ЗАВЯЗЬ ДВЕНАДЦАТАЯ
I
Минусинск проснулся коровьим мыком – трубным, долгим, в тысячу глоток – воплощением умиротворенности я спокойствия.
Дарьюшка прислушалась и подбежала к окну, уставившись в текучий, мычащий мир.
Похоже было, что город населяли одни ленивые, удойные, меланхоличные коровы, телки и быки. Они стекались на площадь со всех сторон. Красные, бурые, пестрые, черные, комолые, рогатые, подтощалые, с выпирающими крестцами, жирные, с раздутыми утробами, с торчащими к земле сосками шли и шли, толкая друг друга, шли стадом на пойменные луга, на отавы, чтобы к вечеру набить утробы и вернуться в город с закатом солнца и так же мычать, возвещая мир о своем благополучном возвращении.
Навстречу коровам поднималось розовое солнце.
– Мычат, мычат, – шептала Дарьюшка, созерцая коровье царство.
Она была в платье, расстегнутом на спине. Но если бы спросить Дарьюшку, легла ли она в постель в платье или без него и что с нею произошло ночью, она вряд ли ответила бы.
– Мычат, мычат!
А что, если весь подлунный мир от зари и до зари населяют одни дойные коровы, телки, нетели и быки? Может, это и есть та третья мера жизни, куда пришла Дарьюшка, отряхнув прах со своих ног от прошлых трудных дней жизни? Коровье царство и коровье спокойствие. И она, Дарьюшка, тоже должна мычать! – призывно, утробно, и тогда она будет счастлива?
Надо мычать, мычать…
– М-у-у-у-у, – попробовала Дарьюшка сперва тихо, неумело, а потом, набрав полные легкие воздуха, замычала свободно, не хуже любой нетели: – М-у-у-у, м-у-у-у-у! – И сразу стало легче, точно вместе с мыком улетучилась горечь минувшей ночи, все сомнения и те неразрешимые вопросы о пяти мерах, над которыми она столько билась. Как все просто: набрать воздуху и, сложив губы трубочкой, выдыхать из себя облегчающее «м-у-у-у, м-у-у-у!», постепенно вытягивая живот.
– Барышня!
Дарьюшка оглянулась на толстуху в ситцевом платье, пригляделась и промычала.
– Штой-то вы, барышня?
– М-у-у-у, м-у-у-у!
– Рань такую поднялись и опять чудите. И ночью офицера покусали.
– М-у-у-у! – ответила Дарьюшка и сказала: – Мычи, мычи. Сейчас ты нетель. Справная, жирная, а потом станешь коровой. Мычи!
– Ой, боженька! – попятилась обладательница толстых ног, смахивающих на ступы. – Спали бы, барышня.
– Мычи, мычи. – И, пригнув голову, Дарьюшка намеревалась боднуть толстуху-нетель, но та кинулась за двери.
Некоторое время Дарьюшка кружилась вокруг стола и мычала, но потом прибежала встревоженная хозяйка, попробовала утихомирить Дарьюшку и, не преуспев, подняла самого Елизара Елизаровича.
Отец вошел в комнату в нижней голландской рубахе ниже колен, распахнутой до пупа, в халате, накинутом на вислые широкие плечи, и не без робости приблизился к дочери:
– Ну, што ты тут, Дарья? Дарьюшка отпрянула от отца:
– Цыган, цыган. Мясник.
У папаши глаза полезли на лоб, и сон как рукой сняло:
– Ты… ты, стерва, што-о?! А?! Изувечу!
– Му-у-у! Му-у-у! Му-у! – тревожно промычала Дарьюшка, как бы взывая о милосердии.
– Это што же, а? Што же, а? – затравленно оглянулся Елизар Елизарович, запахиваясь халатом. – Час от часу не легче. А? Давно она поднялась?
Выслушав сбивчивый рассказ служанки, предупредил:
– А ты смотри, Александра, помалкивай в городе. И чтоб книгочтец Юсков не проведал. И про то, как она ухо покусала человеку, ни гугу! – И пригрозил: – Вздую.
Утром Елизар Елизарович получил депешу от капитана «России», что пароход будет в Минусинске послезавтра утром: туманы задерживают.
Надо было съездить в Усть-Абаканское и встретиться там с «размазней» управляющим, Иннокентием Михайловичем, которого он решил отстранить от дел, но Дарьюшка висела на шее, как якорь. Надумал показать ее известному минусинскому доктору Ивану Прохоровичу Гриве.
