Часть третья. Контокали
Глава пятая. Карликовые джунгли
Был теплый весенний день, и я с нетерпением дожидался приезда Теодора. Мы собирались совершить с ним прогулку за две или три мили от дома — к маленькому озеру, одному из наших любимых мест. Эти дни, проведенные с Теодором, эти «экскурсии», как он их называл, имели для меня исключительное значение, но Теодора они должны были утомлять, потому что с первой же минуты его появления и до самого момента отбытия я засыпал его бесконечными вопросами.
Наконец экипаж Теодора со стуком и звоном подкатил к дому, и Теодор вышел из него, одетый, по обыкновению, самым не подходящим для нашего похода образом: изящный костюм из твида, дорогая, начищенная до блеска обувь и серая фетровая шляпа, надетая ровно и аккуратно. В этой нарядной городской одежде было только одно несоответствие: переброшенная через плечо коллекционная сумка, набитая пробирками и пузырьками, да маленький сачок с бутылочкой на конце, прикрепленный к его трости.
— Гм, — произнес он с серьезным видом, пожимая мне руку. — Здравствуй, здравствуй. Я вижу, сегодня выдался… гм… прекрасный денек для нашей экскурсии.
В такое время года прекрасные деньки тянулись многие недели кряду и вовсе не были дивом, однако Теодор отмечал это всякий раз, как будто видел в этом особую милость, ниспосланную нам богами.
Мы, не теряя времени, забрали приготовленную мамой сумку с едой и глиняными бутылочками имбирного пива и забросили ее за спину вместе с моим снаряжением, которое было побольше, чем у Теодора, поскольку мне шла впрок всякая добыча и приходилось быть ко всему готовым.
И вот мы вместе с Роджером проходим сквозь полосатые тени залитых солнцем рощ, а впереди у нас весь остров, по-весеннему свежий и сияющий. В такую пору оливковые рощи все в цветах. Бледные анемоны с красноватым отливом по краям, точно их лепестки обмакнули в вино, ятрышник, как бы из розовой сахарной глазури, и желтые крокусы, такие мясистые и глянцевитые и так похожие на воск, что кажется, они будут гореть как свеча, если поднести к их тычинкам спичку. Около мили мы прошли по дороге, обсаженной высокими старыми кипарисами, сильно запорошенными белой пылью — настоящие малярные кисти в известке, потом свернули в сторону и направились к гребню невысокой горы. Тут перед нами открылось озеро размером акра в четыре, заросшее у берегов тростником и зеленое от водных растений.
В тот день на спуске к озеру я шел немного впереди Теодора и вдруг остановился как вкопанный, с изумлением разглядывая тропинку впереди себя. Вдоль края этой тропинки тянулось русло ручья, сбегавшего в озеро. Ручеек был так мал, что даже весеннее солнце успело его высушить почти целиком, на дне у него оставалась лишь тоненькая струйка воды. Поперек ручья, подымаясь затем на тропинку и опять спускаясь в ручей, лежал, как мне показалось, толстый канат, и он был как живой. Приблизившись, я увидел, что канат состоит из множества каких-то маленьких, покрытых пылью змеек. Я сразу крикнул Теодору и, когда он подошел, показал ему на это чудо.
— Ага! — сказал Теодор, и в глазах его загорелось любопытство. — Гм, да. Очень интересно. Elver.
Я спросил, к каким змеям относятся эти elver и почему они передвигаются все вместе.
— Нет, нет, — сказал Теодор. — Это не змеи, это молодые угри, и, кажется, они… гм… понимаешь ли… пробираются к озеру.
Я с восторгом склонился над колонной этих маленьких угрей, решительно пробивающих себе путь по камням и траве, среди колючего чертополоха. Кожа у них была сухая и запыленная. Их было там, наверно, миллионы. Кто бы мог подумать, что в этом пыльном, сухом месте можно встретить живых угрей!
— Вся история… гм… угрей, — сказал Теодор, опустив на землю сумку и устроившись поудобнее на камне, — очень любопытна. Видишь ли, в определенные периоды взрослые угри покидают пруды и реки, где они обитали, и… э… устремляются к морю. Это происходит со всеми европейскими угрями и со всеми североамериканскими. Куда они все уходят, долгое время оставалось загадкой. Ученые только знали, что обратно они никогда не возвращаются и что через какое-то время появляются молодые угри и заселяют те же реки и водоемы. Только гораздо позднее люди узнали, что происходит на самом деле.
Теодор задумчиво провел рукой по бороде и продолжал:
— Все угри направляются в море. Через Средиземное море они попадают в Атлантический океан и плывут к тому месту, которое называется Саргассово море, оно расположено, как ты знаешь, против берегов Южной Америки. Угрям… гм… к Северной Америке, конечно, не приходится столько плыть, но они тоже идут к тому же месту. Там они мечут икру и погибают. Личинка угря, когда она выходит из икры, выглядит совсем необычно… э… знаешь ли… она прозрачная и имеет форму листа. Эти личинки так непохожи на взрослых угрей, что долгое время их выделяли в особый род. Так вот, личинки медленно плывут обратно, направляясь к тем местам, откуда пришли их родители. К тому времени, когда они достигнут Средиземного моря или берегов Северной Америки, они выглядят так, как вот эти.
Теодор остановился, снова потрогал бороду и осторожно просунул конец трости в живую массу угрей, так что те сердито зашевелились.
— Видимо, в них очень… э… гм… очень силен инстинкт родного дома, — продолжал Теодор. — Ведь отсюда до моря не меньше двух миль, и, однако же, все эти маленькие угри оказались здесь, пробивая себе путь к тому самому озеру, где жили их родители.
Теодор внимательно огляделся и показал мне на что-то тростью.
— Путешествие это довольно опасно, — заметил он, и я понял, что он имел в виду. Как раз над полоской угрей в небе черным крестиком плавала пустельга. Мы видели, как она камнем упала вниз и потом, крепко зажав в когтях клубок угрей, унеслась прочь.
Пока мы шли вдоль полосы угрей (они следовали в том же, что и мы, направлении), мы видели, как действуют другие хищники. При нашем приближении в воздух поднимались стайки галок, сорок, взлетела пара соек, и краем глаза мы успели заметить, как мелькнул и исчез в миртовых кустах огненный хвост лисицы.
Добравшись до озера, мы обычно действовали по заведенному уже порядку. Прежде всего определяли, под какой оливой нам лучше сложить еду и снаряжение, какая из них будет давать в полдень самую густую тень. Выбрав дерево, мы складывали под ним в кучку свои вещи, а потом с сачками и сумками шли к озеру и трудились все утро. Медленно, с сосредоточенным видом, словно пара цапель, высматривающих рыбу, шагали мы по воде и погружали в нее сачки сквозь путаницу водных растений. Здесь Теодор превосходил самого себя. Вокруг него звенящими стрелами носились большие алые стрекозы, а он стоял в воде и извлекал из ее глубин чудеса, каким позавидовал бы сам волшебник Мерлин.
Здесь, в спокойных, золотистых водах, раскинулись карликовые джунгли. По дну озера среди остатков прошлогодней листвы пробирались страшные, коварные, как тигры, хищники — личинки стрекоз. На отмелях, словно стадо толстых бегемотов в какой-нибудь африканской реке, резвились черные головастики, гладкие и блестящие, как лакричные леденцы. Среди зелени подводных дебрей суетилась и порхала, напоминая стаи экзотических птиц, разноцветная микроскопическая живность, тогда как внизу, у корней, в темной глубине этого леса извивались и вытягивались вечно голодные пиявки и тритоны. А там, куда проникало солнце, среди волнистых холмов мягкой черной грязи в своих косматых шубах из обломков и веточек сонно ползали личинки ручейников — как только что очнувшиеся от спячки медведи.
— Ага, это вот довольно интересно. Видишь… гм… вон того червячка? Так это личинка огневки. Тебе, между прочим, не мешает взять ее для коллекции. Огневка интересна тем, что это одна из немногих бабочек, у которых личинка развивается под водой. Она живет там до тех пор, пока не настанет пора… гм… превратиться в куколку. Интересно, что у этого вида существуют… э… гм… две формы женских особей. У самца, конечно, полностью развиты крылья, он летает, как только выведется. Одна из самок тоже летает, но у другой, когда она выйдет из куколки… гм… крыльев нет, она продолжает жить под водой и плавает при помощи ног.
Теодор прошел чуть дальше по берегу, покрытому грязью, уже подсохшей и потрескавшейся на весеннем солнышке. С ветки ивы голубым фейерверком взлетел зимородок, а к середине озера спустилась и грациозно проскользила на своих серповидных крыльях крачка. Теодор погружал сачок в воду и тихонько водил им из стороны в сторону, будто гладил кошку. Потом выхватывал его и поднимал вверх, чтобы подвергнуть самому тщательному осмотру болтавшийся на конце пузырек.
— Гм, да, — говорил он, разглядывая пузырек сквозь лупу. — Несколько циклопов. Две личинки комара. Ага, это интересно. Видишь вон там личинку ручейника, которая соорудила свой чехлик целиком из раковин маленьких улиточек? Это… знаешь… очень красиво. А вот тут у нас, я думаю… да, да, тут у нас несколько коловраток.
Отчаянно стараясь угнаться за этим беспрерывным потоком сведений, я спросил, что такое коловратки, и сквозь увеличительное стекло стал глядеть в пузырек, где прыгали и скакали эти самые обитатели вод.
— Прежде натуралисты называли их колесиками, — сказал Теодор, — из-за этих вот любопытных конечностей, которыми они так необычно размахивают, что становятся похожи… гм… э… на колесики часов. Когда ты в следующий раз придешь ко мне, я покажу их тебе под микроскопом. Это исключительно красивые создания. Все это, конечно, самки.
Я спросил, почему они обязательно должны быть самками.
— Это одна из наиболее интересных особенностей коловраток. Самки откладывают неоплодотворенные яйца. Гм… э… ну, вроде как у кур бывают яйца-болтуны. Только из яиц коловраток выводятся самки. Но в определенные периоды самки откладывают более мелкие яйца, из которых выходят самцы. Вот когда я покажу их тебе под микроскопом, ты увидишь, что у самки, как бы это сказать?… довольно сложное тело, пищевой тракт и все прочее… у самца же совсем ничего нет. Это всего лишь… э… плавающий мешок со спермой.
Я немел от сложностей личной жизни коловраток.
— Они интересны еще тем, — продолжал Теодор, весело нагромождая одно чудо на другое, — что в определенные времена… э… если лето выдалось жаркое или еще там что-то произошло, отчего пруд может пересохнуть, они опускаются на дно и покрываются такой твердой оболочкой. Это своего рода анабиоз, так как пруд может оставаться сухим… э… скажем, лет семь или восемь и они так и будут лежать в пыли. Но при первом же дожде, когда пруд наполнится водой, они вновь оживут.
Мы шли с ним дальше и опять опускали в воду сачки среди шарообразных скоплений лягушачьей икры и вытянутых ожерелий жабьей икры.
— Вот посмотри-ка… э… возьми на минутку лупу и посмотри… очень красивая гидра.
Под лупой зашевелился крохотный обрывок водоросли, к которому был прилеплен длинный, тонкий, кофейного цвета столбик с пучком нежных щупалец на конце. В это время откуда-то появился круглый серьезный циклоп с двумя большими и, очевидно, тяжелыми сумками розовых яиц и резкими скачками подплыл слишком близко к извивавшимся щупальцам гидры. Он был проглочен в одно мгновение, успел лишь раза два дернуться перед смертью. Я знал, что если наблюдать подольше, можно по перемещению вздутия на столбике гидры проследить, как постепенно поглощается циклоп.
Вскоре мы определили по солнцу, что пора уже есть, и вернулись к оливковому дереву. Разложили свои припасы, достали имбирное пиво и приступили к трапезе под сонное пение только что появившихся весенних цикад и тихое, недоуменное воркование кольчатых горлиц.
— По-гречески, — сказал Теодор, неторопливо прожевывая бутерброд, — кольчатая горлица называется dekaoctura, то есть восемнадцать монет. Есть легенда, что, когда Христос… гм… нес крест на Голгофу, один римский солдат, заметив, как он изнемогает, пожалел его. Как раз в том месте у дороги сидела старуха и продавала… гм… молоко. Солдат спросил у нее, сколько стоит кружка молока. Она ответила, что просит за нее восемнадцать монет. У солдата оказалось только семнадцать. Он… э… понимаешь… попросил старуху, чтобы она продала ему кружку молока для Христа за семнадцать монет, но жадная женщина настаивала на восемнадцати. И вот, когда Христа распяли, старуха превратилась в кольчатую горлицу. До конца дней ей суждено было летать кругом и повторять decaocto, decaocto — восемнадцать, восемнадцать. Если она когда-нибудь скажет decaepta, семнадцать, то снова превратится в женщину, если же из упрямства произнесет decaennaea, девятнадцать, наступит конец света.
В прохладной тени оливы мелкие черные муравьи, похожие на ясные зернышки икры, разворовывали остатки нашего завтрака, суетясь среди сухой прошлогодней листвы, пожелтевшей и побуревшей под солнцем минувшего лета. Теперь она шуршала и хрустела, как крекер. По склону позади нас прогоняли козье стадо. Уныло звякал колокольчик вожака, и было слышно, как пощелкивают челюсти коз, объедающих все на своем пути. Вожак подошел к нам вплотную и с минуту пялил на нас свои желтые глаза, обдавая запахом чебреца.
— Их нельзя оставлять… э… без надзора, — сказал Теодор, отгоняя козу палкой. — Они просто разоряют сельскую местность. Ничто ее так не губит.
Вожак насмешливо мекнул и ушел, уводя за собой свою банду опустошителей.
После еды мы с часок повалялись под деревом, разглядывая сквозь листву рассыпанные по небу мелкие белые облачка — словно отпечатки детских ладошек на синем замерзшем окне.
