ЗАВЯЗЬ СЕДЬМАЯ
I
В лютые морозы, в затишье слышно, как трещат старые кости дерева, и оно, кутаясь в белую шубу куржака, похоже на древнего старца.
Старец – Филарет Боровиков, пугачевец…
От бабки Ефимии довелось узнать, как Филарет Боровиков в оную пору, скрываясь от барщины, скитался по Оренбургским степям, покуда судьба не свела с единоверцем Емельяном Пугачевым. И как они собирали войско и Казань брали, да не вместе на казнь пошли.
Кто про то ведает?
Не доживи бабка Ефимия до таких годов, никто бы понятия не имел ни о поморцах-раскольниках, ни о самом Филарете. Мало ли на деревне разных фамилий, а кому известны истоки их? Письменно не врублено в лист, а память людская куцая, как заячий хвост.
Согбенная, почернелая, как картошка в огне, почти живьем вросшая в землю, с крючковатым носом, бабка Ефимия в некотором роде была особенной старухой. Неуемная, суетливая и, что самое удивительное – до последнего дня своей долгой жизни читала Библию без очков, толкуя Писание на свой лад, за что и предана была анафеме еще в пору девичества в выговском монастыре, в Поморье.
Частенько бабка Ефимия навещала боровиковский тополь, садилась там на собственную скамеечку, бормоча «Песню Песней» или Давидовы псалмы.
Странно было видеть согбенную старушонку под старым деревом, похожую на черную взлохмаченную непогодьем птицу. Сидит другой раз час, два, и какие картины из прошлого воскресают в ее памяти… Иногда ей будто слышится, что где-то рядом в чернолесье раздается таинственный и жуткий звон кандальных цепей…
Динь-бом, динь-бом…
Слышен звон кандальный.
Динь-бом, динь-бом…
Путь сибирский дальний…
Идут, идут колодники Сибирским трактом, взметая цепями дорожную пыль. Идут на каторгу…
– Господи! Доколе цепи звенеть будут? – спрашивает себя бабка Ефимия и снова заново переживает всю свою долгую и нелегкую жизнь.
И каждый раз, воскрешая былое, то видит себя монастырской белицей в пещере Амвросия Лексинского, то во власянице, когда ее объявили еретичкой и вели связанной на суд церковного собора, то на руках охотника Мокея Боровикова, то молодой на берегу Ишима, где встретилась с беглым каторжником декабристом Лопаревым, то вдруг вспомнится старец Филарет – белая борода в аршин, взгляд изгоя-мучителя.
Старец Филарет грозит пальцем:
– Ох, ведьма, ведьма! Порушила праведную крепость поганым словом своим; отринула веру праведную и стала ведьмой. Не замолить тебе сей грех и водой не запить. Сама смерть отторгнет тебя, яко погань нечестивую.
И тогда бабка Ефимия, падая на колени возле тополя, молит бога, чтоб он смилостивился над ее бренным телом: «Прими, прими мя, создатель. Порушила я крепость изгоя Филарета; не от бога то, от сатаны рыкающего. Кровью кровь обмывал; ранами раны лечил, и люди гибли во тьме и невежестве. Али не ты, Филарет, пытал меня в моленной избе – жег мое тело железом, бил посохом, а поганые твои апостолы, исполняя волю твою, удушили сына мово, Веденейку махонького? Зверь ты, скажи, али человек? Зверь, зверь! И нет тебе прощения во веки веков. Пусть я живу, маюсь, но покуда я живу – проклинать буду тебя до седьмого колена, мучителя!..»
Молилась и за убиенного каторжника Лопарева:
«Прости мне, Александра, хлад в сердце моем. Не было во мне тепла, когда мучитель Филарет удушил мово Веденейку. Дай, господи, вечную память тебе, Александра. Не от тебя детей народила, оттого, может, живу и не живу, а маюсь, и не зрю века. Пережила я сынов своих немилостивых, дочерей своих нерадостных, и нет мне исхода!»
И казалось бабке Ефимии, что старый тополь вдруг начинал шуметь грозно, будто слова выговаривал: «Молись, молись, блудница. В сердце твоем несть бога. Нету. Нету!»
И тогда бабка Ефимия горестно плакала, выплескивая в скорбные ладони: «Да есть ли ты, господи?»
И не было ответа.
II
Старый, старый тополь!..
Бывало, старик казался страшным, неким неземным чудищем, как будто это было не дерево, а само исчадие ада. Таким его видела Дарьюшка в ту непогодную, свистящую ночь, когда бежала из отчего дома и в поисках пристанища постучалась в окно моленной горницы Боровиковых. Из окна рыкнул на нее старик, лохматый, как леший, глазастый, а сучья тополя, цепляясь за одежду Дарьюшки, как будто хотели разорвать несчастную. А сколько же горючих слез вымотала на кулак Меланья с младенцем на руках, когда Филимон Прокопьевич наложил на нее тяжкий обет радеть под святым древом ночи напролет! То были осенние, лютые ночи с морозцем. Кутая младенца в шубу, исходя ознобом, Меланья жалась у старого тополя и молилась всем святым, чтоб господь смилостивился и дал ей с младенцем смерть вместо мученической жизни, а тополь так это устрашающе гудел над ее головою!
III
Филаретова кровушка взыграла в Тимофее. Неуемная, неприкаянная к углам и притолокам, она будто гнала Тимофея по белу свету, и он нигде не находил себе покоя.
Прокопий Веденеевич отторг непутевого сына, а кровь сочилась: сын ведь, не мякинное брюхо, силушка! Но чья силушка? Анчихриста. Не миловать, биться надо не на живот, а на смерть.
Наведываясь к Филимону в дом, старик запирался в моленной горнице и, часами выстаивая на коленях, не раз ловил себя, что не богу молится, а смутные мирские думы ворошит перед образами. Как жить, коль анчихрист сошел на землю под прозванием красных? И сын Тимофей пожаловал снова в тайгу из Петрограда – самый что ни на есть красный и безбожник!
Заговорить бы Меланье с батюшкой, да не решалась: сердитым был старик. Помолится наедине и молча уйдет к своей единоверке Лизаветушке.
Меланья тоже молилась на старинные иконы, а потом подходила к окошку, засматриваясь на белый тополь, ждала некоей милости господней.
Филимон Прокопьевич поговаривал: не поехать ли в Каратуз в православную церковь, кому-то надо грехи отдать? А где крестить ребенка? Народилось чадо после окаянного выродка Димки – Филимоново чадо – девчонка, и до сей поры как подкидыш у крыльца. Ни в лохань не окунули, ни крестом не осенили, ни песнопеньем не усладились. Нехристь растет. Беда пристигла. Погибель. И на деревню глаз не кажи – круговорот, порядка нет. Сперва шумнула власть временная, без царя и урядника, потом временную пихнули, и объявились красные. К чему бы то? К погибели или ко здравию?
