Глава VIII
Не понимаю, что произошло. Вообще ничего не понимаю. Только одно мне теперь ясно — из-за чего люди кончают самоубийством. Если б был у меня сейчас пистолет, я, не раздумывая, нажал спуск!
Впрочем, это чепуха. Чтоб нажать спуск, надо иметь хоть горсточку воли, той самой, которой мне не хватило в самолете. Уважаемый Ручьев-Печорин, если б вы хотели покончить с собой, кто вам мешал прыгнуть, когда вы были в восьмистах метрах над землей, а не стоя на ней, как сейчас, обеими ногами? А? Как удобно! Летишь подобно ангелу. Хлоп об землю, и снова превращаешься в ангела! Великолепно! Но ведь именно во избежание подобной перспективы вы и не прыгнули, уважаемый Ручьев. Герой! Вы предпочли быть жалким, ничтожным трусишкой на земле, чем ангелом в небесах. А теперь вам не хватает, видите ли, пистолета! Вы пожелали наказать себя смертью! А на губу за трусость не хотите? Или два наряда на кухню? Если, конечно, ваши товарищи, действительно герои вроде Щукина или Хвороста, удостоят есть картошку, очищенную таким ничтожеством, как вы.
Да, да, нечего смеяться! Они-то действительно герои, они прыгнули, как и все остальные. Только один нашелся во всей дивизии, во всех воздушнодесантных войсках, во всей Советской Армии человек, испугавшийся прыгать с парашютом. Это вы, уважаемый Ручьев. Чрезвычайный и полномочный посол!
Господи, господи! Ну почему? Ну что я сделал такого плохого в жизни, чтоб меня так? Все люди как люди, а я какая-то паршивая овца! Прыгать испугался! Я испугался, а они нет.
Ну как теперь жить? Как прийти в роту? Помню, в четвертом классе у нас на уроке обделался один мальчик. Так его не только на следующий же день в другую школу перевели, он через месяц в другой город к родственникам совсем уехал. Еще бы, каково после этого прийти в класс?
Вот и я в таком же положении. Ведь не будет теперь ни одного человека в дивизии, кто бы не показывал на меня пальцем, кто бы не смеялся.
Могут и домой написать, Пишут же иногда в деревню или на предприятие, когда солдат совершил недостойный поступок. Может быть, бежать, скрыться? Смешно! Дезертир Ручьев, Ручьев — беглый каторжник…
Но как же это все-таки произошло? Ведь до последней секунды я был убежден, что прыгну, как все, что ничего здесь нет особенного: раз-два — и готово.
В чем же дело? Настроение? Настроение мне мать со своим дурацким письмом действительно испортила. Но ведь у нее все письма, такие. Господи, и что она пишет! Я знаю все про наших родственников, друзей и знакомых до десятого колена, в курсе всех литературных и театральных сплетен Москвы.
Если б я издал мамины письма, то получилась книга «Москва и москвичи» вдвое толще, чем у Гиляровского.
А как много места в письмах моей дорогой мамочки занимает оплакивание меня. Можно подумать, что я не только умер и похоронен, но и память обо мне несправедливо предана забвению. Теперь мама восстанавливает справедливость.
Наверное, папин театр москвичи уже не видят. В основном он дает спектакли в военкоматах и военных учреждениях в порядке шефства. Кончится это плохо — надо написать, чтоб папа перестал, А то узнают, и все будут здесь надо мной смеяться.
Впрочем, теперь это уже не имеет значения…
Или это Эл привела меня в такое состояние?
Вот дура! Идиотские письма — на десяти страницах она описывает, как они ходили в ресторан, ездили на пляж, кутили…
…И вот когда я остановился у двери и увидел, как далеко земля, какое там все маленькое, когда я представил на секунду, каким будет выглядеть мое тело внизу, если не раскроется парашют, я оцепенел. Я не мог двинуть ни ногой, ни рукой. А почему, собственно, парашют должен раскрыться? Да, есть вытяжная веревка, есть два прибора, есть запасной парашют, есть многие дни тренировок, наконец, голова на плечах, которая давно усвоила, запрограммировала и готова, не размышляя, автоматически, выдать все, что надо сделать.