— Послушай, — сказал наконец Теодор, поднимаясь с земли. — Надо бы пойти на другую сторону озера… э… взглянуть, что там есть.
И вот мы снова бредем вдоль берега. Постепенно наши пробирки, бутылки и банки заполняются всевозможной микроскопической фауной, а мои коробки, ящички и мешочки уже до отказа набиты лягушками, маленькими черепашками и разными жуками.
— Мне кажется, — произносит Теодор и с сожалением смотрит на заходящее солнце. — Мне кажется… гм… что пора идти домой.
Мы с трудом поднимаем ставшие очень тяжелыми сумки и, закинув их за спину, устало тащимся домой. Впереди бодрой рысцой бежит Роджер, язык его свисает, как розовый флаг. Добравшись до дому и разместив своих пленников по более просторным квартирам, мы с Теодором отдыхаем, обсуждаем события минувшего дня и целыми галлонами поглощаем горячий, бодрящий чай, налегая как следует на сдобные, румяные, только что испеченные мамой лепешки.
Однажды я ходил на это озеро без Теодора, и в тот раз мне удалось совершенно случайно поймать одного водяного обитателя, с которым я давно хотел встретиться. Вытащив из воды сачок, я стал разглядывать спутанный клубочек водных растений и вдруг увидел, что там — можете себе представить! — притаился паук. Я был в восторге. Мне уже, приходилось читать об этих интересных пауках, самых, должно быть, необычных пауках в мире, так как они ведут совершенно удивительный, водный образ жизни. Паук был размером с полдюйма и в чуть приметных серебристо-бурых крапинках. Я с торжеством посадил его в одну из своих жестяных банок и бережно понес домой.
Дома я отвел для него аквариум, набросал туда всяких веточек и водных растений, посадил паука на выступавший из воды прутик и принялся наблюдать. Паук тотчас же спустился по прутику в воду, где сразу оделся в красивое, блестящее серебро — благодаря множеству воздушных пузырьков, приставших к его волосатому телу. Минут пять он бегал под водой, исследуя все веточки и листики, и наконец выбрал себе место для жилья.
Паук этот — истинный изобретатель водолазного колокола, и я, усевшись перед аквариумом, наблюдал, как он его создает. Сначала паук протянул между веточками несколько длинных шелковых прядей, служивших основными растяжками, потом уселся примерно посредине и начал плести плоскую паутину не правильной овальной формы более или менее обычного типа, только с ячейками помельче, так что она напоминала скорее тонкую ткань. Эта работа заняла у него почти два часа. Заложив основу своего дома, паук должен был снабдить его теперь запасами воздуха. Для этого он стал совершать бесконечные рейсы к поверхности воды и выныривал на воздух. Когда паук возвращался, все его тело было в серебряных пузырьках. Он спешил вниз, садился под паутиной и начинал сметать с себя лапками пузырьки, которые тут же поднимались вверх и останавливались под паутиной.
После пятого или шестого рейса все эти мелкие пузырьки слились в один большой пузырек. По мере того как паук добавлял туда все новые и новые порции воздуха, пузырь становился все больше, начиная давить на паутину, и вот наконец паук получил то, что ему нужно. Крепко расчаленный между веточками и водными растениями, в воде возникал колокол, наполненный воздухом. Теперь это был дом паука, где он мог жить вполне спокойно, не имея нужды часто наведываться на поверхность, потому что воздух в колоколе, как мне было известно, пополнялся кислородом от водных растений, а выделяемый пауком углекислый газ просачивался сквозь шелковые стены его домика.
Я глядел на этот удивительный образец мастерства и размышлял, как же сумел самый первый водяной паук (который только еще собирался стать водяным пауком) создать такой хитроумный образ жизни под водой. Но пауки эти интересны не только своим подводным строительством. В отличие от большинства других видов самец водяного паука вдвое больше самки, и после оплодотворения супруга не пожирает его, как нередко случается в семейной жизни пауков. По размерам моего паука я определил, что это самка, и брюшко у нее, кажется, было вздуто. Решив, что она находится в счастливом ожидании, я старался давать ей побольше добротной пищи. Она любила толстых зеленых дафний, которых умела ловить с необычным проворством, когда те проплывали мимо. Но, видимо, больше всего ей нравились новорожденные тритончики, и, хотя это была слишком крупная для нее дичь, она бросалась на них без колебания. Все, что ей удавалось поймать, она уносила в свой колокол и там поедала среди тишины и покоя.
В один прекрасный день я увидел, что самка расширяет свой колокол. Трудилась она над этим не спеша, и работа заняла два дня. И вот, заглянув утром в аквариум, я, к своему восторгу, увидел, что питомник заполнился круглыми яичками. В положенный срок из них вышли крохотные паучки — точная копия мамаши.
Теперь водяных пауков у меня было в избытке. Но вскоре я с негодованием заметил, что их мать, начисто лишенная родительских чувств, преспокойно поедает собственное потомство. Пришлось отсадить малышей в другой аквариум. Однако, когда паучки подросли, они стали поедать друг друга, так что в конце концов я оставил у себя только двух наиболее умных с виду отпрысков, а остальных отнес на озеро и выпустил.
Глава шестая. Крабы и каракатицы
Каждое утро, когда я просыпался, комната моя была вся в полосках солнечного света, проникавшего сквозь закрытые ставни. Собаки уже умудрялись без моего ведома залезть ко мне под кровать и теперь, растянувшись, спали безмятежным, крепким сном. У окна сидел Улисс и с крайним неудовольствием щурился на золотые солнечные полосы. За окном раздавались хриплый, насмешливый крик петуха и тихое, умиротворяющее (словно овсяная каша булькала на плите) квохтанье кур, рывшихся под лимонными и апельсиновыми деревьями, отдаленный звон козьих колокольчиков, громкое чириканье воробьев на карнизах и неожиданный суетливый щебет, означавший, что в гнездо под моим окном вернулись заботливые ласточки и принесли своему выводку полный клюв еды. Сбросив простыню и прогнав собак на середину комнаты, где они встряхивались, потягивались и зевали, скрутив листиком свои яркие розовые языки, я шел к окну отворять ставни. Затем, пока мои глаза привыкали к яркому свету, я растягивался на подоконнике, выставив на утреннее солнце свое голое тело, на котором виднелись маленькие розовые пятнышки от укусов собачьих блох, и в задумчивости почесывался. Перестав наконец жмуриться, я бросал взгляд через серебряные верхушки олив на берег и на море, синевшее в полумиле от нашего дома. Именно здесь, на этом берегу, появлялись время от времени рыбаки со своими сетями, что всегда было для меня чрезвычайным событием, поскольку в сетях, вытащенных из синих глубин залива, всегда оказывалось много замечательных морских животных, каких я сам добыть бы не смог.
Едва завидев на волнах маленькие рыбачьи лодки, я живо одевался и, прихватив нужный скарб, вылетал через оливковые рощи на дорогу и дальше к морю. Почти всех рыбаков я знал по имени, но особую дружбу водил с одним высоким и сильным парнем с копною темно-рыжих волос. Имя его было Спиро, в честь неизменного святого Спиридиона, и поэтому, чтобы отличать его от всех других Спиро, каких я знал, я называл его Кокино, что значит рыжий. Кокино охотно добывал для меня образцы животных, и, хотя сами животные его ничуть не интересовали, ему доставляло удовольствие видеть мою неподдельную радость.
Однажды я пришел на берег как раз в то время, когда вытаскивали невод. Загорелые рыбаки тянули за мокрые веревки, с силой упираясь в песок босыми ногами, и все ближе подводили тяжелые сети к берегу.
— Будь здоров, кирие Джерри, — крикнул мне Кокино, махнув большой веснушчатой рукой. Волосы его вспыхнули на солнце костром. — Сегодня у нас будут для тебя интересные животные. Мы забросили невод на новом месте.
Я присел на песок и стал терпеливо ждать, а рыбаки с веселой болтовней и шутками продолжали свое дело. Через некоторое время в воде показалась и вскоре вышла на поверхность верхняя часть невода. Уже было видно, как блестит и сверкает в сетях рыба. Когда невод вытащили, он был весь как живой, дрожал от бившейся в нем с шумом рыбы — ровное, глухое стаккато рыбьих хвостов, отчаянно хлеставших друг друга.
Рыбаки поднесли корзины и стали выбрасывать в них из невода рыбу. Красная рыба, белая рыба, рыба в темно-красных полосках, скорпена, похожая на огненно-красный гобелен. Иногда попадались осьминог или каракатица со своими человеческими глазами, тревожно глядевшими из глубины сетей. Когда вся съедобная часть улова была благополучно разложена по корзинам, наступил мой черед.
На дне сетей всегда оставалась большая куча камней и морских водорослей, вот там-то и были мои трофеи.
Однажды я нашел плоский круглый камень, из середины которого поднималось очень красивое коралловое деревце безупречной белизны. Оно было как молодая березка зимой, покрытая слоем пушистого снега. Иногда мне попадалась кожистая морская звезда, пухлая, как бисквитный торт, и почти такого же размера. Цвет у нее светло-коричневый, с яркими алыми точками, а по краям не вытянутые, как у всех звезд лучи, а круглые фестоны. Один раз я вытащил из кучи двух удивительных крабов, у которых ноги и клешни, когда они их подбирают, точно совпадают с краями овального панциря. Окрашены они в белый цвет, и на спине ржаво-красный рисунок — настоящая маска туземца.
В то утро Кокино, разложив по корзинам последнюю рыбу, подошел мне помочь. В большой куче водорослей был обычный ассортимент мелких кальмарчиков, морских игл, крабов-пауков и разных рыбок, которые, несмотря на свои малые размеры, не смогли проскользнуть сквозь ячейки сети. Вдруг Кокино хмыкнул от радостного удивления, вытащил что-то из спутанного клубка водорослей и протянул мне на своей жесткой ладони. Я поглядел и глазам не поверил, потому что это был морской конек. Буро-зеленый, очень складный, удивительно похожий на шахматную фигурку, он лежал на ладони Кокино и хватал воздух своим открытым, сильно выступавшим вперед ртом. Хвост его судорожно скручивался и раскручивался. Я в один миг сгреб его с ладони и опустил в банку с морской водой, мысленно вознося молитву святому Спиридиону за то, что он помог мне спасти конька. К моей радости, конек сразу расправился и повис посреди банки, плавнички по бокам его лошадиной головы мелко-мелко дрожали, сливаясь в неясное пятно. Убедившись, что с коньком все в порядке, я снова начал рыться в водорослях с лихорадочным волнением золотоискателя, промывающего песок со дна реки, где он нашел самородок. Усердие мое было вознаграждено, и через несколько минут в банке у меня уже сидели шесть коньков разной величины. Вне себя от такой удачи я быстро попрощался с Кокино и остальными рыбаками и полетел домой.
Дома я бесцеремонно выдворил из аквариума живших там четырнадцать веретениц и предназначил его для своих новых питомцев. Я знал, что кислорода в банке, где сидели морские коньки, надолго не хватит, поэтому, если я не хочу, чтобы они погибли, надо поторапливаться. Я схватил аквариум и пошел к морю. Вымыл там его как следует, насыпал на дно песку и быстро вернулся домой, а потом еще три раза бегал к морю с ведрами, чтобы наполнить аквариум водой. Когда я выливал последнее ведерко, пот лил с меня градом, я даже подумал, стоило ли так стараться из-за коньков? Ну конечно, стоило! Это я увидел сразу, как только коньки шлепнулись из банки в аквариум. Они моментально расправились, а потом, словно табунчик выпущенных на волю пони, закружились около раскидистой веточки оливы, которую я укрепил в песке на дне аквариума. Плавнички их двигались так быстро, что были совсем не видны, казалось, будто каждый конек движется с помощью какого-то внутреннего моторчика. Обозрев свои новые владения, все коньки собрались у ветки оливы, зацепились за нее хвостами и с серьезным видом застыли на месте.
Морские коньки сразу всем понравились. Это были почти единственные из всех животных, каких я приносил в дом, заслужившие единодушное одобрение всей семьи. Даже Ларри тайком наведывался ко мне в кабинет, чтобы взглянуть, как резвятся коньки в своем водоеме. У меня морские коньки отнимали очень много времени. Вода в аквариуме быстро портилась, и приходилось раза четыре или пять на дню бегать с ведрами к берегу моря. Это было совсем не легким делом, но я радовался, что не бросил его, иначе мне не пришлось бы увидеть необыкновенное чудо.
У одного из коньков, очевидно старого, так как он почти весь почернел, было очень большое брюшко. Я приписывал это только возрасту. Но вот как-то утром мне бросилась в глаза полоска на его брюшке, будто проведенная лезвием бритвы. Я стал следить за ним, пытаясь узнать, не было ли драки между морскими коньками, а если была, то что они использовали в качестве оружия (ведь на вид коньки были такие беспомощные), но тут, к моему величайшему изумлению, разрез на брюшке чуть расширился и оттуда выскочил крохотный морской конечек. Я едва мог поверить своим глазам. Как только этот малыш чуть отплыл в сторону и повис в прозрачной воде, из брюшка появился другой, за ним еще один, потом еще и еще, и вот уже двадцать микроскопических коньков крутились облачком дыма около своей гигантской мамы. Испугавшись, как бы другие взрослые коньки не съели малюток, я поставил другой аквариум и отсадил туда, как мне представлялось, мамашу и ее отпрысков. Наполнять свежей водой два аквариума было еще труднее, чувствовал я себя как загнанная лошадь, однако решил держаться до четверга, когда приедет Теодор и можно будет показать ему свои сокровища.
— Ага, — сказал Теодор, с профессиональным любопытством заглядывая в аквариум. — Это и в самом деле интересно. Судя по литературе, морские коньки, конечно, должны быть в этих местах, но сам я… никогда их здесь раньше не видел.
Я показал Теодору другой аквариум, где плавала мамаша со стайкой малышей.
— Нет, — сказал Теодор. — Это не мать, это отец.
