ЭПИЛОГ
…Друзей моих вы соберите, наймите Ваньку–маляра.
Он нарисует вам картину про наши чудные дела…
(Русская народная песня)
― О юноша, спустя два–три дня, ты выйдешь на берег реки и увидишь там огромную птицу. Уцепись покрепче за ноги этой птицы, и она понесет тебя над горами и реками прямо к железной земле. Там ты расстанешься с птицей и дальше пойдешь пешком…
(Хорасанская сказка)
«Клик–клик» ― стучит шагомер, и время летит, как фасциатус.
Мои бывшие студенты незаметно выросли, разлетелись кто куда и стали мне еще дороже, чем в бытность восторженными второкурсниками, добросовестно ведущими полевые дневники. Многие из них работают учителями в школе, рассказывая детям о том, что они видели когда-то в Копетдаге.
Колька Дронин, с восторгом наблюдавший в Тарусе белых аистов в пойме Оки, работавший потом в Америке, а позже сопровождавший канадцев и американцев в нашей экспедиции в Кара–Калу, умер в двадцать один год, и сейчас он, наверное, уже знает о происходившем тогда с нами что-то, что еще лишь предстоит узнать мне самому.
Все молодые сотрудники заповедника, так вдохновенно трудившиеся в Сюнт–Хасардаге веселой биологической коммуной, собранной там Николаевым, разъехались кто куда. Сам Николаев в Кара–Кале; по–прежнему полон идей об охране природы Копетдага. С эпохой Интернет он снова в центре событий, общается со всем миром, приглашая к сотрудничеству нас всех, вкупе с былыми недругами, ни на кого не держа зла.
Калмыков, как и раньше, похож на лемура и на Ф. Э. Дзержинского одновременно; Зимин все такой же бородатый, сдержанный и вежливый; Зубарев все так же бредит охотой, а Светлана Петровна по–прежнему прощает второкурсникам перебор времени, когда они делают доклады по систематике животных.
Мой дорогой Михеич благословенно ушел в мир иной, дожив до девяноста двух лет и до конца продолжая, как и всю свою жизнь, каждый день добросовестно работать за столом.
АБС в Павловке стоит, но подвесные мостики через Истру обветшали, развалились и болтаются ненужными тросами без настилов: «кукушка» из Нахабино давно не ходит, никто на нее не спешит рано утром по тропинкам, отороченным подорожниками, а хозяева роскошных особняков, как грибы поднявшихся по всей округе, запросто ездят в Москву на «джипах» и «вольво».
Королькова иногда все еще вывозит студентов на практику в Тарусу, где на опушках все также распевают пеночки–веснички, и мы с ней уверенно мечтаем о временах, когда тарусская база проснется от многолетней дремы и вновь продолжит славные и шумные традиции геофака, ― Таруса не может исчезнуть в никуда.
Едимново на Волге разрослось и для стороннего наблюдателя выглядит сейчас обычной дачной деревней. Теперь туда можно запросто проехать на машине и совсем необязательно ждать перевоза с другого берега. На деревенском кладбище все меньше свободных мест. Там и Валентин. Стареющие домики немногих оставшихся старожилов скромно соседствуют с новыми дворцами за глухими заборами, над которыми инородно круглеют тарелки спутниковой связи. Кривая Сосна стоит, но на нее уже так просто не залезешь: она оказалась частной собственностью за оградой чьего-то дачного участка (деревенские пытались было ее отстоять, но куда там, без Валюшки не вышло…).
Гуси по деревне уже не ходят; коров тоже почти не осталось; наступить босиком в коровью лепешку никому не грозит (я, правда, будучи там последний раз, умудрился-таки вляпаться, чуть не выронив от неожиданности фотоаппарат).
Американцы и канадцы, звоня по случаю, неизменно вспоминают орлов с восторженным придыханием: для них эта птица символизирует соприкосновение с неведомым дотоле миром.
Жиртрест (он, кстати, тощий и длинный, я, кажется, не упоминал об этом) большой человек в важном министерстве; готовит государственные доклады по загрязнению окружающей среды.
Чача вернулся из Индии, но последние годы мы с ним никак не общаемся. Я так и не понял до конца, почему (дружба ведь еще сложнее, чем любовь), но уже давно ни к кому не пристаю с важными вопросами о личном.
Андрюня по–прежнему военный; на его погонах появляется все больше звезд, и они все крупнее. Эммочка рано родила и уже вырастила двух дочерей. Ленка уехала с мужем в Америку; вроде не насовсем. Я все жду, что она как-нибудь приедет, позвонит и соберет нас всех как в те времена, когда мы вместе гнули лучки для моих будущих жаворонков. Впрочем, сейчас нам по сорок с чем-то, встретиться как в былые двадцать мы уже не сможем, а чтобы встретиться вновь, мы еще недостаточно повзрослели, еще не готовы…
Маркыч программировал–программировал, а потом вдруг стал «новым русским», продолжая при этом, как и раньше, пялиться в компьютер день и ночь. На своем немыслимом японском дизеле он подвозит знакомым деревенским мужикам мешки с картошкой и вытаскивает дачникам из грязи намертво засевшие «Волги» и «Жигули».