Однако я не мог побороть предательского чувства подступившей опасности. «А вдруг не раскроется?» — твердил я снова и снова. И опять убеждал самого себя, что такое невозможно, что каждый механизм отлажен, обеспечена стопроцентная гарантия.
Все это пронеслось в мыслях со скоростью, не доступной никаким электронным машинам. Солидная, обоснованная, неоспоримая аргументация! А жалкий, наипримитивнейший инстинкт самосохранения оказался сильнее. И высоко интеллектуальный, волевой (в требованиях к маме), решительный (в своих действиях с девушками) Ручьев не смог его побороть.
Ну что ж, надо испить горькую чашу до дна. В конце концов, нет людей, проживших жизнь без страданий, без мучений.
Пусть смеются, пусть издеваются, пусть наказывают… Может, отчислят, пошлют вместо того парня в свинарник.
Что ж, я готов. Я на все готов… И, честное слово, когда этот бортмеханик попытался меня утешить, я чуть не расплакался. Хоть один нашелся порядочный, понял. Я вылез из самолета. По-моему, выйти из него, когда он оказался на земле, мне было трудней, чем тогда, когда он был в воздухе.
Там мгновенная смерть, здесь — вечные муки.
Я готов, я готов.
Ни к чему я оказался не готов. И уж во всяком случае не к тому, что ждало меня.
Генерал подошел один, помог снять парашюты, обнял за плечи, повел по полю. Остальные ждали в отдалении.
— Ну что, сынок, не повезло? — спрашивает.
И как он это сказал, все — разревелся, как мальчишка. А я и есть мальчишка, да еще в худшем виде — маменькин сынок.
То ли пронял он своим «сынком» все мое напряжение — готовился бог знает к чему, только не к этому, то ли слово «не повезло» меня подкупило — единственная из тысяч причин, какой бы я хотел все объяснить.
Иду, здоровый болван, хлюпаю носом, слезы вытираю. Хорошо, никто не видит из ребят, далеко, да и заняты своими делами — прыжки-то продолжаются.
Ведь у этого Ладейникова тысячи таких, как я. Небось уж можно было и забыть, что есть отдельные люди, не полки, не роты. А он нянчится со мной.
— Ну что приуныл? — говорит. — Все равно ведь прыгнешь, не с первой попытки, так со второй. В любых прыжках три попытки дается, — смеется, — да в финале еще. Так что времени у тебя, сынок, еще много.
— Не прыгну я… не получится… — бормочу. — Теперь уж ничего не выйдет…
— Получится, — успокаивает, — все получится. Хочешь пари? А? Могу свои генеральские сапоги в заклад поставить. Ну?
Улыбаюсь. Успокаиваюсь.
Действительно, неужели не прыгну? Ну, получилось такое дело в первый раз, так сам комдив и то все понял. Что ж, другие не поймут?
Такое меня, к нему сильное чувство захлестнуло! Такая благодарность! Не знаю, если б пришлось когда-нибудь, я б за него с радостью жизнь отдал! Я понимаю, что войны нет, нет боев, ничто его жизни не угрожает. И жертвовать своей мне ради него не придется.
Но если б потребовалось, ни минуты не думал!
Прошелся он со мной по полю. На душе опять мрак — ведь сейчас второй прыжок предстоит.
Но когда к офицерам вернулись, генерал громко говорит:
— Не проси, Ручьев. Следующий раз прыгнешь. А на сегодня нет. Больше прыгать запрещаю.
Так сказал, будто я его все время уговаривал. У меня прямо камень с души — я ведь понимаю, что сегодня опять бы ничего не получилось, опять бы струсил. А так вроде бы сам генерал запретил. Не запрети, я б, мол, сто раз еще сегодня прыгал.
Какие бывают люди на свете! Да, это не то, что наши лейтенанты, Копылов например. Как он меня встретит, и Якубовский, и ребята?
Опять мрак. Опять плохо. Прямо душ Шарко — то кипяток, то лед…
Мои давно отпрыгались.
Иду один вдоль поля.
А с неба все сыплются и сыплются солдаты; самолеты, как в карусели, все кружатся и кружатся, все выбрасывают и выбрасывают, «мусорят».
По полю машины курсируют — подвозят стабилизирующие парашюты с чехлами.
