2
Елизавета Дмитриевна Агеева, получив письмо, в котором сообщалось, что ее Григорий отказался прыгать с парашютом и осрамил свою роту, тотчас и решительно встала на сторону сына. — Чего захотели? Чтобы я Гришу своими руками?! — вслух негодовала она, перечитывая письмо. — Да где ж такое видано! И народила сына, и выходила и загубила — все сама!.. Затем в ее сердце проникла тревога. — А наказывать Гришу за отказ не будут?.. — высказала она опасение младшей дочери, школьнице пятого класса, Насте. — У них там, если не послушаешься, строго… Она собралась было проконсультироваться по этому вопросу с соседями, но тут воспротивилась ее дочка. Письмо из полка, к удивлению матери, сверх всякой меры огорчило девочку, со слезами в голосе она молила никому его не показывать. И мать в сердцах даже ударила Настю по щеке, возмущенная ее черствостью, отсутствием сестринской любви. Все же к соседям она не пошла: действительно, может быть, лучше было не посвящать их в это деликатное дело; как они еще посмотрели бы на него? А больше, собственно, ей, вдове, и 7 Сильнее атома 193 советоваться было не с кем: муж Елизаветы Дмитриевны погиб еще в сорок первом. И к вечеру в день получения письма она утвердилась в мысли, что ей лично необходимо отправиться немедля в часть к сыну: опасность, угрожавшая ему, быстро разрасталась в ее воображении. А ехать в конце концов надо было не так уж далеко, и отпуск на два-три дня ей удалось бы исхлопотать без затруднений. Ночью в поезде Елизавета Дмитриевна почти не спала, она думала о своем сыне — думала со скорбью и сокрушением, не обманываясь на его счет. Но самые слабости его, которые она знала лучше, чем кто-либо, — робость и безволие, этот его постоянный испуг перед жизнью — вызывали в ней непреоборимое сострадание; чем ничтожнее был ее сын, тем сильнее она любила его. Елизавета Дмитриевна садилась на постели, пила воду, смотрела в темное окно, за которым мелькали огни полустанков, вновь вытягивалась на полке и ворочалась до рассвета — сердце ее мучилось любовью и разочарованием. После разговора в штабе полка с отзывчивым полковником она воспрянула духом: Григорий был вновь ею спасен. Это получилось удивительно просто: ей самой предоставили решить, что делать с ним, и ее решение состоялось еще дома. Главное для нее, как и для многих матерей, заключалось в том, чтобы сын был телесно здоров и благополучен. Ждать Григория пришлось довольно долго: он, как оказалось, был где-то на работе. И сержант, приставленный к ней, почтительно державшийся, вежливый молодой человек, всячески старался занять и развлечь ее. — Не утомились, мамаша? Тогда, если желаете, мы можем осмотреть стадион, — предложил он. — Пройдемте, мамаша, сюда, так будет короче. А вот наша столовая. Может, заглянете? И он показал ей и стадион — настоящий, с футбольными воротами, со скамейками для зрителей, на котором, быть может, упражнялся и ее сын («Нет уж, куда ему…» — тут же возразила себе она), и солдатскую столовую, пустовавшую в этот час, — огромное, как вокзал, помещение, заставленное длинными столами, покрытыми зеленой клеенкой, чистое, но несколько унылое, неуютное («Гриша и дома мало ел», — подумала она). — Вот здесь наша хлеборезка, а там моют посуду. Может, позавтракаете, мамаша? Снимете пробу? — пошутил сержант. — Вы завтракали уже, мамаша? Он поминутно называл ее «мамашей», и это ее тронуло, тем более что сержант очень мило выглядел: все ловко и ладно сидело на нем: и застиранная, почти белая гимнастерка, и отутюженная пилотка, сдвинутая набекрень. — А вон наш клуб, — он показал рукой на видневшееся в зелени двухэтажное здание с вынесенным вперед застекленным входом, — там у нас библиотека-читальня, большой зал, там мы кино смотрим — почти что каждую неделю. Сейчас готовим концерт самодеятельности к окончанию инспекторской проверки… Если погостите еще у нас, мамаша, приходите обязательно. — Его быстрые глаза улыбались. — Может быть, получите