Ума не мог приложить…
IV
Мороз устилал узорами стекла, чадно дымилось смолье на каменке русской печи. Меланья вязала варежку возле огня. Филимон драил суконкой медные бляхи на выездной сбруе – в дорогу собирался. С продразверсткой выкрутился. Нате, жрите, содомовцы! Теперь поедет в Минусинск деньгу зашибать. До весны; пожалуй.
Ребятенки – чернявая Маня и несмышленыш Димка – шестой месяц по второму году, забавлялись возле хомутов.
Медные побрякушки блестят, а от наборных шлей и уздечек так вкусно пахнет дегтем.
Поздний вечер. Побаски да сказки бы слушать. Но не речист Филимон Прокопьевич, не потешит Меланью притчами из Святого писания и бывальщину не утыкает цветами, чтоб скука не замывала сердце: сопит да молчит.
Меланья зевнула:
– Апроська чей-то припозднилась…
– И то! – фыркнул Филя. – Ты смотри тут без меня, доглядывай за ней. На деревню чтоб нос не совала – моментом совратится.
– Дык я и так не отпущаю. Сам повелел пойти разузнать, каких заарестованных привезли с тайги.
Филя сосредоточился на медных бляшках. Не сбруя – загляденье. Хоть не малиновые перезвоны, как у Юсковых, но форсу задать можно. Да и рысаки удались на славу: рвут как дым из трубы в морозную ночь.
В избе жарко. Топится железная печка. Дверь по углам заиндевела, а на пороге сверток кошмы, чтобы не тянуло холодом в ноги.
По хозяйству управились. Рысаки в конюшне, Буланка тоже уминает сено. Надо бы еще коня купить, да кто знает, какая жизнь будет при красных? Две коровы в стайке – одна с новотелу, другая вот-вот будет. Меланья ночами наведывается к стельной Пеструшке: вдруг отелится и телушка замерзнет? Возле двери у лавки лежит на подостланной соломе молосная телочка – красненькая, и копытца беленькие. По всем приметам – добрая корова будет. Отсудил Апроське. Как ни говори, а сироту придется выдать замуж, – не голую же спихнуть с рук. Мало ли Апроська переворачивала в доме! В шестке, устроенном под печью и в бабьем углу под лавкой – три десятка кур и хрипловатый петух, умеющий драть горло не хуже ревкомовца Мамонта Головни. Филя так и звал петуха: «Головня». В подполье десяток колодок пчел – как без меда жить ребятенкам, коль сахару давным-давно нету в деревне? Под теплыми сенями устроен хлев, и там обитает хрюкающее население. Возле коровника овечий пригон на два десятка овец и баранов, крытый покатым навесом от сивера – ледяного ветра с поймы Малтата. Четырех баранов пришлось прирезать и сдать в продразверстку. Легко ли! Кишка за кишку заходила от жалости. И так они блеяли, горемычные, будто чуяли, что режут их не для Филиного брюха, а в продразверстку для каких-то пролетариев, как пояснил председатель ревкома Мамонт Головня.
Хозяйство немалое – знай поворачивайся. Без работящей Апроськи не управились бы. Вжилась сирота в семью, как витка в иголку. А с весны и до осени – чужие руки, поселенческие.
– Идет Апроська, – сказала Меланья. Разгоряченная морозом, не по годам рослая и ладная, в рыжем полушубчике с Меланьиных плеч, в разбухших подшитых валенках и в суконной старушечьей шали, Апроська внесла в избу вместе с холодом улицы обжигающие новости:
– Ой, чо деется! – громко оповестила, стягивая шаль и полушубок. – Чо деется!..
Филя отложил сбрую, Меланья – рукоделье.
– С двух приисков привезли заарестованных. С Благодатного самого Ухоздвигова с Урваном, а с Ольховки анжинера Гриву, который мужиком будет учительши Дарьи Елизаровны, да подрядчика какого-то и еще двух сынов самого Ухоздвигова, охицеров. Иннокентия Иннокентьевича будто и Андрея Иннокентьевича будто. И оружья много нашли. Восстание будто подымать хотели.
– Будоражатся, будоражатся, – бормотал Филя, почесывая толстый зад. – К весне, может, и подымут. Схлестнутся красные с белыми. Ипеть грабиловка будет для мужиков.
– Казаков Потылицыных всех заарестовали, – продолжала Апроська.
– Ишь ты! Настал черед и для казаков, – обрадовался Филя.
– Сумкова старика заарестовали, который сродственник атаману Сотникову. Охицера Потылицына ишшут. По всем казакам ходют с винтовками. Страхи! К ревкому близко не подпушают…
Филя поднялся, поцарапал в затылке:
– Ишь как красные разворачиваются!
– Страхота, страхота! – тараторила Апроська.
– Спаси господи! – крестилась Меланья.
– Господь таперича не спасет, потому как красные от анчихриста власть держат, – сказал Филя.
– Самого Елизара Елизаровича заарестовали и учительшу Дарью Елизаровну заарестовали. Школу теперь прикрыли.
– Слава Христе! – помолился Филя.
– Насовсем прикрыли! У бабки Ефимии обыск был, когда анжинера Гриву привезли с тайги. Ой, что деется!.. Сама бабка с Дарьей Елизаровной, сказывают, со святым Ананием заодно, нюх в нюх. И сам святой Ананий был у их в дому, ей-бо! Пришли, значит, заарестовать, а он как дохнет на всех, так ревкомовцы с ног попадали. «Изыди, грит, нечистая сила!» А когда ревкомовцы в память пришли, святой Ананий на небеси поднялся али невидимый стал. Ей-бо! Бабка Акимиха сказывала. И все, все про святого Анания шепчутся и молятся, молятся…
Апроська истово перекрестилась, за нею Меланья, потом Филимон Прокопьевич.
Про явление святого Анания вся тайга гудит с осени. То в одной деревне видели, будто и реченье слушали; то в другой деревне. Никто толком не знал, какой веры святой Ананий. Если поповской – еретик, если дырник – тоже еретик; если федосеевец-рябиновец, как Юсковы, тоже понятно, еретик. Сама-то бабка Ефимия чистая ведьма. Как же мог святой Ананий появиться у нее? Другое дело, если бы святой Ананий, призывающий народ к восстанию против красных, переступил порог дома Филимона Прокопьевича! Тогда бы он был настоящий святой и, конечно, праведник. Надо бы спросить у батюшки: молиться ли во здравие святого Анания или анафеме предать как нечистую силу?