Доктор не хотел принять Дарьюшку: «Я – хирург. Да-с. Если ваша дочь, как вы говорите, с ума сошла, то следует обратиться за помощью к психиатрии – паука о душевнобольных, в Красноярске имеется больница». Елизар Елизарович пообещал хорошее вознаграждение. «Никакого вознаграждения, почтенный, – рассердился доктор Грива. – Вы, вероятно, думаете, что доктора призваны взимать, а не давать. Есть и такие доктора. Да-с!» И, подумав, доктор нашел выход: «Есть здесь бывшая курсистка психоневрологического института. Официально она не практикует. Я приглашу ее к себе. Так что приводите вашу дочь в мой сад, в пересылку доктора Гривы».
– Как так «в пересылку?» – не понял Елизар Елизарович.
– Ну, если угодно, в мой дом на дюне. Да-с. Но я предпочитаю свой дом называть «пересылкой» – этапной тюрьмой. В России, как вам известно, все жители так или иначе заключенные. Да-с. И я пока живу в пересылке. В Сибирь меня гнали из Одессы. От тюрьмы к тюрьме. От пересылки к пересылке. Тридцать три тюрьмы, почтенный. Да-с. Ну, а дальше… Одному богу и жандармам известно, куда погонят дальше. Так что я пока в собственной пересылке. На всякий случай запомните: к моему дому ехать будете мимо тюрьмы. Не испугайте больную. Другой дороги нет. Да-с. В России, почтенный, от сотворения мира все дороги ведут в тюрьму. Не в Рим, как в матушке Европе, а в тюрьму. Да-с!
Доктор Грива шутил, конечно. В Минусинске он прикипел на вечное поселение, вырастил на бросовой земле яблоневый сад, построил дом на сыпучей дюне в полуверсте от тюрьмы, и говорят, будто на новоселье созвал всех свободных надзирателей, конвойных солдат и бражничал с ними всю ночь напролет.
Мало ли чудаков на свете!..
II
День выдался солнечный, высокий и просторный, какие бывают в благодатной Минусинской долине. Сытый рысак Воронок, любимец хозяина, пощелкивая подковами, сияя серебром и медью наборной сбруи с кисточками, играючи бежал по улицам города через деревянный мост на Татарский остров и там, свернув на одну из улиц-линий, помчал хозяина с дочерью к тюрьме.
И надо же было встретиться с этапными арестантами! Впереди на сером коне в длиннополой шинели, в начищенных сапогах со шпорами, при шашке, в серой каракулевой папахе картинно кособочился конвойный офицер.
Взмахнув плетью, он крикнул: «Па-асторонись!» – и успел прицелиться глазом на молоденькую красавицу, сидевшую слева в тарантасе рядом с бородачом в шляпе и суконной поддевке.
Постоянно настороженная Дарьюшка еще издали заметила всадника «на бледном коне» и готова была выпорхнуть из коробки тарантаса. Но когда раздался голос всадника, а потом он, гарцуя, вздыбил коня и, обращаясь к конвойным солдатам, крикнул: «Па-адтянись!», внимание Дарьюшки метнулось на арестантов. Они шли по четыре в ряд, закованные по рукам и ногам, в серых колпаках и в таких же грубых куртках и штанах, похожие друг на друга, точно одно лицо растворилось в сотне обреченно тупых лиц, охраняемые конвойными солдатами. Двигались медленно, гремя цепями, и Дарьюшка вспомнила, как давно в Красноярске, по Воскресенской, вот так же гнали этапных и горожане, любопытные, но безучастные, тупо созерцали шествие несчастных. И она, Дарьюшка, плакала и втайне проклинала царя и всю существующую власть, которая только и умеет, что творить жестокость. И люди терпят ярмо, волочат цепи, издыхают на каторге и благословляют рабской покорностью. Жестокость! Она, Дарьюшка, никогда не благословляла ее. Но она была такая беспомощная и жалкая! Но ведь это было тогда, во второй мере жизни! Сейчас Дарьюшка чувствует в себе силу, чтобы сразиться с тиранией.
Сдерживая Воронка на ременных вожжах, Елизар Елизарович подъехал к заплоту и не успел оглянуться, как Дарьюшка выпрыгнула и побежала к этапным, ловко увернувшись от солдата.
– На-аза-ад! Назад! – заорал конвойный, и в ту же секунду круто обернулся офицер на сером коне.
Дарьюшка влетела в ряды арестантов, как стрела, пущенная самой судьбою.