удовольствие: танцевальная группа у нас сильная, есть хорошие чтецы. Елизавета Дмитриевна, желая также проявить учтивость, поинтересовалась: — Ну, а вы?.. С чем вы выступаете? — Я? Показательное выступление «самбо». — Это что ж такое? — призналась она в своей неосведомленности. — Не слыхала я. — Самозащита без оружия. Представляете, мамаша, вы идете одна, и на вас нападает кто-нибудь с ножом, — принялся он охотно объяснять. — А у вас у самой в руках ничего — ни пистолета, ни финки. Но если вы только знаете «самбо», вы всегда возьмете верх. — Да что вы? — усомнилась Елизавета Дмитриевна. — Верное дело, — подтвердил он. — Но, конечно, вы должны почаще тренироваться. Миновав клуб, они вышли на просторную огороженную площадку, которая напомнила Елизавете Дмитриевне «уголок аттракционов» в городском парке; здесь были качели не совсем обычного вида, какие-то обручи, подвешенные к перекладинам, п огромные двойные колеса непонятного назначения. На краю площадки стояла высокая, красивая вышка из дерева, сквозная, с двумя подвязанными парашютами наверху и с красным флажком на шпиле; там же, несколько в стороне, виднелся на траве самолет, точнее, один остов самолета, у которого не было ни винта, ни мотора. На противоположном краю площадки возвышалось сооружение из столбов, лестниц и тросов на блоках, с противовесами. — Парашютный тренажер конструкции Проничева, — пояснил Елизавете Дмитриевне ее провожатый. — Здесь, мамаша, вы проходите наземную подготовку к прыжкам. Отрабатываете па снарядах все элементы и закаляетесь физически. Вот возьмите, например, трамплин, — он кивнул на три деревянных ящика разной величины, соединенные вместе так, что они образовывали как бы крыльцо из трех больших ступеней. — На этом снаряде вы укрепляете свои голеностопные суставы. Ни он, ни она не касались покамест в разговоре того, что их обоих занимало в первую очередь: он не упоминал о Григории, будто и не он, сержант Разин, написал ей, а она не стала его расспрашивать. Елизавете Дмитриевне не захотелось вдруг разговаривать о своем сыне с этим ловким, любезным, понравившимся ей пареньком: уж очень он был не похож, завидно не похож на ее Григория. После осмотра «парашютного городка», как назвал сержант площадку с качелями и с тренажером, он привел ее в физкультурный зал — такое же огромное, как столовая, помещение с земляным полом. Вместо столов и скамеек здесь повсюду стояли турники и «кони»; физкультурный зал тоже был пуст, лишь в одном углу небольшая группа юношей, человек пять-шесть, занималась на брусьях. И Разин познакомил с ними Елизавету Дмитриевну; из деликатности, должно быть, он умолчал о причине, побудившей ее приехать в полк. — Мамаша нашего солдата, из города Ленина, интересуется нашей жизнью и учебой, — неопределенно отрекомендовал он ее. И, прекратив свои упражнения, физкультурники в майках и в трусах обступили гостью из «гражданки». Это были все здоровяки, с облитыми потом, блестевшими, как отшлифованный камень, как золотая бронза, как полированная медь, телами, — все ровесники ее сына. По-видимому, они обманулись, приняв ее за делегатку от какой-нибудь шефской организации, и она невольно согласилась на эту роль представительницы от общественности: не объяснять же было, как они ошибаются! Улыбающиеся, бесцеремонные, доверчивые, полные гостеприимного любопытства, они ждали, что она им скажет. И, поздоровавшись и помолчав, Елизавета Дмитриевна немного принужденно спросила: — Как с учебой, ребята? — С боевой подготовкой, что ли? — уточнил один из солдат, наголо обритый, скуластый и не в пример товарищам несколько сумрачного облика. — Ну да, с боевой, — спохватилась она. — С боевой нормально. Парень отвечал ей вполне серьезно. И когда он говорил, все остальные умолкали: видимо, он пользовался среди товарищей особым уважением. — По огневой взвод наш вышел в передовые. По физподготовке тоже изжили недочеты, — докладывал он представительнице шефов, — мало дают