Глава 11
Мёрдо потребовалось два дня сплошного беспокойства и сомнений, мгновенных надежд и черного отчаяния, прежде чем он нашел предлог посетить Флору Латтеруорт. И еще ему понадобилось по крайней мере полчаса, чтобы вымыться, побриться и переодеться в безупречно чистый мундир, отутюженный до полного совершенства и с начищенными пуговицами. Он ненавидел эти пуговицы, поскольку они при первом же взгляде выдавали его ранг, но поскольку ему от них было не избавиться, следовало хотя бы их как следует начистить.
Мёрдо намеревался явиться к ней и совершенно откровенно выразить ей свое восхищение, но потом ужасно покраснел, стал совершенно алым, когда представил, как Флора будет смеяться над ним за подобную нелепость и наглость. А кроме того, она непременно разозлится, что какой-то полицейский – низший чин даже в этой несчастной профессии – осмелился даже думать о чем-то подобном, не говоря уж о том, чтобы выразить это словами. И констебль полночи лежал без сна, сгорая от стыда.
Нет, единственный способ – найти хоть какой-то предлог, лучше профессиональный, а уж потом, в беседе с нею, проговориться, что она вызывает в нем чувство глубочайшего восхищения, а затем удалиться со всей возможной вежливостью и тактом.
И вот в двадцать пять минут десятого утра Мёрдо постучался в дверь дома Латтеруортов. Когда служанка открыла ему, он осведомился, нельзя ли ему увидеться с мисс Флорой Латтеруорт с целью выяснить, не может ли она помочь в официальном расследовании.
Констебль споткнулся о порог при входе и был уверен, что горничная подсмеивается над его неуклюжестью. Он очень разозлился и, покраснев, уже пожалел, что вообще сюда явился. Наверняка это его предприятие обречено на неудачу. Он выставил себя дураком, и она будет его презирать.
– Не угодно ли подождать в утренней гостиной? Я узнаю, примет ли вас мисс Латтеруорт, – сказала ему горничная, расправляя на бедрах свой накрахмаленный передник. Ей он показался очень милым – красивые ясные глаза, очень чистенький, не то что некоторые, хорошо ей знакомые, но она вовсе не собиралась позволять ему что-то такое о себе возомнить. Но вот когда он закончит беседовать с мисс Флорой, она предпримет все меры, чтобы оказаться на месте, чтобы проводить его на выход. И не станет возражать, если он пригласит ее прогуляться с ним в парке в ее выходной день.
– Спасибо. – Мёрдо остановился на ковре посредине комнаты, вертя в руках свой шлем и явно дожидаясь, когда она уйдет.
На мгновение ему захотелось просто уйти, но его ноги словно налились свинцом и приросли к полу, в то время как мысли унеслись куда-то вдаль по дороге обратно в участок, а тело по-прежнему пребывало на одном месте; ему вдруг стало жарко, потом холодно в этой изящной и элегантной гостиной Латтеруортов.
Тут в гостиную вошла Флора – румяная и потрясающе красивая, с сияющими глазами. Одета она была во что-то ярко-розовое, в самое прекрасное и идущее ей платье, какое он когда-либо видел. Сердце у него так жутко забилось, что он был уверен, что это сотрясение его тела отлично ей заметно. Во рту у него совершенно пересохло.
– Доброе утро, констебль Мёрдо, – поздоровалась девушка своим мелодичным и нежным голосом.
– Д-д-доброе утро, мэм. – Его голос звучал то хрипло, как карканье, то срывался на писк. Она, должно быть, считает его полным идиотом. Он набрал полную грудь воздуху, а потом выпустил его, так и не сказав больше ни слова.
– Чем могу служить, констебль? – Флора села в самое большое кресло, и ее юбки раздулись колоколом. Она разглядывала его без всякого стеснения.
– Э-э-э… – Он решил, что лучше смотреть в сторону. – Э-э-э, мэм… – Он уставился на ковер, и заранее приготовленные слова хлынули потоком. – Не могло ли так случиться, мэм, что некий молодой джентльмен, который весьма вами восхищается, мог неверно понять ваши визиты к доктору Шоу и начать сильно вас ревновать… а, мэм? – Он не смел взглянуть на нее. Она, скорее всего, прекрасно понимает эту его уловку, которая раньше, пока он был у себя, выглядела вполне приемлемой. Здесь же она была видна как на ладони.
– Не думаю, констебль Мёрдо, – ответила она после некоторого размышления. – Я и впрямь не знаю никакого молодого джентльмена, у которого могли возникнуть ко мне столь сильные чувства, что он стал бы… меня ревновать. Нет, это представляется мне маловероятным.
Констебль, не подумав, посмотрел на нее.
– Нет-нет, мэм… Если какой-нибудь джентльмен встречался с вами – в обществе, конечно, и много раз вас видел, он вполне мог воспылать такими… страстными чувствами, что… – Он чувствовал, что сильно краснеет, но так и не мог оторвать от нее взгляда.
– Вы действительно так считаете? – невинно спросила она и смущенно опустила глаза. – Это заставило бы предположить, что он в меня влюбился, констебль… и очень сильно. Вы же в подобное не верите, не так ли?
И Мёрдо очертя голову ринулся дальше – даже в самых смелых своих мечтаниях он не придумал бы лучшей возможности открыть душу.
– Не знаю, так ли это на самом деле, мэм, но в это очень легко поверить. И если это не так в данный момент, то скоро будет именно так… На свете найдется немало джентльменов, которые с радостью отдадут все, что имеют, всего лишь за малый шанс заслужить ваше внимание и расположение. Я что хочу сказать… – Флора смотрела на него с улыбкой и с огромным любопытством, заинтересованная и польщенная. Он уже понял, что выдал себя, и ощущал поэтому неодолимую потребность немедленно отсюда сбежать; ничего ему уже было не нужно, ничего другого так сильно не хотелось. И тем не менее его ноги словно приросли к полу.
Флора улыбнулась ему еще шире.
– Вы просто очаровательны, констебль, – мягко сказала она. – Вы так говорите, словно и впрямь верите, что я такая красивая и могу пробудить столь сильные чувства. Это, безусловно, самый замечательный комплимент, какой я когда-либо слышала, насколько я помню.
Мёрдо не имел понятия, что еще ей сказать, ни малейшего понятия. И просто улыбнулся ей в ответ. Он чувствовал себя очень счастливым, но ему все же было немного неловко.
– Я не могу припомнить ни единого человека, кто мог бы испытывать ко мне такие чувства, что это было способно заставить его причинить какой-то вред доктору Шоу, – продолжала она, сев очень прямо. – Уверена, я никогда никому в этом смысле не потворствовала. Но, конечно же, это дело очень серьезное, я знаю. И обещаю вам хорошенько подумать над вашим предположением, а потом сообщить вам, если что-то придумаю.
– Могу я навестить вас через несколько дней, чтобы узнать результат? – спросил он.
Уголки ее губ чуть приподнялись в легкой улыбке.
– Мне кажется – если вы не возражаете, констебль, – лучше было бы обсудить это где-нибудь в другом месте, где папа не мог бы нас подслушать. Он имеет склонность иной раз неправильно оценивать меня и мои поступки – конечно, исключительно в заботе обо мне. Может быть, вы окажете мне любезность и прогуляетесь со мной немного по Бромвич-уок? Погода пока что стоит весьма приятная, так что это не будет слишком противно. Вы не могли бы встретить меня послезавтра в дальнем конце прихода? Тогда мы могли бы пройтись до Хайгейта и, может быть, найти по дороге киоск, где продают лимонад, и немного освежиться.
– Я… – Голос ему едва повиновался. Сердце билось, подскакивая до самого горла, кровь стремительным потоком неслась по всем жилам, разнося поющее ощущение счастья. – Да-да, конечно, так будет лучше всего… – Мёрдо хотел сказать «просто прекрасно», но это было бы слишком. – Очень удачное предложение, мэм. – Надо было бы убрать с лица эту глупую улыбочку, но она никак не хотела убираться.
– Я очень рада, – сказала Флора, поднимаясь с кресла и проходя так близко от него, что он ощутил аромат цветов и услышал мягкое шуршание ее юбок. – Доброго вам дня, констебль Мёрдо.
Он глотнул и с трудом проглотил.
– Д-д-доброго дня, мисс Латтеруорт.
– Служила моделью для художников?! – Глаза Мики Драммонда расширились от удивления, потом в них появилось очень веселое выражение и даже некое одобрение. – Мод Далгетти и была та самая Мод!
Теперь настала очередь Питта – он тоже удивился.
– Вы ее знаете?
– Конечно. – Шеф стоял возле окна своего кабинета, в которое вливался свет осеннего солнца, оставляя на ковре яркие пятна и узоры. – Это была одна из самых выдающихся красавиц – определенного сорта, конечно. – Его улыбка стала еще шире. – Вероятно, это не совсем в понятиях вашего поколения, Питт. Но поверьте мне, любому молодому джентльмену, кто достаточно часто посещал мюзик-холлы и иной раз покупал открытки с картинами разных художников, было хорошо известно лицо – и иные отличительные черты и прелести – Мод Расин. Она была более чем прекрасна; в ней еще чувствовалась какое-то благородство, великодушие, теплота души. Я очень рад слышать, что она вышла замуж за человека, который ее любит, и стала респектабельной дамой, ведущей нормальную семейную жизнь. Полагаю, именно этого она всегда и хотела, особенно после того, как все забавы и развлечения закончились и настало время уйти с подмостков.
Питт обнаружил, что тоже улыбается. Ему очень понравилась Мод Далгетти, к тому же она была подругой Клеменси Шоу.
– Стало быть, вы вычеркнули ее из списка подозреваемых? – продолжал Драммонд. – Я, конечно, вряд ли стал бы подозревать, что Мод столь страстно заботится о своей репутации, что готова убить всякого, лишь бы ее защитить. В ней и в те давние дни никогда не было никакого ханжества. А насчет ее мужа, Джона Далгетти, вы тоже полностью уверены? Только не уклоняйтесь от ответа, Питт!
Томас оперся на каминную полку и посмотрел Драммонду прямо в глаза.