– Не смейте жить в цепях! Вы – люди! – раздался ее призывный голос. – Пусть цепи носят насильники и мучители. Глядите, как светит солнце. Оно светит для всех. И для вас, чтобы вы радовались жизни и были счастливы. Бросьте цепи, бросьте! Сейчас же!
– Взять ее! Взять! – взвизгнул офицер, то наезжая на арестантов, то вскидывая коня на дыбы. Танцуя, серый конь звучно перекатывал на оскаленных зубах стальной мундштук, а конвойные солдаты, ощетинившись штыками, держали на прицеле сбившихся в кучу кандальников.
Голос Дарьюшки зазвенел страстно и призывно. Арестанты моментально сгрудились вокруг нее, и каждый хотел взглянуть на лицо девушки. И она их видела, несчастных. Близко-близко. Совсем молодых, измученных казематами, бородатых, отупевших, не верящих ни в солнце, ни в радость жизни.
– Пусть они взбесятся, насильники! – возвещала Дарьюшка, довольная, что сказала правду. – Глядите, как прыгает бледный конь! И ад и смерть на бледном коне! Не бойтесь, я с вами, мученики! Я с вами! Киньте цепи и пойдемте со мною в третью меру жизни. У нас будет радость. У нас будет солнце. У нас будет счастье. И сгинут цепи, слышите?..
Офицер выхватил револьвер, выстрелил вверх. И еще, и еще. «Бах, бах, бах!»
– Ложись! Ложись!
Арестанты остались безучастными к воплю офицера. Тесно сомкнулись плечом к плечу, и там, среди них, – Дарьюшка в черной плюшевой жакетке и в пуховом платке, сбившемся на плечи.
На выстрелы офицера отозвалась тюрьма. Бежали солдаты, надзиратели, унтеры, а из соседних домов, из оград в улицу высыпали любопытные горожане.
Елизар Елизарович перепугался до икоты, а тут еще Воронок, как только раздались выстрелы, попятил тарантас на середину улицы. Надо бы сказать, что Дарья не в своем уме, да где уж тут. И кто услышит? «Осподи помилуй! Осподи помилуй!» – молился Елизар Елизарович, порешив, что Дарьюшку, наверное, прикончат, да и его схватят. Шутка ли: посягательство на законы царя и отечества! Призыв к освобождению арестантов.
Шум, гвалт. Крик. Ругань, Звон цепей.
III
Солдатские лапы сграбастали Елизара Елизаровича за шиворот английской поддевки и выволокли из коробка тарантаса.
Арестантов штыками погнали обратно в тюрьму.
Елизара Елизаровича поволокли в караульное помещение рядом с тюремной стеною.
– Разберитесь, братцы! Разберитесь! – взывал к солдатам Елизар Елизарович, но те тащили да подкидывали горяченьких, чтоб век помнил, как нападать на конвой.
Первое, что увидел Елизар Елизарович в бревенчатом караульном помещении, были решетки на трех окнах. Стол впереди, широкая скамья и жестяная лампа, спущенная над столом с потолка. Еще одна дверь в соседнюю комнату, и там бился голосок Дарьюшки. Это, конечно, она кричала, Стон, стон и удары. Догадался: Дарью избивают. Не успел сказать, что дочь «психическая», как дюжий солдат подскочил к нему и без единого слова сунул кулаком в рыло – искры из глаз посыпались.
Тут и пошло. Трое держали со спины, а двое утюжили почтенную физиономию миллионщика. «Братцы! Служивые! Разберитесь!» – нутряным стоном отзывался на удары Елизар Елизарович, не чая, останется ли в живых.
Нет, такого он не переживал! Сам молотил инородцев смертным боем, если те жаловались на него, что он их ограбил, но чтоб самому испытать лупцовки – в помышлении не было. Не он ли за веру, царя и отечество готов хоть всех инородцев отправить на тот свет? Раздеть до нитки, забрать весь скот и потом продать «царю и отечеству» втридорога или того больше. Не он ли самый праведный гражданин в отечестве?! И вот – бьют, бьют да приговаривают: «Собака, образина! Харя! Рыло!» И все это комментируется соответствующим довеском физического воздействия на «собаку, образину, харю, рыло» в одном лице.
Измотали Елизара Елизаровича до того, что он еле поднялся на четвереньки. Окатили водой, очухался.
– Господи! За што? А? За што?
После столь внушительной обработки потащили в двухэтажный дом управления тюрьмы, на второй этаж, и тут Елизар Елизарович предстал перед начальником тюрьмы – бритощеким старикашкой в погонах штабс-капитана и перед жандармским подпоручиком. – .