нам прыжков с самолета — вот что жалко! Давали бы почаще — раза два в месяц на крайний случай. — В каждый месяц? — переспросила она. — Интересно же, спорт! — сказал он. И замолчал, ожидая, что ответит гостья; она только кивнула. Всю грудь этого отважного парашютиста покрывала «наколка»: из выреза голубой майки вылезала фиолетовая голова дракона с красными глазами, на бугристых, будто кованных из металла предплечьях были изображены: на одном — скрещенные якоря, на другом — женская головка с распущенными волосами. И Елизавета Дмитриевна, чувствуя странную досаду, точно сердясь на это изобилие здоровья, мускулатуры, силы, сказала резче, нежели ей самой хотелось: — Зачем вы себя изуродовали так — на всю жизнь? Удивляюсь я на вашу моду! Парень оглядел свои руки, потом поднял глаза на нее. — По глупости, — чистосердечно и спокойно ответил он. — Молодой еще был. — А у нас деревня такая чудная! — смеясь, сказал другой солдат, на плечах у которого были вытатуированы летящие птицы. — Если чего не сделаешь, как все, обязательно бить будут. Я сперва табак не курил, не нравилось мне — меня побили, так насовали, что света невзвидел, я и закурил. После все у нас колоться стали, ну и я со всеми, чтоб не били. Он первый залился смехом, и его товарищи тоже захохотали, как будто ждали только повода. Против воли засмеялась и Елизавета Дмитриевна. Когда она стала прощаться, солдат с драконом на груди сказал, вновь сделавшись серьезным, даже хмурым: — До свидания, мать, спасибо, что интересуетесь. Передавайте привет Ленинграду. Передавайте, что десантники нашего полка… — он смотрел ей прямо в глаза, — оправдают свое звание. Пускай в «гражданке» мирно трудятся. Ну, чего еще?.. Приезжайте к нам на массовое десантирование, на прыжки. А пока до свидания, мать! — Счастливо! Приезжайте на окружную олимпиаду! Погостите у нас еще… Привет от батареи безоткатных орудий! — заговорили все разом, прощаясь и провожая ее. — Спасибо, спасибо… Я передам, спасибо! — отвечала Ели-завета Дмитриевна, торопясь уйти. Она испытывала волнение и все большую досаду и раскаивалась уже, что согласилась на эту прогулку по полковому городку. — Наши чемпионы легкой атлетики готовятся к соревнованиям, — пояснил Разин, выйдя с нею наружу. — Этот, у которого все тело в наколке, с Донбасса, горняк. Отличник по всем видам боевой и политической… с будущим парень. Они проходили теперь мимо полкового плаца, и навстречу по утрамбованной, твердой, как железо, земле шагал с тяжелым топотом отряд; поравнявшись, солдаты хором грянули песню. И Елизавета Дмитриевна, наполовину оглушенная их грубыми, резкими, удалыми голосами, глядя на взмокшие поющие лица, тоскливо подумала: «Таким что сделается! Таким все нипочем!» — Мы в клубе еще с вами не были, может, в клуб пройде-те? — спросил Разин. — Вы меня и вправду, видно, за шефа считаете, — раздраженно сказала Елизавета Дмитриевна. — Словно бы отчитываетесь передо мной. А я никакой не шеф… Вы же сами знаете, зачем я к вам приехала. — Конечно, знаем. И мы это ценим, мамаша, — тихо проговорил Разин. — Ценить тут, положим, нечего… А может, мой Гриша пришел уже, дожидается меня? — сказала она. — Сейчас мы это проверим… Я об чем вам хотел заметить, — он запнулся, как бы в затруднении. — Вы уж не шибко его… прорабатывайте, мамаша! Травмированный он отчасти, ваш Гриша. А так он неплохой парень, грамотный… даже хороший парень. К нему подход индивидуальный нужен. Поэтому мы и написали вам. Родная мать всегда найдет индивидуальный подход — это само собой понятно. Видимо, ее провожатому и в голову не приходило, что она, примчавшись стремительно по его письму, собирается воздействовать на сына совсем не в том направлении, как надеялось комсомольское бюро. Он видел в ней свою союзницу. И Елизавета Дмитриевна, не умея совладать со смутными чувствами, обуревавшими ее, вконец разозлилась. «А вот и не выйдет у вас, не отдам я вам Гришу, не отдам! — упрямо внушала она себе, идя