– Абсолютно уверен, – ответил он без колебаний. – Далгетти страстно верит в полную свободу слова. Именно поэтому они и затеяли эту идиотскую дуэль в поле. Он не признает никакой цензуры, считает, что все должно быть открыто и доступно широкой публике, что каждый может говорить и писать все, что ему вздумается, распространять все новые и смелые идеи, какие только можно выдумать. И люди, которых он более всего уважает, ни за что не перестанут его уважать только потому, что его жена выступала на сцене и позировала художникам без кое-каких предметов туалета.
– Но она все же заботится о своей репутации, – возразил Драммонд. – Разве вы не говорили, что она работает в приходе, посещает церковь и является членом весьма уважаемой конгрегации?
– Да, говорил. – Питт засунул руки в карманы. Шелковый платок, один из подаренных Эмили, был у него в нагрудном кармане, и он даже чуть-чуть высунул его кончик наружу. Глаза Драммонда углядели его, и это принесло Томасу некоторое удовлетворение, которое немного возместило ему неудобства, которые пришлось испытать от ранней поездки по холоду в общественном омнибусе, чтобы иметь возможность сэкономить и добавить несколько лишних пенсов к сумме, припасенной на подарок к празднику для Шарлотты.
– Но единственный человек, кто знает об этом прошлом, это, насколько мне известно, доктор Шоу. И, надо полагать, Клеменси тоже знала. Но Клеменси была ее подругой, а Шоу никогда никому об этом не скажет. – Тут ему в голову пришла еще одна мысль, как вспышка в памяти. – Разве только в приступе гнева, потому что Джозайя Хэтч считает Мод самой лучшей, самой превосходной женщиной, какую он когда-либо встречал. – Тут у него даже расширились глаза. – А он ведь такое суровое и неуступчивое существо, да еще со всеми этими идеями покойного епископа насчет чистоты, целомудрия и прочих добродетелей женщины и, конечно, насчет ее долга и обязанностей как хранительницы домашнего очага, его оберегательницы от всяких гнусных родственничков и насчет святости дома как острова во враждебном окружении внешнего мира. Вполне могу себе представить, что Шоу может уличить его по этому поводу в ханжестве, которое он не в силах терпеть. Но все же думаю, что он ее никогда не выдаст. Разве что проговорится ненароком.
– Я склонен согласиться с вами. – Драммонд вытянул губы. – Нет причин подозревать и Паскоу – там нет никаких мотивов, о которых бы мы знали. Пруденс Хэтч мы уже вычеркнули, потому что Шоу никогда и никому не открывает врачебные тайны. – У шефа загорелись глаза. – Пожалуйста, передайте мои поздравления Шарлотте. – Он уселся в кресло, чуть съехал вперед и положил ноги на стол. – Викарий, как вы говорите, сущий осел, но вам не известно, ссорился ли он с Шоу, разве что его жену сильно возбуждает мужество и энергия доктора – но этого вряд ли достаточно, чтобы довести служителя церкви до нескольких поджогов и убийств. Вы не считаете, что миссис Клитридж могла сильно увлечься доктором Шоу, но была отвергнута и в конце концов пришла от этого в такую ярость, что пыталась его убить? – Он наблюдал за реакцией Питта на эти слова. – Ну, хорошо, не считаете. И также не стала бы она, я полагаю, убивать из ревности миссис Шоу. Нет, не стала бы. А как насчет Латтеруорта – из-за дочери?
– Это возможно, – с некоторым сомнением согласился с ним Питт. Широкое, суровое лицо Латтеруорта на миг предстало перед его внутренним взором, и яростное выражение на нем при упоминании имени доктора рядом с именем его дочери. Нет никаких сомнений, он очень любит свою дочь, и у него хватило бы и глубины ненависти, и решительности, чтобы совершить подобный акт, если бы он счел, что это оправданно. – Да, это возможно. Или было возможно – я думаю, что теперь он знает, что Флора общалась с доктором исключительно по медицинским вопросам.
– Тогда почему она ходила к нему тайно, скрываясь от посторонних глаз, вместо того чтобы открыто идти через приемную? – настаивал на своем Драммонд.
– Потому что такова суть ее жалоб. Это личное дело, интимное, а она крайне чувствительна в подобных вопросах, поэтому и не желала, чтобы об этом знал кто-то еще. Ее нетрудно понять.
Драммонду, у которого были и жена, и дочери, больше разъяснений не потребовалось.
– И кто у нас тогда остается?
– Хэтч. Но они с Шоу ссорятся постоянно, уже многие годы – по тому или иному поводу. Человек не станет внезапно убивать кого-то из-за разницы в темпераменте и философских взглядах. То же относится и к престарелым сестрам Уорлингэм, даже если они действительно считают доктора виновным в смерти Теофилиуса…
– А они так считают? – Сам Драммонд верил в такое лишь наполовину, что было заметно по его лицу. – И так сильно его ненавидят? Лично мне более вероятным кажется, что они могли его убить, чтобы сохранить в тайне истинный источник денежных поступлений в их семейство. В это я вполне мог бы поверить.
– Шоу утверждает, что Клеменси ничего им не говорила, – ответил Питт, хотя и ему тоже такое казалось гораздо более вероятным. – Однако, возможно, он просто не знает, говорила она или нет. Она могла это сделать вечером перед пожаром, в котором погибла. Мне необходимо выяснить, что послужило толчком к первому пожару. Что-то в тот день случилось. Или еще за день до этого. И это происшествие кого-то страшно напугало или разозлило. Что-то изменило ситуацию настолько серьезно, что она стала ужасно опасной, даже более того, угрожающей или непереносимой, несправедливой, и в итоге это привело ко взрыву, к убийству…
– А что могло случиться в тот день? – Драммонд не отрываясь смотрел на него.
– Не знаю, – признался Питт. – Я все внимание обратил на Шоу, а он ничего не намерен мне рассказывать. Конечно, все еще остается такая возможность, что Клеменси убил он сам, потом устроил поджог, а потом убил Эймоса Линдси, потому что каким-то образом выдал себя – нечаянным словом или умолчанием. И Линдси понял, что это сделал он. Они были друзьями, но я не верю, что он стал бы молчать, если бы был уверен в виновности Шоу. – Это была наиболее отвратительная, почти невыносимая мысль, но профессиональная честность заставляла его принимать во внимание и ее.
Драммонд заметил его колебания.
– Это не первый раз, Питт, когда вам нравится убийца. Да и мне тоже, коли на то пошло. Жизнь была бы намного проще и легче, если бы мы могли любить одних только героев и ненавидеть только негодяев. Или, как лично я готов согласиться, не жалеть негодяев так же, как хотя бы иногда мы жалеем жертв.
– Я иной раз затрудняюсь обнаружить разницу между ними. – Питт грустно улыбнулся. – Знавал я убийц, которых считал такими же жертвами, как и всех остальных в данном деле. И если окажется, что убийцами были Анжелина и Селеста, я, кажется, и на этот раз не буду знать, жалеть их или ненавидеть. Покойный епископ полностью подчинил их себе; он понукал ими с самого их детства, он воспитал, сделал их именно такими, какими сам хотел их видеть, и практически лишил их какой-либо возможности стать чем-то еще. Я так полагаю, что старший Уорлингэм непрестанно изгонял из дома всех их поклонников и претендентов на их руку, он превратил Селесту в свою помощницу и секретаршу, а из Анжелины сделал экономку и хозяйку дома, когда требовалось принимать гостей. К тому времени, когда он умер, они уже были слишком пожилыми, чтобы рассчитывать выйти замуж, и полностью подпавшими под его влияние, так что оказались абсолютно зависимы от его взглядов, его социального статуса и его денег. Если Клеменси в своем негодовании стала угрожать разрушить все то, на чем была выстроена и держалась их жизнь, и поставила их перед перспективой провести весь остаток жизни не только совершенно опозоренными и обесчещенными в общественном мнении, но и лишенными всего того, во что они верили и что оправдывало их прошлое, то нетрудно себе представить, почему они могли решиться ее убить. Для них она была не только угрозой в плане их собственного сомнительного морального облика, но и предателем своей семьи. Сестры вполне могли счесть это ее страшное предательство грехом, заслуживающим смерти.
– Да, вполне могли, – согласно кивнул Драммонд. – Если не брать их в расчет, тогда у вас остается некий безымянный пока что владелец трущоб, наживающийся на них, кому угрожали разоблачения Клеменси. Как я полагаю, вы уже выяснили, чьими еще домовладениями она интересовалась? Как насчет Латтеруорта? Вы говорили, у него немалые амбиции в плане повышения своего социального статуса – особенно в отношении Флоры, – и он желает оставить позади, забыть свое торговое прошлое и удачно выдать ее замуж за кого-то из высшего общества. Нажива на трущобах этому отнюдь не поможет. – Он скорчил кислую гримасу. – Хотя, я не уверен, что это могло бы порушить его планы. Немало членов аристократических семей нажило себе состояние весьма сомнительными способами.
– Несомненно, – кивнул Томас. – Но они это делают втайне. Они вполне способны закрыть глаза на порок и зло, могут даже принять и терпеть вульгарность – с неудовольствием, даже с отвращением, если, конечно, это приносит хорошие деньги, – но никогда не станут поступать неосторожно, чтобы выдать эту тайну.
– Вы становитесь записным циником, Питт. – Говоря это, Драммонд улыбался.
Инспектор пожал плечами.
– Все, что мне удалось узнать о Латтеруорте, это то, что свое состояние он сделал на севере и уже продал все свои тамошние акции. В Лондоне у него ничего не было, насколько удалось выяснить.
– А как насчет политической стороны дела? – Шеф явно не собирался сдаваться. – Могло ли быть так, что Клеменси убили из-за каких-то иных связей с Далгетти и его фабианскими трактатами? И Линдси тоже?
– Я не обнаружил никаких подобных связей. – Питт поморщился. – Но, конечно, Клеменси была знакома с Линдси, и они нравились друг другу. Но поскольку они оба мертвы, невозможно узнать, о чем они разговаривали, если только об этом знает Шоу и если нам удастся его убедить все рассказать. Но поскольку оба дома сгорели дотла, никаких бумаг не осталось.
– Вы могли бы поговорить с некоторыми другими членами этого общества…
– Поговорю, если дойдет и до этого. Но сегодня я иду на похороны Линдси. И, возможно, мне удастся раскопать, чем Клеменси занималась в последний день или два перед смертью, с кем разговаривала и что такое могло случиться, что так кого-то разозлило или испугало, что он убил ее.