– Прошу. Садитесь. – Подпоручик указал на деревянный замызганный стул, поставленный на почтительное расстояние от стола. – Фамилия?
Помятый, всклокоченный, диковатый, с подбитыми глазами и подпухшей щекой, Елизар Елизарович смахивал на затравленного медведя со связанными лапами. Из головы вылетело, что он – почтенное лицо, миллионщик, все может, до всех дойти горазд и что ему сам черт не страшен. А тут притих, покособочился, грузно опустившись на стул. Хоть бы развязали руки! Так нет же, притащили к начальству, как какого-нибудь арестанта или каторжного.
«Да это же Иконников! – узнал Елизар Елизарович жандармского подпоручика, с трудом переводя дыхание. Болели ребра, спина и башку не повернуть. – Иконников же! За одним столом сидели у Вильнера».
– Фамилия! – подтолкнул подпоручик.
– Юсков фамилия, – покорно ответствовал Елизар Елизарович и, собравшись с духом, заискивающе проговорил: – Юсков же, господин Иконников.
Подпоручик хлопнул ладонью о стол:
– Ма-алчать! Имя-отчество?
– Елизар Елизарович. Или вы меня не признали, господин Иконников? Дело у меня на всю губернию.
– Дело? на всю губернию? – прицелился подпоручик. – Понятно. В нашем уезде такую сволочь еще не видели. Из губернии прилетел с той шлюхой?
– Господи прости!..
– Ма-алчать! От какой партии имел поручение совершить налет на этап и освободить государственных преступников? Отвечай!
– Не было того! Не было! А партия моя – по скотопромышленности, и в акционерном обществе состою пайщиком. Контора моя в Минусинске, в Урянхае, а также и в Красноярске по акционерному обществу.
– Ты эти штучку-мучки брось, – погрозил пальцем щеголь подпоручик, прохаживаясь возле стола. – Со мною не пройдет. Па-анятно? Ты мне выложишь, по чьему заданию явился в Минусинск. – И без перехода, в упор: – социалист-революционер? Террорист? Ну? Живо?
– Юсков же я! Юсков! Господина исправника спросите. Ротмистра Толокнянникова! Меня весь город знает.
Начальник тюрьмы что-то шепнул подпоручику, тот внимательно пригляделся к арестованному, а потом уже обратился к конвойному унтер-офицеру:
– При задержании обыскали? Нет, оказывается, не успели.
– Обыскать!
Подскочили три надзирателя, унтер-офицер, развязали руки арестованному, обшарили карманы: золотые часы «Павел Буре», замшевый бумажник, набитый кредитными билетами, какие-то бумаги, счета с печатными заголовками: «ЕНИСЕЙСКОЕ АКЦИОНЕРНОЕ ОБЩЕСТВО ПАРОХОДСТВА, ПРОМЫШЛЕННОСТИ И ТОРГОВЛИ, ЮСКОВ ЕЛИЗАР ЕЛИЗАРОВИЧ»; в нагрудном кармане поддевки – осколки от разбитой бутылки марочного французского коньяка – угощение для доктора Гривы; в наружном кармане – пара дамских роговых шпилек, серебряная и медная мелочь, витая цепочка с разнообразными ключами.
Пересчитали деньги: одна тысяча семьсот двадцать пять рублей.
– Значит, Юсков? – потеплел жандармский подпоручик, соображая, не влип ли он в историйку. – Ну, а теперь скажите: как вы задумали совершить налет на этапных о той шлюхой? И как она? Социалистка? Кого именно она хотела освободить, призывая преступников совершить нападение на конвой? Это ее деньги?
– Господи прости! Не было нападения на преступников. Не было!
– Это ее деньги, спрашиваю?
– Мои деньги. Мои.
– Как она, та особа, которая ехала с вами, а потом прорвалась к этапным и призывала к нападению на конвой?!
– Умом помешанная, господин Иконников. Другая неделя, как сошла с ума. Вез доктору Гриве. А дорога-то, господи прости, мимо тюрьмы. Кабы знал такое, связал бы, скрутил или человека взял бы с собой. А тут, господи помилуй, вожжи в руках – рысак-то у меня норовистый. Не успел глянуть… экое, господи! Ночью человеку ухо откусила.
– Ухо откусила? Кому откусила?
– Моему доверенному по акционерному обществу, Григорию Потылицыну. Казачий офицер, есаул. Доглядывал ночесь за нею, – кинулась и ухо отжевала.
Елизара Елизаровича понесло! Только бы не его обвиняли в злоумышленном посягательстве на тюремную крепость царя и отечества! Пусть за все ответит Дарья… Какой с нее спрос, коль с ума сошла?
