ЛОЖЬ
Поначалу в самых мелочах,
А дальше — больше, гладко, без заминки,
Как будто в ясных солнечных лучах
Бесчисленные плавают пылинки.
И если в глаз попало — трешь и трешь
И пальцами, и даже кулаками,
Но кажется, что маленькую ложь
Не вынуть и обеими руками…
И докторов напрасно не тревожь,
А знай: всего искуснее и чище
Глаза нам застилающую ложь
Прочь устраняет дерзкий язычище!
Перелистывать страницы тех дней неприятно и стыдно. И из всего написанного тогда я позволю себе вспомнить лишь ту ситуацию, которая нередко сопутствует лесной жизни. Эта ситуация не всегда зависит от человека, она длится обычно не очень долго и тут же забывается, и люди, попавшие в подобные условия, никогда не придают им особого значения. Эта ситуация — голод, или, менее громко, небольшая нехватка продуктов. Что приводит к такой нехватке? И стихийное бедствие, и недомогание человека, у которого как раз ко времени болезни окончились продукты. Реже встречаются в лесу нерасчетливость, неумение распределить взятое на длительный срок.
Мой дневник тех дней сохранил одну не совсем приятную мысль… Нет, никогда я не видел алчных, голодных глаз своего пса. Я мог оставлять на столе котелки, миски, хлеб, сахар, мог раскладывать по кучкам продукты, чтобы помнить, сколько еще дней отводилось мне на лесную работу, но никогда, даже случайно, я не держал мысль, что однажды мой пес взгромоздится на стол четырьмя лапа–ми, и жадный хруст сухарей на его зубах раньше, чем сама пища, насытит животное, нарушившее свои собственные правила. Пес умел стоически переносить все известные и неизвестные ему ранее неприятности. И теперь я сравнивал больного пса со своим соседом, у которого уже тряслись руки и появились неопрятность и подозрительность. Подозрительность безошибочно определяла тот момент, когда пяток картошек еще только–только доваривался.
Беспокойное, не находящее себе места шастанье по дому, шарканье подошв по половицам, бесцельное сидение у окна — все это с болью возвращало в иной мир, мир благородных поступков и привычек… Почему же там, где принято было говорить «спасибо», «пожалуйста», где мы умели извиняться и уступать место друг другу, почему же там мы не замечали ничего такого, что могло оттолкнуть нас от понятия «дружба»… По ночам, отхаживая собаку, я долго и порой оправдательно для себя вспоминал многие трудные работы вдали от людей… Мне вспоминались те же геодезисты, которые не всегда с первого раза находили себе товарища по работе. Но когда человек, работающий месяцами в тайге, все-таки останавливал на ком-то свой выбор, то с ним он уже не расставался и на следующие сезоны. Люди выбирали, проверяли друг друга в крайних условиях, проверяли там, где многое, годившееся лишь для салонных обращений, отпадало и оставалось только умение человека быть человеком. Понятие «быть человеком» расходилось далеко по всему многообразию правил и внутренних качеств людей… Верность слову, бескорыстная помощь соседу, порой самоотреченность ради ближнего — все это было не только уделом романтических повествований, это было законом жизни геодезистов, геологов и молодых и старых хозяев заонежской тайги.