Ребята укладывают парашюты. Смеются, орут. «Эй, — кричит один, — смотри-ка: Ленька как колбаса висит! Ха-ха!» «Ты зато как одуванчик порхал!» — смеется другой.
Весело им.
Прыгнули, сейчас значки получат. Праздник.
Для всех праздник. Только не для меня.
Чем ближе к палаткам подхожу, тем медленней иду. Потом понесся. Уж скорей бы.
Первым встречаю Сосновского. Сам ко мне подходит. С минуту смотрим друг на друга, как фарфоровые собачонки. Потом он говорит:
— Слушай. Толя, ты дурака не валяй. Я ведь по глазам вижу, всех ненавидишь, думаешь, смеяться будут. Так вот, даю тебе честное комсомольское, что никто не хмыкнул. Ни один. Огорчились — это верно. За тебя огорчились. И не бойся, в следующий раз прыгнешь. Все тебе поможем.
«В следующий раз». Все мне этот «следующий раз» пророчат, утешают. Помогут! Интересно как? Может, за меня прыгнут или всем миром из самолета вытолкнут? Добряки.
Хмыкнул я что-то и пошел в свою палатку. Слава богу, никого там нет.
Только лег — старший лейтенант Копылов вваливается. Веселый. улыбается. Вскакиваю.
— Ну что, Ручьев, нос повесил? Утешать не стану. Ты небось «бывает» да «в следующий раз обязательно прыгнешь» наслушался. Повторяться не буду. Страшного, действительно, ничего нет. Подумай, как сделать так, чтоб осечки больше не было. Нужна помощь — скажи. Но, честно говоря, я думаю — сам справишься. Без помощников. Теперь главное. (А это, значит, было не главное!) Давай-ка займись боевым листком — помоги ребятам. Никифоров руку ушиб, так что действуй. Надо срочно выпускать. Сейчас старший лейтенант Якубовский придет — давай мозгуй, предлагай. Чтоб через час. листок висел. Действуй!
Ушел. Будто ничего не произошло. А может, действительно ничего не произошло?
Только что я буду в листках писать, о ком? Меня-то там не было…
Ушел Копылов, пришел Грачев. Ну уж этот… Нет, тоже ничего. О чем-то поговорили — уж и не помню о чем. Только уходя, он бросил:
— А насчет прыжка — не беспокойся, мы с тобой еще займемся этим делом, и прыгнешь. Один раз не получится, другой получится. Дело-то простое — так что, считай, случайность.
Какие они все деликатные: «не повезло», «случайность», «бывает». Ни один ведь не сказал: «Трус ты. Ручьев, последний трусишка!» А так оно и есть.
Пришел Якубовский. Так даже и не заговорил о моем «деле»; начали обсуждать листок. О чем писать. И вдруг я ему говорю — как и сам не пойму:
— Товарищ гвардии старший лейтенант, давайте я напишу, почему я прыгнуть испугался.
Он посмотрел на меня, потом говорит:
— А сможешь объяснить? Правду написать сможешь? Если сможешь — валяй.
— А не будут смеяться? — спрашиваю.
— Уважать будут, — отвечает.
Беру карандаш, бумагу, сажусь писать. Ребята пошли значки получать. Я не могу выдержать — выхожу из палатки, незаметно пристраиваюсь за деревьями, смотрю. Выстроились буквой «П», посредине стол, все начальство. Вызывают одного за другим. Подходят к столу, получают значок, руки им жмут, в строй возвращаются, улыбаются во весь рот.
Вернулся в палатку. Обидно…
Сижу пишу. Ребята врываются. Увидели меня и замолчали. Кто-то подошел, обнял за плечи.
А Хворост, подлец, как загогочет:
— Ребята! Гвардии будущий генерал Ручьев пишет мемуары на тему «Как я не прыгнул с парашютом!».
Ведь в самую точку попал! Я хотел сам… а он заранее оплевал… Ну что ж, вот и началось.
Скомкал я лист, выбежал из палатки — и в лес.
Бродил, ходил, в другие расположения зашел, там же меня не знают в лицо.
Думал, все поймут. Ошибался.
Оказывается, генералы, офицеры понимают, а свои ребята — нет. Анна Павловна правильно говорила: «Зла жди от тех, кто ближе».
