18
К вечеру полк Ивана Сирко достиг последней холмистой гряды Подольской возвышенности и остановился. Дальше, за южным берегом речушки, простиралась огромная степь. Ровная, покрытая полегшей рыжей травой и островками терновника, она уже казалась воинам чужой землей, ступать на которую можно лишь решаясь в поход против орды.
На глазах казаков арьергардный чамбул татар поспешно преодолел речушку, и в сухую траву полетели факелы. Обезопасив себя от погони стеной огня, ордынцы сбавили темп и, давая лошадям возможность отдохнуть, рассеялись по степи. Лишь небольшие группы татар делали вид, что возвращаются. Они достигали границ медленно расползавшегося огня — ветер дул со стороны моря и сдерживал его — и обстреливали казаков, не обращая внимания на то, что стрелы уже не долетают; подбрасывали вверх и на ходу ловили косматые овечьи шапки и с криком, гиканьем уносились вслед за медленно отходящим чамбулом.
Поход оказался неудачным, и эти вызовы казакам были не более чем мелочной местью воинов, вынужденных возвращаться к Перекопу ни с чем. Холмы и леса остались позади, а в степи татары чувствовали себя увереннее. Последняя подольская речушка Кодыма казалась им границей, перейдя которую, пребывают в полной безопасности. Однако переходили они этот Рубикон, твердо зная, что пройдет немного времени, и снова нужно будет рыскать между холмами, снова идти вглубь Подолии, ибо там и только там могли найти золото и другую достойную воина-ордынца добычу.
Несколько раз казаки порывались пробиться через угасающий огонь и дальше преследовать татар, но каждый раз Сирко заставлял их возвращаться, а как только вражеская конница скрылась из вида, вообще увел полк по берегу речушки за холмистую гряду, чтобы там, за заранее облюбованной возвышенностью, заложить лагерь и позволить воинам спокойно переночевать.
Еще через полчаса горели костры, от которых исходил аромат неизменного походного кулеша, перекликались сторожевые разъезды и призывно ржали кони. На лугу, за изгибом реки, образующимся между тремя холмами, обозники выстраивали небольшой укрепленный лагерь из повозок. А на возвышенности, посреди всего этого, больше похожего на цыганский, нежели на военный лагерь, красовался под молодой луной один-единственный шатер, ставший пристанищем полковника. Да и тот был установлен скорее для того, чтобы как-то обозначить местонахождение командира и полкового штаба.
Казаки все еще относились к шатрам, как к презренной роскоши. С ранней весны до поздней осени они предпочитали спать на попоне, подложив под голову седло, под открытым небом, а иногда и на голой земле. Сирко привык к такому способу жизни. И намерен был еще лет двадцать не отказываться от него. Если, конечно, пуля-сабля вражеская помилует.
— Атаман, — возник над ним сотник Лаврин Капуста , прозванный Урбачем. Только он продолжал называть полковника реестрового казачества атаманом и только он умел подкрадываться так, словно не ходил по земле, а парил над ней. — В полку назревает измена.
— Какая еще измена?! — Сирко лежал у входа в шатер, подложив руки под голову, и мечтательно смотрел на звездное небо. Даже страшное слово «измена», прозвучавшее из уст командира разведывательной сотни, не сразу смогло вернуть его из блуждания по вечности бытия. — Кто ее затеял? В полку появились люди, подкупленные татарами?
— Коржун с семью казаками, бывшими запорожцами, готовится уходить от тебя.
— Уходить? Но ведь они реестровые казаки. Не хотят состоять в реестре? — приподнялся полковник, опираясь рукой о седло. — Многие казаки стремятся попасть в реестр, на жалованье чтобы не бегать по степям без гроша в кармане. А эти выходят из него. Почему?
— Известно почему. Панов-ляхов бить хотят, волю себе и народу саблей добывать.
— А мы с тобой добывать ее не хотим?
Лаврин мучительно помолчал, не желая вдаваться в бессмысленное философствование.
— Еще можем остановить их. Помешать, перехватить в степи…
— Подстеречь и изрубить? Или повязать и томить в Каменце, в крепостном каземате, как дезертиров?
— Этого делать нельзя, — решительно возразил Урбач. — Поляки только и ждут возможности поглумиться над казацкими душами.