– Потом все мне расскажете, ладно? Я тоже хочу знать.
– Да, сэр. А теперь мне нужно идти, иначе я опоздаю. Ненавижу похороны, больше всего в жизни ненавижу, особенно когда смотрю на лица горюющих и оплакивающих и знаю при этом, что один из них – убийца.
Шарлотта тоже готовилась принять участие в похоронах. Но тут, к ее удивлению, принесли записку от Эмили, в которой та сообщала, что они с Джеком не только также намереваются приехать, но и с удовольствием заедут за Шарлоттой в десять утра и прихватят ее с собой, а также что тетушка Веспасия тоже будет присутствовать на похоронах. Эмили не приводила никаких объяснений, не сообщала даже, когда они вернулись, а поскольку было уже пять минут десятого, то было поздно отказываться от этого предложения или искать какую-то другую альтернативу.
– Слава богу, по крайней мере, мама и бабушка останутся дома.
Шарлотта сложила записку и сунула ее в корзинку с шитьем, где Томас ее никогда не найдет, – просто по привычке. Конечно, он без задержки узнает, что они все там присутствовали, но ей никак невозможно было представить это мужу таким образом, как будто она туда поехала исключительно по личным причинам, хотя, конечно, к Линдси она относилась очень хорошо. Нет, безусловно, в первую очередь они ехали туда, потому что им было любопытно на это поглядеть; к тому же они по-прежнему рассчитывали, что им удастся узнать что-нибудь существенное о причинах смерти Линдси и Клеменси. А Питт мог бы такой шаг и не одобрить.
Может, Эмили уже удалось что-то узнать? Они с Джеком говорили, что собираются расследовать политическую сторону этого дела, и Рэдли уже связался кое с кем из либеральной партии с целью прощупать обстановку в плане выдвижения своей кандидатуры в парламент, когда там освободится место, – если, конечно, партия примет его в качестве такого кандидата. И если он действительно серьезно настроен насчет продолжения работы, которой занималась Клеменси, он вполне мог встречаться с членами Фабианского общества и другими людьми с социалистическими взглядами… Нет, конечно, у тех не было ни малейших шансов снова провести члена своего общества в Палату общин. Но были нужны свежие идеи, которые можно либо защищать, либо им противостоять.
Шарлотта была занята укладкой волос, неосознанно стараясь предстать на публике в самом лучшем виде. И до нее не доходило – пока она не просидела у зеркала более получаса и все еще не добилась удовлетворительных результатов, – чем именно она сейчас занята. Тут она покраснела, осознав наконец собственную суетность и даже глупость, и выбросила из головы назойливые мысли о Стивене Шоу.
– Грейси!
Служанка тут же материализовалась, – влетела с лестничной площадки с тряпкой в руке и с сияющим личиком.
– Да, мэм?
– Ты поедешь со мной на похороны мистера Линдси?
– О да, мэм! Когда, мэм?
– Примерно через четверть часа – именно тогда, наверное, мы и тронемся. Миссис Рэдли захватит нас с собой в своей карете.
Тут Грейси помрачнела и с трудом сглотнула образовавшийся в горле комок.
– Я еще работу не закончила, мэм. Еще ступеньки надобно помыть и комнату мисс Джемаймы. Пыли повсюду навалило, хоть ее самой там сейчас и нету. И не одета я как надо. И черное платье у меня не глажено…
– Это платье достаточно темное. – Шарлотта осмотрела повседневную одежду Грейси – обычное серое шерстяное рабочее платье; потертое, но для утра вполне подходящее. Нет, все-таки надо как-нибудь прикупить девочке что-нибудь получше, хорошенькое ярко-синее платьице. Когда можно будет себе это позволить. – Про домашние заботы можешь пока забыть. Никуда они не денутся – завтра доделаешь; в конце концов, результат будет точно такой же.
– Вы так думаете, мэм? – Грейси никогда еще не говорили забыть про ее обязанности по дому, и глаза у нее сияли как звезды при мысли, что все это может подождать, а вместо этого можно будет выбраться из дому, отправиться в новую экспедицию, чтобы что-то расследовать и выяснять.
– Да, я уверена, – ответила Шарлотта. – А сейчас иди и причешись. И найди свое пальто. Нам нельзя опаздывать.
– О да, мэм! Сию минуту, мэм! – И прежде чем Шарлотта успела добавить что-то еще, она исчезла, и ее шаги простучали по лестнице в мансарду, где была ее комната.
Эмили приехала точно в то время, которое указала в записке, и ворвалась в дом, одетая в элегантное черное выходное платье, сшитое по самым модным выкройкам, расшитое гагатовыми бусинками и не слишком подходящее для похорон. И хотя отделанный кружевом воротник был настолько высоким, что доходил почти до ушей, но кружева были чуточку слишком изящные и дорогие; они здорово подчеркивали жемчужную белизну кожи хозяйки, что годилось скорее для суаре, нежели для похорон. Шляпка была весьма щегольская, несмотря на наличие вуалетки, и ее цвет прекрасно подчеркивал румянец на щеках Эмили, так что ни у кого не могло возникнуть ни малейших сомнений в том, что она новобрачная.
Шарлотта была так рада за нее, что с трудом удержалась от слов неодобрения, хотя подобный наряд был здесь несколько неуместен и вряд ли приемлем.
Джек шел в двух шагах позади, как всегда безукоризненно одетый; ему, по всей видимости, теперь несколько проще было расплачиваться по счетам от портных. И еще в нем появилась какая-то новая уверенность в себе, выросшая не только из одного его внешнего очарования и желания всем нравиться, но основанная на некоем внутреннем ощущении счастья и покоя, которое не требовало ничьего одобрения. Шарлотта сперва решила, что это отражение его отношений с Эмили. Но потом, как только он заговорил, она поняла, что это ощущение в нем гораздо глубже; оно означало, что он нашел цель в жизни, и эта внутренняя уверенность так и подсвечивала его изнутри.
Он поцеловал Шарлотту в щеку.
– Я встречался с членами парламентской фракции, и, думаю, они примут меня в качестве кандидата в депутаты! – сообщил он, широко улыбаясь. – Как только будут назначены очередные дополнительные выборы, я выставлю свою кандидатуру.
– Поздравляю! – сказала Шарлотта. При этом у нее внутри образовалось нечто вроде огромного пузыря, наполненного счастливыми предвкушениями. – Мы сделаем все от нас зависящее, чтобы помочь тебе победить. – Она посмотрела на Эмили и заметила на ее лице выражение глубокого удовлетворения и удовольствия, а в глазах ее сияла гордость. – Абсолютно все! Я даже готова прикусить себе язык – в качестве последнего средства содействия. А теперь пора ехать на похороны Эймоса Линдси. Думаю, это будет частью нашего дела. Не знаю почему, но я уверена, что его смерть связана со смертью Клеменси.
– Конечно, – согласилась с нею Эмили. – Все иные предположения просто не имеют никакого смысла. Их наверняка убил один и тот же человек. И я по-прежнему думаю, что это из-за политики. Клеменси слишком многих гладила против шерсти. Чем больше я расследую то, чем она занималась и планировала сделать, тем больше я понимаю, насколько решительно она была настроена и как много людей могло оказаться с запачканными репутациями и опозоренными, будучи уличены в получении этих и в самом деле очень грязных денег. Ты уверена, что сестры Уорлингэм не знали, чем она занимается?
– Да, они ничего об этом не знали, – подтвердила Шарлотта. – Не думаю, что она им говорила. Но Селеста – гораздо более умелая актриса, чем Анжелина, которую лично я с трудом могу представить себе виновной; она такая простодушная, ее видно насквозь. Она такая… не от мира сего. И совершенно безвредная и бесполезная. Не думаю, чтобы у нее хватило решимости или хладнокровия спланировать и осуществить эти поджоги.
– Но у Селесты могло бы хватить, – настаивала на своем Эмили. – В конце-то концов, они могли потерять гораздо больше, чем кто-либо еще.
– За исключением Шоу, – заметил Джек. – Клеменси раздавала деньги Уорлингэмов налево и направо. Так уж вышло, что она еще до смерти успела раздать все свою долю наследства. Правда, в этом мы полагаемся только на слова Шоу, он один знал про это. А он вполне мог задуматься о том, что она делает, и убить ее, чтобы остановить эту раздачу, пока там еще что-то оставалось. И только потом понять, что опоздал.
Шарлотта повернулась и посмотрела на него. Это была чрезвычайно неприятная мысль, которая до сего момента не приходила ей в голову, но отрицать подобную возможность было нельзя. Никто другой не знал, чем занималась Клеменси; и они располагали только заверениями Шоу, что он знал об этом с самого начала. А если нет? А если он обнаружил это только за пару дней до гибели Клеменси и именно это открытие, внезапно сделанное им, поставило перед возможной перспективой утратить свое чрезвычайно комфортабельное положение как в финансовом, так и, несомненно, в социальном плане, если бы эта информации стала достоянием публики. И в самом деле, весьма весомое основание для убийства.
Шарлотта ничего не сказала, но ощутила, как внутри у нее все болезненно сжалось и заледенело.
– Извини, – тихо и мягко сказал Джек. – Но это тоже не следует упускать из виду.
Шарлотта проглотила образовавшийся в горле комок. Перед ее внутренним взором тут же возникло лицо Шоу – честное, сильное, напряженное. Ее очень удивило, насколько неприятной, болезненной оказалась эта мысль.
– Грейси едет с нами. – Она отвернулась от них и посмотрела в сторону двери, словно предстоящая поездка была очень важным делом и требовала особых забот. – Думаю, она это заслужила.
– Конечно, – согласилась Эмили. – Хотелось бы, конечно, еще что-то разузнать, однако единственное, на что лично я могу рассчитывать, это на собственный инстинкт. Хотя, безусловно, мы будем иметь возможность задать несколько нужных вопросов попозже, во время поминального обеда. Тебя пригласили?
– Наверное. – Шарлотта вспомнила о приглашении Шоу и о его желании непременно видеть ее там – единственного человека, с кем он мог говорить откровенно. И тут же отбросила эту мысль прочь. – Поехали, а не то опоздаем!