В роту вернулся перед вечерней поверкой.
Прошел мимо боевого листка, незаметно покосил глазом; про меня ничего.
Вошел в палатку. Так решил: если кто слово скажет, морду набью изо всех сил. А там пусть хоть в трибунал…
Но тут вечерняя поверка, отбой.
Только лег, смотрю, кто-то в сумраке подползает, шепчет:
— Слушай, Толь, ты не лезь в бутылку. А? Извини. Это я так, дурака свалял. Я ничего плохого-то не думал…
Хворост.
— Ладно, — говорю.
А он не уходит.
— Нет, ты извини меня. Да ты не думай, я сам, не из-за ребят… Знаешь…
— Извиняю, извиняю, — ворчу, — иди спать, а то старшина услышит — будет дело.
— Ну смотри, Толь. Я ведь понимаю. С любым может быть. Я сам знаешь как боялся — небось от страха и прыгнул. Ну сегодня не вышло — в следующий раз…
Как я услышал это «в следующий раз», чуть не убил его, честное слово. Отвернулся, накрылся одеялом. Молчу.
Он чего-то еще побормотал, уполз к себе.
Молодцы все-таки ребята, небось поддали ему жару за меня.
Интересно, как бы отнеслись ко всему Влад, например, или Гера. Уж те б небось год зубы скалили. Друзья…
Все здесь как-то не так. Здесь вроде бы все за одного и один за всех. А там, я подумал, ну что у меня с Геркой общего? Что машины есть, что одной компанией в «Метрополь» ходим и по телефону по два часа треплемся? Плевать я на него хотел, случись с ним что, я звонить бы не стал, и он тоже. Это, в общем-то, конечно, не дружба. Так, собутыльники мы или, как мать выражается, «люди одного круга». Но, честно говоря, я б к противнику в тыл с ним не стал прыгать. Конечно, и Сосновского тоже в нашу компанию московскую не повел, он там белой вороной оказался бы. Только вот что важней?
Ведь стоило одному Хворосту хмыкнуть в мою сторону, сразу все ребята ему хвост прищемили. Здорово!
Я в ту ночь долго не мог уснуть. Интересная мне мысль пришла в голову. Подумал, а все-таки жалко будет с ребятами расставаться, когда мать добьется перевода. Вообще, как-то я в стороне стою. Особняком. Вроде они отдельно, и я отдельно.
А когда у меня такое случилось — сразу все ко мне повернулись. Все же зря я так…
Наверное, мало веселого, когда вот так жизнь стукает тебя по лбу. Но ведь бывает же. С кем хочешь бывает. А вот потереть лоб и забыть — это удел дураков. Умный, наверное, должен сделать кое-какие выводы. Ну, хотя бы не думать, что ты всегда лучше всех. В чем-то так, а в чем-то — нет. Раньше я считал, что то, в чем я не первый, ерунда, пустяки. Оказывается, не ерунда. Неужели Дойников смелее меня? Не могу поверить. А между тем он-то прыгнул… Почему? Интересно, к концу службы неужели не выбьюсь в люди, в том смысле, как это здесь понимают, а не в том, как понимает моя мама? В какой-то момент мне даже хочется остаться — проверить себя. А то действительно устроят в Москве в какую-нибудь инвалидную команду. Меня, гвардейца, десантника!
Эх, только бы прыгнуть, только бы сделать этот крошечный шаг в пустоту! Ну что сто́ит? Маленький шажок, секундное дело! Уж потом все будет в порядке. Уж потом увидите, каков Ручьев. Только этот шажок…
На следующее утро проснулся — все нормально. Как будто ничего не было. Приглядываюсь, прислушиваюсь — весь в напряжении, как на старте. Нет, ничего. Постепенно отошел.
Щукин подкатывается. Пришел с тетрадками английским заниматься. Ну, я помогаю, объясняю глаголы (из меня, наверное, хороший преподаватель получился бы), он сопит. Усваивает.
Ребята, краем глаза вижу, следят со строгостью: как мол у Щукаря идет учеба. Я — как.
Вечером едем обратно в городок. Едем веселые, с песней. Я тоже веселый — а с чего?
