18 
     
     Беркут взглянул на поляка. Понял ли он? Как воспринял сказанное? Но тот обреченно смотрел в угол блока. Казалось, он уже совершенно не воспринимал всего того, что здесь происходило. Поляк давно переступил черту, за которой человек превращается в лагерного ангела-смертника, и потому ждал своего часа безропотно и почти бесстрашно. Ему можно было лишь позавидовать.
     — Зачем вам понадобилось мараться всем этим? Вам, педагогу? — почти сочувственно спросил Андрей. — Разве добро, которое время от времени делаете людям, обязательно должно сопровождаться такой вот жестокостью по отношению к ним?
     — Это не жестокость! — резко отреагировал Гольц. — На каком основании вы называете жестокостью обычную справедливость? Вам что, неизвестно, что в лагере действует суровое правило: каждый день — двадцать четыре человека?
     — Но мне известно и другое: лагерный закон палача — еще не справедливость.
     — Речь идет о санитарной норме очистки лагеря от больных и неблагонадежных. Не я виновен в том, что, согласно приказу, эта очистка входит в обязанности моей команды. Я — солдат. Приказ для меня — закон.
     — Понятно, — с трудом справился с собой Беркут, четко улавливая, что Гольц ищет оправдание своим садистским замашкам.
     — Справедливость, о которой вы печетесь, на самом деле заключается в том, чтобы правила, режим лагеря оставались одинаковыми для всех, — не мог успокоиться обер-лейтенант. — Не допуская исключений. А уж справедливы они сами по себе или нет — это другой вопрос. Законам и приказам следует повиноваться, а не выяснять степень их благородства.
     — С этим трудно не согласиться, — столь примирительной фразой Беркут не только спасал себя и поляка, но и признавал, что, как бы он ни относился к лагерному палачу Гольцу, каждое проявление милосердия к одному заключенному тот неминуемо вынужден восполнять жестокостью по отношению к другому. Иначе сам может оказаться в одном из таких же лагерей, предварительно пройдя через подвалы гестапо.
     — Наконец-то начинаете прозревать. В концлагере своя, лагерная логика, которую еще нужно постигать. В то время как во мне еще бунтует несостоявшийся педагог. Профессия наложила свой отпечаток на нас обоих — да простят меня все те, кто в эти дни будет погибать за спасенного нами поляка.
     — Вы нравитесь мне с той минуты, когда начинаете рассуждать здраво.
     — Но пока что вы не знаете главного: над вами тоже вновь нависла угроза. Послезавтра решено обновить команду могильщиков, в которой вы сейчас числитесь. Люди не должны слишком долго задерживаться в этой команде. Тяжелая, нервная работа — она, видите ли, деформирует их психику... У нас это учитывается. Вы... способны понимать меня?
     — Пытаюсь, — произнес Беркут, едва шевеля затерпшими губами. Только сейчас Андрей понял, что ту черту осознания себя «ангелом» лично он тоже еще не переступил, с обреченностью не смирился. Все это ему еще только предстояло пройти.
     — Надеюсь, вы не стремитесь опять оказаться в могильной яме? Или попробуете, испытаете судьбу еще раз?
     — Готов прислушаться к вашему совету, коллега, — вежливо ответил лейтенант, уходя от прямого ответа на столь же вежливый и безответный вопрос палача.
     — В таком случае не стану терзать вас. О лагерной педагогике на время забыто. Сейчас мною движет только одно стремление — хоть чем-то помочь коллеге. Эдакая корпоративная взаимовыручка.
     — Вы демонстрируете свое стремление куда более убедительно, чем кто-либо другой в этом мире.
     — Неплохо владеете немецким и русским. Офицер. Молодой. Прекрасно сложены и, как мне кажется, все еще отлично выглядите. Я мог бы связаться с представителями абвера — это наша разведка. Успех не гарантирую, но кто знает... Вдруг там возьмутся за вашу подготовку. Нет, я понимаю: чужая армия, вражеская разведка... Долг, присяга.
     — Вот именно.
     — Извините, я о реальном шансе выжить.
     — Согласен, реальном. Но дело в том, что я совершенно не гожусь для работы в абвере. И вообще в любой разведке. Да и предавать Родину, изменять присяге — последнее дело. Представьте себя на моем месте.
     — Спасибо. У меня даже не хватает фантазии, чтобы представить себя самого на своем собственном месте.
     — Я всего лишь сказал то, что обязан был сказать.
     — «Обязан»! — хмыкнул обер-лейтенант. — Злоупотребляете моим снисхождением. Ну да ладно. В таком случае есть еще один вариант. Сегодня приедут медики, чтобы отобрать пятьсот самых здоровых и выносливых людей для работы на одном из немецких заводов. Завтра же этих счастливчиков посадят в эшелоны и отправят. По секрету скажу вам, что наш лагерь вообще должен быть ликвидирован.
     — Я догадывался об этом. К этому все шло.
     — Отсюда и нагрузка на могильную команду. Но сначала из лагеря отберут весь материал, годный к дальнейшему использованию, — обер-лейтенант оглянулся на все еще стоящих неподалеку старосту и парикмахера. Однако Беркут напомнил, что они не владеют немецким, и он успокоился. — Пригодных отберут, а всех остальных, как вы уже догадываетесь...
     С территории лагеря, со стороны плаца донеслись звуки автоматной очереди, перечеркнувшей и заглушившей чей-то предсмертный крик отчаяния. Обер-лейтенант и Беркут умолкли и прислушались. Ни выстрелы, ни крик больше не повторялись. Словно и не было их, словно послышалось.
     «Одним лагерником стало меньше, — пронзила мозг Беркута банальнейшая, по лагерным понятиям, догадка, — никак двадцать пятым». Но именно она подтолкнула его к решению:
     — Я согласен, обер-лейтенант. Конечно, согласен, — вдруг заволновался он. — Внесите меня в список. Моя фамилия — Борисов, порядковый номер 116343.
     Обер-лейтенант внимательно посмотрел на Андрея и, чуть помедлив, достал записную книжку. Записав фамилию и номер, он еще раз осмотрел Беркута, очевидно, ставя себя не на его место, а на место врача, отбирающего «людской материал».
     — Думаю, с медиками у вас проблем не возникнет.
     — Век признателен буду, господин обер-лейтенант.
     — Надеетесь убежать? С поезда, по дороге? Конечно, надеетесь.
     — Надеюсь выжить — так будет точнее, обер-лейтенант.
     Вижу, вы крайне неохотно называете меня коллегой, Борисов, — заметил офицер, уже уходя из блока. — А я бы предпочитал, чтобы вы обращались ко мне именно так. Ну да ладно. «Жизнь — есть жестокое милосердие божье». Прекрасно сказано! Считайте, что это изречение спасло вам жизнь. Хотя лично я больше отнес бы такое определение к смерти. Ибо на самом деле это смерть есть «жестокое милосердие божье».
     — Наверное, все зависит от того, кто и как понимает смысл жизни. И в какие рамки поставила его судьба.
     — Это уже философия, — неожиданно резко и холодно отрубил обер-лейтенант, словно доводить свои размышления до философской грани ему как педагогу и офицеру было непозволительно. И, не произнеся больше ни слова, ушел из санитарного блока.