– Что будет-то с миллионщиками? – спрашивает Меланья.
– Выдавят золотишко, чаво более? – зевнул Филя. Апроська еще вспомнила:
– Елизар-то Елизарович, сказывают, не пьет, не ест под арестом.
– Ничаво! – хмыкнул Филя. – Как живот утянет под ребра, пить и жрать будет. Полтину мне тогда пожалел на параходе, а вот подоспел час – мильены выдавят с его! Так ему и надо: жмон, какого свет не знал, собака! И есаул такоже – собака.
– А бабы-то, бабы-то заарестованных как ревут! На всю улицу! – насыщала Апроська новостями.
– Припекло и баб…
– Ой, как припекло, тятенька! – Апроська звала хозяина тятенькой так же, как Прокопия Веденеевича. – Сказывают, будто Ухоздвигов золото попрятал в тайге.
– Ничаво, красные сыщут!
– Ждут Тимофея Прокопьевича из Минусинска. Ольга-приискательница поехала за им.
Филя поскреб в бороде:
– Тимоху ждут?
– Сама слышала, как Аркашка Зырян сказал: «Сегодня должен быть Тимофей Прокопьич, и мы, грит, устроим миллионщикам полную растребиловку».
– Оно так, устроят! – поддакнул Филя. – Особливо Юскову и Дарье Елизаровне. У Тимохи давно зуб на них. Сила у него огромятущая – в самой чике как вроде генерал. Комиссаром прозывается.
– Зайдет ли к нам в гости-то?
– Чаво ему таперича у нас делать? – огрызнулся уже сонный Филя. – Хлебушка у нас и без него выдавили – жди до другой беды. Нечистый дух и есть!
– Сказывают – голод в Расее?
– Мрут, – снова зевнул Филя. – Они там завсегда пухнут и мрут. На каждой десятине как вшей на гашнике. Лаптями ворочают землю – как не пухнуть? Мы плугами пашем, они – лаптями. Сбруя такая на ногах.
Апроська, выплеснув все новости, с тем же проворством взялась прибирать в избе.
– Какая такая чика есть, где Тимофей Прокопьич генералом? – спросила Меланья.
– Чика? – Филя малость подумал. – Да вроде как сама преисподня, геенна огненна. Не дай-то господи! Спаси и сохрани. В городу песню такую поют: «В губчику попадешь – не воротишься». Оборони господи!
– И ты ипеть в город поедешь… – бормотнула Меланья.
– А чо? Мое дело такое – ямщицкое.
– А вдруг повезешь кого, а он самый что ни на есть красный, и в чику тебя посадят?
– Молчай, дура! – прицыкнул Филя: он и сам о том не раз подумывал. – На молитву таперича…
Меланья зажгла свечные огарыши у икон…
Филимон Прокопьевич первым опустился на колени, за ним Меланья, Апроська, Маня и Димка тоже стали на колени. Филя читал молитву, Меланья повторяла, Апроська подхватывала. А по черным иконам – трепетные блики…
В жилой горнице запищала «нехрещеная душа» – восьмимесячная Фрося. Имени у некрещеной души еще не было, и ее звали по имени няньки – надо ж как-то звать.
Меланья потушила смолевые полешки на каменке, перекрестила цело печи, чтоб нечистый через дымовую трубу не проник, потом перекрестила куть, ухваты, три окна, дверь в жилую комнату и тогда уже легла, не смея потеснить Филю, развалившегося на двух подушках.
– Ежли Тимоха заявится без меня, мотряй не потчуй. Оборони господи! Подтощалую покажи из себя, и такоже Апроська. Пухнем, мол, с голоду. Хлебушка весь вывезли, и Филимон Прокопьевич, скажешь, в город поехал ямщину гонять, чтоб хлебушка купить на пропитанье.
– Али он в другой раз продразверстку потребует? – спросила Меланья. – Брат ведь твой, сродственник.
– Истая дура! Какой он такой сродственник, коль под анчихристом ходит?
– Чо буде-то с миллионщиками?
– Гм… Выведут ночью в пойму и прикончат. Как пить дать. Всех миллионщиков прикончат: казаков подбивали на восстание. Еще есаула сыщут. Аминь тогда!
– И анжинера застрелят?
– Какого анжинера?
– Да мужика Дарьи Елизаровны?
– Прикончат. Всех прикончат.
– Господи!
– Молитвой обороняться надо. Да на деревню мотряй не ходи!
– Спаси Христос!
– В дом никого не пущай.
– Не пущу. Вот те крест – не пущу!
– У тятеньки спроси, ежели придет: возносить ли молитву во здравие святого Анания, какой объявился таперича, али анафему? Ежли, мол, святой Ананий бывал в доме ведьмы Ефимии, то он нечистый дух, должно?
– Спрошу, – тихо обещала Меланья. Но Филя, помолчав, передумал:
– Не, не спрашивай про святого Анания. Сам возвернусь и разузнаю, как и што. А ты с тятенькой в разговор не вступай. Мотряй!
– Ладно, – кротко обещала Меланья.
– Таперь спи. Утре ехать.
Филя отвернулся к стене, потеснив Меланью спиной, и вскоре захрапел на всю избу. Ночь…
V
Когда под шестком загорланил полуночный петух и Филя, насыщаясь крепким сном, вдруг увидел себя в обнимку с телесой искусительницей Харитиньей из Ошаровой, с которой когда-то миловался на сплаве скитского леса по реке Мане, вдруг кто-то настойчиво постучал в ставень из ограды. Меланья проснулась, торкнула мужа в плечо, но разве добудишься, если Филю опеленал такой сладкий сон и он никак не хотел расставаться с Харитиньей из Ошаровой.
– Хтой-то стучится, Филя! – тормошила Меланья.
– Харитипьюшка!.. Шанежка сдобная! – бормотнул муж, чмокая губами.
Меланья так и похолодела. Не первый раз она слышит это имя. И всегда он зовет некую Харитинью во сне и врет наяву. Станет Меланья допытываться – кто такая, Филя пристращает перетягой да скажет: «Святую Харитинью не знаешь, дура, а молитву богу возносишь!» И Меланья сколько раз молилась святой Харитинье. Но как же можно святую Харитинью называть, хоть и во сне, сдобной шанежкой да, чего доброго, целовать ее?