Похороны стали достаточно ярким и многолюдным событием; на них собралось более двух сотен людей, набившихся в маленькую церковь и выстоявших официальную, крайне велеречивую службу, которую вел Клитридж. Только органная музыка звучала безупречно, наплывая на толпу торжественно и благочестиво опущенных голов густыми трепещущими волнами, охватывая всех приятным ощущением мгновенной общности. Все дружно подпевали органу. Сквозь высокие витражи пробивались лучи солнца, украшая внутренность церкви роскошными разноцветными узорами, подобными драгоценным камням, освещая пол и напряженные спины и склоненные головы всех оттенков черного.
Выходя из церкви, Шарлотта заметила мужчину необычной внешности, сидевшего в задней части нефа. Он высоко поднял подбородок и, кажется, больше интересовался узорами на потолке, чем остальными присутствующими. И дело было вовсе не в том, что черты его лица были какими-то особенно выдающимися, но умный и веселый взгляд казался здесь и сейчас совершенно неуместным. Волосы у него были яростно-рыжего оттенка, и хотя он сидел, было заметно, что он очень худощав и изящен. Шарлотта, несомненно, никогда раньше его не видела, поэтому замедлила шаг, снедаемая любопытством.
– Вас что-то обеспокоило, мадам? – спросил он, внезапно резко оборачиваясь. В голосе его явственно слышался ирландский акцент.
Она с трудом собралась с мыслями и ответила даже с некоторым апломбом:
– Ни в малейшей степени, сэр. Любого человека, столь интересующегося небесами, следует предоставить самому себе, его собственным размышлениям и созерцаниям…
– Я вовсе не небесами интересовался, мадам! – возмущенно ответил он. – А потолком! Это потолок привлек мое внимание. – Тут до него дошло, что она понимает это так же отлично, как и он сам, и что она просто намеренно его дразнит. Лицо мужчины расплылось в чарующей улыбке.
– Джордж Бернард Шоу, мадам. Я был другом Эймоса Линдси. Вы тоже?
– Да, была. – Она немного приврала. – И мне очень жаль, что он ушел от нас.
– Мне тоже. – Он разом стал очень серьезен. – Печальная и глупая потеря.
Дальнейший разговор стал невозможен, поскольку на них уже надавливали выходящие из церкви люди; Шарлотта вежливо кивнула и извинилась, оставив его продолжать свои созерцательные размышления.
По крайней мере половина присутствующих на похоронах последовала за гробом наружу, на залитый солнцем и холодный церковный двор, а потом на кладбище, где уже была выкопана могила, а землю покрывали опавшие листья, золотистые и красноватые на зелени травы.
Веспасия, одетая во все темно-лиловое (она никогда не носила черное), встала рядом с Шарлоттой, высоко задрав подбородок, распрямив плечи и яростно сжимая в руке серебряную рукоять своей трости. Она эту трость ненавидела, но была вынуждена опираться на нее, чтобы не упасть. Клитридж начал свою бесконечную проповедь насчет неизбежности смерти и хрупкости человеческой жизни. Его голос приглушенно гудел и жужжал над толпой.
– Болван! – тихо произнесла Веспасия. – Почему это все эти викарии воображают, что к Господу нельзя обращаться простыми словами? И не надо Ему ничего объяснять, да еще и по меньшей мере тремя разными способами! Я всегда полагала, что на Господа все эти длиннющие речи не производят никакого впечатления. Его не обманешь этими благовидными речениями. Великие небеса, это же Он нас создал! И уж Он-то отлично знает, что наша жизнь хрупка, глупа, великолепна и полна грязи – в общем, прекрасна. – Она яростно потыкала тростью в землю. – И Ему, безусловно, не нужны все эти фанфаронские бахвальства. Давай закругляйся, убогий! Похороним наконец этого несчастного и поедем отсюда. А все добрые слова в его адрес мы можем высказать и в более комфортабельных условиях!
Шарлотта прикрыла глаза и поморщилась, опасаясь, что кто-то может это услышать. Веспасия произнесла свою тираду негромко, но ее голос звучал достаточно четко и пронзительно, да и произношение у тетушки было очень отчетливым. И тут она услышала сзади тихое: «Верно, верно!» – и невольно обернулась. И встретила взгляд синих глаз Стивена Шоу, ярко сверкавших от внутренней боли и печали, что противоречило слабой улыбке, кривившей его губы.
Шарлотта тут же снова повернулась к раскопанной могиле и увидела Лелли Клитридж и перехватила ее взгляд, полный жуткой ревности, но это вызвало у нее больше жалости, нежели гнева. Если бы она сама была замужем за Гектором Клитриджем, у нее наверняка были бы такие же моменты, когда возникают дикие, непозволительные мечты, и она испытывала бы ненависть ко всякому, кто мог их порушить, пусть они и были нелепы и невозможны.
Клитридж все еще продолжал что-то бормотать, словно никак не мог остановиться, словно всячески оттягивал момент, когда гроб уже нужно будет засыпать землей, дабы хоть на эти секунды вроде как продлить земное существование Эймоса Линдси.
Олифант не находил себе места, он все время переступал с ноги на ногу, печальный и недовольный.
В дальнем конце могилы стоял Альфред Латтеруорт с обнаженной головой, и ветер трепал полукруг седых волос на его голове, а рядом с ним, взяв его под руку, стояла Флора, юная и очень красивая. От ветра у нее чуть раскраснелись щеки, и с лица исчезло выражение беспокойства. Пока Шарлотта смотрела на них, Латтеруорт положил свою ладонь поверх ее руки и чуть ее сжал.
По другую сторону от могилы, на самом ее краю стоял констебль Мёрдо, выпрямившись, как часовой на посту. Его пуговицы так и сверкали на солнце. По всей видимости, он пришел сюда, чтобы понаблюдать за всеми присутствующими, однако Шарлотта ни разу не заметила, чтобы он оторвал взгляд от Флоры. Из всех, за кем ему следовало наблюдать, она, видимо, была единственным человеком, которого он сейчас видел.
Потом она заметила Питта, но он появился лишь на секунду – длинная тень где-то возле ризницы, за которой в воздухе болтались концы шарфа. Томас повернулся в ее сторону и улыбнулся. Вероятно, он заранее знал, что его жена непременно здесь окажется. На секунду вся толпа, что ее окружала, как будто исчезла, и остались только они двое, словно муж прикоснулся к ней. Но потом он отвернулся, пошел в сторону живой изгороди из тиса и скрылся в ее тени. Шарлотта знала, что он намерен наблюдать здесь за всем и всеми – замечать выражения лиц, жесты, чьи взгляды встречаются с чьими, кто с кем говорит, кто избегает любых разговоров. И еще подумала, было ли что-то из того, что она узнала и рассказала ему, нужным и полезным.
Мод Далгетти тоже стояла у могилы. Она выглядела немного более пухленькой, нежели в лучшие свои дни, и на лице ее были заметны морщинки, но само выражение этого лица было гордым, живым, и в нем присутствовал юмор. Она все еще была красавицей и, возможно, останется такой навсегда. В ее позе, в том, как она себя сейчас держала, не было ничего печального, ничего, что свидетельствовало бы о ее сожалениях.
Рядом с нею стоял Джон Далгетти, стоял очень прямо, избегая даже смотреть в ту сторону, где стоял Куинтон Паскоу, тоже очень прямой и неподвижный; он исполнял свой долг перед человеком, который ему точно нравился, но с которым он постоянно и столь яростно ссорился. Это напоминало поведение солдата возле могилы поверженного врага. Далгетти тоже стоял в позе солдата, но это была поза человека, оплакивающего смерть воина, сражавшегося с ним за общее дело. И оба они ни разу за всю заупокойную службу даже не взглянули друг на друга.
Джозайя Хэтч тоже был без головного убора, как и все мужчины, и выглядел каким-то съежившимся, как будто ветер пронизывал его до костей. Пруденс рядом с ним не было видно; точно так же не было видно и сестер Уорлингэм. Они все еще придерживались того мнения, что истинные леди не должны присутствовать на заупокойной службе в церкви и на кладбище.
Клитридж наконец закруглился, и могильщики начали засыпать могилу.
– Ну, слава богу, – произнес Шоу позади Шарлотты. – Вы поедете на поминальный обед, не так ли?
– Конечно, – ответила Шарлотта, принимая приглашение.
Веспасия очень медленно развернулась и уставилась на Шоу с ледяным интересом. Доктор поклонился.
– Доброе утро, леди Камминг-Гульд. Это очень любезно с вашей стороны, что вы приехали сюда, особенно в такую погоду и при таком ветре. Уверен, что Эймос высоко оценил бы ваш жест.
Веспасия слегка моргнула, в ее глазах мелькнуло веселое выражение, почти незаметное.
– Правда уверены?
Он сразу понял ее и, как всегда, отреагировал с полной откровенностью.
– Вы приехали из-за Клеменси. – Он знал, что был совершенно прав, но тут же увидел подтверждение этому на ее лице. – И это не жалость вас сюда привела, и вы совершенно правы: мертвым не нужны наши чувства. Вас привело сюда негодование. Вы по-прежнему намерены выяснить, кто ее убил и почему.
– Очень проницательно с вашей стороны, – кивнула Веспасия. – Да, намерена.
Прежнее выражение исчезло с лица Шоу, вся веселость растаяла, как снег под лучами солнца.
– Я тоже, – сказал он.
– Тогда нам лучше ехать на поминальный обед. – Веспасия чуть приподняла руку, и он тут же предложил ей свою. – Благодарю вас, – поблагодарила она и оперлась на нее. При этом поля ее шляпы чуть не задели его плечо, когда она величественно развернулась и направилась по дорожке к ожидающему экипажу.
Как и после похорон Клеменси, сегодняшний поминальный обед также был устроен в доме Уорлингэмов – из самых разных, даже противоречивых соображений. Его было невозможно, как того требовал обычай, устроить в доме Линдси, поскольку тот превратился в развалины, в кучу обгорелых балок, торчащих под немыслимыми углами среди куч почерневшего битого кирпича. Его ближайший друг Шоу был не в лучшем положении. Он едва ли мог себе позволить организовать это в меблированных комнатах миссис Тернер. Там было недостаточно просторно, к тому же проживали и другие люди, от которых вряд ли можно было ожидать, что они позволят расстроить им весь привычный распорядок.