Вроде бы все плохо, прыгнуть испугался. Единственный. A настроение все равно хорошее. Почему — стал думать. И решил — из-за ребят. Я вроде бы тяжело раненный, и все тащат меня на себе, перевязывают, фляжку подносят. Здорово ведь.
Такая, например, деталь. Привезли парадную форму. Стали к ней значки привинчивать, гвардейские знаки. Командир отделения ходит, проверяет. Ко мне подошел, говорит:
— Нет, Ручьев, ты сдвинь знак. Куда ж ты его винтишь? Эдак у тебя парашютный значок на спину уедет. Вот смотри…
Мол, значит, и вопроса нет о моем будущем прыжке — уже намечает, где парашютный значок привинтить. У ребят-то он уже висит, у меня только нет. Но этого никто будто не замечает.
Дойников тоже со мной педагогическую работу проводит, Глазищи свои голубые вылупил, беседует тонко.
— Знаешь, — говорит, — я вот все думаю — нет трудней военной специальности, чем десантник. Недаром все десантники — гвардейцы. Ты подумай только. Ведь фронт перелетать на транспортном самолете — это уже опасно. Зенитки пуляют, пулеметы, истребители противника. А для десантника это так — только закуска. Теперь дальше смотри — прыжок с парашютом. Ну, сам-то прыжок ерунда. Но ведь придется и ночью, и в лес, и в горы, да еще, может, тебя внизу засада поджидает. А для десантника это все тоже только цветочки. Вот когда приземлишься, тут только ягодки начинаются. Другим войскам, когда в окружение попадают, да патронов мало, да жрать почти нечего, иной раз хана — погибай. Так? А для десантников это небось нормальное начало для боевых действий. Для всех конец, а для нас начало. Да еще потом обратно выбираться… Нет, что ни говори, я очень гордый, что десантник.
И надувается. Я-то понимаю, что все его речи ради слов «прыжок ерунда». Мол, смотри, сколько опасностей и трудностей, а прыгнуть-то — самое легкое.
Песталоцци-Дойников! Дойников-Макаренко.
А Сосновский во время самоподготовки приволок дополнительной литературы до потолка и все о безотказности парашютов, безопасности прыжков и т. д. и т. п. Коли ему верить, то спать в собственной постели намного опасней. Долго кряхтел, потом рассказал анекдот.
— Понимаешь, — говорит, — один бухгалтер спрашивает испытателя парашютов: «А кто ваш дед был?» — «Тоже испытатель». — «Он жив?» — «Нет, погиб при испытаниях». — «Да ну! А отец кто был?» — «Тоже испытатель». — «А он жив?» — «Нет. И он погиб при испытаниях». — «Так как же вы не боитесь прыгать?» — бухгалтер удивляется. А испытатель, в свою очередь, задает вопрос: «А ваш дед кем был?» — «Бухгалтером». — «Жив?» — «Нет, умер. Но естественной смертью, в собственной постели, в окружении родственников и друзей». — «А отец?» — «И отец был бухгалтером и тоже мирно богу душу отдал в собственной постели, в окружении…» А испытатель перебивает: «Так как же вы не боитесь в постель ложиться?»
Сосновский смеется. А я заливаюсь и того пуще. Остановиться не могу. Наконец он уже с тревогой смотрит на меня, спрашивает:
— Ты чего? Анекдот смешной или истерика?
— Анекдот мировой, — говорю. — Я его первый раз примерно в третьем классе слышал. И рассказывается он про моряка и купца. А в твоей интерпретации получается, что все парашютисты разбиваются, так что если ты меня напугать хотел, то своей цели достиг.
Нахмурился. Сообразил. Потом уж оба смеялись.
Но, в общем-то, мне все это надоело. Если они еще долго будут меня утешать, я без всякого парашюта с моста в реку брошусь.
Выбрал момент, подхожу к Копылову, спрашиваю:
— Товарищ гвардии старший лейтенант, разрешите обратиться?
— Слушаю, Ручьев, — говорит.
— Товарищ гвардии старший лейтенант. — объясняю, — мне во что бы то ни стало надо прыгнуть. Я психологически готов. Когда можно? И очень прошу, если я на секунду задержусь, колебаться начну, вы меня прямо коленом как следует. Мне, главное, из самолета вылететь, товарищ гвардии старший лейтенант, а приземлюсь я идеально, вот увидите. Честное слово!