Не ведала Меланья тайны Филимона Прокопьевича. Каждый раз, гоняя ямщину из Минусинска в Красноярск, он останавливался на суточный постой в деревушке Ошаровой, близ Красноярска, в доме вдовушки Харитиньи и миловался со сдобной шанежкой, да еще и подарками ублаготворял белокриничницу-раскольницу весьма веселого нрава. Если бы не хозяйство – давно бы махнул рукой на Белую Елань да подвалился к Харитинье, как бревно к берегу. Жили бы не тужили, души не чая друг в друге. И вот сегодня, засыпая, Филя сладостно подумал о том, как он повезет кого из Минусинска в Красноярск, а на обратном пути завернет в гости к милой. В предвкушении такой отрады и явилась к нему во сне Харитинья… Теперь кто-то стучал в ставень горницы.
Меланья перекрестилась, вышла в темную избу в исподней рубахе, нашарила на каменке серянки, зажгла сальную коптилку.
Стучали в сенную дверь. Кто бы это среди ночи? Набросила на плечи полушубок и, не переступая порога, окликнула:
– Хтой-то?
– Спаси Христе, – узнала голос свекра. – Открой, Меланья.
– Спаси Христе, батюшка!
Старик прошел в избу в своей длиннополой шубе с болтающимся по полу хвостом (не отрезать же половину овчины, если она даже оказалась лишней). Огляделся:
– Чужих никого?
– Нету, батюшка, – потупилась Меланья.
– Слава Христе. Ступай буди Филимона. Да чтоб тихо! Пусть живее оболокнется да придет в моленную безо всякого шума. Ребятенок с Апроськой не вскинь, пусть спят. И сама ложись потом. Дай серянки! Да горницу закрой и не выглядывай…
Старик подождал, пока Меланья закрыла за собою дверь в моленную, а сам вышел в сени, потом на крыльцо. Огляделся, прислушиваясь. Тихо. Только мороз щелкает, как голодный кобель зубами перед охотой. Не воздух – само огневище белым инеем стелется.
– Ананий! – тихо позвал Прокопий.
Откуда-то из-под крытой завозни послышались шаги: скрр… скрр… Как по стеклу. На крыльцо поднялся человек, укутанный с ног до головы в лохматую собачью доху.
Старик провел его в сени, закрыл за собою дверь, а тогда уже прошли в избу и, не задерживаясь, так же молча, спрятались в моленной горнице…
Филя брыкался, как мерин, мычал что-то в бороду, но Меланья все-таки подняла, втолковав, что в моленной ждет отец, Прокопий Веденеевич.
– Чаво ему среди ночи-то? – ворчнул Филя, но тут же Меланья закрыла ему волосатую пасть.
– Тихо, тихо! Батюшка так велел.
Хоть и сладок полуночный сон, а пришлось сжевать его. Натянув стеганые шаровары, обулся в новые валенки, вылез из горницы, не закрыв двери; Меланья тут же прикрыла.
В моленной у икон горела одна толстая восковая свеча. Отец и еще кто-то в черненой борчатке, черноголовый, стояли на коленях. Филя тоже опустился на колени и не успел наложить на себя большой крест, как отец оглянулся и будто пронзил взглядом:
– Сказывай, раб божий, веруешь ли во Христа-спасителя, во господа бога, во святого духа и во тополевый толк, какой заповедывали нам отцы наши от века?
– Истинно верую, батюшка, – вытаращил глаза Филя.
– Я те не батюшка, а духовник, пред которым ты должен на коленях ползать, мякинная утроба! – рыкнул батюшка, и глаза его под седыми метелками засветились угрозой. – Настал час вытряхнуть из тебя мякину, какой набита твоя башка, а так и брюхо!
– Тятенька!.. – поперхнулся Филя, почуяв недоброе.
– Тверд ли ты в вере, сказывай!
– Дык… дык…
– Сказывай! Али ко апчихристу во хвостатое войско переметнешься? Звезду на лоб прицепишь?
– Оборони господь! Прокопий торжественно затянул:
– Господи Исусе, сыне божий, помилуй нас! Слава отцу, и сыну, и святому духу, аминь! Господи, благослови раба божьего Филимона на боренье со анчихристовой силой, и штоб была ему твердь в ноги, в башку, в грудь, в печенку, в селезенку…
Помолились и за печенку и за селезенку…
– Пред иконами клятву дал, помни! – погрозил отец двоеперстием. – От сего дня во сражение идешь со анчихристом. И будет тебе радость и вечное царство во чертоге господнем.
У Фили по спине мороз, а из ноздрей жар пышет.
– Во какое сраженье, тятенька?
– Со нечистой силой!
И Прокопий Веденеевич устрашающе поведал, что настал час, когда надо спасаться от анчихриста не крестом и молитвою, а топором, огнем и оружием. Анчихрист опеленал всю Расею – от тьмы до тьмы, и если праведники, истинно верующие во Христа, в бога и святого духа, не ринутся в битву в назначенный час, то все поголовно передохнут, и никто из них не удостоен будет вечной жизни во царствии господнем. Но праведники не дремлют, войско собирают и одолеют потом нечистую силу. В предстоящей битве раб божий Филимон должен, мол, отличиться храбростью, а не мякинной утробой.
Ах, вот к чему клонит батюшка! Тут что-то неладно. Нет, Филя не собирается сражаться со анчихристом, не его дело суд божий вершить на земле, – его дело хозяйство вести, от власти выкрутиться, чтоб лишний пуд хлеба не сдать в продразверстку, золотишка накопить, трудное время в ладонях перетереть, а не губить сдуру голову в каком-то сраженье. Не с добром явился тятенька среди ночи да еще человека притащил с собою, и тот стоит на коленях спиною к Филе и усердно молится. Что он умыслил?
Надо» пока молчать, с умом собраться и рассудить потом, что к чему. Тятеньке что – ни хозяйства, ни тяжести, знай читай всенощные молитвы. А у Фили забот невпроворот. К тому же – тополевый толк отринул же? Не сказал о том отцу – сам еще не определил себя, в какой он вере. А без веры разве можно? Еретиком будешь, как Тимоха-оборотень…
Тятенька будто догадался, о чем думал Филя.
– Сказывай, какой разговор завяжешь со еретиком, какой объявился под прозваньем комиссара?
– Дык… дык… на кой он мне, нечистый дух.
– Позовешь ли ты нечистого в свой дом?
– Оборони бог! Хоть Меланыо спросите, тятенька! Вечером наказал ей: как заявится оборотень, чтоб воплем изгнала его и чрез порог не пускала.