Володин все так же занимается хищными птицами и продолжает мотаться по всему свету; после Афганистана мы с ним общаемся постоянно. Ханум вся в заботах: растит смешного замечательного сына, похожего на Гурвинка.
Стас живет в Москве. Мы периодически водимся, пьем пиво, медленно обсуждаем новости или молчим про разное. Став популярным преподавателем–экологом, Стасик уже сам воспитал в экспедициях несколько поколений юннатов, и от него они тоже знают про ястребиного орла. Многие из них сейчас уже студенты на нашей кафедре, где до них учился Стас, а до него учился я. Кровожадно–смешливая акула все так же стоит на шкафу в нашей зоологической аудитории на том же самом месте.
Игорь и Наташа по–прежнему никак не выберутся ко мне в гости, оправдываясь тем, что не на кого оставить своих очередных нахлебников ― кошек и собак; да и поездка в Москву теперь для них ― поездка за границу. А сам я езжу к ним сейчас тоже много реже, чем хотелось бы. Им за все, что они для меня сделали, я благодарен навсегда.
Из Афганистана, как вы знаете, нас бесславно выперли. Все те афганцы, с которыми мы сотрудничали в период освободительной советской агрессии и которые начинали энергичными преподавателями, врачами, инженерами, либо эмигрировали, либо убиты.
Что не лезет ни в какие ворота человеческой этики, но вполне вписывается в стиль былого советского интернационализма, всех афганцев, кто поддерживал нас тогда (не важно, кто почему, но очень многие ― искренне), что в Афганистане, что у нас в Союзе, мы просто бросили на произвол судьбы. Многие из них до сих пор живут среди гостеприимных российских берез на унизительном и бесправном положении беженцев, которых в любой момент можно дернуть в кутузку или выдворить из страны; а можно и не делать ничего: человек и так каждый день просыпается с ненадежным и непредсказуемым будущим.
Я часто вспоминаю лицо молодой учительницы–афганки, которая, смеясь, на каблуках и в мини–юбке, утром на майдане перед школой собирала вокруг себя восторженно льнущих к ней, галдящих первоклашек. При этом я каждый раз думаю о том, что сегодня в Кабуле женщину забивают на улице камнями, если, потянувшись на рынке рукой к товару, она неосторожно обнажила запястье… Или о том, что выйти на улицу без мужчины она вообще не может, поэтому, если у женщины нет мужа, отца, или старшего брата, или кого-то, кто принесет ей еды, она просто умрет дома с голоду…
Еще хуже мне становится, когда в московском метро я вижу молодых мужчин в камуфляже с треугольниками тельняшек в расстегнутых даже на морозном холоде воротниках, без рук или без ног сидящих около шапок с подаянием. Нередко они пьяны или одурманены так, что не могут открыть глаза, отстраненно и напряженно пребывая в своем, непостижимом для меня мире.
Я кладу в эти шапки что могу и ловлю себя на том, что делаю это от страха. И не столько от страха перед возможным будущим, перед мыслью о том, что моему сыну или мне самому еще может достаться такое в Чечне или где еще, сколько от страха перед прошлым, уже случившимся в жизни этих людей. Перед тем, что им, тогда мальчишкам, уже довелось пережить. Никогда и не думал, что можно так бояться чужого прошлого. А может, это просто подсознательный всплеск облегчения, что меня самого пока пронесло.
Когда я сую в шапку деньги, мне хочется то ли провалиться сквозь землю от взглядов окружающих, то ли замычать сквозь зубы оттого, что мы все привычно проходим мимо. Или занимаемся орнитологией. Или транслируем по радио в метро рекламу недорогих туров на Кипр и в Австралию… Но ничем, кроме этих смятых купюр, я никому помочь не могу…
Двадцатого января (день моего первого приезда в Кара- Калу) я каждый год выпиваю стакан вина за жаворонков, орлов, за ВИР, Копетдаг, Сумбар, Иран, за Муравских, за полынь под ногами, за солнце, кумганы, за Афганистан, за тельпеки, за змей, за родники и тюльпаны в горах, за экспедиции и караваны Зарудного, за древний великий Хорасан, за Едимново, Тарусу, за кафедру и за многое–многое другое…
Мои родители по–прежнему живут в Балашихе в том же самом доме и еще больше интересуются нашими делами и путешествиями. Сначала они водили в городской парк гулять моего сына, а когда он подрос ― мою младшую дочь. Наблюдая это, я каждый раз пытаюсь представить, каким был этот парк, когда они водили туда меня (что-то помню, но смутно). Дай Бог им здоровья и долгих лет.