К счастью, в ту глухую осень, когда Верный доживал свои последние дни, нам не подвернулось никаких других испытаний, кроме негодных дорог, недостатка продуктов и болезни собаки. Но даже эти обстоятельства далеко отодвинули нас от того единодушия, которое связывало хотя бы Петра и Василия…
Надо было искать выход… Выход был, простой и ясный, — пойти к людям и принести продукты. Путь туда и обратно занял бы не более двух дней. Наверное, я и не стал бы ничего обсуждать, если бы пес мог передвигаться следом за мной по дороге. Оставить собаку и уйти было нельзя: пес выбил бы окна и пополз бы следом за мной. Это была черта характера собаки, и с нею, вероятно, надо было считаться, как считаемся мы с человеком, прошедшим рядом с нами не всегда легкую дорогу. Вот это обстоятельство и заставило меня все-таки заговорить. Каким-то неимоверным усилием я заставил себя раскрыть рот. Мои соображения сводились к следующему: идти за продуктами должен был он. В противном случае гибель собаки. И человек принял гибель собаки, предложив мне самому выполнить роль убийцы, освободить нас от гнетущей обузы и после этого вместе уйти к людям. Следующее, последнее предложение — иду я, а он остается и постарается удержать собаку… Это предложение мой сосед тоже не принял…
Человек падал, падал, не вызывая к себе сожаления, и тогда, кажется, я очень хорошо понимал корни лесного самосуда, который знали наши деды. Такой самосуд, наверное, никогда не был подлостью. Подсудимый не вызывал жалости, он сам уходил от людей, но уходил не молча, как раненый заяц, а оскаливаясь и грозя перегрызть горло тем, в чьем обществе он не смог стать человеком. Я вспоминал все известные мне случаи бывших когда-то самосудов, и ни разу подсудимый не вызывал у меня жалости. Правда, виновного можно было оставить и безнаказанным, можно было отпустить в другую жизнь, где, смешавшись с течением людей, бывший «преступник» мог прикрыть себя маской наигранной учтивости, загородить свою трусость рассказами о прежних успехах.
Но даже там, где можно попытаться скрыть себя, где крайние случаи жизни редко встречаются на пути, есть хороший обычай, сохранившийся с Великой Отечественной войны.
«С этим человеком я не пойду в разведку». Нет, это не эгоизм, не желание ответственного за разведку иметь рядом безмолвно подчиняющихся людей. Это всего–навсего отказ иметь возле себя того, кто может подвести в минуту опасности, может не выдержать и сбежать, как сбежал от меня из леса человек, клявшийся, что теперь он все понял и что теперь будет человеком…
Кончилось лекарство, кормить нечем было даже больную собаку, мысль о самосуде жила рядом с нами: у меня — как у судьи, а у него — как у подсудимого… Что заставило меня разрядить ружье в сторону собаки? Я не хочу вспоминать об этом. Я помню другое: как мы вернулись обратно с продуктами, как приходил ко мне по ночам мой бывший Верный и как моя неверность псу не давала мне покоя… В это время и состоялся настоящий разговор, разговор, правда, о нас самих. Вот тогда я и услышал от своего соседа и клятвы, и признания в трусости. Я поверил словам, постарался забыть многое неприятное, и, наверное, тем неожиданнее было для меня его решение все-таки уйти.
Последняя совместная ночь прошла тихо. Она началась и окончилась по доброй памяти еще одного лесного правила: в дорогу надо провожать легко. Как мог, я постарался легко проводить человека, оставив самой дороге право задавать идущему по ней вопросы. Говорят, дорога помогает. И я до сих пор стараюсь придерживаться этого правила, придерживаться даже тогда, когда заранее знаю, что пользы от доброты провожающего может и не быть.
Наверное, после моих рассказов о животных, после разговора об озерах, болотах, о промысле и просто о погоде этот неожиданный экскурс в личные переживания может показаться странным. Нет, я не прервал повествование о жизни в лесу, я вспомнил законы этой жизни, законы откровения, чистого сердца, вспомнил умение знать тревоги соседа — и вспомнил только для того, чтобы лишний раз объяснить те пути, которыми внешне суровые, молчаливые люди приходят к умению добро жить не только сами с собой.
Доброта рождается из умения думать о соседе. И этим соседом может быть в лесу и озеро, и медведь, и волки, и просто человек, с которым сошелся ты в охотничьей избушке. И пусть не всегда твоя доброта обернется для тебя успехом, пусть не всегда твоя забота оплатится встречной заботой. Да в конце концов доброта Ивана Михайловича, дедки Степанушки, Петра Мушарова, Виктора и даже Васьки никогда не знала за собой корысти и расчета. Быть внутренне добрым, уметь забывать обиды, прощать многое — это тоже было правилом, не последней чертой широкого резкого характера, который рядом с добротой оставлял за собой право выложить на стол все обиды.