Старик воздел руки к иконам:
– Слышишь ли ты, господи? Прозрей очи мои, дай мне силу дымом извеять нечистого, какой отринул веру нашу, попрал стязю нашу и переметнулся, яко змий, во анчихристово войско! И пусть будет ему вечное проклятье! И пусть не зрит он детей, ни своих костей, ни крови своей. И пусть не будет земля ему землею, а камнем, и не возлежать ему на сем камне, не стоять, не ходить, а в геенну огненну ввергнутым быть. Аминь!
– Аминь! – громко сказал чужой человек.
– Аминь, – подвыл Филя со страху. Как-никак Тимоха-то хоть и оборотень, а зла большого не внес в дом…
Некоторое время лохматый старик молился молча, как и человек в борчатке, потом спросил у сына:
– Молился ли ты, не отринувший праведную веру тополевую, чтоб отец твой, духовник твой, возвернулся в дом сей и был хозяином?
Вот так ловушка! Не к тому ли тятенька и затеял всю эту всенощную молитву, чтоб лишить хозяйства Филимона Прокопьевича?
– Сказывай!
– Неможно то, – трудно вывернул Филя, подымаясь с колен: не перед образами же делить хозяйство… – Неможно то, тятенька. Как была промеж нас драка за то паскудство…
– Паскудство, гришь? – Отец поднялся, словно коршун с камня. – Драка, гришь? За ту драку, нетопырь, кишки с тебя выну и свиньям кину! Святой Ананий поможет в том, – ткнул в сторону человека в борчатке.
У Фили даже зарябило в глазах: в моленной святой Ананий! Шутка ли?! Не в рубище пустынника или окутанный в облако, каким его видели будто старухи, а в черной борчатке с перехватом у пояса, и голова черная; волосы на голове не длинные, как у святых на иконах. Но ведь сказано же – святой Ананий!
– Осподи помилуй! – перекрестился Филя.
– Не помилует господь, не помилует! – гремел родитель, попранный из собственного дома. – Нету милости еретику, какой веру отрыгнул, и мякиной брюхо набил себе, и возрадовался, яко собака, или того хуже, и ко анчихристу во хвостатое войско переметнулся! Не будет тебе спасения – геенна будет, геенна!
– Тятенька, тятенька… – пятился Филя, готовый кинуться вон из моленной. – Меланья – баба моя, а ты – родитель – экое паскудство учинил, экое! Не от бога то! Не от бога! Не веру я попрал, а паскудство. Срам-то экий!
– Срам, гришь? Паскудство?
Филя бежал бы, если б вдруг не раздался громкий голос святого Анания:
– Пусть будет мир в доме сем, господи! И пусть сын почитает отца, яко праведника господнего, и благодать будет, и радость будет. Аминь!
Филя таращился на его черный затылок, и ноги будто и в самом деле мякинными стали.
– На колени, паскудник! – рыкнул отец, и сам опустился на колени.
– Дык… дык… осподи! – бормотал Филя, размашисто крестясь и отвешивая поклоны.
Святой Ананий протянул руку к иконам:
– В горнице сей, господи, три тела, шесть рук, три головы, три души. Да будет прозренье на три души, на три головы, на три тела! Аминь!
Такую молитву Филимон Прокопьевич впервые слышал и разумел ее, принимая. Это совсем не то, что он заучил на старославянском от батюшки, не понимая ни слов ни смысла.
– Время настало смутное, тяжкое, – продолжал святой Ананий хрипловатым, простуженным голосом. – Разор и погибель будет, господи, если люди твоя не подымутся на анчихриста, какой сошел на землю со звездой во лбу. И голод, и холод, и мор будет. Был хлеб – не будет хлеба. Придут злодеи нечистого – возьмут хлеб, скотину и животину, бабу и дите попрут, потопчут и пир сатаны устроят.
– Истинно так! – подхватил Прокопий Веденеевич.
– Кто слаб в вере – погибнет, кто слаб духом – погибнет. И не станет на земле ни людей, ни птиц, ни жита.
– Помилуй нас, господи! – затянул старик.
– Да будет вам прозрение в моленной сей, и радость потом будет, и веселье, жито и скотина! Говорю вам, – пророчествовал святой Ананий, – сын познает отца, и поклон отдаст отцу, и отец станет праведником, и сын сыном праведника. И будет две радости на две души. Знайте! Сошел на землю зверь с семью головами и десятью у десять рогами. Пасть у него, как у льва, ноги у него, как у медведя, и дал ему дракон силу и престол свой и великую власть. И открыл зверь пасть для хулы на бога и живущих на небеси. Кто имеет ухо, да слышит…
Филя, понятно, имел ухо, хоть и туговатое, но все же ухо.
– Кто имеет ум, тот сочти число зверя: ибо это число человеческое. Число его – шестьсот шестьдесят шесть!
Филимон Прокопьевич знал Апокалипсис Иоанна и потому не очень испугался. Страшным зверем тятенька пугал Филю сызмальства и всех сирых и немощных духом, кто приходил на моленья.
– И скажу вам, – продолжал святой Ананий, – будет День, и ночь будет. И станут два праведника, две души осиянные, и зрить будут, как зверь, какой сошел на землю, будет кинут в смрадное озеро, в кипящую серу горючу. И
дым пойдет от озера. И скажу вам: спасенье ваше во крепости тополевой, яко праведной, какую вынесли отцы наши, деды наши из земли Поморской.
Филя напрягся, как мерин, вытягивающий тяжелый воз на крутую гору. Сказано-то кем – святым Ананием! Тополевый толк – праведный, богоугодный, а он не раз усомнился в том. «Осподи, помилуй мя, грешного!»
– И сказано пророками, – вещал святой Ананий, – живущие во тополевом толке угодны господу богу, и радость им от века! Жена, какая входит в дом, в жены к сыну хозяина дома, пусть станет женою два раза: духовнику, какой веру правит и молитву спасителю возносит, и сыну, который веру блюдет и на поклон людей в дом отца своего ведет. И родит жена в доме сем праведника, и станет имя праведника Диомид, что означает: воссиянный пред престолом творца нашего!
– Воссиянный! Воссиянный! – радостно затянул Прокопий Веденеевич. – Молись, молись, нетопырь. Слово господне слышишь!
Филя-нетопырь молился, но с некоторой оглядкой…
VI
Было нечто таинственное и страшное в этой полуночной тайной вечере в моленной горнице.
Трепетно мерцали свечи, оплывая сосульками; угрюмо и неподвижно взирали на молящихся лики святых угодников с древних икон; за стенами дома трещал мороз, а они, трое, молились, молились, и святой Ананий рек слово господне.
– Вопрошаю, – поднял руки к иконам святой Ананий, – родилось ли чадо в доме сем под именем Диомида?
– Родилось, господи! – исторг Прокопий Веденеевич.