Васька вырос и к моим птичкам равнодушен, увлекается совсем другим. Не мечтая особо в детстве о путешествиях, он начал путешествовать еще до того, как приобрел сознательную способность мечтать, и сейчас сам признается, что он ― скорее домосед. Хотя слово «домосед» имеет для него уже несколько иной смысл, чем для нас: каждодневно обсуждая повседневные мелочи на Интернет с друзьями из Испании, Индонезии, Колумбии, Австралии и Канады одновременно (в куче–мале из разных языков), он поездку в Европу или в США далеким путешествием и не считает…
У меня все те же «ласковые жены. Мне хорошо с ними». Моя дочь Даша, родившаяся от них уже после описываемых событий, каждый вечер, послушав книжку перед сном, кричит мне: «Сергей! Пора!» ― подражая маме, она зовет меня не «папа», а по имени. Когда я подхожу, она требует рассказать ей очередную «сказку–правду» про то, «что с тобой действительно когда-нибудь происходило на самом деле».
Иногда я рассказываю ей что-нибудь из этой истории, а сам не могу оторвать глаз от пятилетней девочки, пытающейся представить себе далекие горы, незнакомых людей и «строгих» орлов. Она слушает очень внимательно, но вопросы раз за разом задает не про орлов, а про маленькую пушистую песчанку с черными глазками, которая стремглав бежит к своей норке, неся во рту целую охапку зеленой травы…
Сам я по–прежнему в очках (контактные линзы не люблю), а когда путешествую ― в шляпе. Раз в два–три года, бреясь, как обычно, по утрам, я вдруг опираюсь руками на раковину, смотрюсь внимательно в зеркало и спрашиваю сам себя: «Салам алейкум?..»
Мой верный саквояж за годы работы в Копетдаге износился так, что уже не подлежал починке. Я много лет с благодарностью хранил его в кладовке ― не в силах выкинуть, а потом вдруг, в порыве освобождения от сентиментальных якорей (нельзя же бесконечно хранить даже важное и дорогое из уже случившейся жизни), достал его, попрощался, вышел из дома и понес на помойку. Но выкинуть не успел. Ко мне подскочили вездесущие балашихинские мальчишки («Дядь, а чой-то у вас?»), я с облегчением отдал им саквояж, и он унесся от меня на волнах ребячьего смеха и игры.
У саквояжа началась новая жизнь, наполненная мальчишеским весельем нашего балашихинского двора, а мое плечо сегодня оттягивает уже совсем другая лямка с какими-то диковинными замками и специально разработанной заморскими дизайнерами подкладкой из непотеющей и не скользящей по плечу резины. В новомодном кофре я таскаю аппаратуру, которая мне и не снилась в былые времена, но ко всему этому великолепному снаряжению я почему-то отношусь равнодушно, просто использую его как инструмент, и все.
Сегодня на мои фотографии попадает много хороших людей, интересных мест и экзотических животных, которых я и не предполагал увидеть на своем веку. Снимая все это, я искренне восхищаюсь увиденным, но непроизвольно продолжаю выискивать в видоискателе черты сходства наблюдаемого с тем, что снимал видавшим виды «зенитом» в Копетдаге… В самых разных пустынях и горах очень далеко от Туркестана (все так же «клик–клик» ― шагомер) я иногда вдруг ощущаю знакомый запах полыни или прокаленного солнцем пыльного ветра и непроизвольно вздрагиваю, настороженно оглядываясь вокруг…
Когда я встречаюсь с былыми участниками этой эпопеи, мы обсуждаем своих взрослеющих детей, текущие дела и происходящее со всеми нами в наше интересное время. При этом мы всегда с неизменным удовольствием вспоминаем пережитое нами когда-то в Туркмении, и в наших разговорах с годами настораживающе всплывают все новые и новые детали боевой юности…
Сумбар течет, как ему и положено, с востока на запад; Сюнт и Хасар по–прежнему незыблемо cтоят на своих местах; а вот холмы за Кара–Калой, где я наблюдал жаворонков, не узнать. Там теперь автотрек для тренировки шоферов, и вместо стай зимующих птиц в этом месте среди врытых в землю автопокрышек пылят грузовики.
Нет больше СССР, нет ставшей столь дорогой всем нам Туркмении, а есть независимый Туркменистан. Но это все ― детали. Потому что Копетдаг продолжает оставаться Копетдагом, а ястребиный орел ― ястребиным орлом…
Я часто думаю про всю эту историю и не расстаюсь теперь с образом этой птицы, ставшей мне как бы близким другом и тотемным знаком. Банально, конечно, ― орел в качестве символа, но уж так сложилось. Я стараюсь компенсировать это искренней самоиронией прилагающегося к тотему девиза, но это уже совсем личное ― разбалтывать все до конца не могу.
Теперь вот и вы знаете про все это.
Я искренне желаю вам, всем дорогим мне людям, которых вспомнил сегодня, и всем людям вообще, счастья, здоровья и всего наилучшего. А всем в мире фасциатусам давайте вместе пожелаем выжить и навсегда остаться неотъемлемой Частью того вечного и подлинного Целого, вне которого невозможна и наша с вами жизнь.
…Ястребиный орел, планируя сверху, садится на острый гребень скалы. Я вижу его сильные лапы, белую грудь, освещенную заходящим солнцем, и то, как он, крича, закидывает голову назад, оглашая затихающее ущелье звонким клекотом. Словно повторяя всем нам еще раз то, что так чутко услышал Киплинг: «Мы с вами одной крови, вы и я!..»
Кара–Кала, Западный Копетдаг ― Балашиха, Московская область