Он смеется.
— Да, вижу, ты психологически готов, раз тебя коленкой нужно из самолета вышибать. — Серьезным стал. — Нет, Ручьев, ты сам должен прыгать. И прыгнешь. Вот скоро будут очередные прыжки, и прыгнешь. Никаких сомнений тут нет. Но давай будем к этому серьезно относиться. Прыжок должен быть для десантника таким же обычным делом, как мишень поразить, окоп отрыть, гранату бросить. Ты привыкни к самой мысли. Чтоб тебе этот прыжок не снился по ночам, не заслонял жизнь. Вот тогда будешь, как ты выражаешься, «психологически готов».
Да, наверное, поторопился я с разговором. Но действительно, поговоришь с ребятами, посидишь на занятиях, в парашютном классе, послушаешь «старичков» и даже начинаешь удивляться: ну что такого в прыжке особенного? Тысячи, десятки тысяч людей прыгают, и ничего…
Командир взвода лейтенант Грачев со мной специальную беседу провел. Не деликатничал, прямо сказал:
— Давай, Ручьев, еще раз все повторим, чтоб уж с этой стороны у тебя сомнений не было. Чтоб не думал об авариях да катастрофах. Вот смотри…
Перебрали все детали — и укладку, и устройство, и приборы, и все варианты неполадок, и как их устранять…
— Ну, — говорит под конец, — видишь? Все, конечно, может быть, но скажу прямо: у самолета, в который садишься, шансов грохнуться не меньше, если не больше, чем у твоего парашюта не раскрыться. Так ведь в самолет-то спокойно садишься, не боишься…
Прав он. Смеется, я улыбаюсь. Прав.
Особенно запомнился мне разговор с нашим замполитом Якубовским. Он вообще мне нравится — элегантный, красивый, спортивный. Все у него подогнано, начищено. Всегда спокойный. Казалось бы, политработник, а все военные дела знает будь здоров. Стреляет дай бог — третье место в округе занял, полосу проходит — опомниться не успеешь: кажется, только на старте был, и вот уж финиширует.
Если б я когда-нибудь стал офицером, вот таким бы хотел…
Как-то беседовал с нами в свободное время — он это частенько делает — и рассказал случай.
Еще во время войны двух десантников послали на задание. Полетели. По дороге зенитки их обстреляли, бортмеханика убило. Еле фронт перелетели. Добрались до места, один прыгнул, а второй испугался. Летчик кружил, сколько мог. Кричал, пистолетом грозил. Никак! Так и не прыгнул, назад вернулись. А тот, что прыгнул, один задание выполнить не мог, да и вообще погиб — попал в переплет. Вдвоем бы выбрались, а в одиночку не получилось.
Казалось бы, не прыгнул, со всяким может случиться, а на деле? «На деле — предатель!» — ребята орут, «Расстрелять», — это Костров. И я ору. А сам-то? Посмотрел на ребят. Нет. Вроде бы никто параллелей не провел.
Задумался. Действительно, что значит не прыгнуть в бою? Это как если б приказ «В атаку!», а я начну травинки на бруствере считать!
Вот так.
На душе муторно.
И главное, надо писать об этом проклятом первом прыжке. Я столько уже назвонил о нем в своих письмах, что там все только и ждут доклада. Тянул меня черт!
Дорогая ма!
Ну вот и свершилось. Теперь твой сын истинный парашютист. Могу тебе сказать, что выглядело это хоть и очень торжественно, но прозаично. Во всяком случае, для меня, поскольку ни малейшего волнения я не испытывал.
Прибыли все: и генерал, и все начальство. Подняли на самолетах. К сожалению, ты сама понимаешь, не могу сообщить, на какую высоту.
В нужный момент подан сигнал, и один за другим мы бросаемся в объятия Пятого океана. Некоторые колеблются, зажмуривают глаза. Не знаю. Я абсолютно хладнокровно смотрел вниз. Расставив руки и ноги, планировал, как полагается, даже значительно дольше, за что мне потом попало: командир роты ругал. «Вы, Ручьев, совершаете первый прыжок, а ведете себя, словно при сотом». Приземлился тоже хорошо, остался стоять на ногах, а не упал, как большинство.