– Родилось! – вывернул с натугой Филимон.
– Зрит ли чадо очами своими?
– Зрит, зрит, господи! – трясся старик.
– Зрит, зрит, – подвывал Филя, чувствуя себя страшным грешником. Не он ли гнал Меланыо со чадом господним под тополь и ждал, не сдохнет ли от простуды или какой другой холеры паскудное чадо? Не он ли измывался над Меланьей? «О господи, спаси мя!»
А святой Ананий спрашивает:
– Ходит ли чадо воссиянное ногами своими?
– Ходит, ходит, господи!
– По восьмому месяцу говорить начал и пошел на ногах, – сообщил Филя.
– Аллилуйя воссиянному Диомиду! – пропел святой Ананий. – И скажу вам: настанет день, того вы не знаете, воссиянный Диомид повергнет зверя в озеро с кипящей серой, и будет тогда вечное царство. Боязливых же и неверных, не твердых в вере тополевой, повергнет воссиянный Диомид в серу кипучу, в озеро за зверем. И будет им смерть.
– Смерть, смерть неверным! – сатанел Прокопий Веденеевич.
– Еще скажу вам: жена, которая народила воссиянного Диомида, святая рабица божья; кротость в ее лице, как само солнце на восходе, и сияние на лице ее, как самой луны сияние…
У Филимона Прокопьевича жила за жилу цеплялась – до того перетрусил. И в голове гудело, и в ушах пищало, и под ложечкой давило. Не он ли попрал святую рабицу божью, бил ее, терзал своими лапами, и рабица божья терпела все, и на лице у нее, как вспомнил сейчас, было сияние луны. И не потому ли, что Филя грешник, а она святая?
– Осподи! – Он вытер рукавом пот с лица.
– Имя той рабицы божьей, – продолжал святой Ананий, – Меланья. Есть ли она в доме сем?
– Есть, есть, господи! – торопился Прокопий Веденеевич.
– Скажу вам тайну: была в этом доме распря. Сын восстал на отца, и была скверна, и грех был. Нечистый во искушение ввел, в соблазн ввел. И не стало молитвы в доме сем – грех стал; и нечистый дух со звездой на лбу копыта занес в дом, чтобы погубить всех. И дом, и люди твоя, господи! Изыди, изыди, нечистый дух! Не дадим тебе на посрамленье веру тополевую! Изыди!
– Изыди, изыди! – гнали нечистого отец и сын, на этот раз голос в голос, будто спелись.
– Спрашиваю: здесь ли раб божий Филимон? Где же он, Филя? Конечно, здесь в моленной.
– Веруешь ли ты во Христа-спасителя, во господа бога, во святого духа и во тополевый толк, в каком от века пребываешь?
– Истинно верую! – утвердился Филя (в который раз!).
– Отпущаю тебе грех посрамления веры, и ты поклонись отцу своему, родившему тебя.
– Тятенька! Прости меня, осподи! Нечистый ввел во искушение. Как болящий был. Опосля тифу да лазарету. Осподи!..
Тятенька хоть и со скрипом, но простил раба божьего.
– Слава Христе! – сказал святой Ананий. – Мир будет в доме сем, радость будет. Аминь!
Помолились за мир и за радость в доме.
– Скажу тебе, раб божий Филимон, лица моего ты не должен видеть, пока не тверд будешь в вере своей. Бог даст, и ты увидишь чудо, и станешь твердым, как камень, и никто не совратит тебя с веры. Дана мне от господа тайна нести Слово божье к святым старцам в тайную пещеру. Ты поедешь со мною в эту ночь. И будет тебе награда – благодать господня.
Навряд ли Филя обрадовался бы такой награде, и святой Ананий будто знал, что Филя – мужик с запросом: не синицу в небе, а алтын на руку!
– Мирскую награду на ладонь положу, – пообещал святой. – И то будет не вода, не бумага, а чистое золото. Господи, пошли мне золото! Пятьдесят золотых прошу, господи! На тайную поездку, господи! Потому зверь кругом рыщет. Слово твое ищет, чтоб погубить его и не дать жизни. А мы спасем твое Слово, боже!
– Спасем, господи! Спасем! – вторил Прокопий Веденеевич, как дьячок попу в церкви.
Филя еще не успел понять – куда и в какую тайную поездку он должен отправиться со святым Ананием. И не отделается ли святой Ананий молитвою да обещанием золота, которое потом сам господь бог должен воздать Филе? Ладно ли так-то? Оно, конечно, бог слышит и не сразу воздаст. А вдруг ждать придется вечно, а он тем временем нетленное золото ямщиной заработал?
– Молитесь, молитесь! – призывал святой Ананий. – Господь даст мне золото, чтобы положить на ладонь раба божьего Филимона. И то будет золото вечное, и богатство будет потом.
Как же не вознести молитву золоту? Тут не то что Филя, но и сам господь, наверное, помолился бы самому себе, чтоб не слова текучие, а настоящее золото отяготило ему ладонь.
И вправду послышался звон металла, будто с икон или с небеси летели золотые святому Ананию.
– Лови, лови через плечо мое! – сказал святой Ананий и кинул через плечо золотой.
– Осподи! – ахнул Филя, не успев поймать.
– Лови, лови!.. Один… другой… третий.
И все это размеренно, с молитвою, как и положено свершившемуся чуду. Не грязь, не пустые «керенки», которые Филя привозил из города мешками, а настоящие империалы – сияющие в трепетном свете свечи, желанные не менее, чем манна небесная для голодных пешеходов Моисеевых.
Филя сперва считал, а потом сбился, ловил золотые и укладывал в подол рубахи.
Если это не чудо, то что же? И за что бы святой Ананий так щедро одарил раба божьего? Если гонять ямщину с усердием, то во всю зиму столько не заработаешь золотом… Пятьдесят золотых – пятьсот рублей! На золото и теперь, в смутное время, когда «керенки» превратились в смрадный дым, да и николаевские бумажки не в большой цене, в городе можно купить все, что душе угодно. Только покажи золотой – и товар сам собою плывет в руки. Рысака можно купить за двадцать золотых. А на «керенки» – не подступись, на смех подымут.
– Аминь! – сказал святой Ананий, и золотой дождь прекратился.
Филя взмок, хоть выжми: с лица и с бороды кислая вода течет, а в глазах сияние – золото, золото в подоле рубахи! Подумал еще: не взять ли на зуб, да тут же испугался – мыслимо ли усомниться, что золото фальшивое! Если господь расщедрился, то, понятно, не фальшивым золотом. Да и слышно было, как золотые звенели приятно, восторженно, услаждающе, как и полагается звенеть золоту.
