31
Весь следующий день отряд Хмельницкого провел в стычках с польскими разъездами, цель которых была — перехватить его уже на подходе к Сечи. Теряя людей, полковник прорывался через скованные тонким льдом притоки Днепра, исчезал в густом снежном тумане степных балок, отсиживался в прибрежных камышах, с боем переправлялся через поросшие ивняком речные лиманы.
И лишь у самого острова Буцкого — на котором, как утверждал их проводник Ордань, стояли теперь лагерем жалкие остатки запорожского братства, — полковнику наконец-то удалось смять и развеять последний заслон, составленный из реестровиков Корсунского полка (у которых не было особого желания вступать в схватку), и окончательно уйти от погони.
Ордань оказался прав: сечевики действительно зимовали на Буцком, и собралось их там чуть больше двух сотен. Но это был костяк запорожского рыцарского ордена, и от того, примет он беглого полковника-реестровика или же потребует оставить остров и искать себе иное пристанище, зависело слишком многое, чтобы отнестись к встрече с сечевиками, как к обычной, случайной встрече с казачьим отрядом.
Полковник оставил своих спутников на небольшой, обрамленной деревьями и кустарником, косе и пешком, без коня, приблизился к воротам небольшого казачьего форта, за валами которого виднелись острия частокола и скрепленных между собой повозок.
— Кто такой, что-то я никак не признаю тебя?! — сурово спросил его приземистый кошевой атаман, взобравшись на вал у ворот и одной рукой держась за эфес турецкого ятагана, другой опираясь на ствол привратного фальконета.
Вся остальная казачья братия тоже не узнавала стоявшего перед воротами с оголенной головой полковника, поэтому мрачно посматривала то на него, то на укрывавшихся на косе казаков, которые оставались под командой сына Тимоша.
— Я — полковник Хмельницкий! Вот уже несколько суток я пробиваюсь к вам через заслоны коронного польского войска и корсунцев-реестровиков.
— Слышали о таком, Хмельницком, слышали! Говорят, неплохой был казак, в походы ходил, у турок в неволе пота соленого испил.
— Так оно, братья, и было!
— Но что-то в последнее время сторониться начал Сечи и казачьего братства нашего, — с нескрываемой иронией басил кошевой.
— Еще бы: из рук самого короля чины получает! — подбросил хвороста в костер какой-то тщедушный казачишка-отрок, изорванная свитка которого была наброшена на такую же изодранную рубаху — все нажитое им за время славных походов.
— А не тебе ли король сабельку дарил, с нарочным из самой Варшавы посылал? Говорят, ты обещал испытать ее на казаках-сечевиках, — смачно причмокивал погасшей люлькой кошевой.
— Что вы его, братцы, у ворот измором берете? — то ли впрямь сжалился над полковником седовласый рубака, доселе мирно восседавший на старой турецкой пушке по другую сторону ворот от кошевого, то ли просто язык решил почесать. — Может, ему белый королевский харч так осточертел, что кулеша милой стала? Откройте ворота да впустите.
— Пусть сначала скажет, зачем пришел! — твердо стоял на своем кошевой.
Хмельницкий терпеливо ждал. Слова казаков задевали и ранили его, но он не мог не признавать, что многое в них было справедливым. К тому же полковник знал: в Сечь нужно приходить, как в монастырь. Не с гордыней своей, а с покаянием. Не с намерением установить здесь свои порядки, а с желанием постичь давние законы этого боевого братства. Словом, он знал, на что шел, направляясь в эти края.
— Коль уж меня прибило к этому берегу и к этим воротам, то скажу обо всем, что привело меня сюда! — Хмельницкий еще ближе подступил к воротам, вновь поклонился кошевому атаману и всем остальным казакам, по обе стороны от ворот стоявшим. — Вы, славное рыцарство сечевое, видите перед собой старого казака Хмеля, который многое познал и многого натерпелся.
— Только воевал не за волю казацкую, а за польскую корону! — выкрикнул кто-то из сечевиков, однако атаман приказал ему попридержать язык и набраться терпения.
— Коль уж человек пришел на Сечь, — назидательно молвил кошевой, — надо его выслушать да порасспрашивать, как обычай велит, а тогда уже думать, какой ответ давать. А ты говори, Хмель, говори…
— Прежде чем явиться к вам, я вдоволь повоевал и за землю нашу, и за поляков, и за короля и хотел только одного — спокойно дожить немногие годы свои на доставшемся мне от отца, такого же казака, как вы и я, клочке земли.
— И доживал бы! Чего тебя на Сечь принесло? — фальцетом прокричал все тот же, на язык нетерпеливый. Однако полковник даже не попытался отыскивать его взглядом, чтобы не отвлекаться и не терять времени.
— Но как же польская шляхта отблагодарила меня за тяжкую, верную службу? Да точно так же, как отблагодарила многих других реестровых старшин, как готова отблагодарить каждого из вас, кто положится на слово короля, коронного гетмана или воеводских старшин. Шляхтичи захватили мою усадьбу, нагло захватили все, что отцом моим и мною за столько лет нажито. Но и этого им показалось мало. Они забили до смерти моего десятилетнего сына…
— Неужто и сына до смерти забили?! — не сдержался казак, восседавший на турецкой пушке. — Осатанели, ироды!
Но Хмельницкий не поддался на его сочувствие. У полковника был большой опыт общения с казаками, особенно с запорожцами, поэтому он понимал: одна неверно, неискренне сказанная фраза, и договорить ему уже не дадут: как предоставили слово, так и лишат его. Поэтому пытался сказать все, что должен был. Причем сказать следовало так, как мог только он, хорошо знавший душу казака и казачьи нравы. На Сечи неудачников не любили еще больше, чем в Чигирине, Киеве или Варшаве.
— Забив до смерти моего младшего сына, они увели и принудили к замужеству с чигиринским подстаростой Чаплинским мою жену. Заарканили моего боевого коня.
— Да последний грабитель так не поведет себя, чтобы у казака коня увести! — не сдержался теперь уже кошевой. — Вся эта история с сыном и похищенной женой его как-то не очень тронула. Но конь… Увести у своего земляка боевого коня — это ему по-мужски, по-казачьи, было очень даже понятно, такое прощать трудно.
— Они оставили меня без земли, без семьи, без коня — нищим посреди поля. И вместо того, чтобы сжалиться, наконец, и позволить найти хоть какой-нибудь приют, схватили, пытали и приговорили к казни. И вот теперь я перед вами. Пришел и стою на коленях, прося у вас того последнего пристанища, которое только и может дать казаку наша славная мать-Сечь. И в котором вы мне, своему старому рубаке-товарищу, по доброте своей и милости душевной, просто не сможете отказать. Смилуйтесь же над старым казаком: примите меня лично, сына моего и нескольких побратимов в свое святое казачье братство. С тем и стою перед вами на коленях.
Он сначала медленно опустился на одно колено, затем на второе, но кошевой, знавший цену казачьей гордости, пощадил генерального писаря.
— Что перед товариществом сечевым на колени готов стать, от этого гонора твоего не убудет. Но я тебе так скажу: не ты перед нами на колени становиться должен, — натужно, астматически прохрипел он. — Это пусть враги наши стоят перед тобой и всеми нами на коленях!
— Спасибо, отец.
— Откройте ворота, — обратился атаман к тем, что дежурили у входа на Сечь. — Не видите разве? Казак Хмель с побратимами своими пришел к запорожскому товариществу нашему, прибиться желая!