Не понимаю, как можно бояться прыжка! При современной технике это совершенно безопасно. Во-первых, раньше чем начать прыгать, мы досконально изучаем парашют в классе. Это надежнейшее сооружение, ма, солидное и неразрушимое, как отцовский диван в кабинете.
Надо только правильно его складывать. А уж этому нас столько учат, что и в девяносто лет, когда я буду мирно отходить в лучший мир, лежа в своей кровати в окружении внуков и правнуков, я смогу уложить его как полагается, этот парашют. Да и проверяют потом миллион народа. Так что тут неожиданностей не бывает.
Далее. Знала бы ты, сколько мы тренируемся: болтаемся на разных хитрых штуках, тренажерами называются, прыгаем с вышки, из макетов самолетов, и т. д. К тому же при прыжке парашют открывается автоматически, его подстраховывают специальные приборы. Словом, надо быть редкостным трусом, чтоб побояться прыгнуть. Ты понимаешь? Думаю, что даже Анна Павловна и то бы не побоялась. Так мне-то тем более нечего было опасаться. Верно? Раз практически авария исключена. Главное было сделать первый шаг. Вот это самое трудное… Не для меня, конечно!
Но что об этом говорить… Ты просишь прислать тебе карточку. Обязательно — просто мне хочется, чтоб на моем парашютном значке красовалась уже двузначная цифра, а не однозначная, как теперь.
Ты пишешь, что насчет перевода намечаются, кое-какие варианты. Ты не спеши. Конечно, если реально, то это не плохо, но в конце концов и здесь жить можно.
Эх, если б ты знала, какие здесь хорошие ребята!
Кстати, ма, пришли мне тот учебник, знаешь, который отец тогда из Англии, привез, мой любимый. Тут я ребятам помогаю — он мне пригодится.
И, пожалуйста, не присылай мне больше варенья — ей-богу, уже вся рота объелась, буду скоро в другую роту отдавать. И пончики. Пойми, они же сюда приходят в несъедобном виде.
Что касается свитеров, то тоже не надо. У меня их четыре штуки.
О приезде сюда пока и не думай. Я говорю серьезно. Ты должна дать мне слово, что, пока сам тебя не попрошу, не приедешь. Дай честное слово.
Ну вот и все, пожалуй. Обнимай отца.
Твой Толик.
Старик, привет!
Что-то ты не балуешь меня посланиями. Твою оду о том, как праздновали Геркино рождение, прочел с удовольствием и грустью.
Теперь это все так далеко. Здесь иная жизнь. И ты знаешь, Влад, странно, но, кажется, начинаю привыкать. Понимаешь, наверное, уж так устроен гомо сапиенс, что ко всему привыкает.
Я начинаю убеждаться, что люди, встающие в шесть утра, пробегающие ежедневно двадцать километров и съедающие горшок пшенной каши, чувствуют себя не хуже, чем дрыхнущие до полудня, передвигающиеся в индзапорожцах и поглощающие «табака» в «Арагви» на берегу улицы Горького.
Не спорю, гложет порой тоска по нашему веселому житью, но, честно говоря, не могу сказать, чтоб я здесь пожирнел, подурнел, поглупел. Нахожусь в полной форме, загорел на семи ветрах.
И кое-чему научился.
Ты спрашивал в прошлом, письме, как «это выглядит» — прыгать с парашютом.
Выглядит.
Конечно, для тебя это равносильно космическому полету. Ну, а уж для бывалого рубаки Ручьева, прошу прощения, так сказать, обычное дело.
Взлетел, прыгнул, приземлился. Раз-два — и никаких переживаний. Главное, чтоб под ногами не было банановой кожуры — можно поскользнуться.
Как там Эл? Вообще-то она пишет. Но мне интересны твои данные.
Скоро пришлю тебе свой портрет с дарственной надписью. Храни на память — в старости сможешь продать за большие деньги. Представляешь: «Генералиссимус Ручьев ранней поры».
Ну ладно, старик, зовет труба, трубит труба. Переключаюсь на дальнейший распорядок дня.
Пиши, не забывай. Звякни моей ма, хитро выясни, не собирается ли она совершить ко мне сюда вояж. Если да, любым способом отговори.
Т.