Нужно было выбрать между домом Уорлингэмов и домом викария. Но Селеста и Анжелина тут же предложили свой и своих слуг, чтобы те все должным образом подготовили. Для сестер это было делом чести. Им было мало дела до Эймоса Линдси и еще меньше до его образа мыслей, но они были дочерьми епископа и важными членами христианской конгрегации Хайгейта. А положение в обществе всегда стоит на первом месте, перед личными чувствами, особенно в отношении умерших.
Все это сестры Уорлингэм откровенно высказали на тот случай, если кто-то по ошибке вообразит, что они разделяют хоть что-то из того, что говорил, писал или делал Эймос Линдси.
Они встречали гостей при входе, у двойных дверей, ведущих в столовую, где был накрыт огромный стол красного дерева, уставленный всевозможными блюдами – жареное мясо, холодные закуски и все прочее. В центре его стояла огромная орнаментальная ваза с лилиями, наполнявшими воздух тяжелым ароматом, который тут же начал наводить на Шарлотту сонливость и напоминать об увядании, разложении и упадке. Жалюзи были частично прикрыты, поскольку по крайней мере сегодня дом был погружен в печаль и траур; на картины и рамки с цитатами на стенах был должным образом накинут черный креп, равно как и на балясины лестничных перил и на дверные рамы.
Все формальности были тщательно соблюдены. Рассадить всех гостей было бы просто невозможно, а поскольку Шоу по собственному разумению и капризу пригласил многих сверх задуманного раньше (включая Питта, что вызвало сильное негодование сестер Уорлингэм и викария), то слуги не знали заранее, сколько народу соберется. Поэтому сервировка стола была придумана такая, чтобы гостей мог обслуживать дворецкий и горничные, которые пока что незаметно ждали за дверью, а потом гости могли бы свободно перемещаться по столовой и разговаривать друг с другом, выражать соболезнования, сплетничать, высказывать похвалы в адрес покойного, пока не настанет время для заранее приготовленных торжественных речей – первым такую речь произнесет викарий, потом Шоу, а после него еще несколько близких друзей усопшего. И, конечно же, всем предложат отведать самого лучшего портвейна, а женщинам – чего-нибудь полегче. Кларет подадут к горячим блюдам.
– Ну, я не знаю, удастся ли нам здесь что-нибудь узнать, – сказала Эмили, недовольно хмурясь. – Все заняты именно тем, чего от них можно было ожидать. Клитридж, как обычно, выглядит совершенно не на месте, он некомпетентен и ужасно нервничает, а его жена все время пытается хоть как-то компенсировать его промахи, помня при этом о присутствии доктора Шоу и твоем. И если бы ее взгляд мог поджигать, то волосы у тебя на голове уже сгорели бы и отвалились, а платье на спине давно превратилось бы в обгорелые лоскутья.
– Разве ее можно винить? – прошептала в ответ Шарлотта. – Викарий не из тех, от кого может быстрее забиться сердце, не правда ли?
– Не будь такой вульгарной! Да, он не из тех. Я бы скорее предпочла нашего доброго доктора, если, конечно, это не он убил свою жену.
У Шарлотты не нашлось на это убедительного ответа. Она помнила, что это может оказаться правдой, пусть и очень неприятной и болезненной, так что она резко повернулась и ткнула Эмили локтем в ребра, словно случайно.
– Хм! – произнесла сестра, отлично ее поняв.
Флора Латтеруорт по-прежнему опиралась на руку отца; она откинула назад свою вуаль, чтобы было удобнее есть, на ее щеках все еще играл румянец, а по красивому лицу блуждала довольная улыбка. Шарлотте стало любопытно, чем это было вызвано.
Питт, сидевший в другом конце комнаты и через стол от нее, тоже это заметил, и у него возникло убеждение, что это как-то связано с присутствием Мёрдо. Он решил, что, очень вероятно, констебль не сочтет слишком затруднительной задачу приударить за мисс Латтеруорт. Вообще-то, он имеет все шансы убедиться, что это может получиться вне зависимости от его собственных соображений и окажется намного легче, чем он опасался.
Томас был сегодня одет необычайно аккуратно и тщательно. Воротничок был свежий и чистый, галстук повязан точно по центру груди – во всяком случае, пока что, – а в карманах нет ничего лишнего, кроме чистого носового платка (подаренный Эмили шелковый платочек торчал только для виду), огрызка карандаша и сложенного листа бумаги, на котором инспектор мог бы делать записи, если это понадобится. В принципе, это была излишняя предосторожность, поскольку никаких записей он никогда не делал; просто полагал, что настоящий полисмен всегда должен иметь при себе подобные вещи.
Питт уже понял, что Шоу пригласил его с единственной целью досадить Анжелине и Селесте. Это был способ дать им понять, что хотя данное мероприятие проходит в доме Уорлингэмов, это все же поминальный обед в честь Эймоса Линдси и он, Шоу, является принимающей стороной и может пригласить кого угодно. С этой целью доктор стоял во главе стола, широко расставив ноги, и вел себя так, словно слуги, разносившие горячие блюда и кларет, были его собственные. Он приветствовал всех гостей, особенно Питта. Он ни разу не оглянулся и не посмотрел на мрачные лица Анжелины и Селесты, которые были одеты в черные бомбазиновые платья, расшитые гагатовыми бусинами, и стояли позади него и чуть сбоку. Сестры Уорлингэм осторожно улыбались тем, чей приход одобряли, например Джозайе и Пруденс Хэтч, Куинтону Паскоу и Веспасии Камминг-Гульд; вежливо кивали тем, чье присутствие могли терпеть, например Латтеруортам или Эмили с Джеком; и полностью игнорировали тех, чье присутствие, по их мнению, было намеренным вызовом, – таким, как Томас и Шарлотта. Хотя поскольку те прибыли по отдельности друг от друга и не обменялись между собой ни словечком, сестры не сразу связали их вместе.
Питт взял себе кусок потрясающе вкусного на вид холодного пирога с дичью, порцию тушеной зайчатины, черного хлеба с маслом, пикулей домашнего приготовления и бокал кларета, – и обнаружил, что ему чрезвычайно трудно со всем этим управиться. После чего отправился бродить по комнате, прислушиваясь к разговорам и внимательно рассматривая лица тех, кто разговаривал, но в особенности тех, кто пребывал в одиночестве и не подозревал, что за ним наблюдают.
Так что же это были за события за день или два перед смертью Клеменси Шоу? За какое-то время до этого она открыла источник доходов семейства Уорлингэм и начала раздавать свою долю наследства, практически полностью направив ее на облегчение печальной участи тех, кто стал жертвой ужасающей бедности; она помогала им либо напрямую, либо косвенно, пытаясь бороться с существующими законами, которые пока что давали домовладельцам возможность получать свою сверхприбыль в такой тайне, что их имена никогда не становились известны и их репутация в обществе никак не страдала от их гнусных делишек.
Когда Клеменси рассказала об этом доктору Шоу? Или, может, тот каким-то образом сам про это узнал? Может, только тогда, когда ее деньги кончились и между ними возникла серьезная ссора? Или, возможно, он поступил умнее и притворился, что согласен с ее действиями… Нет! Если Шоу скрыл свои истинные чувства и намерения, это должно было произойти потому, что он все еще полагал, что у нее пока остается значительная часть тех денег, достаточно много, чтобы оправдать ее убийство и сохранить их.
Томас бросил взгляд через головы двух беседующих женщин в ту сторону, где по-прежнему стоял Шоу – тот улыбался и кивал, беседуя с Мод Далгетти. Он выглядел очень напряженным; плечи распрямлены, натягивая ткань пиджака, словно он был готов в любой момент броситься в схватку, бить кого-то кулаками, прыгая то вперед, то назад, делать что угодно, лишь бы выпустить пар, излить наружу скопившуюся в душе дикую злобу. Питт не слишком верил, что ему всегда удавалось сдерживать свой темперамент, так что Клеменси, которая, должно быть, очень хорошо понимала все выражения его лица, все перемены его голоса, все жесты, не могла не оценить должным образом силу его гнева и злобы и, таким образом, понять – по крайней мере, отчасти, – какая над нею нависла опасность.
Что Клеменси должна была думать и чувствовать, когда Джозайя Хэтч провозгласил, что в их церкви будет установлен витраж, посвященный памяти покойного епископа и представляющий его чем-то вроде одного из раннехристианских святых? Какая мерзкая ирония судьбы! Каких усилий ей стоило тогда промолчать? А она ведь промолчала. Объявление было сделано публично, и если бы Клеменси хотя бы полунамеком дала понять, что ей известны некие гнусные тайны, ее бы точно выслушали – она все же была членом этой семьи, – даже если бы не до конца ей поверили.
Можно ли быть уверенным, что все хранят полное молчание… о заговоре?
Питт оглядел всю столовую, все мрачные, хмурые лица. Все находились в грустном и подавленном настроении в полном соответствии с происходящим. Клитридж нервный и встревоженный; Лелли все старается сглаживать острые углы и неловкости и еще суетится вокруг Шоу. Паскоу и Далгетти тщательно избегают друг друга, но по-прежнему пребывают в бинтах, которые топорщатся из-под их траурных костюмов; щека Далгетти все еще в швах и прикрыта пластырем. Мэтью Олифант что-то тихо говорит – слова утешения, жест ободрения. У Джозайи Хэтча лицо совершенно бледное, кроме тех мест, где его исхлестал ветер; Пруденс теперь несколько расслабилась, не то что раньше, ее страх исчез. Анжелина и Селеста молча злятся. Латтеруорты пребывают сами по себе, социально отделенные от остальных…
Нет, Томас не мог поверить в какой-то заговор этих совершенно разных людей. Слишком многие из них никак не были заинтересованы в охране репутации Уорлингэмов. Далгетти был бы просто счастлив и с удовольствием распространял бы столь потрясающе скандальную историю, развивая свои мысли насчет абсолютной свободы слова в противовес установленному порядку – хотя бы только для того, чтобы позлить Паскоу. А Эймос Линдси с этими его фабианскими симпатиями к социализму, несомненно, лишь долго и громко смеялся бы по этому поводу и не стал бы делать из него никакого секрета.
Нет, это точно, ни единого слова не прозвучало в ответ на объявление об установке этого витража. И все планы начали осуществляться, начался сбор средств, закуплено стекло, приглашены художники и стекольщики. Пригласили и архиепископа Йоркского, чтобы тот его освятил, и на этой церемонии присутствовал бы весь Хайгейт и половина священнослужителей Северного Лондона.