к казарме. — Мне сказали — будет, как я сама рассужу, а я уже рассудила: не получите моего Гришу!» — Напуганный он очень, — продолжал виноватым тоном Разин. — Отчего? — вот вопрос. Он прибыл к нам в полк напуганный… А мы не сумели его перевоспитать — пришлось к вам обратиться. Она не ответила; ее пухлые щеки опять пылали, ей было жарко, и ее, как ночью, мучила жажда. — И для жизни это плохо — быть слишком пугливым, не для одной службы, — услышала она далее то же самое, о чем говорил ей полковник в штабе. — Разве ж это жизнь — трепетать перед всеми, как Акакий Акакиевич? Торопливо, не глядя по сторонам, прошла Елизавета Дмитриевна мимо дневальных в казарме; сержант привел ее в Ленинскую комнату, усадил за стол, на котором аккуратной стопкой лежали тетрадки журнала «Советский воин», попросил прощения за то, что оставляет одну, а сам отправился за ее сыном. И вот наконец она увидела своего Григория. Ему не сказали, кто его ждет, он был так изумлен, что в первую секунду даже не выразил радости; войдя, оп будто споткнулся и остановился с оторопелым видом — дочерна загорелый, в залатанной гимнастерке, в тяжелых сапогах, измазанных глиной. Он в самом деле подрос за год и раздался в плечах; большущие, мужицкие руки в царапинах и ссадинах высовывались у него из узких рукавов. И Елизавете Дмитриевне померещилось в это первое мгновение, что ее обманули и перед ней предстал не ее сын, а кто-то незнакомый, совсем уже взрослый, лишь очень похожий на сына. В следующую секунду этот чужой человек издал странный, короткий звук, не то стон, не то всхлип. — Ма… мама… — поперхнувшись, сказал он и пошел к ней. И только его высокий голос, нисколько не изменившийся, и это «мама» прозвучали совершенно так же, как раздавались в ее памяти и после того, как они разлучились. Она встала навстречу, он обхватил мать, прижался к ней, уткнулся в плечо — он был выше ростом — и заплакал, точно закашлялся. Сама чуть не плача, Елизавета Дмитриевна погладила его потную, жаркую шею, его лопатки, ходуном ходившие под гимнастеркой. — Приехала… — выговорил он невнятно. — Ма-а-мочка! — Ну, хватит… ну, что ты… — тихо, чтоб не услышали в коридоре, шептала она. Он поднял мокрое лицо; она утерла его щеки ладонью, и на нее глянули омытые, сияющие глаза. — И не написала ничего, а приехала… А я не знал! — захлебываясь, вскрикнул он. — И не писал тебе, думал, где ты, а где я… Он был неизъяснимо счастлив, точно свет надежды и воскрешения блеснул ему, точно родным, домашним, райским теплом пахнуло на него, окоченевшего в своем одиноком страхе. И он с силой, не замечая этого, сжимал руки матери, такие знакомые ему, маленькие, тугие ручки с твердыми бугорками мозолей на большом и указательном пальцах; вновь на глаза его набегали слезы, и его толстые, вывернутые губы расслабленно кривились. — Настя как? Учится… учится? — стал он расспрашивать о доме. — Квартиру-то… дают вам новую квартиру? — Слушай, сынок! — начала она негромко, глядя в пол, но так, что он сразу же перестал плакать. — Я обо всем переду-мала… Ее решение созрело лишь сейчас и почти мгновенно. Еще пять минут назад она думала, что поступит совсем иначе. Взяв его за руку, она сказала: — Ты заяви, Гришенька, командиру… Сегодня же заяви, что… как все, так и ты. Вот сейчас пойди и заяви. Он сделал движение, точно хотел отодвинуться от нее. — Мама, разве я?! — закричал он. — У меня ноги чужие де-лаются… Кругом такой шум! А у меня ноги как чугунные!.. — Тише, — прервала она его и оглянулась на дверь. — Тише, ты! — Разве я виноват? — прошептал он, точно давясь. — На-верно, я неизлечимый, мама! Рушилось его последнее прибежище, его единственная крепость. — Вылечишься, сынок, Гришенька! — ответила она тоже шепотом. — Обязательно вылечишься. — Мама! — вырвалось у него, как мольба о помиловании. Елизавета Дмитриевна отрицательно, отказывая, покачала головой. А рука ее все гладила его большую, грязную руку; жалость разрывала ей сердце.