Поддерживая империалы в подоле, Филя ползал, собирая те, что не успел поймать.
– А теперь иди, раб божий, закладывай рысаков в кошеву. Час настал. Слово божье повезем во чертог тайный, и чтоб ни одна душа не знала про нашу поездку. Аминь!
– Да будет радость тебе, Филимон, и отпущение грехов, – смилостивился Прокопий Веденеевич. – Бог услышал твою молитву, и ты сподобился тайной поездке.
– Слушай! – задержал святой Ананий. – Золото в дорогу не бери, господний дар дома оставь. В дороге ни в чем нуждаться не будешь. И харчи не бери, господь насытит: и хлеб будет, и питье будет. Для рысаков возьми овса мешок, ведро, чтобы поить в дороге, топор, чтобы прорубь прорубить и воды набрать. Аминь!
До чего же сведущий в ямщицких делах святой Ананий, не то что другие угодники: им молишься, а они хоть бы слово. Немы и глухи, как камни.
– Сполню, святой Ананий, – с некоторым страхом пробормотал Филя, завороженно глядя в черный затылок. Святой Ананий стоял на коленях возле аналоя, где обычно выстаивал молитву отец, когда обедню служил.
– Скажи еще: кого оставишь в доме, когда в поездке со Словом божьим будешь…
– Дык Меланья, жена моя со младенцами… – покосился Филя на тятеньку, но не призвал в дом.
– Грешно так, раб божий, – построжел святой Ананий. – Дом без хозяина хоть на один день – ворота для нечистого. В дом сей должны приходить люди за Словом господним, на тайную молитву спасения. Кто примет их в моленной горнице? Кто даст им прозрение?
Для Фили настал трудный момент. Хоть и праведный тополевый толк, да что-то мутит душу, и сам того не сообразит. Призвать тятеньку – язык не поворачивался.
– Назови имя, кого позовешь в дом хозяином. Без хозяина не будет у тебя дома – нечистый копытом ударит. Вижу то копыто! Вижу!
– Дык… дык… ежли тятенька вот… покеда я… Тятенька, доглядывайте, Христа ради, за домом. Помилосердствуйте, тятенька! – хитровато подкатился Филя, отвешивая поклон отцу. И в дом хозяином не позвал, и в то же время честь отдал.
– Ступай, закладывай рысаков! – погнал рассерженный отец.
– Я сичас! Сичас! – воспрянул Филя, уметаясь прочь.
Прокопий Веденеевич прошел к двери, послушал, дожидая, когда сын оденется и уйдет, закрыл дверь на крючок и, когда тот оделся и ушел, сердито проговорил:
– Экое мякинное брюхо! По ветру бы развеять падаль экую. Ни веры в нем, ни какого другого потребства. Истая мякина!
Святой Ананий, упираясь руками в пол, медленно поднялся с колен. Он был высок, не стар, прямонос, и черная борода недавняя – на пол-ладони не отросла, пальца в три. Он до того уморился на молитве, да еще в борчатке, что, достав платок, вытер лицо и бороду, а потом, расстегнув борчатку, снял шарф, вытер шею.
– Не тверд, не тверд, раб божий, – сказал он старику.
– Смертным часом испужать бы, – подсказал Прокопий Веденеевич.
Святой Ананий покачал головой.
– Такого не испугаешь, отец, смертным часом, – и опустился на лавку. – С перепугу он еще в ревком побежит и поклон отдаст Головне с винтовкой.
– Отдаст, собака!
– Все они такие, мужики. И вся их вера – в брюхе, в хозяйстве и в стенах, в которых они утробы свои набивают.
– Истинно так, сын мой!
– Потому и зверь сошел на землю. Но они еще прозреют, космачи, Дойдет еще черемуха. Дойдет! Пусть усерднее красные выколачивают продразверстку – эта молитва для черемухи самая подходящая.
Помолчали.
Прокопий Веденеевич сказал:
– В дороге побереги себя, сын мой. В греховную скверну не лезь зря. Мирское имя свое запамятуй, как не было, и я о том молить буду. От той ночи, когда ты принял тополевое крещение, до ночи сей ты – сын мой, Ананий, а потому – жить нам и благодать господнюю творить нам.
– Спасибо, отец.
– Во городе будешь, скажи там: кипит котел – пар идет к небу, и в том котле люди воплем исходят. Пусть оружие собирают и войско. Белое, праведное войско.
Святой Ананий пообещал собирать оружие и войско.
– Дух мой крепкий, слава Христе! – нудил старик. – Виденье было: не помру я, покель не одолеем анчихриста. Восстание подымать надо, оружие ковать надо. На хитрость метать хитростью надо.
– Надо, отец, надо, – отозвался святой Ананий.
– Тятенька… – позвал Филя из-за двери.
– Ну, с богом, сын мой! Ждать буду добрых вестей. А про нас не думай. Не спать будем – божье дело творить будем. Из деревни в деревню старух пошлю и стариков. И сказано во Писании: око за око, зуб за зуб.
С тем старик вышел из моленной в избу.
Святой Ананий раздевался. Он оказался в меховой душегрейке, в толстых стеганых штанах; под душегрейкой по черной рубахе – не опояска, а военный ремень и на ремне маузер в деревянной кобуре. Эту амуницию Ананий снял, положил на лавку, намотал на шею шарф, надел борчатку, а уж тогда и подпоясался ремнем с оружием; достал из левого кармана две небольшие бомбы, подержал их на ладони и сунул в карман; уши меховой шапки подвязал тесемочками под подбородком; поверх борчатки натянул подборную черную доху, полы которой подметали пол, и поднял воротник так, что лицо скрылось – только глаза виднелись. Надел еще лохмашки из собачьих шкур шерстью наружу, как и доха, оглянулся на иконы, пробормотал:
– Дай бог, чтобы все обошлось благополучно, – и покинул моленную.
… Еще в прошлом году, в декабре, есаул Потылицын сошелся душа в душу с Прокопием Веденеевичем. В ту ночь есаула чуть не схватили ревкомовцы в доме казачьего старшины Сумкова. Есаул бежал в одних кальсонах, в нижней рубахе, босиком – выпрыгнул в окно из горницы. Окно выходило в проулок, и Потылицын, ошалелый от страха, ударился по переулку на Верхнюю улицу. Мороз держался лютый – крещенский, и Малтат, кипевший наледью, дымился туманом. Есаул не помнил, как он влетел в первую попавшую избу и стал ломиться в дверь. Открыл ему старик, испугавшийся не менее есаула, и, бормоча молитву, отступил в избу: «Свят, свят, свят! С нами крестная сила!» Есаул повалился в ноги старику и просил укрыть его от разбойников на одну ночь. Опомнясь, старик спросил: «Грешник ты аль праведник пред господом богом, святым духом и сыном божьим, Исусом?» Есаул, конечно, ответил, что он самый настоящий праведник, а убить его хотели безбожники-ревкомовцы.