Питт отхлебнул кларета. Вино было исключительно хорошее. Старый епископ, должно быть, завел себе просто замечательный винный погреб, равно как и все прочее. Десять лет прошло с его смерти. Доля Теофилиуса исчезла, но от наследства оставалось еще вполне достаточно, чтобы воспользоваться им для этого начинания, которое на самом деле было для Селесты и Анжелины не более чем долгом перед покойным отцом.
Витраж в память епископа Уорлингэма, должно быть, стоит немалых денег и, как утверждают в семье, в какой-то мере должен продемонстрировать огромное уважение, которым епископ пользовался в Хайгейте. Следовательно, его изготовление должно было осуществляться за счет общественных средств, собранных по всему приходу и поступивших от разных других людей, кто сохранил о нем такую светлую память, что теперь желает внести в это свой вклад.
Интересно, кто все это организовал? Селеста? Анжелина? Нет, это был Джозайя Хэтч! Конечно, это был он. Такое крупное общественное предприятие, да еще и связанное с такими деньгами, вряд ли можно было оставить на усмотрение этих пожилых дам. Кроме того, все выглядело бы гораздо приличнее, если бы инициатива исходила не непосредственно от самой семьи. Стало быть, оставались только два зятя – Хэтч и Шоу. Хэтч – помощник церковного старосты и испытывает огромное уважение к памяти епископа, даже большее, нежели дочери последнего. Он истинный духовный наследник покойного.
Да и в любом случае сама мысль о том, что Стивен Шоу станет принимать участие в подобной затее, представлялась совершенно нелепой. Очень уж сильно он не любил епископа еще при его жизни, а теперь, узнав про истинный источник его немалых доходов, он, будучи повседневно занят лечением жертв этой гнусной жадности, должен ненавидеть покойника еще сильнее.
Питт раздумывал над тем, что именно Шоу мог ответить Хэтчу, когда тот попросил его внести свою лепту при сборе средств на витраж. Это наверняка был весьма примечательный момент: Хэтч, протягивающий руку, прося денег на мемориальный витраж, представляющий епископа святым; и Шоу, только что узнавший, что богатство епископа основано на бедственном положении тысяч несчастных, даже на эксплуатации и смерти многих из них, а еще и о том, что его жена недавно раздала все полученные в качестве наследства деньги до последнего пенни, чтобы хоть немного поправить положение этих бедняков, которым было причинено столько зла.
Сумел ли Шоу при этом сдержать свой темперамент? И острый язык?
Томас снова посмотрел через толпу на энергичное лицо этого вспыльчивого, иногда даже неистового человека, всегда безжалостно-честного.
Несомненно, не сумел.
Шоу одной рукой барабанил по столу, в другой высоко держал бокал с вином. Разговоры постепенно стихли, и все повернулись к нему.
– Леди и джентльмены, – начал доктор четким и звенящим голосом. – Мы собрались здесь сегодня по любезному приглашению мисс Селесты и мисс Анжелины Уорлингэм, дабы почтить память нашего усопшего друга Эймоса Линдси. И сейчас будет уместно сказать несколько слов о нем, чтобы все вспомнили, каким он был.
Кое-кому в столовой явно стало неуютно, и они задвигались, перемещая вес тела с одной ноги на другую; заскрипел китовый ус корсажей, зашуршала тафта, скрипнули чьи-то подметки, кто-то шумно выдохнул.
– Викарий говорил о нем в церкви, – продолжал Шоу, чуть повысив голос. – Он восхвалял его добродетели, его положительные нравственные качества или, возможно, более точным будет сказать, что он зачитывал обычный список добродетелей, который положено приписывать покойным. И при этом никто не возражал, не говорил: «Ну, конечно, это не так, он таким совсем не был». – Он чуть выше поднял свой бокал. – А вот я так говорю! И предлагаю выпить за память человека, каким он был в действительности, а не за вычищенное, выхолощенное и обезличенное его подобие, лишенное всех его слабостей и, таким образом, всех его побед и достижений.
– Нет, вообще-то… – начал было Клитридж, резко побледнев и явно намереваясь выступить вперед и прервать говорящего чисто физическим образом или хотя бы высказать какой-то протест, какие-то возражения в надежде, что Шоу не станет продолжать в том же духе, что его порядочность и хороший вкус все же возобладают. – Я хочу сказать… вам не кажется?..
– Нет, не кажется! – резко бросил доктор. – Ненавижу все эти благочестивые причитания о том, что это был столп общества, богобоязненный христианин, который всех нас возлюбил. Неужели у вас в душе не осталось ни капли честности? Как вы можете утверждать здесь, что все вы любили Эймоса Линдси? Вздор!
В ответ раздался всеобщий придушенный вздох крайнего удивления, и Клитридж в отчаянии оглянулся, словно надеялся, что ему на помощь может прийти некое чудесное явление.
– Куинтон Паскоу его просто боялся, он был в ужасе от его публикаций. Он страстно желал напустить на него цензуру – и напустил бы, если бы мог это проделать.
Послышались шорохи и перешептывание, все обернулись в сторону Паскоу, который сделался ярко-розовым. Но прежде чем он успел произнести хоть слово протеста, Шоу продолжил свою речь.
– Тетя Селеста и тетя Анжелина всегда ненавидели все, за что он боролся. Они пребывали – да и сейчас пребывают – в убеждении, что его фабианские идеи противоречат христианским воззрениям, и если допустить, чтобы они свободно распространялись в обществе, это приведет к разрушению всего, что считается цивилизацией и является благом для человечества – или, по крайней мере, для того класса, к которому мы принадлежим. А это для них самое главное, самое важное, потому что это все, что они вообще знают. Это все, что их восхваляемый в качестве почти святого отец позволил им узнать.
– Вы пьяны! – яростным шепотом выкрикнула Селеста, что было услышано всеми по всей столовой.
– Напротив, я совершенно трезв, – ответил Шоу, посмотрев на бокал в своей руке. – На меня не подействовало даже самое лучшее бургундское покойного Теофилиуса – потому что я его не так уж много выпил. А что касается его великолепного портвейна, то я к нему пока что вообще не прикасался. Самое малое из всего того, чем я обязан бедному Эймосу, это способность собрать вместе все свои мысли, когда я говорю о нем, хотя, Бог свидетель, у меня имеется немало поводов напиться пьяным. Меня лишили жены, лучшего друга и своего дома. И даже полиция, которая прилагает все усилия, кажется, до сих пор не имеет ни малейшего понятия, кто это сделал.
– Крайне недостойная речь, – очень тихо произнесла Пруденс, но ее все же услышали по крайней мере человек десять.
– Вы хотели говорить о мистере Линдси, – напомнил доктору Олифант.
Шоу взял себя в руки, опустил бокал и поставил его на стол.
– Да, спасибо, что напомнили. Сейчас не время и не место поминать о моих утратах. Мы собрались, чтобы почтить память Эймоса, воздать ему по справедливости, сказать, каким он был в действительности. Мы оказали бы ему самую бездарную услугу, если бы стали рисовать его в нежно-пастельных тонах и всячески лакировать, не упомянув ни про его победы, ни про поражения.
– О мертвых не следует говорить плохо, Стивен, – заметила Анжелина, прокашлявшись. – Это совершенно не по-христиански и вообще не нужно. Я с уверенностью могу сказать, что мы все любили мистера Линдси, питали к нему самые лучшие чувства.
– Ничего подобного, – возразил ей Шоу. – Вам известно, что он был женат на африканке? Черной, как туз пик, – и прекрасной, как летняя ночь? И у них были дети – но они все остались в Африке.
– Нет, неправда, Стивен… это совершенно невозможно! – Селеста сделала шаг вперед и твердой рукой взяла его за локоть. – Его нет с нами, он не может и слова сказать в свою защиту…
Шоу стряхнул ее руку и резко оттолкнул ее.
– Черт побери, ему не нужны слова защиты! – выкрикнул он. – Женитьба на африканке – это никакой не грех! У него были грехи, полным-полно… – Он экспрессивно взмахнул руками. – В молодости он вел себя буйно, слишком много пил, дурачил дураков, особенно богатых; он любил женщин, которые, совершенно несомненно, ему не принадлежали. – Его лицо скривилось, голос упал. – Но он знал, что такое сочувствие и сострадание, особенно после того, как сам испытал настоящую боль. И он никогда не был ни лжецом, ни изувером! – Доктор оглядел всех собравшихся. – Он никогда не распространял сплетни и умел хранить тайну – до самой могилы. Он никогда не был претенциозен и за версту видел ханжу, он ненавидел ханжество во всех его формах и проявлениях.
– Мне все же кажется… – начал Клитридж, взмахнув руками, словно пытался отвлечь от Шоу внимание присутствующих. – Нет, правда, я…
– Вы можете разглагольствовать по поводу кого угодно другого, если вам это так нравится. – Голос Шоу снова зазвучал очень громко. – Но Эймос был моим другом, и я буду говорить о том, каким он был в действительности. Мне осточертело слышать банальности, пошлости и всякую ложь, осточертело и надоело до тошноты! Вы, даже говоря о бедной Клем, не сумели найти ни одного искреннего и правдивого слова! Вы вывалили на нас кучу благочестивого вздора, который вообще ничего не значит, и ничего не сказали о том, какой она была на самом деле. Вы пытались представить ее тихой и послушной, невежественной бедной женщиной, которая всю жизнь кому-то повиновалась, присматривала и ухаживала за мной и занималась бессмысленными делишками, обхаживая бедняков в нашем приходе. Вы представили ее бесцветной, малодушной, лишенной духовности и тупоумной. А она такой отнюдь не была! – Шоу уже разъярился, его прямо-таки разрывало от горестных переживаний, лицо покраснело, глаза горели, он дрожал всем телом. Даже Селеста не смела его больше перебивать. – Все это не имеет с Клем ничего общего! У нее было больше мужества, чем у вас у всех, вместе взятых! И больше честности!
Питт с трудом отвлекся от доктора и огляделся по сторонам, наблюдая за лицами остальных собравшихся. Не видно ли у кого-то признаков страха перед тем, что Шоу может сказать далее? На лице Анжелины было заметно беспокойство, на лице Селесты – отвращение, но страха, ужаса не было, а он должен был как-то проявиться, если бы они знали о результатах расследований Клеменси.