— Собрались-то они на Запорожскую Сечь?
— Если бы просто на Сечь! Восстание хотят поднимать. Хорунжий Коржун и двое его казаков воевали в ополчении Острянина, а потом Гуни. Причем сражались до последнего дня восстания и, кажется, до сих пор не могут простить полякам своего поражения. Вот и надумалось: уйти в степь, собрать новое войско и снова выступить.
— И соберут, — с грустью заметил Сирко. — И выступят.
Он поднялся, подошел к краю возвышенности, с которой открывался вид на речной луг. Небо настолько отчетливо отражалось в его черно-голубом плесе, что хотелось ступить с обрыва и навсегда погрузиться в его бесконечность.
— Не они первые — не они последние. Одного не пойму: неужели не видят, не чувствуют, что не настало пока еще время поднимать новое восстание? Бут, Острянин, Мурка, Гуня, Сокирявый… Какие воины были, какие атаманы! Где они сейчас? Где их войско? Сколько тысяч отборного казачества полегло во всяких мелких восстаниях только за последние десять-пятнадцать лет!
— В том-то и дело, что полегло. Коржун и его казаки поклялись отомстить за тысячи казненных поляками повстанцев.
— Мстить? Опять мстить! Сделай так, чтобы Коржун пришел ко мне. Нет, вызывать от моего имени не надо. Просто подскажи, посоветуй, чтобы, прежде чем уводить людей, поговорил со мной.
— А если не захочет? Он ведь не решился прийти и все честно сказать. Еще посчитает меня предателем.
— Тогда вызови, приведи силой. В конце концов, приволоки его на аркане. Мудри, сотник, мудри. Но сделай так, чтобы он предстал перед моим шатром.
— Если это так важно… — уважительно пожал плечами Урбач.
Рослый, жилистый, с большой цыганской серьгой в правом ухе, Лаврин производил впечатление очень сильного, закаленного воина. И он действительно принадлежал к тем безродным казакам, колыбелью которым стало седло, кормильцем — куренной кашевар, а родным домом — Сечь. В бою Лаврин вроде бы особо не блистал; военной хитростью, такой необходимой для казацкого командира, тоже не обладал. По крайней мере, до сих пор никак не проявлял ее. Зато за время похода уже трижды вызывался идти в разведку к татарскому лагерю. Умел неслышно ходить, удивительно легко и быстро ползал; уже подобрал пятерых казаков себе в ученики-пластуны. К тому же он неплохо владел татарским, польским и молдавским языками.
Сирко знал, что полковой старшина не очень-то доверяет Лаврину, а иногда и демонстративно сторонится его, побаиваясь склонности этого человека ко всяческим интригам, а еще больше — опасаясь его «опросного таланта». Кто бы ни оказывался в полку из новичков, кто бы ни попадался Лаврину под руку — пленный ли татарин, прибившийся невесть откуда казак, проезжий купец или сбежавший от своего господаря молдавский виноградарь, — Лаврин тотчас же устраивал ему «опрос». Он обладал какой-то удивительной способностью проникать в душу человеку, вызывать его на откровенность, устраивать ему словесные ловушки, а главное, интуитивно и почти безошибочно определять ту черту беседы, за которой начиналось откровенное вранье .
Уже не раз старшины предупреждали Сирко: «Не подпускай ты к себе этого человека, смутный он какой-то; уж если этот предаст — что змей ужалит». Сирко и сам остерегался его. Забываясь, Лаврин и полковнику своему тоже пытался устраивать самые подшкурные «опросы», используя для этого любую возможность.
Однажды он так увлекся, что от гнева его спасло только то, что Сирко вовремя сумел понять: в этом казаке умирает талант интригана и судебного дознателя. Таких людей нужно или сразу же казнить, или же с пользой для отечества использовать для дипломатии, допросов, разведки; для того, чтобы расчищать свое окружение от наемных убийц, подосланных провокаторов, завистников и заговорщиков . Выступая в поход, Сирко поручил ему отобрать по своему усмотрению шестьдесят казаков-пластунов, охочих до прогулок в стан врага, и назвал это подразделение разведывательной сотней. Теперь полковник был убежден, что поступил разумно.