Сначала я подумал, что Теодор просто разыгрывает меня, но он объяснил, как все происходит на самом деле. Когда самка вымечет икру и самец оплодотворит ее, он забирает икринки в свою специальную выводковую камеру, и они там у него развиваются. То, что я принял было за гордую мамашу, оказалось на самом деле гордым отцом.
Скоро мне стало совсем не по силам держать конюшню с морскими коньками и снабжать их свежей водой и запасами пищи. С величайшим сожалением я вынужден был выпустить их на волю.
Кокино не только добывал животных для моей коллекции, но и показал мне один из самых удивительных способов рыболовства.
Как-то я встретил его на берегу, где он возился в своей утлой лодочке, ставил в нее банку из-под керосина, наполненную морской водой. На дне банки лежала большая, благодушная на вид каракатица, обвязанная веревкой в том месте, где голова ее соединялась с большим яйцевидным телом. Я спросил Кокино, куда он собрался, и он ответил, что собрался ловить каракатиц. Это меня удивило, потому что в лодке не было ни удочек, ни сетей, ни даже остроги. Я спросил, как же он думает ловить каракатиц.
— С помощью любви, — загадочно сказал Кокино.
Я считал, что долг естествоиспытателя велит мне исследовать все способы ловли животных, и сразу же спросил Кокино, может ли он взять меня с собой. Мы вышли в голубой залив и остановились в тех местах, где глубина достигала двух саженей. Здесь Кокино вытащил конец веревки, за которую была привязана каракатица, и намотал его на большой палец ноги, потом достал каракатицу и бросил за борт лодки. Каракатица поплавала немного на поверхности, поглядела на нас как бы с подозрением и, выпустив струю воды, скачками поплыла прочь в голубые глубины залива. Веревка понемногу выскальзывала из лодки и вскоре туго натянулась. Кокино закурил сигарету, взъерошил свою огненную гриву.
— Теперь, — сказал он с улыбкой, — мы увидим, что может делать любовь.
Склонившись над веслами, Кокино медленно повел лодку по заливу, то и дело останавливал ее и с напряженным вниманием следил за веревкой на своем пальце. Вдруг он слегка хрюкнул, отбросил весла, так что они прижались к бортам лодки, как крылья бабочки, и, схватившись за веревку, стал тянуть ее к себе. Я перегнулся через борт лодки и во все глаза глядел сквозь прозрачную воду, стараясь увидеть конец туго натянутой веревки. Кокино стал тянуть быстрее. Через некоторое время в глубине появилось неясное пятно, и вскоре я разглядел каракатицу. Когда она приблизилась, я с удивлением увидел, что это не одна каракатица, а две, крепко сцепившиеся вместе. Кокино быстро подтянул их к себе, выдернул из воды и опустил на дно лодки. Самец, видно, был слишком увлечен возлюбленной, и даже внезапный переход из родной стихии на открытый воздух ничуть его не обеспокоил. Он так крепко вцепился в самку, что Кокино не сразу удалось оторвать его и бросить в банку с морской водой.
Меня очень увлекла необычность такого способа ловли, хотя в глубине души я чувствовал, что это немного нечестно, не по-спортсменски. За час мы на сравнительно небольшом пространстве выловили пять каракатиц-самцов. Я удивлялся, что залив так густо населен, ведь днем тут каракатиц редко увидишь. Все это время каракатица-самка исполняла свою роль с безразличием стоика, но я все равно считал, что она заслужила награду, и уговорил Кокино отпустить ее на волю, хотя он сделал это с явным сожалением.
Я спросил, откуда Кокино знает, что каракатица привлечет самцов.
— Такое время, — пожал он плечами.
— Значит, в это время, — спросил я, — можно с тем же успехом привязать любую каракатицу?
— Да, — сказал Кокино. — Но, конечно, одни каракатицы могут, как и женщины, быть привлекательней других, и, значит, проку от них будет больше.
Жаль, что этот способ нельзя применять к другим животным. Как было бы чудесно, например, забросить на нитке в воду самку морского конька и вытащить ее потом обвешанную страстными поклонниками!
Насколько мне было известно, такой своеобразный способ лова применял один лишь Кокино, я никогда не видел, чтобы им пользовались другие рыбаки, а те, с кем я говорил, даже ничего не слышали о нем и не очень-то верили моим рассказам.
У изрезанных берегов напротив нашего дома водилось особенно много разных животных, и, так как места эти были сравнительно мелкие, ловить там животных было нетрудно. Как раз в то время я уговорил Лесли построить для меня лодку, которая намного облегчила мне исследования. Эта плоскодонная, почти круглая посудина с сильным креном на правый борт, получившая название «Бутл Толстогузый», была после осла самой дорогой для меня собственностью. Уставив дно лодки банками, коробками и сачками и прихватив большой пакет еды, я пускался в вояж с командой из трех собак — Вьюна, Пачкуна и Роджера, а иногда брал с собой сову Улисса, если он изъявлял на то желание. В жаркую, безветренную пору мы целыми днями исследовали дальние заливчики и скалистые, покрытые водорослями архипелаги и пережили в этих экспедициях немало интересных приключений. Однажды нам попалась огромная стая «морских зайцев» (улитки тетис). У этих улиток пурпурное, яйцевидное тело с гофрированной оборочкой по краю и два странных выступа на голове, которые действительно очень похожи на длинные заячьи уши. Улитки скользили над песчаным дном и над камнями, направляясь куда-то к югу от острова. Друг к другу они не проявляли никакого интереса, и я заключил, что собрались они вместе не для спаривания, а просто мигрируют целым скоплением.
В другой раз, когда мы стояли на якоре в небольшой бухточке, к нам подплыла стайка толстых, добродушных дельфинов. По-видимому, их привлекла яркая, оранжево-белая окраска «Бутла». Дельфины резвились вокруг нас, прыгали, плескались, подплывали к самой лодке, выставив из воды улыбчивые лица, и испускали через свои дыхальца глубокие, страстные вздохи. Один молодой дельфин, более решительный, чем взрослые, нырнул даже под лодку, и мы почувствовали, как его спина проехала по плоскому дну «Бутла». Я с восторгом смотрел на это восхитительное зрелище и в то же время старался подавить бунт своей команды, которая реагировала на появление дельфинов совсем по-разному. Вьюн, никогда не отличавшийся храбростью, забился на нос лодки, дрожал там от страха и тихо скулил. Пачкун решил, что спасти свою жизнь можно только одним путем — покинуть корабль и пуститься вплавь к берегу, поэтому мне приходилось удерживать его силой, как и Роджера, убежденного, что, если б только ему позволили прыгнуть в море, он сумел бы один за несколько минут расправиться со всеми дельфинами.
Однажды я привез из такой экспедиции совсем необыкновенный трофей. В тот день все были в городе, за исключением Лесли, только что перенесшего жестокую дизентерию. Он лежал на диване в гостиной, слабый как котенок, пил чай со льдом и читал объемистый труд по баллистике. Мне Лесли сразу же заявил, и довольно ясным языком, чтоб я не надоедал ему и не вертелся перед глазами, а так как в город ехать мне не хотелось, я взял собак и направился к «Бутлу».
Когда мы плыли по заливу, я еще издали заметил на его спокойной поверхности большой клубок, как мне показалось, желтых водорослей. Морские водоросли всегда заслуживают внимания. В них неизменно оказывается масса разных мелких животных, а иногда, если вам повезет, то кое-что и покрупнее. Я, конечно, устремился к этому месту, но, когда подплыл ближе, увидел, что это вовсе не водоросли, а какой-то камень желтоватого цвета. Только какой же камень может плавать тут в воде, в заливе глубиной двадцать футов? Я пригляделся повнимательней и, к своей невероятной радости, увидел, что это была черепаха, и довольно большая. Подняв весла, я цыкнул на собак, перешел к носу лодки и ждал там, сгорая от нетерпения, пока «Бутл» все ближе подплывал к черепахе. Черепаха лежала на поверхности воды и, казалось, крепко спала. Надо было поймать ее, прежде чем она успеет проснуться. Сачки и прочее снаряжение, бывшее у меня в лодке, вовсе не предназначались для ловли черепах длиной не меньше трех футов. Мне казалось, что поймать ее можно, только нырнув в воду, ухватить как-нибудь и перекинуть в лодку, пока она еще не проснулась. Я был слишком возбужден, и мне даже в голову не пришло, что черепаха такого размера может обладать немалой силой и вряд ли сдастся без борьбы.
Когда лодка была футах в шести от черепахи, я набрал воздуху в легкие и нырнул. Нырять я решил прямо под черепаху, чтобы отрезать ей путь к отступлению. Погружаясь в теплую воду, я произнес коротенькую молитву, дабы всплеск от моего тела не разбудил черепаху, а если она все же проснется, то чтобы спросонья не успела быстро удрать. Нырнул я довольно глубоко и сразу повернулся на спину. Надо мной, как огромная золотая гинея, лежала черепаха. Я бросился вверх и крепко ухватил ее за передние ласты, свисавшие из панциря наподобие серпов. К моему удивлению, черепаха не проснулась даже от таких действий. Когда я, отфыркиваясь и все еще сжимая ласты, поднялся на поверхность и проморгался, я понял, в чем дело. Черепаха была дохлая. Издохла она уже давно, как о том свидетельствовали мое собственное обоняние и стайки мелких рыбок, клевавших ее чешуйчатые конечности.
Досадно, что и говорить, но все же мертвая черепаха лучше, чем ничего. Я подтянул ее тело к лодке и крепко привязал у борта за один ласт. Собаки были страшно заинтригованы, они решили, что я раздобыл специально для них какое-то невиданное лакомство. «Бутл» из-за своей формы никогда не был легко управляемым судном, а теперь, когда у него на боку болталась дохлая черепаха, он и вовсе норовил крутиться на одном месте. И все же после целого часа напряженной гребли мы благополучно добрались до пристани. Привязав лодку, я вытащил черепаху на берег и как следует рассмотрел ее. Это была черепаха-бисса. Из панциря черепах этого вида выделывают оправу для очков, так что чучело ее иногда можно увидеть в витрине магазинов оптики. У биссы массивная голова с морщинистой желтой кожей и с загнутым наподобие клюва носом, что придает ей необыкновенное сходство с ястребом. Панцирь у моей черепахи был местами побит — следы морских штормов, а может, акульих зубов — и украшен гроздьями белоснежных мелких рачков, морских уточек. Нижний щит желтоватого цвета вминался, как толстый размокший картон.
Только недавно я произвел замечательное анатомирование дохлой речной черепахи, и теперь мне представлялся идеальный случай сравнить внутреннее строение морской черепахи со строением ее пресноводного собрата. Я быстро сбегал наверх за садовой тачкой, отвез на ней к дому свой трофей и торжественно разложил его на веранде. Затем приготовил тетрадь для записей, аккуратно, как в операционной, разложил свои пилки, скальпели, бритвенные лезвия и приступил к делу.
Глава седьмая. Веселая суматоха под оливами
В мае месяце сбор урожая маслин был уже в полном разгаре. Налившись соком под жарким весенним солнцем, созревшие плоды осыпались с ветвей и блестели среди зелени травы россыпью драгоценного черного жемчуга. Тоща являлась пестрая толпа крестьянок с корзинами и жестяными ведрами на головах. Присев на корточки у корней деревьев, они принимались наполнять свои ведра и корзины, щебеча при этом словно воробышки. Иные из деревьев плодоносили уже по пяти столетий, и все пять столетий крестьянки собирали урожай точно так, как сейчас.
А какое подходящее время посплетничать и посмеяться! Обыкновенно я перебегал от дерева к дереву, от одной группы к другой, присаживался рядом с крестьянками и, помогая им собирать урожай, выслушивал массу сплетен о всяческих ближних и дальних родичах и друзьях каждой из сборщиц. А иногда я устраивался вместе с ними обедать под деревьями, они жадно поглощали ломти кислого черного хлеба и маленькие плоские лепешки, приготовленные из прошлогодних сушеных фиг и завернутые в виноградные листья. Отобедав, крестьянки заводили песни — меня всегда поражало, как это голоса крестьянок, хриплые и грубые в обыденной речи, сливались в столь щемяще сладкой гармонии во время пения. В это время года между корнями олив только-только начинали распускаться желтые восковые крокусы, а берега моря становились алыми от расцветающих колокольчиков, и сами крестьянки, собравшиеся под деревьями, походили на ожившие клумбы, а их песнопения — сладостные и меланхолические, словно звуки колокольчиков, что привязывают на шею козам, — далеко разносились между стволов под кронами седых олив.
Но вот корзины и ведра наполнены. Крестьянки водружали их на головы и длинной щебечущей вереницей несли к давильне. Давильня представляла собою угрюмое, мрачное сооружение и располагалась поодаль в долине, по которой струился блестящий тонкий ручей. Над прессом председательствовал папаша Деметриос — крепкий старик, узловатый и согбенный, словно старые оливковые деревья, с абсолютно лысой головой и белоснежными усами, чуть подкрашенными никотином. Ходили слухи, что у него самые огромные усищи на всем Корфу. Характер у папаши Деметриоса был стервозный и несносный, но ко мне он почему-то относился с симпатией, и мы прекрасно находили общий язык. Он даже допускал меня ко святая святых — прессу.
Это был огромный круглый резервуар наподобие пруда, где разводят декоративных рыбок. Только вместо рыбок в нем находился гигантский каменный жернов, вращавшийся на деревянной стойке. Жернов приводился в движение старой клячей папаши Деметриоса, которая все ходила и ходила по кругу с надетым на голову мешком, чтобы у нее не случилось головокружения, а оливки, приносимые крестьянками, все текли и текли мерцающим каскадом. От размалываемых жерновом плодов воздух наполнялся резким кислым запахом. Слышались только цокот копыт, ворчание жернова и постоянный плеск вытекающего из отверстий золотистого, как солнечные лучи, масла.