Видимое в профиль лицо Пруденс тоже ничего такого не выражало, да и лицо Джозайи, почти скрытое за нею, – тоже, разве что напряженность и презрительное недовольство.
– Богу одному известно, как такая женщина могла родиться в семействе Уорлингэмов, – продолжал Шоу, крепко сжав кулак. Он согнулся, словно намереваясь броситься в бой. – Старина Теофилиус был претенциозный, напыщенный и жадный старый ханжа! И распоследний трус!
– Как вы смеете!.. – Селеста была слишком разъярена, чтобы заботиться о приличиях. – Теофилиус был прекрасный, добрый и справедливый человек, он жил честно и всю жизнь занимался благотворительностью! Вы сами жадный и трусливый! Если бы вы лечили его должным образом, как должны были – и в качестве его зятя, и его лечащего врача, – он бы, вероятно, и сегодня был жив!
– И в самом деле, был бы, – добавила Анжелина, тряся щеками. – Это был благородный человек, он всегда выполнял свой долг!
– Он умер, растянувшись на полу, а вокруг валялись деньги, тысячи фунтов! – взорвался наконец Шоу. – Если его кто-то убил, это, вероятно, тот, кто его шантажировал!
Воцарилось ледяное ошеломленное молчание. Все были просто потрясены. В течение нескольких секунд этой оглушительной тишины никто не смел даже перевести дыхание. Потом раздался вскрик Анжелины и приглушенное рыдание Пруденс.
– Боже мой! – произнесла наконец Лелли.
– О чем вы, черт возьми, г’рите?! – требовательным тоном осведомился Латтеруорт. – Это невероятн’! Возмутительн’! Теофилиус Уорлингэм был выдающийся человек и достойный член наш’ общества, и у вас не может быть никаких оснований г’рить о нем подобные вещ’! Эт’ ведь не вы его там обнаружили, не правда ли? Кто утверждает, что там были все эти деньги? Мож’, он собирался сделать какую-то крупную покупку!
Лицо Шоу выражало полное отвращение и насмешку.
– На семь тысяч четыреста восемьдесят три фунта? Наличными?
– Но, возможно, он просто держал все свои деньги дома? – тихо высказал свое предположение Олифант. – Некоторые именно так и поступают. Он, вероятно, пересчитывал их, когда с ним случился приступ. Это ведь был приступ, отчего он умер, не так ли?
– Да, это был приступ. Удар, – согласно кивнул Шоу. – Но деньги были разбросаны по всей комнате, а пять банкнотов он зажал в руке, а руку вытянул вперед, словно собирался их кому-то отдать. Все указывало на то, что перед смертью он был там не один.
– Это чудовищная ложь! – Селеста наконец обрела голос. – Ужасная и гнусная, и вы это отлично знаете! Он был совершенно один, бедняга. Это Клеменси его обнаружила и позвала вас.
– Да, Клем его обнаружила и позвала меня. Это не подлежит сомнению, – согласился Шоу. – Но он лежал на полу у себя в кабинете, а французские окна были распахнуты в сад – и кто может утверждать, что она была первой, кто там оказался? Он уже почти окоченел, когда она туда пришла.
– Ради бога, прекратите! – заорал Джозайя Хэтч. – Мы говорим о вашем тесте! И о брате сестер Уорлингэм! Вспомните о приличиях!
– Приличия? – Шоу повернулся к нему. – Нет ничего неприличного, когда говорят о смерти. Он лежал на полу с лиловым лицом, глаза вылезли из орбит, тело уже остыло, а в кулаке он сжимал пятьсот фунтов в казначейских билетах, сжимал так, что мы не могли их вытащить, прежде чем начать его убирать и укладывать в гроб. Что в этом было неприличного, так это то, откуда взялись эти проклятые деньги!
Все начали неловко и тревожно переговариваться и передвигаться; половина гостей боялась даже смотреть друг на друга, но никто никак не мог разрядить обстановку. Кто-то нервно покашливал.
– Шантаж? – громко переспросил кто-то. – Нет, только не в случае с Теофилиусом!
Какая-то женщина нервно захихикала и тут же прикрыла рот затянутой в перчатку ладонью, стараясь подавить неуместный смешок.
Кто-то еще переговаривался свистящим шепотом, но он сразу смолк.
– Гектор! – раздался ясный голос Лелли.
Клитридж стоял с ало-красным лицом, совершенно обескураженный и несчастный. Какая-то сила, не его собственная, выдвинула его вперед, туда, где во главе стола стоял Шоу. Селеста последовала за ним, чуть сзади и сбоку, с побелевшими губами и вся дрожа от ярости.
– Гм! – Клитридж прочистил глотку. – Гм! Я… э-э-э… – Он огляделся по сторонам, диким взглядом обшарил комнату, словно надеясь обрести какую-то помощь или поддержку, – и ничего подобного не обнаружил. Тогда он еще раз посмотрел на Лелли. Его лицо стало совершенно пурпурным. И тут он сдался. – Я э-э-э… боюсь, что это именно я был с… с Теофилиусом, когда он умер… э-э-э, по крайней мере, незадолго до… Он… э-э-э… – Тут он снова громко, с усилием прокашлялся, как будто у него что-то застряло в горле. – Он, э-э-э… он прислал мне записку, просил прийти к нему, прислал с одним из… э-э-э, мальчиков-певчих из церковного хора, у которого… э-э-э… – Викарий умоляющим взглядом посмотрел на Лелли и встретил ее твердый взгляд, выражающий безжалостную, неумолимую решительность. Он открыл рот, хватанул воздуху и продолжил голосом, полным глубочайшего страдания: – Я прочитал его записку и тут же пошел к нему – он настоятельно этого требовал. Я, э-э-э… обнаружил его в крайне возбужденном состоянии, я никогда прежде его таким не видел. – Клитридж прикрыл глаза, и его голос поднялся до визга – он наконец получил возможность освободиться от переполнявшего его ужаса. – Он был вне себя. Он что-то говорил, захлебываясь и задыхаясь, размахивал руками. На столе лежали пачки казначейских билетов. Я даже не смел подумать, сколько там было денег. Он, казалось, впал в неистовство, обезумел. Я умолял его позволить мне послать за врачом, но он даже слышать об этом не желал. Не уверен, что он вообще понимал, что я ему говорю. И все продолжал настаивать, что должен исповедаться в своих грехах. – Глаза Клитриджа вращались, как у испуганной лошади, и он смотрел куда угодно, только не на сестер Уорлингэм.
На лбу его и на верхней губе выступил пот, он судорожно хватался одной рукой за другую, да с таким усилием, что костяшки пальцев стали белыми.
– Он все совал мне деньги и умолял взять их… на церковь… на бедных… на что угодно. И просил меня выслушать его исповедь. – Тут он умолк – слишком болезненны были эти воспоминания; он более не находил слов, словно ему перекрыли воздух.
– Ложь! – громко выкрикнула Селеста. – Все это ложь! Теофилиусу нечего было стыдиться! У него, видимо, случился приступ, а вы все неправильно поняли. Почему вы сами не вызвали доктора, вы, идиот?!
Клитридж наконец снова обрел дар речи.
– Не было у него никакого приступа! – возмущенно заявил он. – Он бросался на меня, пытался меня схватить и заставить взять эти деньги, все эти деньги! А там были тысячи фунтов! Я был… я был просто подавлен и унижен, пришел в полное замешательство. Никогда в своей жизни я не встречался ни с чем подобным, с таким… ужасающим.
– И что вы предприняли, черт вас побери?! – осведомился Латтеруорт.
– Я… э-э-э… – Клитридж судорожно сглотнул. – Я… я убежал! Я просто убежал от него, от этого ужасного зрелища, сбежал через французское окно… потом через сад… и бежал бегом до самого своего дома.
– И все рассказали Лелли, которая быстренько вас прикрыла. Как обычно, – закончил за него Шоу. – Оставили Теофилиуса одного, на грани приступа, отчего он умер, сам по себе умер, сжимая при этом в руках кучу денег. Очень по-христиански! – Доктор по-прежнему контролировал себя, лицо его выражало лишь сдержанное презрение. – Правда, вы, вероятно, не могли его спасти…
Клитридж уже совершенно пал духом, задавленный чувством вины, и пребывал в жутком замешательстве, униженный собственным ничтожеством. Только Лелли еще обращала на него внимание; она рассеянно поглаживала его по спине, утешая, как ребенка.
– Но все эти деньги, куда они делись? – требовательным тоном осведомилась Пруденс. Она тоже была сконфужена и потрясена. – И для чего он их приготовил? Это все какая-то бессмыслица. Он никогда не держал деньги дома. И что с ними случилось потом?
– Я отнес их обратно в банк, откуда он их взял, – ответил ей Шоу.
Анжелина уже была готова расплакаться.
– Но для чего он их оттуда взял? Зачем было бедному Теофилиусу забирать из банка все свои деньги? Неужели он действительно намеревался все их отдать церкви? Как это благородно с его стороны! И как похоже на него! – Она с трудом сглотнула. – И как похоже на папу тоже! Стивен! Вы должны были сделать так, как он хотел. Это было совершенно неправильно, что вы отнесли деньги обратно в банк. Конечно, я понимаю, почему вы так поступили, – чтобы Пруденс и Клеменси могли их все унаследовать, а не только дом и всякие инвестиции. Но все равно это было неправильно, очень неправильно!
– Боже всемогущий! – буквально возопил Шоу. – Вы полная идиотка! Теофилиус хотел передать эти деньги церкви, чтобы купить себе спасение! Это были грязные, проклятые деньги! Они поступали ему от сдачи внаем квартир в трущобах – все они до последнего пенни были выжаты из бедняков, получены от содержателей борделей, от хозяев дешевых пивнушек и мастерских с потогонной системой безжалостной эксплуатации, от торговцев опиумом и содержателей мерзких опиекурилен, где наркоманы валяются вповалку и докуриваются до полного забвения. Вот откуда берутся денежки Уорлингэмов! Покойный епископ доил таким образом дома на Лисбон-стрит, доил до последней капельки, и только Богу одному известно, сколько еще на свете подобных домовладельцев. И именно на эти денежки он выстроил этот проклятый огромный дворец, полный всяческих удобств, – для себя и своей семьи… Гнусный самодовольный ханжа!
