35
Утром Пьер просыпался с таким трудом, словно выкарабкивался из бездны. Каждый раз, когда, ухватившись за край этой бездны, ему удавалось выглянуть на свет божий, он тотчас же проваливался в темноту небытия — успокоительную, блаженно умиротворяющую.
Выпутавшись в очередной раз из сетей утреннего благоденствия, Шевалье, в конце концов, обратил внимание, что в комнату пробиваются первые лучи солнца, а покачивающиеся на легком ветру ветки старой вишни припадают к окну и плачут по своей судьбе тонкими дождевыми струями.
Только заметив эти струи, странствующий летописец вдруг вспомнил о том любовном безумстве ночи, которое он пережил; о высокой, серебристо отсвечивающей в ночной темноте женской груди, на которой засыпал праведным сном продолжателя рода человеческого, и неожиданно спохватился — женщины рядом с ним не было.
«Приходит утро, и все, кого я ночью целую, гибнут… — Он не вспомнил эти слова, нет — он явственно услышал их. Словно кто-то вкрадчиво нашептывал ему, стоя у изголовья. — Все, кого я ночью целую…»
Шевалье легкомысленно ухмыльнулся и, сонно потянувшись, вновь взглянул в окно. Он вспомнил, что где-то там, за стеной из повозок, просыпается полк драгун, оживают поугасшие костры кашеваров, а к окраинам имения, очевидно, подкрадываются первые разъезды повстанцев.
Однако ни видеть, ни знать всего того, что происходило сейчас за окнами, он не желал. Единственное, чего ему хотелось, так это еще хотя бы на мгновение ощутить рядом с собой тепло упругого тела Христины Печальной, податливую солоноватость ее губ.
Услышав, как открывается входная дверь, он весь напрягся в ожидании того, что сейчас вновь увидит Христину. И был потрясен, услышав возбужденный, но в то же время печальный голос женщины:
— Только не убивай его. Нет, этого ты не убьешь, — со вселенской скорбью в голосе увещевала Христина того, кому принадлежали тяжелые грузные шага, которыми вошедший попытался отмерять расстояние от двери до двери.
— Это ж почему?
— Сам знаешь. Он ведь не поляк, а француз, — шептала Христина. — Причем очень ученый и добрый.
— Если так пойдет и дальше, ты, презирая всех прочих, будешь спать только с учеными французами, — съязвил пришедший по его душу.
Стараясь не выдавать себя скрипом постели, Шевалье слегка приподнялся и с ужасом увидел, что одежда его свалена на лавке под противоположной стеной, однако сабли там нет. Она осталась в соседней комнате. Да, она осталась там. Шевалье вспомнил, что снял ее, еще садясь за стол, и теперь она уже, наверное, в руках гайдука.
— Раньше у меня были только вельможные поляки, но этот — француз. И он не солдат, а писарь.
— У писаря тоже есть язык, и он может кое-что рассказать, — возразил повстанец. Как ни странно, голос его вдруг показался майору знакомым.
Шевалье вновь метнул взгляд на сваленную в кучу одежду, на валявшиеся между лавкой и кроватью сапоги. Он срывал с себя все, что могло помешать оказаться в постели, рядом с Христиной. А было уже за полночь, и он дорожил каждой минутой, проклиная себя, что так долго просидел за столом, что так мало нежил эту женщину.
«Если я сейчас поднимусь, он ворвется и застанет меня голышом, — со стыдом и гневом рассудил Шевалье. — Он так и изрубит меня — голого, на глазах у Христины. И добро бы сразу, а то ведь еще унизит, поиздевается. Тем более что пришел этот гайдук, очевидно, не один».
— Нет! — вскрикнула женщина, и Шевалье услышал, как она всем телом навалилась на дверь. Христина упиралась в нее, оставаясь последней его защитницей. — Ты не войдешь туда!
Теперь нельзя было терять ни минуты. Шевалье метнулся к двери, взял ее на железный засов и бросился к одежде. Прежде всего, кавалерийские рейтузы и ботфорты…
— Всех предыдущих ты почему-то не защищала. — Теперь уже гайдук не таился. Вышибить дверь ему мешала женщина, ни зарубить, ни грубо отшвырнуть которую он почему-то не мог. Или же попросту не решался. — Наоборот, сама подводила под мою саблю. Эй, француз!
«Так вот почему все, кого ты целовала, гибли! — мстительно проскрипел зубами Шевалье. Даже понимая, что Христина дарит ему минуты спасения, он в эти же минуты ненавидел ее. — “…А ласкают меня так, словно знают, что я последняя, кого они ласкают”, — снова поразился он ясности, с которой возрождались в его памяти, в сознании, еще вечером сказанные этой роковой женщиной слова. — Потому что предчувствовали, что имеют дело со служанкой сатаны… — подытожил Пьер».
— Слышишь меня, француз?! Ты не хочешь получить свою саблю?
Шевалье промолчал. Пусть гайдук подождет ответа и подарит ему еще несколько секунд. Он уже в ботфортах и в камзоле. Вдев в рукава кавалерийскую куртку, странствующий летописец ухватил лавку и, пробормотав, словно заклинание, «да озарит меня звезда путника», с налета вышиб оконную крестовину и прямо по лавке перекатился по ту сторону окна.
Наперерез ему бросился какой-то вооруженный саблей человек. Но Шевалье успел увернуться, выхватить лавку и первым взмахом отбить сабельный удар, а вторым, ударив по ногам, скосить гайдука на землю. Оглушив повстанца, он завладел его саблей и пистолетом и, перемахнув через невысокое ограждение, побежал к видневшейся неподалеку церкви, помня, что польский табор из повозок подступал к мощной церковной ограде.
Уже поверив, что он спасен, Шевалье подумал, что не мешало бы вернуться к дому Христины и закончить так и не начатый разговор с тем палачом, под чью саблю «чумная» женщина подсовывала головы возлюбивших ее ляхов. Однако рисковать все же не стал.
«Я пришел сюда, чтобы описывать их кровавую историю, — молвил в оправдание себе, — а не для того, чтобы творить ее еще более кровавой. Мое бегство, конечно, похоже на трусость. Но кому нужна здесь храбрость странствующего летописца? Тем более что ни о храбрости, ни о трусости моей история так и не узнает.