В одном из углов давильни возвышался большой черный курган из рыхлой массы — вот все, что осталось от черных жемчужин, побывавших под жерновом! Из размолотых семян, мякоти и кожицы делались черные брикеты, похожие на торфяные. От них исходил столь приятный густой кисло-сладкий запах, что так и хотелось попробовать на вкус. Но скармливали их скоту и лошадям, добавляя в зимний корм, а то использовали как топливо, и горели они очень жарким, хотя и едким пламенем.
Из-за дурного нрава папаши Деметриоса крестьяне почитали за благо поскорее высыпать оливки да убраться прочь — как знать, с какой ноги встал сегодня папаша Деметриос. А потому старик страдал от одиночества и допускал меня в свои владения столь охотно. От меня он узнавал все местные сплетни — кто за кем ухлестывает, у кого прибавление в семействе и какое — мальчик или девочка, а то и что-нибудь попикантнее, вроде того что Пепе Кондос попал в кутузку за контрабанду табака. В благодарность за то, что я был для него живой газетой, папаша Деметриос отлавливал зверюшек для моей коллекции: то бледно-розового, судорожно дышащего геккона, то богомола, а то и полосатую гусеницу олеандрового бражника, раскрашенную, словно персидский ковер, в розовый, серебряный и зеленый цвета. Не кто иной, как папаша Деметриос, раздобыл мне одно из самых очаровательных созданий — жабу-чесночницу, которую я окрестил Августус Почешибрюшко.
Как-то раз, увлекшись сбором оливок и слушаньем крестьянских сплетен, я вдруг почувствовал, что хочу есть. Я знал, что в давильне у папаши Деметриоса всегда припасено много всякой вкуснятины, а потому решил наведаться к нему. Стоял яркий солнечный день, шаловливый легкий ветерок шуршал ветвями, словно перебирал струны арфы. Я бежал, подгоняемый прохладным дуновением и собаками, которые с лаем скакали вокруг меня, и когда, раскрасневшийся и запыхавшийся, я вбежал в помещение давильни, то застал папашу Деметриоса колдующим над огнем, в котором горели брикеты оливкового жмыха.
— А, это ты! — сказал он, поглядев на меня суровым взглядом. — Явился, не запылился! И где же ты был? Я не видел тебя целых два дня! Я так понимаю, что теперь, весной, тебе уже не до такой старой развалины, как я!
Я объяснил, что был занят множеством дел, — в частности, нужно было смастерить новую клетку для сорок, которые совершили налет на комнату Ларри, и тот, пожалуй, поотрывает им головы, если их сейчас же не водворить за решетку.
— Хм, — сказал папаша Деметриос. — Ну что ж. Хочешь кукурузы?
Я ответил старательно-безразличным тоном, что больше всего на свете мне хочется именно кукурузы.
Папаша Деметриос встал, заковылял на кривых ногах к прессу и возвратился с большой сковородкой, листом жести, служившим крышкой, бутылкой масла и пятью початками сушеной кукурузы, золотистыми с коричневым оттенком, точно бульонные кубики. Он поставил сковородку на огонь, плеснул на нее немного масла и дождался, когда оно приятно зафырчало, забулькало и стало слегка дымиться. Тогда он взял початок и покрутил его между своими подагрическими ладонями, так что золотые бусины застучали по днищу сковородки, словно градины по крыше. Накрыв сковородку листом жести, он довольно фыркнул, сел и закурил папиросу.
— Про Андреаса Папоякиса слышал? — спросил он, поправляя свои роскошные усы.
— Нет, не слышал. А что?
— Да так, — с явным удовольствием молвил он. — Этот придурок попал в больницу.
Я сказал, что мне крайне неприятно слышать такое, потому что Андреас мне нравился. Это был веселый, добросердечный юноша, в котором жизнь била ключом, вот только делал он все не так.
В деревне поговаривали, что дай ему волю, он и на осле поедет задом наперед.
— Так что же с ним стряслось? — спросил я.
— Взорвался, — сказал папаша Деметриос и сделал паузу, ожидая моей реакции.
Я слегка присвистнул от ужаса и медленно покачал головой. Удостоверившись, что я весь внимание, папаша Деметриос уселся поудобнее.
— А произошло-то вот что, — начал он. — Сам же знаешь, у этого мальчишки дурья башка. Пустая, как ласточкино гнездо зимой! А ведь добрый малый, мухи не обидит! Так вот, отправился он с динамитом рыбку глушить. Знаешь такой заливчик возле Беницеса? Ну вот, прибыл он туда на своей лодке, ему, видишь, кто-то сказал, что местный полицейский уехал на весь день обследовать побережье. Ему бы, дурачку, сперва проверить, убедиться, что этот полицейский и впрямь обследует побережье, а он развесил уши.
Я горестно пощелкал языком. За глушение рыбы динамитом полагается пять лет тюрьмы и крупный штраф.
— Ну, — продолжал папаша Деметриос, — значит, сел он в лодку и стал медленно грести вдоль берега. Тут он увидел впереди на мелководье огромную стаю барбуней. Он бросил весла и зажег фитиль.
Папаша Деметриос сделал драматическую паузу, посмотрел, как там на сковородке кукуруза, и закурил новую папиросу.
— Все бы ничего, — продолжал он, — да вот беда: только он собрался бросить динамитную шашку, как вся рыба уплыла. Как ты думаешь, что сделал этот кретин? Прямо с динамитом в руке он бросился их догонять. И тут ба-бах!
— Так от него, пожалуй, мало что осталось после этого, — заметил я.
— Как же, — презрительно сказал папаша Деметриос. — Он и взорваться-то как следует не сумел. Взял такую крохотную шашку, что ему всего-навсего оторвало правую руку. И как раз полицейский-то его и спас! Бедняге удалось догрести до берега, но он потерял столько крови, что так и умер бы на месте, не окажись поблизости полицейского, который и не думал никуда уезжать. Услышав взрыв, он помчался на берег посмотреть, кто там глушит рыбу. По счастью, мимо как раз проезжал автобус. Полицейский остановил его и отвез бедолагу в больницу.
— Право, жаль, что такое случилось с Андреасом. Он ведь такой добряк! Хорошо, хоть жив остался! И что же, когда он поправится, его посадят на пять лет в Видо?
— Нет, нет, — успокоил меня папаша Деметриос. — Полицейский сказал, что, по его мнению, парень и так достаточно наказан. Он даже сказал в больнице, что руку бедолаге оторвало шестерней.
Между тем кукурузные зерна на сковородке начали взрываться, хлопая, словно миниатюрные пушечки, и звонко ударяясь о жесть. Папаша Деметриос снял сковороду с огня, а затем поднял крышку. Лопнув от жара, зернышки превратились в маленькие желто-белые кучевые облачка, хрустящие и удивительно вкусные. Тут папаша Деметриос вынул из кармана крохотный бумажный кулечек и развернул его. Там оказалась серая крупная морская соль; мы макали в нее крохотные облачка и хрустели ими с превеликим наслаждением.
— У меня для тебя еще кое-что есть, — сказал наконец старик, тщательно вытирая усищи большим красно-белым платком. — Очередная жуткая тварь из тех, что ты так обожаешь.
Набив рот остатками кукурузы и вытерев руки о траву, я взволнованно спросил его, что же это.
— Сейчас увидишь, — сказал старик, вставая. — Очень любопытная животина. Я сам никогда таких не видел.
Я с нетерпением ждал. Наконец он вернулся, неся помятую жестянку, заткнутую листьями.
— Вот, — сказал он. — Только осторожно, она вонючая.
Я вытащил затычку из листьев и заглянул внутрь жестянки. Папаша Деметриос оказался прав — тот, кто сидел в жестянке, вонял чесноком, словно автобус с крестьянами в базарный день. На дне банки находилась зеленовато-коричневая жаба с довольно мягкой кожей, среднего размера, с огромными янтарными глазами; пасть ее застыла в постоянной, я бы сказал какой-то нездоровой, ухмылке. Когда же я запустил туда руку, чтобы вытащить жабу, она сунула голову между передними лапками, а ее выпученные глаза закатились удивительным жабьим образом, после чего она издала резкий крик, похожий на блеяние миниатюрной овцы. Когда я вынимал эту тварь из жестянки, она отчаянно сопротивлялась, при этом жутко воняя чесноком. Я заметил, что на задних лапках у нее были черные роговые наросты, похожие на лемеха. Я был несказанно обрадован такому подарку, потому что потратил массу времени и энергии в попытках выследить подобную жабу. Рассыпавшись в благодарностях перед папашей Деметриосом, я торжественно отнес подарок домой и поместил его в аквариум, который стоял у меня в спальне.
Я насыпал на дно аквариума дюйма два-три песка и земли, и Августус, как я окрестил своего нового питомца, тут же принялся строить себе жилье. Он делал весьма любопытные движения задними лапками, используя роговые выросты как лопаты. Быстро подвигаясь задом наперед, он выкопал себе нору и спрятался в ней; снаружи торчали только выпученные глаза да ухмыляющийся рот.
Вскоре я обнаружил, что Августус удивительно умное создание, — чем более ручным он становился, тем больше открывалось в нем привлекательных черт характера. Когда я входил в комнату, он тут же вылезал из норки и делал отчаянные попытки пробиться ко мне сквозь стеклянные стенки аквариума. Когда я вынимал его и сажал на пол, он скакал по комнате за мною вслед, а если я садился на стул, он мужественно карабкался по моей ноге, хотя это стоило ему большого труда, и, добравшись до колена, растягивался в лишенных всякого достоинства позах, наслаждаясь теплотою моего тела, медленно помаргивая, ухмыляясь и постоянно сглатывая. Именно тогда я открыл, что он любит, когда я ласково щекочу ему брюшко, пока он полеживал на спине, и с тех пор я добавил к кличке Августус еще и прозвище Почешибрюшко. Но самым забавным в его поведении было то, что он пел песни в благодарность за еду. Когда я держал над аквариумом огромного извивающегося земляного червя, Августус приходил в состояние блаженства — глазищи его выпучивались все больше и больше, выдавая нарастающее возбуждение, он тихонько похрюкивал, словно поросенок, и издавал тот же странный блеющий крик, что и в тот раз, когда я впервые взял его в руки. Когда червяк в конце концов плюхался у него перед носом, он начинал быстро кивать головой, как бы в знак благодарности, хватал червя за один конец и запихивал себе в пасть большими пальцами. Всякий раз, когда к нам приходили гости, мы всегда угощали их концертом Августуса Почешибрюшко, и те вынуждены были согласиться, что такой сладкоголосой жабы со столь богатым репертуаром им никогда не доводилось слышать.
Как раз в это время Ларри ввел в наш круг новых друзей — англичанина Дональда и австрийца Макса. Последний был длиннющий, как жердь, с роскошными вьющимися русыми волосами, светлыми усами, похожими на изящную бабочку, севшую ему на верхнюю губу, и добрыми ярко-голубыми глазами. Дональд, напротив, был бледнолицым коротышкой, одним из тех англичан, которые на первый взгляд производят впечатление не только бессловесных, но и безликих.
Ларри встретился с этой разнокалиберной парой в городе и тут же широким жестом пригласил их к нам выпить. Тот факт, что они, успев изрядно принять, заявились к нам в два часа ночи, ни для кого из нас не явился потрясением — мы уже успели, или почти успели, привыкнуть к знакомствам Ларри.
Накануне мама, подхватив сильную простуду, рано легла спать. Остальные члены семьи тоже разбрелись по своим комнатам. Из всей компании бодрствовал я один: я ожидал прилета Улисса из его ночных странствий и уже приготовил ему ужин — мясо и мелко нарубленную печенку. Я лежал и читал, когда до моих ушей донесся глухой, неясный звук, отзывавшийся эхом в оливковых рощах. Сначала я подумал, что это крестьяне возвращаются со свадебной пирушки, и не придал ему значения. Но какофония все приближалась, и по цокоту копыт и звону колокольчика я догадался, что подвыпившие гуляки проезжают мимо нас по дороге на повозке. Однако песня, которую они горланили, была вовсе не греческой, и я удивился, кто бы это мог быть. Я вылез из постели, высунулся из окна и стал всматриваться сквозь оливы. Тут повозка свернула с дороги и покатила к нашему дому — я уже мог отчетливо рассмотреть ее, потому как кто-то из сидевших сзади развел в ней маленький костерчик. Озадаченный и заинтригованный, я наблюдал за огоньком, который то появлялся, то исчезал меж стволов деревьев и двигался к нашему дому.
В этот момент в ночном небе, словно медленно парящий парашютик одуванчика, показался Улисс и не нашел ничего лучшего, как сесть ко мне прямо на голое плечо. Согнав его, я принес миску с едой, которую он тут же принялся клевать и заглатывать, издавая при этом тонкие гортанные звуки и помаргивая блестящими глазами.
А повозка тем временем медленно, но настойчиво подбиралась к нашему дому, и вот она уже вкатила во двор. Восхищенный открывшимся зрелищем, я высунулся из окна.
Сзади никакого костра не оказалось. Сидевшие там субъекты оба держали по огромному серебряному канделябру, и в каждом канделябре было по несколько большущих белых свечей, какие обычно ставят в церкви Святого Спиридона. Оба седока громко и безголосо, но с большим апломбом пели песню из «Девы гор», изо всех сил стараясь попадать в такт.
Повозка остановилась у самых ступеней лестницы, ведущей на веранду.
— В семнадцать лет… — печалился явно английский баритон.
— В семнадцать льет!.. — вторил ему голос с ярко выраженным среднеевропейским акцентом.
— Волшебною очей голубизною, — пел обладатель баритона, дико размахивая канделябром, — пленен он и сражен был наповал…
— Сражен биль наповал… — подтягивал среднеевропейский акцент, придавая бесхитростным словам столь сладострастный оттенок, что не услышав — не поверишь.
— А в двадцать пять… — продолжал баритон.