Анжелина обеими ладонями прикрыла рот, костяшки ее пальцев побелели, по лицу текли слезы. Селеста на нее даже не смотрела – сестры как бы отдалились друг от друга, пребывая в жутком шоке, сломавшись под руинами их былого мира. Она стояла с сурово нахмуренным лицом, глядя куда-то в пространство поверх голов всех присутствующих. В душе у нее кипели, все больше разогреваясь, неутолимая ненависть и невыносимая злоба.
– Теофилиус знал об этом, – неумолимо и безжалостно продолжал Шоу. – И в конце концов, когда понял, что умирает, это ввергло его в ужасное состояние. Он попытался вернуть эти деньги, но было уже поздно. Я тогда ничего не знал об этом – не знал даже, что этот осел Клитридж побывал у него, не знал и для чего предназначались эти деньги. Я просто положил их обратно в банк, потому что они принадлежали Теофилиусу и их не следовало просто так оставлять валяться на полу. А их происхождение я узнал только тогда, когда это выяснила Клеменси. И рассказала мне. Свои деньги она все раздала, ей было стыдно. Она пыталась хоть как-то восстановить справедливость…
– Это ложь! Сатана говорит твоими устами! – Джозайя Хэтч бросился вперед, его лицо покраснело, руки он протянул вперед, как клешни, пытаясь вцепиться Шоу в горло и удушить его до смерти, чтобы остановить поток этих ужасных разоблачений. – Ты богохульник! Ты заслуживаешь смерти – не могу понять, почему Господь не поразил тебя! Разве что Он оставил это нам, бедным созданиям своим, сделать за Него эту работу! – Он уже успел свалить Шоу на пол, исполненный жуткой ярости и чудовищного отчаяния.
Питт рванулся сквозь толпу, которая стояла неподвижно, словно громом пораженная. Он расшвырял всех в разные стороны – и мужчин, и женщин, – ухватил Хэтча за плечи и попытался оттащить его от Шоу. Но у того откуда-то взялась неодолимая сила – видимо, от набожности, от сознания собственной правоты, способной подвигнуть, если понадобится, даже на мученичество.
Питт орал на него, хорошо понимая при этом, что Хэтч его не слышит.
– Ты дьявол! – шипел Джозайя сквозь зубы. – Ты богохульник! Если оставить тебя в живых, ты опошлишь и осквернишь все доброе и чистое! Ты будешь продолжать изблевывать свои гнусные идеи, порочить все добрые дела прошлого! И сеять семена сомнения там, где должна быть вера! Ты будешь продолжать распространять свои лживые измышления насчет епископа и принуждать людей издеваться над ним, высмеивать его, тогда как раньше они его глубоко уважали и почитали! – При этом он плакал, но его руки по-прежнему скребли по горлу Шоу; волосы упали ему на лоб, лицо стало лиловым. – Лучше уж пусть один негодяй умрет, чем все люди иссохнут и погибнут от неверия! Тебя нужно выкинуть из общества – ты только и можешь, что все пачкать, порочить и разрушать! Тебя бы в море утопить с мельничным жерновом на шее! Лучше бы ты никогда не родился, чем тащить других людей вместе с собою в ад!
Питт с силой ударил его по лицу, и Джозайя Хэтч после нескольких конвульсивных движений – руки судорожно мелькали в воздухе, рот беззвучно открывался и закрывался – упал на пол и замер, закрыв глаза и сжав кулаки, как когтистые лапы.
Джек Рэдли пробился сквозь толпу из другого конца комнаты и поспешил на помощь Томасу, нагнулся над Хэтчем и прижал его к полу.
Селеста потеряла сознание, и Олифант подхватил ее и опустил на пол.
Анжелина плакала, как ребенок, потерявшийся, одинокий, утративший все надежды.
Пруденс приросла к полу, как будто из нее вытекла вся жизнь.
– Позовите сюда констебля Мёрдо! – крикнул Питт.
Никто не пошевелился.
Томас рывком приподнялся, собираясь повторить свой приказ, но краем глаза заметил, что Эмили уже спешит к выходу в коридор и к парадной двери, где стоял на страже Мёрдо.
Тут все собрание наконец зашевелилось. Зашуршала тафта, заскрипел китовый ус корсетов, послышались охи и вздохи, женщины прижались поближе к мужчинам.
Шоу кое-как поднялся на ноги – лицо его было бледно, глаза провалились в глазницы. Все отвернулись, кроме Шарлотты. Она подошла к нему. Доктор весь дрожал и даже не пытался оправить одежду. Волосы его стояли дыбом, галстук болтался под ухом, воротничок был оторван. Пиджак был весь в пыли, один рукав оторвался, на лице виднелись глубокие царапины.
– Так это был Джозайя! – Его голос звучал хрипло – горло было повреждено. – Это Джозайя убил Клем! И Эймоса! Он хотел убить меня. – Шоу выглядел очень усталым и пребывал в полном замешательстве.
– Да, – сказала Шарлотта мягким и очень ровным тоном. – Он хотел убить вас – все это время. Линдси и Клем он убил по ошибке, случайно, потому что вас не оказалось дома. Хотя, вероятно, он не возражал бы против того, чтобы угробить заодно с вами и Эймоса – у него не было причин предполагать, что того нет дома, как было и в случае с Клеменси.
– Но почему? – У доктора был очень обиженный и недоумевающий вид, как у ребенка, которого беспричинно отшлепали. – Да, мы ссорились, но это же не такая серьезная причина…
– Это для вас она несерьезная. – Шарлотта вдруг обнаружила, что ей очень трудно, даже больно говорить. Она понимала, какую рану сейчас ему нанесет, но никак не могла этого избежать. – Вы ведь насмехались над ним, высмеивали его…
– Бог ты мой, Шарлотта, – он же сам на это напрашивался! Это же был законченный ханжа… все его идеи и ценности – полный абсурд! Он молился на покойного Уорлингэма, на этого алчного, мерзкого и совершенно развращенного и коррумпированного негодяя, пытавшегося выступать в роли святого, который не просто грабил кого попало, но грабил бедных и несчастных! А Джозайя всю жизнь восхвалял его в своих лживых проповедях…
– Но все это было ему страшно дорого, – заметила она.
– Ложь это все! Шарлотта, все это ложь!
– Я знаю. – Она удерживала его взгляд, не отводя глаз, видела несчастное выражение его лица, полное непонимание случившегося и глубокую озабоченность и обеспокоенность.
А ей предстояло нанести ему еще один болезненный удар, но это был единственный способ исцеления. Если, конечно, он с этим согласится.
– Всем нам нужны собственные герои и мечты – хоть настоящие, хоть фальшивые. Но прежде чем разрушать чьи-то мечты, особенно если человек выстроил на них всю свою жизнь, следует придумать, что предложить ему взамен, что поставить на их место. Прежде, доктор Шоу. – Она видела, как он вздрогнул и поморщился при этом официальном обращении. – Прежде, а не потом. Потом – слишком поздно. Выступать в роли иконоборца, разрушать фальшивые идолы – или те, которые вы считаете фальшивыми, – несомненно, приносит чувство глубокого удовлетворения и даже радости, дает великолепное ощущение своего морального превосходства. Но за правду приходится платить очень высокую цену. Вы вольны говорить все, что угодно, – и, вероятно, так оно и должно быть, если в принципе существует какое-то понятие о развитии и распространении новых идей, – но вы несете ответственность за то, что произойдет в результате, когда вся правда будет высказана вслух.
– Шарлотта…
– Но вы высказывали правду, не думая и не заботясь ни о чем, – и уходили прочь. – Она не стала выбирать более мягкие выражения. – Вы считали, что одной правды будет вполне достаточно. Это не так. По крайней мере, Джозайя с подобным жить дальше просто не мог. И, вероятно, вам следовало об этом подумать. Вы его достаточно хорошо знали – вы же двадцать лет состояли в близких родственных отношениях, будучи женаты на родных сестрах.
– Но… – Теперь Шоу уже не скрывал обрушившуюся на него новую боль, новую заботу. Ему явно было не все равно, что Шарлотта о нем думает, и он теперь понимал, что ее критические замечания очень справедливы. Доктор искал на ее лице признаки одобрения, хотя бы самые незначительные, признаки понимания, что им двигала одна чистая любовь к правде, к истине ради нее самой. Но видел только одно – твердую уверенность в том, что рядом с силой и властью всегда должна стоять ответственность.
– Вам дана сила и власть, способность все видеть, – продолжала она, отступив от него на шаг. – У вас всегда есть нужные слова и верное видение любой проблемы. И вы всегда понимали, что вы сильнее, чем он. Вы разрушили его идолов, не подумав, что с ним будет без них.
Шоу открыл было рот, снова собираясь запротестовать, но у него вырвался лишь стон – страх открывшегося перед ним одиночества и новое и горькое чувство осознания содеянного. Он медленно повернулся и посмотрел на Джозайю, который как раз начал приходить в себя. Питт и Джек Рэдли помогали ему подняться на ноги. Эмили вела из коридора констебля Мёрдо, который уже доставал наручники.
Шоу все еще не мог смотреть в глаза Селесте и Анжелине, но протянул руки Пруденс.
– Мне очень жаль, – тихо сказал он. – Мне действительно очень жаль.
Она секунду стояла неподвижно, не в силах ни на что решиться. Потом медленно протянула ему свои руки, и он сжал ее ладони.
Шарлотта отвернулась и пошла сквозь толпу, разыскивая Веспасию. Та, увидев ее, вздохнула и взяла ее за руку.
– Очень опасная это игра – разрушать чьи-то мечты, какими бы глупыми они ни были, – тихо сказала она. – Слишком уж часто мы думаем, что раз уж не замечаем и не знаем эти мечты, то они не способны что-то разрушить, – однако именно на них выстроена наша жизнь. Бедняга Хэтч – заблудшая душа с фальшивыми идолами. И все же нельзя свергать их безнаказанно. Шоу придется за многое отчитываться.
– Он знает, – тихо ответил Шарлотта, сама снедаемая сожалениями. – Я ему уже про это сказала.
Веспасия покрепче сжала ее руку. Слова тут были уже не нужны.
notes