Книга: Санин (сборник)
Назад: XXXIII
Дальше: XXXV

XXXIV

Когда под звуки трубной музыки хоронили Зарудина, Юрий из окна видел всю эту мрачную и красивую процессию, с траурной лошадью, траурным маршем и офицерской фуражкой, сиротливо положенной на крышку гроба. Было много цветов, задумчиво грустных женщин и красиво печальной музыки. А ночью в этот день Юрию стало особенно грустно.
Вечером он долго гулял с Карсавиной, видел все те же прекрасные влюбленные глаза и прекрасное тело, тянувшееся к нему, но даже и с ней ему было тяжело.
– Как странно и страшно думать, – говорил он, глядя перед собой напряженными темными глазами, – что вот Зарудина уже нет… Был офицер, такой красивый, веселый и беззаботный, и казалось, что он будет всегда… что ужас жизни, с ее муками, сомнениями и смертью, для него не может существовать… что в этом нет никакого смысла. И вот один день – и человек смят, уничтожен в прах, пережил какую-то ему одному известную страшную драму, и нет его и никогда но будет!.. И фуражка эта на крышке гроба…
Юрий замолчал и мрачно посмотрел в землю. Карсавина плавно шла рядом, внимательно слушала и тихо перебирала полными красивыми руками кружево белого зонтика. Она не думала о Зарудине и всем богатым телом своим радовалась близости Юрия, но, бессознательно подчиняясь и угождая ему, делала грустное лицо и волновалась.
– Да, так было грустно смотреть!.. И музыка эта такая!
– Я не обвиняю Санина! – вдруг упрямо прорвался Юрий. – Он и не мог иначе поступить, но тут ужасно то, что пути двух людей скрестились так, что или один, или другой должны были уступить… ужасно то, что случайный победитель не видит ужаса своей победы… стер человека с лица земли и прав…
– Да, прав… вот и… – не дослышав, оживилась Карсавина так, что даже ее высокая грудь заколыхалась.
– Нет… а я говорю, что это ужасно! – перебил Юрий с ненавистью ревности, искоса поглядев на ее грудь и оживленное лицо.
– Почему же? – робко спросила Карсавина, страшно смутившись. И как-то сразу глаза ее потухли, а щеки порозовели.
– Потому что для другого это было бы тягчайшим страданием… сомнениями, колебаниями… Борьба душевная должна быть, а он как ни в чем не бывало!.. «Очень жаль, говорит, но я не виноват!..» Разве дело в одной вине, в прямом праве!..
– А в чем же? – нерешительно и тихо спросила Карсавина, низко опустив голову и, видимо боясь его рассердить.
– Не знаю в чем, но зверем человек не имеет права быть! – жестко и со страданием в голосе резко выкрикнул Юрий.
Они долго шли молча. Карсавина страдала от того, что отдалилась от Юрия и на мгновение утеряла милую, теплую до глубины души, особенную связь с ним, а Юрий чувствовал, что у него вышло спутанно, неясно, и страдал от тяжелого тумана на сердце и от самолюбия.
Он скоро ушел домой, оставя девушку в мучительном состоянии неудовлетворенности, страха и беззащитной обиды.
Юрий видел ее растерянность, но почему-то это доставляло ему болезненное наслаждение, точно он вымещал на любимой женщине чью-то тяжкую обиду.
А дома стало невыносимо скверно.
За ужином Ляля рассказала, что Рязанцев говорил, будто мальчишки на мельнице, подглядывая, как вынимали из петли Соловейчика, кричали через забор:
– Жид удавился!.. Жид удавился!..
Николай Егорович кругло хохотал и заставлял Ляльку повторять.
– Так – «жид удавился»!..
Юрий ушел к себе, сел поправлять тетрадку своего ученика и подумал с невыразимой ненавистью: «Сколько зверства еще в людях!.. Можно ли страдать и жертвовать собой за это тупое, глупое зверье!..»
Но тут он вспомнил, что это нехорошо, и устыдился своей злобы.
«Они не виноваты… они „не ведают, что творят“!.. Но ведают или не ведают, а ведь звери же, сейчас-то – звери же!» – подумал он, но постарался не заметить этого и стал вспоминать Соловейчика.
«Как одинок все-таки человек; вот жил этот несчастный Соловейчик и носил в себе страдающее за весь мир, готовое на всякую жертву великое сердце… И никто… даже я… – с неприятным уколом мелькнуло у него в голове, – не замечали его, не ценили, а, напротив, почти презирали его! А почему? Потому только, что он не умел или не мог высказаться, потому что был суетлив и немного надоедлив. А в этой суетливости и в надоедливости и сказывалось его горячее желание ко всем приблизиться, всем помочь и угодить… Оп был святой, а мы считали его дураком!..»
Чувство вины так болезненно томило душу Юрия, что он бросил работу и долго ходил по комнате, весь во власти смутных, неразрешимых и больных дум. Потом он сел за стол, взял Библию и, раскрыв ее наугад, прочел то место, которое читал чаще других и на котором смял и растрепал листы.
«Случайно мы рождены и после будем, как не бывшие; дыхание в ноздрях наших – пар, а слово – искра в движениях нашего сердца».
«Когда она угаснет, тело обратится в прах и дух рассеется, как жидкий воздух».
«И имя наше забудется со временем, и никто не вспомнит о делах наших; и жизнь наша пройдет, как след облака, и рассеется, как туман, разогнанный лучами солнца и отягченный теплотою его».
«Ибо жизнь наша – прохождение тени, и нет нам возврата от смерти, ибо положена печать и никто не возвращается».
Юрий не стал дальше читать, потому что там говорилось о том, что нет смысла думать о смерти, а надо наслаждаться жизнью, как юностью, а этого он не мог понять, и это не отвечало его больным мыслям.