— А в двадцать пьять…
— Пленился он совсем другою…
— Пленилсья он совсьем другою…, — скорбно подхватывал среднеевропейский акцент.
— И понял, сколь напрасно он столько лет страдал! — закончил куплет баритон и так яростно взмахнул канделябром, что свечи повылетали из него, словно ракеты, и со свистом попадали в траву.
Дверь моей спальни открылась, и вошла Марго, одетая в ночную сорочку из множества кружев и чего-то напоминающего муслин.
— Что это за шум? — прошептала она хриплым осуждающим тоном. — Ты же знаешь, что мама нездорова.
Я объяснил, что не имею никакого отношения к источнику шума и что, похоже, нашей компании прибыло. Марго тоже высунулась из окна и уставилась на повозку, где певуны уже собрались затянуть следующий куплет.
— Слушайте, — крикнула она приглушенным голосом, — нельзя ли потише? Мама болеет.
Тут же пение смолкло, и в повозке поднялась долговязая фигура. Она подняла канделябр и с серьезным видом взглянула на высунувшуюся из окна Марго.
— Ни в коем случае, милая барышня, — сказала она замогильным голосом, — ни в коем случае не тревожить муттер.
— Ни в коем случае, — согласился из повозки английский баритон.
— Как ты думаешь, кто бы это мог быть? — взволнованно прошептала мне Марго.
— Да друзья Ларри, кто же еще? Ясно как Божий день.
— Так вы друзья моего брата? — прощебетала Марго из окна.
— О да, благородное созданье! — молвила высокая фигура, качнув канделябром в сторону Марго. — Он пригласиль нас выпивать.
— Хм… Минутку, я сейчас спущусь, — сказала Марго.
— Всю жизнь мечтал глядеть на вас поближе, — сказал долговязый, как-то неуверенно кивая.
— Увидеть вас поближе, — поправил тихий голос из повозки.
— Сейчас я спущусь, — шепнула мне Марго, — впущу их в дом и прослежу, чтобы вели себя тихо. А ты пока разбуди Ларри.
Я надел шорты, бесцеремонно схватил Улисса, который в полудреме безмятежно переваривал пищу, и вышвырнул его в окно.
— Вот это да! — сказал долговязый, наблюдая, как Улисс улетал вдаль над посеребренными лунным светом верхушками олив. — Совсьем как в замке Дракулы, правда, Дональд?
— Ей-богу, правда, — ответил тот.
Я помчался по коридору и ворвался в комнату Ларри. Чтобы растормошить его, потребовалось некоторое время, поскольку он, боясь заразиться от мамы, перед сном принял для профилактики полбутылки виски. Но вот наконец он проснулся и сел на кровати, глядя на меня туманным взором.
— Тебе какого лешего? — спросил он.
Я объяснил, что прибыли два каких-то субъекта, которых он пригласил выпить.
— Только этого не хватало, — сказал Ларри. — Поди скажи им, что я уехал в Дубровник.
Я объяснил, что это будет неудобно, тем более что Марго уже пригласила гостей в дом, а так как мама неважно себя чувствует, ее нельзя тревожить. Недовольно ворча, Ларри встал с постели, натянул халат, влез в шлепанцы, и мы по скрипучей лестнице спустились в гостиную. Первым, кого мы там увидели, был Макс — худощавый, жизнерадостный, добросердечный малый. Растянувшись в кресле, он помахивал канделябром, в котором не осталось ни единой свечи. В другом кресле, ссутулившись, сидел угрюмый Дональд, похожий на помощника могильщика.
— Какие у вас вольшебные голубые очьи, — сказал Макс, поводя на Марго указательным пальцем. — А ведь мы были петь о голубых очах, да, Дональд?
— Мы пели о голубых очах, — поправил Дональд.
— Я так и сказаль, — доброжелательно заметил Макс.
— Ты сказал «мы были петь», возразил Дональд.
Макс на секунду задумался.
— В любом случай, — заявил он, — очьи были голубой!
— Были голубые, — поправил Дональд.
— Наконец-то, — чуть слышно сказала Марго, когда мы с Ларри вошли в гостиную. — Я так понимаю, это твои друзья, Ларри.
— О, Ларри! — возопил Макс, пошатываясь с неуклюжей грацией жирафа. — Ты приглашаль, вот мы и приходить.
— Очень мило, — сказал Ларри, пытаясь изобразить на своем сонном лице нечто вроде радушной улыбки. — Вы не могли бы говорить немного потише, поскольку мама приболела?
— Муттер, — сказал Макс с неколебимым убеждением, — самая важная вьещи на свьете!
Он повернулся к Дональду и, приложив палец к роскошным усам, сказал «тс-с!» с такою яростью, что мой преданный Роджер, до этого мирно дрыхнувший сном праведника, тут же вскочил и разразился заливистым лаем. К нему тотчас же присоединились Вьюн и Пачкун.
— Ну так же нельзя, — заметил Дональд, когда лай на секунду смолк. — Гости не должны доводить собак до такого скандала.
Макс встал на колени и облапил своими длинными руками неумолкающего Роджера. Я наблюдал за его действиями с некоторой долей тревоги: а вдруг Роджер не так поймет?
— Тьише ты, гавкалка, — сказал Макс прямо в ощетинившуюся, воинственную морду Роджера.
К моему удивлению, Роджер тут же замолк и стал как ошалелый лизать Макса в лицо.
— Так… хм… хотите выпить? — сказал Ларри. — Извините, что не прошу вас задержаться надолго, — к сожалению, мама больна.
— Вы очень любезны, — сказал Дональд, — очень любезны. Однако я должен извиниться за него. Что вы хотите, чужеземец.
— Ну, я, пожалуй, пойду спать, — сказала Марго и попыталась покинуть компанию.
— Ну нет! — рявкнул Ларри. — А кто будет разливать напитки?
— Не уходи, — сказал Макс, развалившись на полу с Роджером в объятиях и глядя на нее умоляющим взором. — Не отворачивай от менья свой ясный глаз!
— Ну ладно, тогда я схожу принесу выпить, — обессиленно сказала Марго.
— А я помогаль вам! — сказал Макс, отпихивая Роджера и вскакивая на ноги.
У Роджера, видимо, сложилось обманчивое впечатление, что Макс собирался провести остаток ночи, ласково укачивая его на руках у гаснущих углей камина, и ему явно не польстило, что его вот так грубо отпихнули. Он снова залился лаем.
Тут распахнулась дверь гостиной, и в дверном проеме появился Лесли в костюме Адама и с ружьем наперевес.
— Черт побери, что тут происходит?! — рявкнул он.
— Лесли, потрудись одеться, — сказала Марго. — К Ларри пришли друзья.
— Вот черт, — разочарованно заявил Лесли, — и всего-то.
Он повернулся и отправился к себе наверх.
— Напитки! — восторженно сказал Макс и, обхватив Марго, провальсировал с нею под аккомпанемент почти истерического лая Роджера.
— Умоляю, постарайтесь потише, — сказал Ларри. — Макс, будь умницей, ради Бога!
— Право, нельзя же так, — укорил Дональд.
— Пожалейте маму! — сказал Ларри, очевидно поняв, что этим-то точно можно задеть Макса за живое.
Тот немедленно прекратил вальсировать и отпустил запыхавшуюся Марго.
— Где есть ваша муттер? — спросил он. — Леди больна… Я шагайт к ней и лечить.
— Оказание помощи, — заявил Дональд.
— Я здесь, — послышался в дверях мамин голос с легкой гнусавинкой. — Что у вас тут происходит?
Она стояла в ночной рубашке, кутаясь из-за простуды в большую шаль, из-под мышки у нее свисала, тяжело дыша, ее любимица — апатичная собачонка по кличке Додо.
— Ты как раз вовремя, мама, — сказал Ларри. — Познакомься. Вот это Макс, а вот это Дональд.
Тут Дональд впервые за все время зашевелился. Он встал, промаршировал через комнату к маме, взял ее руку и почтительно склонился к ней.
— Очень рад, — произнес он. — Прошу покорно простить за беспокойство. Мой друг, знаете ли, иностранец.
— Искренне польщена, — сказала мама, собрав все свои силы.
Что касается Макса, то стоило маме переступить порог, как он раскрыл объятия и устремил на нее такой исполненный благочестия взгляд, каким, наверное, взирал крестоносец на впервые открывшиеся ему башни Иерусалима.
— Муттер! — драматически вступил он. — Вы есть муттер!
— Здравствуйте, — неуверенным голосом откликнулась мама.
— Так вы, — напрямик спросил Макс, — и есть больная муттер?
— О, всего лишь легкая простуда, — небрежно заметила она.
— Мы вас пробудили, — сказал Макс, бия себя в грудь, и глаза его наполнились слезами.
— Не «пробудили», а «разбудили», — тихо поправил Дональд.
— Пойдем, — сказал Макс и, обхватив маму своими длиннющими руками, со всей учтивостью, на какую только был способен, препроводил ее в кресло, стоявшее у камина. Затем он снял с себя пальто и нежно укрыл им мамины колени. После этого, присев подле нее на корточки, он взял ее за руку и серьезно заглянул ей в лицо.
— Что желайт, — спросил он, — что желайт муттер?
— Беспробудно спать всю ночь, — сказал внезапно вернувшийся Лесли, представ на сей раз не в столь шокирующем виде — в пижамных штанах и сандалиях.
— Макс, — строго сказал Дональд, — ты слишком увлекся. Ты, кажется, забыл, зачем мы сюда пришли.
— Ах да, — весело воскликнул Макс. — У нас чудесный новости, Ларри! Дональд решил стать писателем.
— Нужда заставила, — скромно пробормотал Дональд. — Посмотрел, как все роскошествуют. Гонорары рекой текут. Вот и я решил попробовать перо.
— Замечательно, — сказал Ларри, почему-то без особого энтузиазма.
— Я только что закончил, — продолжал Дональд, — первую главу, и мы пулей сюда, чтобы прочесть ее тебе.
— О Боже, — сказал Ларри, которого от ужаса прошиб холодный пот. — Нет, Дональд, не надо. В полтретьего утра мои способности воспринимать изящную словесность совершенно иссякли. Может, оставишь, а завтра я прочту.
— Она короткая, — сказал Дональд, не обращая внимания на мольбы Ларри и вынимая из кармана небольшой листок бумаги. — Но надеюсь, вы оцените стиль.
Ларри сердито вздохнул, и все уселись поудобнее в томительном ожидании, пока Дональд прокашляется.
— Внезапно внезапные страсти, — начал он глубоким вибрирующим голосом, — внезапно внезапное сердце, внезапно, внезапно, внезапно, внезапно в слезах. Внезапно надежда мне счастье подарит, внезапно, внезапно, разлуку прогонит любовь. Внезапно минуют печали, внезапно обнимем друг друга, внезапно, внезапно, с устами сольются уста!
Засим последовала продолжительная пауза. Все ждали, когда Дональд продолжит. Сглотнув пару раз, как будто его переполнял восторг от собственного творчества, он тщательно сложил листок бумаги и водворил в карман.
— Ну, как? — спросил он Ларри.
— Хм… по-моему, коротковато, — осторожно произнес Ларри.
— Нет, а что ты думаешь о стиле? — спросил Дональд.
— Хм… по-моему, интересен. Но я думаю, он уже давно открыт, — сказал Ларри.
— Быть того не может, — заявил Дональд. — Я открыл его только этой ночью.
— Ну, я думаю, Дональду уже хватит. Ему нельзя больше пить, — громко сказал Лесли.
— Тише, милый, — укорила его мама. — Как же вы собираетесь назвать ваш труд, Дональд?
— Я думаю, — сказал Дональд, выпучив глаза, как сова, — я думаю назвать мой труд «Внезапная книга».
— Очень ясный заголовок, — заметил Ларри. — Только, на мой взгляд, тебе еще следует поработать над образами лирических героев, возможно, несколько углубить их, прежде чем отправляться в постель.
— Да, наверное, ты прав, — согласился Дональд.
— Все это очень интересно, — сказала мама, отчаянно чихнув, — но, думаю, лучше бы нам выпить по чашке чаю.
— Я поставлю чай, муттер, — воскликнул Макс, вскакивая на ноги, отчего все собаки вновь залились лаем.
— Я помогу, — сказал Дональд.
— Марго, милая, проводи гостей и покажи, где что лежит, — сказала мама.
Когда троица удалилась, мама посмотрела на Ларри.
— Ну, что, — холодно сказала она, — скажешь, твои друзья не со странностями?
— Ну, за Дональда могу поручиться, — отозвался Ларри. — Просто он слегка перебрал.
— И внезапно, внезапно, внезапно он напился, — пропел Лесли, подкладывая дров в камин и пиная их ногой, после чего пламя слегка ожило.
— Да они славные парни, — сказал Ларри. — Вот только Дональд понапускал всем обитателям Корфу пыли в глаза.
— То есть как? — спросила мама.
— Ну, — сказал Ларри, — ты ведь знаешь, что здешние жители обожают выуживать все личные тайны. Дональд с виду человек со средствами, да еще самый отъявленный британец, вот они и думают, что у него Бог знает какие связи и положение. А он развлекается тем, что сочиняет про себя всякие сказки. Кем он только не был, я слышал, будто он старший сын герцога, двоюродный брат лондонского епископа и даже незаконный сын лорда Честерфильда! Где он только не обучался — в Итоне, Хэрроу, Оксфорде, Кембридже, и, к моему восхищению, сегодня утром миссис Папанопулос уверяла меня, будто он получил образование в Гертоне.
В этот момент в гостиную вернулась Марго. Вид у нее был слегка растерянный.
— Хорошо бы тебе заняться своими гостями, Ларри, — сказала она. — Макс только что зажег кухонную плиту пятифунтовой купюрой, а Дональд вообще исчез. Кричит «ау!», а где он — непонятно!
Мы всей гурьбой бросились в большую, вымощенную камнем кухню, где на горячих угольях уже начал петь чайник. Макс скорбно взирал на остатки пятифунтовой купюры в своей руке.