«Такоже. Такоже. Анчихрист напустил на землю безбожников, какие теперь власть взяли и суд вершат, – возвестил старик и тут же нарек имя праведнику: – И будешь ты праведником Ананием, какой пошел на огонь и смерть, а святое дело божье не попрал ни языком, ни руками. Аминь!»
Так они сошлись – раб божий Прокопий с праведником Ананием, и он же есаул Потылицын. С той поры дули ноздря в ноздрю.
Мороз, мороз, мороз…
Филя спросил тятеньку: брать ли ружье?
Святой Ананий махнул рукой – не надо, мол.
– С богом! – проводил Прокопий Веденеевич. Постоял на улице, прислушиваясь, потом закрыл тесовые ворота, заложил березовой перекладиной в железных скобах и калитку на запор.
Встревоженная Меланья никак не могла заснуть. Чуяла – случилась какая-то беда, если среди ночи явился батюшка и призвал в моленную Филимона, и тот, перепуганный до нутряной икоты, второпях оделся в дорогу, охая и бормоча себе в бороду, запряг рысаков и куда-то уехал. С тятенькой, наверное.
Она слышала, как выехали из ограды, и будто кто умер – такая настала тишина. Вспомнила: сени не закрыты на перекладину. И страх, страх! Хотела разбудить Апроську, да передумала.
Как была в нательной рубашке, так и выскочила из горницы в избу и в сени, и тут открылась дверь…
– Ой, мамоньки! Исусе!..
– Ты чаво? – удивился Прокопий Веденеевич.
– Аль батюшка?
– Ступай в избу, сам закрою.
– Как перепугалась-то, господи! Думала – уехали вы с Филей, а дверь не заложена. Обмерла от страху, – лопотала Меланья на пороге.
Прокопий Веденеевич снял шапку и шубу, повесил на крюк. В избе полумрак от сальной плошки. Меланья стояла возле молосной телушки, зябко прижимая руки к нательному крестику.
– Мне чей-то страшно, тятенька. Всю так трясет, трясет… Филя-то вдруг уехал…
– Все слава богу, – ответил свекор. – Али первый раз уезжает в ямщину?
Меланья вздохнула и повернулась к дверям в горницу, но остановил свекор:
– Погоди. Сядем на лежанку у печи, поговорим. Печь-то топила?
– Хлеб пекла сёдне, – воркнула Меланья.
– Принеси подушку. Постель кинь на лежанку. Да Апроську не разбуди.
Меланья – ни слова, ни вздоха, вся – вековечная покорность и смиренность.
VII
Была полночь; скупились светом звезды, и поднявшаяся полная луна с белесым кругом величаво плыла над снежными просторами. Кругом было так необыкновенно тихо, что можно подумать: мир навсегда околел в тяжком забытьи, и только один хозяин – мороз за пятьдесят гулко рвал местами обнаженную землю…
Но вот послышалось цоканье подков и малиновый перезвон колокольчиков, и сразу стало веселее: земля живет!
Ольга возвращалась в Белую Елань из Минусинска с чрезвычайным комиссаром Тимофеем Прокопьевичем: если не всю судьбу везла, то хоть клок ее, и то ладно.
Влюбчива кареглазая вдовушка, да никто вот так не прельстил ее, как Тимофей Прокопьевич. Более года ждала весточки, как он обещал позапрошлой осенью, уезжая из Белой Елани, да где уж, если сердце другой занято.
Вожжи в руках Ольги. Она ли не мастерица? И золото в тайге видит сквозь землю, и собой недурна: не молоко с лица пить, но и не взаймы за красотой ходить.
Поджарая кобылица Белка, отворотив морду от коренника, готова была выпрыгнуть из постромок: неуемная, силу не бережет. Коренной – соловый рысак, прозванный Ухоздвиговым Губернатором, мчится с некоторой гордостью, вскинув к дуге голову. Рысаки холеные, выносливые, а Белка и в кавалерии побывала, да не в тыловом казачьем войске, а на позициях. Не колыбица – ветер. Не зря сын Ухоздвигова, казачий сотник Иннокентий Иннокентьевич, увещевал ревкомовцев прииска, чтоб не губили Белку. Да еще сказал: «Золото купит любую жену, конь же лихой не имеет цену».
Ольга, в дохе, в лохмашках, ресницы у вдовушки обметал мороз, и похожи они на бабочек-капустниц.
– Не замерз, кавалер? – толкнула Тимофея.
– Дюжу…
– Ты, никак, спать собрался?
– Мороз дерет. Сорок, пожалуй?
– Из Шошиной выехали было пятьдесят, а теперь сорок? К ночи мороз всегда лютее. Говорила же – заночуем в Таскиной, так нет, гонит тебя нелегкая.
– Гонит, Ольга, гонит. Время такое.
– Времечко – в беремечко да под подушечку… Фу, губы твердеют!
– А ты ловкая с вожжами!
– Э, Тима! Была бы я ловкая, разве бы жила, как перст, ткнутый в небо? Ни звездочки на перст не упало, ни луна не скобленула. Так и живу – счастья жду.
– Будет и счастье.
– Ой ли! Ты вот обещал писать в ту осень и хоть бы разок воробьем чирикнул. Кому, мол, писать? Какой-то приискателънице! В сердце поместил дочь миллионщика – до меня ли?
Тимофей буркнул невнятное.
– И теперь любишь, когда она в заговоре со святым Ананием? Может, помилуешь?
– Я не милую и не жалую, – проворчал Тимофей, крайне недовольный. В который раз за дорогу она заводит один и тот же разговор, безжалостно припирая его к стене.
– Тебе власть дана от самого Ленина.
– Не давал он мне такой власти, чтобы единолично вершить суд и расправу.
– Твое слово, Тима, золото: тяжелое. И ты должен первым сказать свое слово.
– Не первым и не последним.
– Серединки держаться будешь?
– До чего же ты занозистая, приискательница!
– С занозою в сердце на свет народилась. Или так жить худо?
Тимофей натянул на лицо воротник тулупа и отвернулся в сторону. Он будто вновь увидел лицо Дарьюшки и как она потерянно и виновато глядела на него в тот памятный день расставания в доме Юсковых, на ее белой, батистовой кофточке алело, переливаясь по упругой груди, зловещее пятно заката, смахивающее на кровь.