«Как это верно, ужасно и неизбежно!» – думал он о прочитанном, стараясь представить себе, как дух его рассеется после смерти. И не мог.
«Это ужасно! Вот я сижу здесь, живой, жаждущий жизни и счастья, и читаю свой неотвержимый смертный приговор… Читаю и не могу даже протестовать!»
Мысль эту и в этих самых словах Юрий много раз продумывал и читал в книгах. И утомительная своею сознаваемой им однообразной слабостью, она еще больше расстроила и измучила его.
Юрий взял себя за волосы и с отчаянием в душе закачался из стороны в сторону, точно зверь в клетке. С закрытыми глазами и бесконечной усталостью в сердце он обратился к кому-то. Обратился со злобой, но без силы, с ненавистью, но тупой, с мольбой, но не признаваемой им самим.
– Что сделал тебе человек, что ты так издеваешься над ним? Почему ты, если есть, скрылся от него? Зачем ты сделал так, что если бы я и поверил бы в тебя, то не поверил бы в свою веру? Если бы ты ответил, я не поверил бы, что это ты, а не я сам!.. Если я прав в своем желании жить, то зачем ты отнимаешь у меня право, которое сам дал!.. Если тебе нужны страдания – пусть!.. Ведь мы принесли бы их из любви к тебе! Но мы даже не знаем, что нужнее – дерево или мы…
Для дерева даже есть надежда!.. Оно и срубленное может пустить корни, ростки и ожить! А человек умрет и исчезнет!.. Лягу и не встану, и никогда, никогда не узнают, что со мной случилось… Может быть, я опять буду жить, но ведь я этого не знаю… Если бы я знал, что хоть через миллиарды, через миллиарды миллиардов лет я буду опять жить, я бы во все века этого времени терпеливо и безропотно ждал бы в вечной тьме… Он опять стал читать.
«Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем».
«Род приходит и род уходит, а земля пребывает вовеки».
«Всходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит».
«Идет ветер к югу и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги свои».
«Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, – и нет ничего нового под солнцем».
«Нет памяти о прежнем; и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после».
«Я, Екклесиаст, был царем над Израилем»…
– Я, Екклесиаст, был царем!.. – громко и даже грозно повторил Юрий с непонятной ему самому тоской. Но испугался своего голоса и оглянулся. Не слышал ли кто? Потом взял лист бумаги и полумашинально, как бы поддаваясь несознаваемой потребности, стал писать, думая о том, что все чаще и чаще приходило ему в голову:
– «Я начинаю эту записку, которая должна окончиться с моей смертью»…
– Фу, какая пошлость! – с отвращением сказал он и так оттолкнул бумагу, что она слетела со стола и, легко кружась, упала на пол.
«А вот Соловейчик, маленький жалкий Соловейчик, не сказал себе, что это пошлость, когда убедился, что не может понять жизни…»
Юрий не заметил, что он ставит себе в пример того человека, которого сам называет маленьким и жалким.
«Ну что ж… И я чувствую, что рано или поздно кончу тем же… Потому что нет другого исхода… Почему нет? Потому ли…»
Юрий остановился, он прекрасно, как ему казалось, знал – что, и только что думал об этом, но теперь вовсе не находил слов, чтобы ответить себе. В душе его точно что-то сразу ослабло. Мысль упала и потерялась.
– Чушь, все чушь! – со злобой громко сказал Юрий. Лампа почти вся уже выгорела и догорала тусклым неприятным светом, слабо выделяя из темноты небольшой круг возле головы Юрия.
«Почему я не умер тогда еще, когда был ребенком и болел воспалением легких? Было бы мне теперь хорошо, спокойно…»
И в ту же секунду Юрий представил себя умершим тогда и испугался так, что все в нем замерло.
«Значит, я не увидел бы и того, что видел?.. Нет, это тоже ужасно…»
Юрий тряхнул головой и встал.
«Так можно с ума сойти…»
Он подошел к окну и толкнул его, но ставень, прихваченный болтом, не подался. Юрий взял карандаш и с усилием протолкнул болт.
Что-то сильно загремело снаружи, ставень легко и мягко отворился, и в окно ворвался чистый и прохладный воздух. Юрий тупо посмотрел на небо, на котором была уже заря.
Утро было чистое и прозрачное. Уже бледное голубое небо сильно розовело с одного края. Семь звезд Большой Медведицы побледнели и спустились вниз; большая, нежно-голубая и будто хрустальная утренняя звезда тихо сияла ярким влажным блеском над алевшей зарей. Резкий холодноватый ветерок потянул с востока, и белый утренний пар легкими волнистыми струйками поплыл от него над темно-зеленой росистой травой сада, цепляясь за высокие лопухи и белую кашку, над прозрачной, слегка зарябившейся водой реки, над зелеными листами кувшинчика и белых лилий, которых было много у берегов. Прозрачное голубое небо все покрылось грядами воздушных, загорающихся розовым огнем тучек; одинокие и совсем бледные звезды незаметно и бесследно тонули и исчезали в бездонной синеве. От реки все тянул влажный беловатый туман, медленно, полосами плыл над глубокой и холодной водой, переливался между деревьями в сырую и зеленую глубину сада, где еще царил легкий и прозрачный сумрак. Во влажном воздухе, казалось, стоял какой-то странный серебристый звук.
Все было так красиво и тихо, точно влюбленная земля, вся обнажившись, готовилась к великому и полному наслаждения таинству – приходу солнца, которого еще не было, но свет которого, легкий и розовый, уже трепетал над нею.
Юрий лег спать, по свет беспокоил его, голова болела, и перед глазами что-то болезненно мелко-мелко мигало.
Назад: XXXIII
Дальше: XXXV