— Право, Макс, — сказала мама, — ну что за глупости.
Макс просиял, увидя ее.
— Ради муттер никаких денег не жалько, — сказал он и сунул ей в руку остатки банкноты. — Храните ее, муттер, как сувеньир.
— Ау! — донесся, вторясь эхом, жалобный крик.
— А вот и Дональд, — гордо сказал Макс.
— Где же он? — спросила мама.
— Не знаю, — ответствовал Макс. — Если он хотеть запрятаться, так он запрятаться.
Лесли прошел к задней двери и распахнул ее.
— Дональд! — позвал он. — Ты здесь?
— Ау! — раздался дрожащий крик со слабым резонансом.
— Боже! — сказал Лесли. — Этот полоумный недоносок свалился в колодец.
В саду позади кухни находился большой колодец глубиною примерно в полсотни футов; вглубь к водоносному слою шла толстая железная труба. По тому, как резонировал голос Дональда, мы совершенно уверились в правильности догадки Лесли. Захватив фонарь, мы поспешили к краю колодца и, расположившись по кругу, стали вглядываться в его темную глубину. Там, на глубине примерно двадцати пяти футов, и находился Дональд; крепко обхватив трубу руками и ногами, он смотрел на нас.
— Ау, — застенчиво сказал он.
— Дональд, какого черта, брось дурить, — разъярился Ларри. — Вылезай сейчас же! Если упадешь в воду, утонешь! Не то чтобы меня это больно волновало, просто испортишь нам воду в колодце.
— Не испорчу, — сказал Дональд.
— Дональд! — воззвал Макс. — Мы ждать тебья! Вылезай! Там же холедно! Вылезай — попьем чайку с муттер и поговорим о твоей книга.
— Вы настаиваете? — спросил Дональд.
— Да, да, да, еще как настаиваем! — нетерпеливо сказал Ларри.
Дональд медленно и мучительно карабкался по трубе, а мы следили за каждым его движением затаив дыхание. Когда он оказался в пределах досягаемости, Макс и все члены нашей семьи нагнулись, дружно ухватили его за разные части тела и благополучно вытащили наружу. После чего мы сопроводили гостей в дом и поили горячим чаем, пока они хоть с виду не протрезвели, насколько это возможно после бессонной ночи.
— Пожалуй, теперь вам лучше поехать домой, — твердо сказал Ларри. — Завтра встретимся в городе.
Пошли провожать гостей на веранду. Повозка была на месте. Лошадь в оглоблях понуро свесила голову. Вот только возницы и след простыл.
— У них был извозчик? — спросил меня Ларри.
Я искренне признался, что был так очарован светом канделябров, что не обратил внимания, есть у них кучер или нет.
— Я буду за кучера, — сказал Макс. — А Дональд мне запоет.
Дональд осторожно расположился на задней скамейке и взял канделябры, Макс сел на козлы. Он хлестнул кнутом, как заправский кучер, и лошадь, выйдя из коматозного состояния, вздохнула и повезла повозку.
— Покойной ночи! — крикнул Макс, взмахнув кнутом.
Мы проводили их взглядом, пока они не скрылись из виду за оливами, затем вернулись в дом и, вздохнув с облегчением, закрыли входную дверь.
— Право, Ларри, нельзя же приглашать гостей в такую пору, — сказала мама.
— Да я вовсе не приглашал их в такую пору, — раздраженно сказал Ларри. — Сами пришли. Я просто сказал им: приходите, выпьем.
В этот момент кто-то забарабанил кулаками во входную дверь.
— Ну, я пойду, — сказала мама и живехонько взбежала вверх по лестнице.
Ларри отворил дверь. На пороге с растерянным видом стоял возница.
— Где мой каррокино? — заорал он.
— А сам-то ты где был? — парировал Лари. — Кириос сами поехали.
— Так они украли мой каррокино? — вскричал кучер.
— Разумеется, они его не крали, балбес! — сказал Ларри, окончательно выведенный из терпения. — Им нужно было в город, а где ты шлялся, неизвестно. Вот они и укатили. Беги быстрей, может, еще догонишь.
Моля о помощи святого Спиридона, бедняга кучер со всех ног бросился сквозь оливковую рощу и помчался по дороге.
Не желая упускать заключительную сцену разразившейся драмы, я тут же побежал на наблюдательный пункт, откуда открывался прекрасный вид и на поворот к нашей вилле, и на дорогу, ведущую в город. Повозка как раз прошла поворот и бойко катила по направлению к городу. Дональд и Макс распевали счастливыми голосами. В этот момент кучер выскочил из оливковой рощи и, выкрикивая проклятия, бросился за ними в погоню.
Пораженный, Макс взглянул через плечо.
— Фолки, Дональд! Держись крьепче! — заорал Макс и принялся безжалостно охаживать кнутом несчастную клячу, и та со страху перешла в галоп. Впрочем, галопом такой бег называется только у лошадей Корфу — как ни старалась бедная животина, преследователь неотступно бежал в десяти шагах позади повозки, изрыгая проклятия и чуть не плача от ярости. Макс, вознамерившись любой ценой спасти товарища, все яростнее нахлестывал кобылку, а Дональд, свесившись за задний борт, время от времени кричал: «Ба-бах!» Наконец вся кавалькада скрылась из виду.
На следующее утро за завтраком все мы чувствовали себя слегка заезженными. Мама суровым тоном читала Ларри нотацию относительно тех, кто является за выпивкой в два часа ночи. Как раз в этот момент подкатила машина Спиро, и вот он уже вразвалочку восходит к нам на веранду, неся в руках огромный пакет, завернутый в коричневую оберточную бумагу.
— Это вам, миссисы Дарреллы, — сказал он.
— Мне? — молвила мама, надевая очки. — Что бы это могло быть?
Она осторожно развернула обертку. Там внутри сияла словно радуга огромная коробка шоколадных конфет — самая большая, какую я когда-либо видел за всю свою жизнь. К ней была пришпилена белая карточка, на которой красовалась надпись, выведенная явно трясущейся рукой:
«УМОЛЯЕМ, ИЗВИНИТЕ НАС ЗА ВЧЕРАШНЮЮ НОЧЬ.»
Дональд и Макс.
Глава восьмая. Совы и аристократия
Наступила зима. В воздухе стоял запах дыма — это сжигали оливковые сучья. Ветер хлопал и скрипел ставнями, гонял по темному, нахмуренному небу стаи птиц и опавшие листья. Бурые горы на материке уже надвинули лохматые снеговые шапки; дождь заполнял размытые скалистые долины бушующими пенистыми потоками, которые мчались к морю, унося с собою грязь и обломки. Достигнув моря, они растекались по палубой воде словно желтые вены, усеивая поверхность луковицами морского лука, бревнами и причудливо изогнутыми ветвями, мертвыми жуками и бабочками, пучками бурой травы и обломками камыша. Прорвавшись из-за убеленных вершин Албанских гор, на нас налетали бури, то осыпая тучами белых хлопьев, то окатывая струями пронизывающего до костей ливня, побеги молний расцветали и угасали, будто желтые листья папоротника.
Как раз в начале зимы я получил письмо.
«Дорогой Джеральд Даррелл,
Наш общий друг д-р Стефанидес рассказывал, что Вы страстный любитель природы и у Вас дома содержится множество всяких зверюшек. А посему я подумала: а не захотите ли Вы еще и белую сову, которую мои работники нашли при разборке старого сарая? К сожалению, у нее сломано крыло, но в остальном она чувствует себя превосходно и аппетит у нее отличный.
Если Вас это заинтересовало, я буду ждать Вас в пятницу к ленчу — лучше всего между четвертью первого и часом пополудни. Возможно, Вы будете столь добры, что сообщите, как Вы на это смотрите.
Искренне Ваша Графиня Мавродаки».
Это письмо взволновало меня по двум причинам. Во-первых, мне всегда хотелось иметь сипуху, а эта сова, судя по всему, таковою и являлась; а во-вторых, все общество Корфу годами доискивалось знакомства с графиней, но все напрасно: она предпочитала жить отшельницей. Обладая несметным состоянием, она жила в обширной венецианской вилле в глубине острова, не общаясь ни с кем, кроме работников, обслуживавших ее огромные поместья. Теодор был вхож к ней только потому, что консультировал ее как врач. Ходили слухи, что у графини большая ценная библиотека, и потому Ларри набивался на приглашение на виллу, но тоже безуспешно.
— Боже, — с горечью сказал он, когда я показал ему приглашение. — Я целые месяцы добиваюсь знакомства с этой старой гарпией, чтобы посмотреть ее книги, а тебя она приглашает на ленч! Что и говорить, нет на свете справедливости!
— А может, — предложил я, — я поговорю с ней после ленча? Вдруг графиня допустит тебя к книгам?
— Боюсь, что после ленча с тобой она не покажет мне не то что библиотеки, но даже прошлогоднего номера «Тайме», — вяло сказал Ларри.
И все-таки, несмотря на невысокое мнение моего брата относительно моих способностей к светскому обхождению, я был полон решимости замолвить за него словечко, если подвернется подходящая возможность. Сознавая, что это большое, даже торжественное событие, я решил одеться понаряднее. Мои шорты и рубашка были тщательно выстираны, и я уговорил маму купить мне новую пару сандалий и новую соломенную шляпу. Поскольку до виллы графини было довольно далеко, я отправился верхом на Салли, на которой по такому случаю были новое седло и новая попона.
Великий день, однако, выдался хмурым, земля раскисла. «Кажется, буря собирается», — подумал я, надеясь, однако, что это случится не ранее, чем я доскачу до виллы — ведь дождь испортит хрустящую белизну моей рубашки. Чем дальше я трусил среди олив, порою вспугивая вальдшнепов, которые выпархивали из-под миртов у нас под самым носом, тем больше нервничал. Я решил, что плохо подготовился к визиту. Во-первых, я забыл свою редкостную диковину — заспиртованного четвероногого цыпленка. Мне казалось, что графине было бы любопытно на него взглянуть, и уж по всяком случае, была бы тема для разговора, которая помогла бы преодолеть неловкость на первой стадии встречи. Во-вторых, я забыл проконсультироваться, как же все-таки правильно обращаться к графине. «Ваше высочество»? Слишком формально. Тем более когда тебе дарят сову. «Ваше сиятельство»? Уже лучше. А может быть, просто «мадам»? Ломая голову над тонкостями протокольного характера, я совсем забыл о Салли, предоставив ее самой себе, и она тут же впала в дрему. Из всех вьючных животных, по-моему, только ослы способны спать на ходу. В результате она сдрейфовала к обочине, споткнулась, и я, погруженный в раздумья, угодил в канаву, где было на шесть дюймов воды пополам с грязью. Салли поглядела на меня с осуждающим удивлением, как обычно делала, когда чувствовала, что виновата. Я был вне себя от ярости. Я готов был придушить ее. Мои новые сандалии были полны липкой грязи, мои шорты и рубаха — такие чистые, такие образцово-показательные мгновение назад — были перепачканы грязью и остатками гниющих водорослей. Я чуть было не разрыдался с досады и обиды. До дома было слишком далеко, чтобы успеть вернуться и переодеться. Оставалось только одно — каким бы жалким ни был мой вид, упорно двигаться к цели, тем более что мне теперь уже было все равно, как обращаться к графине, я был уверен, что, единожды взглянув на мой цыганский вид, она тут же отошлет меня домой. Тогда — прощай сова, прощай библиотека! «Какой же я болван! — думал я с горечью. — Шел бы пешком, не доверялся бы этой безмозглой твари! Ишь, уши торчат как камыши!»
Но ослица по-прежнему трусила быстрым шажком, и вскоре мы добрались до цели. Вилла графини лежала среди оливковых рощ, а подъезд к ней был обсажен высокими зелеными, с розовыми стволами эвкалиптами. Въезд в аллею был обозначен двумя колоннами, на которых громоздились два белокрылых льва, презрительно взглянувшие на нас с Салли, когда мы протрусили мимо. Дом, выстроенный квадратом, с внутренним двориком, был огромен. Когда-то он был любовно окрашен густой венецианской красной краской, но со временем поблек до бледно-розового; штукатурка потрескалась и кое-где облупилась, и я заметил, что на крыше недоставало многих черепиц. Под карнизами приютилось столько ласточкиных гнезд, сколько я никогда прежде не видывал в одном месте, но теперь они опустели и выглядели словно маленькие заброшенные коричневые печки.
Я привязал ослицу к подходящему дереву и направился к воротам, которые вели в центральный патио. Я потянул за свисавшую заржавленную цепь, и тут же откуда-то из глубин дома до меня донесся жалобный звон колокольчика. Я терпеливо подождал несколько времени и уже собрался позвонить снова, как вдруг массивные деревянные двери отворились.
На пороге стоял мужчина, который поглядел на меня в точности как бандит на жертву. Он был высоким и могучим, с огромным ястребиным носом, пышными седыми усами и целой гривой курчавых седых волос. На нем были алая феска, широкая белая рубаха, роскошно расшитая золотыми и алыми нитями, черные шаровары и на ногах чарыки с загнутыми кверху носами и огромными красно-белыми помпонами. Его смуглое лицо изобразило улыбку, и тут я заметил, что у него все зубы золотые. Точно на монетном дворе.
— Кирие Даррелл? — спросил он. — Милости просим.
Я последовал за ним через патио, в котором было немало магнолий и запущенных зимних клумб, и вошел в дом. Он провел меня по длинному коридору, облицованному голубой и алой плиткой, толкнул дверь и ввел в огромную мрачную комнату, все стены которой — от пола до потолка — были заняты книжными полками. В одном углу находился камин, в котором шипели и потрескивали язычки пламени. Над камином висело огромное, почерневшее от времени зеркало в золотой раме. Перед камином на длинной кушетке, почти затерявшись среди разноцветных шалей и подушечек, возлежала сама графиня.
Сказать по совести, я представлял ее совершенно другой. Я воображал ее высокой, сухопарой и весьма строгой, но когда она встала и танцующим шагом направилась ко мне, я увидел, что она малорослая, тучная, с ямочками на щеках цвета розовых бутонов. Ее медовые, высоко взбитые волосы образовывали прическу в стиле помпадур, а глаза под удивленно изогнутыми бровями были зелеными и блестящими, словно недозрелые оливки. Она схватила мою ладонь своими маленькими теплыми пухленькими ручками и приложила ее к своей пышной груди.
— Как мило, как мило с твоей стороны, что ты пришел! — воскликнула она музыкальным девичьим голосом, источая немыслимый аромат пармезанских фиалок пополам с запахом бренди. — Как мило, как несказанно мило! Можно, я буду звать тебя просто Джерри? О да, думаю, что конечно можно. Все друзья зовут меня Матильда… Нет, конечно, это ненастоящее мое имя. Мое настоящее имя Стефани Зиния… Такое неуклюжее! Звучит как название патентованных пилюль! Мне больше нравится Матильда, а тебе?
Я осторожно сказал, что Матильда очень красивое имя.
— О да! Такое уютное старомодное имя! Имена так много значат, как по-твоему? Ну, вот он, например, — сказала графиня, указывая на мужчину, который привел меня сюда, — называет себя Деметриос. А я зову его Мустафой.
Она бросила взгляд на мужчину и затем наклонилась — в результате чего я чуть не задохнулся от аромата фиалок пополам с бренди — и неожиданно прошептала по-гречески:
— Он незаконнорожденный турок.
Тут лицо мужчины побагровело, усы его ощетинились, отчего он стал еще более походить на бандита.
— Я не турок, — прорычал он. — Вы лжете!
— Вы турок, и зовут вас Мустафа, — возразила графиня.
— Я… не… я… не… — прошипел тот, вне себя от ярости. — Вы лжете!
— Нет!
— Да!
— Нет!
— Да!
— Я не лгу!..
— Вы… наглая старая лгунья.
— Ах, старая! — завизжала она и тоже побагровела. — Ты смеешь называть меня старой… ты… ты… турок!
— Вы старая и жирная, — холодно сказал Деметриос-Мустафа.
— Ну, это уже слишком! — возопила графиня. — Старая… жирная… Нет, это слишком! Ты уволен! Вот расчет за месяц, и убирайся сейчас же вон, незаконнорожденный турок!
Деметриос-Мустафа держался по-королевски.
— Прекрасно, — сказал он. — Будет ли вам угодно, чтобы я подал напитки и ленч, прежде чем уйти?
— Конечно, — ответила она.
Деметриос-Мустафа молча пересек комнату и вынул из стоявшего за софой ведерка со льдом бутылку шампанского. Он открыл ее и налил в три бокала шампанского пополам с бренди. Вручив по стакану мне и графине, он поднял стакан сам.
— А теперь я предлагаю тост, — торжественно сказал он, обратясь ко мне, — за здоровье толстой старой лгуньи…
Вот тут я был загнан в тупик. Если бы я выпил, получилось бы, что я разделяю его мнение относительно графини, а это, согласитесь, было бы не очень-то вежливо; а если бы я не выпил, он бы, чего доброго, мог нанести ущерб моему здоровью. Видя мои колебания, графиня, к моему удивлению, радостно захихикала, и очаровательные ямочки на ее пухленьких щечках сделались еще глубже.
— Не дразни нашего гостя, Мустафа. Но хочу отметить, что тост прозвучал эффектно, — сказала она, заглатывая содержимое своего бокала.
Деметриос-Мустафа улыбнулся мне, и отблески пламени засверкали на его золотых зубах.
— Пейте, кирие, — сказал он. — Не обращайте на нас внимания. Она только и живет ради того, чтобы есть, пить да склочничать, а мое дело — все это ей обеспечивать.
— Чушь, — сказала графиня и, схватив меня за руку, повлекла за собою на софу; я почувствовал, будто уткнулся в маленькое пухленькое розовое облачко. — Чушь. Я живу ради многого, очень многого. Послушай-ка, выпивоха, хватит потреблять хозяйские напитки. Пойди-ка займись едой.
Деметриос-Мустафа осушил бокал и вышел из комнаты, а графиня, по-прежнему восседая на софе, прижимала к себе мою руку и лучезарно улыбалась.
— Ну, вот мы и одни, — сладостным голосом сказала она. — Как уютно! Скажи, ты всегда ходишь таким грязнулей?
Я торопливо и смущенно рассказал ей, как свалился с ослицы.
— Так ты приехал сюда на ослице, — произнесла она, словно потрясенная столь экзотичным способом передвижения. — Как мудро с твоей стороны! Я сама не доверяю машинам — шумные, своенравные. Ненадежные. Помню, была у нас одна, еще когда был жив мой муж, такая большая, желтая. Но, милый мой, какая же она была строптивая! Она повиновалась только моему мужу, а меня совершенно не слушалась. Однажды, как я ни пыталась остановить ее, она нарочно въехала задом в большой лоток с овощами и фруктами, а затем выехала на набережную — и в воду. Выйдя из больницы, я сказала мужу: «Анри, — сказала я, это у него имя такое было — Анри, не правда ли, какое милое буржуазное имя?… На чем же это я остановилась? Ах да. На том, что его звали Анри. Так вот. Анри, — сказала я, — давай избавимся от этой зловредной машины. По-моему, в нее вселился нечистый дух. Ты должен продать ее». Так он и поступил.
Между тем под действием выпитого на пустой желудок шампанского пополам с бренди, да еще в уютном тепле камина я совершенно разомлел. У меня слегка кружилась голова, я все кивал и улыбался графине, не перестававшей щебетать:
— Мой муж был очень, очень культурный человек, поверь мне. Он собирал книги, знаешь ли. А еще он собирал картины, марки, пробки от пивных бутылок и вообще разные такие культурные вещи. Перед самой смертью он принялся собирать бюсты Наполеона. Ты бы очень удивился, если бы узнал, сколько же понаделали бюстов этого ужасного маленького корсиканца! Мой муж успел собрать их пятьсот восемьдесят два! «Анри, — сказала я ему. — Анри, хватит! Или ты перестанешь собирать бюсты Наполеона, или я тебя брошу и уеду на остров Святой Елены!» Боже! Это была только шутка. Только шутка! И знаешь, что он мне ответил? Он сказал, что подумывает провести отпуск на Святой Елене… со всей своей коллекцией бюстов! Боже мой, какая одержимость! С ней можно только родиться! Я понимаю, стремиться к культуре можно и даже нужно, но нельзя же быть таким одержимым ею!
Тут Деметриос-Мустафа появился вновь, наполнил нам бокалы и сказал:
— Еда будет готова через пять минут.
— Мой милый, он был, можно сказать, маниакальным коллекционером. Я трепетала, когда видела этот фанатичный блеск в его глазах. Как-то на ярмарке он увидел зерноуборочный комбайн, и как же заблестели его глаза в этот момент! Но я заступила ему дорогу. «Анри, — сказала я, — Анри, мы не станем коллекционировать зерноуборочные комбайны! Если уж ты не можешь без этого обойтись, так почему бы не собирать что-нибудь стоящее… Драгоценные камни или меха, например…» По-твоему, я обошлась с ним слишком сурово? А что мне было делать, милый? Если бы я позволила себе хоть минутную слабость, он бы мне весь дом превратил в гараж сельхозтехники!
Деметриос-Мустафа вернулся вновь.
— Еда готова, — сказал он.
Не переставая щебетать, графиня повела меня за руку по выложенному плиткой коридору, а затем вниз по скрипучей деревянной лестнице, в подвал, где находилась кухня. На нашей вилле кухня тоже была большая, но по сравнению с кухней графини она казалась просто крошкой. Эта кухня была облицована камнем, а в одном из углов на горящих древесных угольях булькала, облизываемая языками пламени, целая армада котлов. По стенам была развешена масса самых разнообразных кастрюль, чайников, сковородок, кофейников, огромных подносов и половников. Все это сверкало, отражая розово-красные языки пламени, мерцая и мигая словно жуки-скакуны. Посредине располагался двенадцатифутовый обеденный стол из прекрасного отполированного орехового дерева. На нем стояли приборы на две персоны с белоснежными салфетками и лежали до блеска начищенные ножи. В центре стола высились два гигантских серебряных канделябра, и над каждым вздымался целый лес зажженных свечей. Такое сочетание кухни и столовой показалось мне довольно-таки странным. Воздух был жарко натоплен и напоен таким букетом самых изысканных ароматов, что они почти заглушали букет ароматов, исходивших от графини.
— Надеюсь, ты не будешь против, если мы отобедаем на кухне? — спросила графиня таким тоном, будто обед в столь скромной обстановке заключал в себе нечто унизительное.
Я сказал, что обедать лучше всего именно в кухне, особенно зимой: в кухне ведь теплее.
— Совершенно справедливо, — сказала графиня, усаживаясь в кресло, которое подал ей Деметриос-Мустафа. — Видишь ли, если мы едим наверху, этот старый турок вечно ворчит, что ему далеко ходить.
— Не далеко ходить, — сказал Деметриос-Мустафа, наливая нам в стаканы бледного золотисто-зеленого вина, — а много таскать! Не ела бы столько, было бы еще куда ни шло.
— Ну, хватит жаловаться, подавай-ка лучше на стол, — жалобным тоном сказала графиня, аккуратно завязывая салфетку под подбородком, украшенным ямочкой.
Шампанское пополам с бренди разморило меня окончательно, к тому же я почувствовал зверский голод. Я с тревогой оглядел огромное количество ложек, ножей и вилок, обрамлявших мою тарелку, ибо не был уверен, с какой из них начинать. Я помнил наставление мамы — начинай с той вилки или ложки, что с краю, но мне было по-прежнему неловко. Я решил подождать и посмотреть, в какой последовательности будет применять вилки и ложки сама графиня, и последовать ее примеру. Решение оказалось не слишком мудрым: я вскоре обнаружил, что графиня пользуется всяким и каждым ножом, вилкой и ложкой, не обделяя вниманием ни один прибор, и вскоре я так запутался, что начал поступать так же.
Первым блюдом, которое Деметриос-Мустафа водрузил на стол, был роскошный прозрачный суп, подернутый маленькими золотыми блестками жира; по поверхности плавали крохотные, размером с ноготь, гренки, словно хрустящие плотики по янтарному морю. Суп был необычайно вкусен, и графиня попросила добавки, похрустывая гренками с таким звуком, будто кто-то ступал по сухой, подмерзшей листве. Деметриос-Мустафа налил нам бледного мускусного вина и поставил перед нами большое блюдо мелких жареных золотисто-коричневых рыбешек. Засим последовало большое блюдо нарезанных ломтиками желто-зеленых лимонов и соусница, до краев наполненная неизвестным мне экзотическим соусом. Графиня взяла целую тарелку рыбешек, обильно полила их соусом и щедро побрызгала лимонным соком и рыбешек, и стол, и себя. Она взглянула на меня — лицо ее стало темно-розовым, а на лбу, словно бусины, выступили капельки пота. Ее достойный уважения аппетит, однако, ничуть не укоротил ей язык — она, как и прежде, не уставала щебетать:
— Разве тебе не нравятся эти рыбешечки? По-моему, они просто восхитительны! Жаль, конечно, что им суждено было погибнуть в столь юном возрасте и оказаться на нашем обеденном столе, но что поделать — мне так приятно есть их целиком, не думая при этом о костях! Такое облегчение! А то знаешь, моему мужу Анри однажды взбрело в голову коллекционировать скелеты. Милый мой! Дом стал выглядеть как самый настоящий морг, и запах стоял, хоть убегай! «Анри, — сказала я, — остановись! У тебя какая-то нездоровая страсть к смерти! Ты должен показаться психиатру».
Деметриос-Мустафа убрал со стола опустевшие тарелки, налил нам красного, словно кровь из сердца дракона, вина, а затем поставил перед нами блюдо, на котором лежали бекасы — их головы были переплетены так, будто они готовились проколоть друг друга своими длинными клювами, а пустые птичьи глазницы смотрели на нас с осуждением. Они были поджаристыми и сочными, и рядом с каждым лежал квадратный хрустящий хлебец. Бекасы возлежали в окружении тонких ломтиков подрумяненной картошки, похожих на осенние листья, бледных зеленоватых стеблей спаржи и зеленого горошка.
— Никак не пойму этих вегетарианцев, — сказала графиня, старательно колошматя вилкой по бекасиному черепу, желая раскроить его, чтобы добраться до мозга. — Поверишь ли? Мой Анри раз пытался стать вегетарианцем. Я не могла этого вынести! «Анри, — сказала я, — прекрати! У нас в погребе столько еды, что хватит прокормить целую армию, не могу же я съесть все это в одиночку!» Представь себе, милый, буквально накануне я заказала две дюжины зайцев! «Анри, — сказала я, — ты должен выбросить эту глупость из головы».
У меня создалось впечатление, что Анри, будучи довольно беспокойным мужем, однако, влачил жизнь, полную разочарований.
Деметриос-Мустафа убрал со стола остатки бекасов и налил нам еще вина. Я чувствовал, что лопаюсь от еды, и лелеял надежду, что впереди осталось не слишком много. Но подле моей тарелки по-прежнему оставалась целая армия неиспользованных ножей, ложек и вилок, и я с тревогой заметил, как Деметриос-Мустафа несет из мрачных глубин кухни еще одно огромное блюдо.
— А! — сказала графиня, в волнении вздымая свои пухлые ручки. — Вот и коронное блюдо! Что же это, Мустафа, что это?
— Мясо дикого кабана, которого прислал Макрояннис, — сказал Деметриос-Мустафа.
— О, дикий кабан! Дикий кабан! — взвизгнула графиня, охватив свои пухленькие щечки столь же пухленькими ладошками. — Какая прелесть! Я совсем о нем забыла! Надеюсь, ты любишь мясо дикого кабана?
Я ответил, ничуть не покривив душою, что это одно из моих любимых блюд, только на сей раз я съел бы совсем чуточку.
— Да, конечно, конечно, — сказала она, склоняясь над огромным бурым, сверкающим под соусом куском мяса, и принялась разрезать его на толстые розовые ломти. Три из них она положила мне на тарелку — очевидно считая, что это по любым меркам крошечная порция, — и принялась украшать всяческими гарнирами. Она укладывала горками меленькие золотистые грибочки лисички с почти винным ароматом; визигу в сметане и с каперсами; запеченные в мундире картошины, нарезанные ломтями и обильно приправленные сливочным маслом; красные, словно солнце морозным утром, морковины и толстые стрелки лука-порея, залитые сливками. Наблюдая за тем, как она колдует над моей тарелкой, я потихоньку расстегнул три верхние пуговки своих шорт.
— Пока был жив Анри, мы частенько едали кабанину! Он, видишь ли, ездил в Албанию и стрелял их там. А теперь… Так редко удается отведать кабана! Какая жалость! Хочешь еще грибов? Нет? С тебя достаточно? Тоща сделаем небольшой перерыв. Я всегда думала, что перерыв необходим для доброго пищеварения, — сказала графиня и наивно добавила: — А главное, после этого в тебя больше влезет.
Кабанина, замаринованная в настоянном на травах вине и начиненная зубчиками чеснока, оказалась на удивление ароматной и сочной, но все же я с трудом доел свою порцию. Что же касается графини, то она управилась с двумя равновеликими по размеру порциями, а затем откинулась на спинку кресла и вытерла пот со лба кружевным платочком, явно для того не приспособленным. Теперь ее лицо приобрело бледный красно-коричневый оттенок.
— Передохнем? — спросила она невнятным голосом и улыбнулась. — Перерыв, чтобы собраться с силами.
Я чувствовал, что у меня уже не осталось никаких сил, но вслух этого, естественно, не высказал. Я кивнул и улыбнулся в ответ, а сам незаметно расстегнул оставшиеся пуговицы на шортах.
Во время перерыва графиня курила длинную тонкую сигару и баловалась солеными орешками, не переставая болтать о своем муже. Перерыв пошел мне на пользу — я немного стряхнул с себя дрему, а главное, частично переварил съеденное. Когда графиня сочла, что наши внутренние органы получили достаточное отдохновение, она велела нести следующее блюдо, и Деметриос-Мустафа поставил на стол две — к счастью маленькие! — порции сочного омлета с начинкой из крохотных розовых креветок и с хрустящей коричневой корочкой.
— А что ты приготовил на сладкое? — спросила графиня, набив рот омлетом.
— Я вовсе не готовил сладкого, — сказал Деметриос-Мустафа.
Глаза у графини сделались круглыми.
— Ты не приготовил десерт?! — В ее голосе слышался такой ужас, будто Деметриос-Мустафа сознался в смертном грехе.
— У меня не было времени, — сказал тот. — Вы что же думаете, что я и готовить буду, и всю работу по дому делать?
— Ну как же без сладкого? — с отчаянием произнесла графиня. — Обед же не бывает без сладкого!
— Ну, я купил меренги, — сказал Мустафа. — Обойдетесь ими.
— О, какая прелесть! — воскликнула графиня, снова сияя от счастья. — Это то, что нам нужно.
Как раз мне это было меньше всего нужно. Меренги были крупными, белыми, хрупкими, как кораллы, и сверх всякой меры начинены сливками. О, как бы я хотел, чтобы мой верный Роджер был со мною! Тогда я мог бы скидывать ему под стол половину содержимого моих тарелок, потому что графиня, увлеченная едой и воспоминаниями, почти не обращала на меня внимания.
— Ну как, — наконец сказала она, проглотив последний кусок меренги и стряхнув белые крошки с подбородка, — теперь ты сыт? Или желаешь еще чего-нибудь? Может, каких-нибудь фруктов? Редкая вещь в это время года — фрукты!
— Да нет, спасибо. С меня вполне достаточно.
Графиня вздохнула и томно поглядела на меня. Я чувствовал, что ничто не доставило бы ей большего удовольствия, чем скормить мне еще две-три порции чего-нибудь.
— Ты мало ешь, — заметила она. — Такому, как ты, растущему мальчику следовало бы есть побольше. Ты выглядишь слишком худым для своего возраста. Что ж, мама тебя не кормит?
Я представил себе, как бы разгневалась мама, если бы услышала эту инсинуацию. Я сказал, что моя мама превосходно готовит и кормит нас по-королевски.
— Отрадно слышать, — сказала графиня, — но, с моей точки зрения, ты выглядишь несколько изможденным.
Я сам так не считал, и единственным основанием для такого суждения могло послужить то, что мой желудок возмущался количеством ввалившейся в него пищи. Я сказал как можно вежливее, что мне пора домой.
— Конечно, милый, — сказала графиня. — О, уже четверть пятого! Как быстро летит время!
Она вздохнула при этой мысли, но тут же заметно просветлела.
— Однако уже время пить чай. Ты уверен, что не хочешь посидеть еще и чего-нибудь перекусить?
Я отказался, мотивируя тем, что мама будет беспокоиться.
— Итак, — сказала графиня, — напомни-ка, за чем ты пожаловал? Ах да, за совой. Мустафа, принеси-ка мальчику сову, а мне чашечку кофе да каких-нибудь турецких сладостей. Отнесешь наверх, в комнату.
Мустафа вынес перевязанную бечевкой картонную коробку и вручил ее мне.
— Не открывай, пока не доберешься домой. Она дикая.
Мысль о том, что, если я не потороплюсь с отъездом, графиня попросит меня откушать еще и восточных сладостей, повергла меня в ужас. Я искренне поблагодарил обоих за сову и направился к выходу.
— Что ж, — сказала графиня, — мне было так приятно посидеть с тобой, несказанно приятно. Приезжай еще. Приезжай весною или летом, когда побогаче выбор фруктов и овощей. Мустафа научился так ловко готовить осьминогов, что они просто тают во рту.
Я ответил, что мне будет очень приятно приехать вновь, а сам подумал, что перед визитом, пожалуй, придется денька три поголодать.
— Вот, — сказала графиня, сунув мне в карман апельсин, — возьми на дорожку. Вдруг проголодаешься в пути.
Когда же я взгромоздился на Салли и выехал на дорогу, графиня крикнула мне вслед:
— Будь осторожнее!
С кислой миной на лице я сидел на ослице, прижимая к груди коробку с совой, пока мы наконец не выехали за ворота усадьбы. Трусить верхом после всего пережитого — нет, это было уже слишком! Я слез с ослицы, зашел за старую оливу и с наслаждением, полновесно извергнул из себя все съеденное.
Добравшись домой, я отнес сову к себе в спальню, развязал коробку, вытащил сову и посадил на пол. При этом она отчаянно вырывалась и щелкала клювом. Собаки, собравшиеся в кружок посмотреть на прибавление моего семейства, тут же ретировались. Они знали, что может натворить Улисс в дурном настроении, а эта птаха была раза в три крупнее. Впрочем, по моему мнению, эта сова была одним из самых красивых пернатых, которых я когда-либо видел. Оперение на спине и крыльях было золотистым, словно медовые соты, с бледными пепельно-серыми пятнами; на белоснежной, словно сливки, груди ни единой отметины, а огромные, чем-то похожие на восточные, глаза окаймляла маска из белых перьев, выглядящая чопорно, как круглый плоеный воротник елизаветинской эпохи.
Крыло моей новой питомицы оказалось не в столь плачевном состоянии, как я думал. Перелом был легким, и после получасовой борьбы, в ходе которой она умудрилась несколько раз прокусить мне руку до крови, я, к своему удовлетворению, наложил на него шину. Сова, которую я решил назвать Лампадуза (просто потому, что мне нравилось это имя), похоже, была упоена своей победой над собаками, ни за что не хотела подружиться с Улиссом, а уж на Августуса Почешибрюшко и вовсе смотрела с нескрываемым презрением. Подумав, что ей лучше побыть, пока не привыкнет, где-нибудь в темном укромном месте, я отнес сову на чердак. Там была малюсенькая каморка с единственным крохотным окошком, которое так заросло пылью и паутиной, что сквозь него едва проникал свет. В каморке было спокойно и сумрачно, как в пещере, и я подумал, что уж здесь-то Лампадуза быстро пойдет на поправку. Я посадил птицу на пол, поставил перед нею большое блюдце с мелко накрошенным мясом, а уходя, надежно запер дверь, чтобы сову никто не потревожил. Когда я пошел навестить ее перед сном, прихватив в подарок дохлую мышь, я нашел, что моя гостья чувствует себя куда лучше. Она склевала большую часть мяса и теперь шипела и щелкала на меня, хлопая крыльями, сверкая глазами и прыгая по полу. Обрадованный столь очевидным прогрессом, я оставил ей мышь и отправился в постель.
Через несколько часов меня разбудили голоса, доносившиеся из маминой комнаты. Удивленный, что же такое могло случиться, отчего семья в эту пору на ногах, я высунул голову из двери спальни и прислушался.
— Ей-богу, — послышался голос Ларри, — это полтергейст!
— Это не может быть полтергейст, милый, — ответила мама. — Полтергейсты ведь швыряются вещами.
— Кто бы там ни был, но он звенит цепями, — сказал Ларри, — и его нужно изгнать. По-моему, вы с Марго самые крупные специалисты по потустороннему миру. Так что отправляйтесь наверх и изгоняйте.
— Не пойду! — дрожащим голосом сказала Марго. — Мало ли что там такое. Вдруг там очень, очень зловредный дух?
— Он чертовски зловредный, — сказал Ларри, — целый час мне не дает заснуть.
— А может, это просто ветер или что-нибудь в этом роде, милый? — спросила мама.
— Что-что, а отличить ветер от неприкаянного духа, гремящего цепями и ядрами, я уж как-нибудь сумею, — заявил Ларри.
— А может, это воры? — молвила Марго, пытаясь взбодрить саму себя. — А может, это воры и следует разбудить Лесли?
Полусонный и слегка заторможенный — сказывалось все еще действие выпитого накануне спиртного, — я никак не мог сообразить, о чем толкуют мои домочадцы. Однако звучало интригующе, впрочем, как и всегда — во всех подобных ситуациях, которые столь мастерски создавали мои домашние в самые неподходящие часы дня и ночи, — а потому я отправился к маминой комнате и заглянул внутрь. Ларри расхаживал по комнате, шурша по полу ночным халатом, словно королевской мантией.
— Надо что-то предпринять, — сказал он. — Я не могу спать, когда у меня над головой гремят цепями. А раз я не могу спать, я не смогу писать.
— Я никак не возьму в толк, чего же ты ожидаешь от нас, милый? — спросила мама. — Уверяю тебя, это всего-навсего ветер.
— Да, правда, почему ты ждешь, что это мы туда отправимся и наведем порядок? — подхватила Марго. — Ты мужчина, ты и иди.
— Послушай, — сказал Ларри, — не ты ли вернулась из Лондона вся в эманациях и с разговорами о Бесконечном?
Не удивлюсь, если какое-нибудь дьявольское создание из тех, что ты вызвала на одном из своих сеансов, притащилось за тобой сюда. А следовательно, это кто-то из твоих любимчиков! Вот иди и разбирайся с ним.
Слова «это кто-то из твоих любимчиков» проникли мне в душу. Неужели это Лампадуза? У сипух, как и у любых других сов, крылья мягкие, как пушинки одуванчика. Неужели это она грохочет, будто ядро на цепи?
Я вошел в комнату и полюбопытствовал, о чем это они тут говорят.
— Это всего-навсего привидение, милый, — утешала меня мама. — Ларри обнаружил привидение.
— Оно там, на чердаке, — взволнованно сказала Марго. — Ларри думает, что оно прилетело за мною из Англии. А вдруг это Мауэйк?
— Мы не станем больше к этому возвращаться, — твердо сказала мама.
— Как зовут твоего дружка с того света, меня совершенно не волнует, — сказал Ларри. — Я требую, чтобы его убрали.
Я сказал, что такое вряд ли возможно, но это может быть Лампадуза.
— А что это? — полюбопытствовала мама.
Я объяснил, что это сова, которую мне подарила графиня.
— Я должен был догадаться, — сказал Ларри. — Я должен был догадаться. И как это я раньше не сообразил? Не понимаю.
— Ну успокойся, успокойся, милый, — сказала мама. — Это всего-навсего сова.
— Всего-навсего сова! — воскликнул Ларри. — Она шумит, как будто через чердак ломится целый танковый корпус. Скажи ему, пусть уберет оттуда сову.
Я сказал, что не понимаю, как это Лампадуза может так шуметь, поскольку совы вообще тишайшие создания… Я сказал, что они плывут в ночи на своих бесшумных крыльях словно хлопья пепла…
— Что-то не похоже, чтобы у этой были бесшумные крылья, — сказал Ларри. — Она гремит, как целый совиный джаз-оркестр. Пойди и убери ее вон!
Я тут же схватил лампу и бросился на чердак. Я открыл дверь и сразу понял, в чем дело. Расправившись с мышью, Лампадуза обнаружила, что на блюдце еще остался большой кусок мяса, который за длинный жаркий день успел засохнуть и намертво приклеиться к поверхности блюдца. Сообразив, что эта легкая закуска будет полезна для подкрепления души и тела и даст возможность дотянуть до зари, Лампадуза пронзила кусок своим кривым острым, цвета янтаря клювом и попыталась отодрать его от блюдца. Не тут-то было! Мясо ни за что не поддавалось. Хуже того, не поддавался и сам клюв! Сова, хлопая крыльями, принялась колотить и греметь блюдцем об пол, стремясь освободиться, но безуспешно.
Вытащив совиный клюв из столь необычной ловушки, я принес сову к себе в спальню и водворил ее в картонную коробку. От греха подальше.