– Как ее фамилия, этой особы?
У Елизара Елизаровича захолонуло внутри: фамилия-то Юскова!
– Не знаете ее фамилию?
– Как не знать! Юскова. Прости меня, господи. Дарья Юскова. Дочь моя. Другая неделя, как с ума сошла.
Поручик переглянулся с начальником тюрьмы.
– Ваша дочь?
– Истинно так. Дочь. После гимназии ума решилась. Дома держали под замком, а сегодня вот хотели показать доктору Гриве.
– Вы понимаете, какое она преступление совершила?
– Разве ждал того, ваше благородие? Думал ли, что каторжных встретим?
Жандармский подпоручик призадумался. Дочь Юскова! Сумасшедшая. С дураков взятки гладки. Только можно препроводить под конвоем в психиатрическую больницу. Но ведь дочь Юскова! Этот космач поднимет на ноги исправника, ротмистра, дойдет до губернатора Гололобова. И, чего доброго, подпоручика отправят на фронт… из-за какой-то дуры! К тому же «дуру» до того избили, что она еле жива.
Не лучше ли выпроводить миллионщика вместе с его дочерью, только пусть он подпишет протокол, что его больная дочь Дарья в состоянии невменяемости кинулась к этапным, призывая их к нападению на конвой. И когда преступники пытались разбежаться, конвойные солдаты применили силу, и Дарья Юскова пострадала в свалке. И что отец психически больной Дарьи Елизар Елизарович получил соответствующее предупреждение, чтобы впредь больную дочь держать под строжайшим надзором и водворить в больницу. И что сам Елизар Елизарович не имеет никаких претензий к жандармскому подпоручику Иконникову, в чем и расписуется.
Пришлось стерпеть и подписать протокол. Только бы убрать ноги из заведения его императорского величества!..
Подпоручик любезно вернул деньги и вещи. Принимая часы, Елизар Елизарович нажал на головку боя и прислушался к серебряным ударам: три часа с тройным перезвоном, что означало четверть четвертого. После перезвона – серебристая мелодия «Боже, царя храни!»
Начальник тюрьмы выпрямился и перекрестился, слушая гимн.
Дослушав мелодию, Елизар Елизарович положил часы в карман, собираясь уходить.
Жандармский подпоручик выразил сожаление, что произошла такая печальная историйка.
– Иметь такую дочь! – Подпоручик покачал головой. – По уставу конвойной службы, ее должны были застрелить на месте преступления. Нападение на конвой с целью освобождения преступников. Как о том имеется специальное предписание, конвойная охрана открывает огонь без предупреждения. Что поделаешь? Тем более, господин Юсков, среди конвоируемых немало головорезов, приговоренных к вечной каторге, и, что особенно важно, более тридцати – государственные преступники, подпольщики, так называемые социалисты-революционеры, весьма опасные для отечества.
– Да я бы, – воспрял Елизар Елизарович, – всех этих социалистов живьем в землю, а не на каторгу!
Подпоручик, конечно, согласен: лучше бы их живьем в землю…
Начальник тюрьмы пригласил Елизара Елизаровича в свой кабинет.
– Тут у меня туалетная комната, – предупредительно указал сухонький старичок на задрапированную дверь. – Прошу. Прошу.
Елизар Елизарович воспользовался приглашением.
В туалетной был установлен большой цинковый титан для нагрева воды, ванна, рукомойник с эмалированным бачком, флаконы с ароматной водой, зеркало в черных крапинках, в котором Елизар Елизарович увидел свою изрядно помятую физиономию: губы распухли, с запекшейся кровью на бороде, правая щека вздулась и перекосилась, глаз затек, и на лбу шишка! «Эко уходили меня служивые! Надо бы сырого мяса приложить к щеке и в подглазье. Куда я теперь с этакой образиной?» Понятно: ни к исправнику в гости, ни к Вильнеру, ни к миллионеру-маслобойщику Вандерлиппу, с которым уговорился вечером встретиться.
Начальник тюрьмы, прощаясь, проверещал, что он непричастен к инциденту. И что конвойная служба находится в распоряжении особого ведомства, и что если господин Юс-ков как нечаянно пострадавший возбудит дело, то следует обратиться туда-то и к тому-то, и ни в коем случае к ведомству тюрем Российской империи.
Елизар Елизарович махнул рукой: ладно, мол, до того ли!
IV
Подпоручик Иконников поспешил в караульное помещение взглянуть на дочь миллионщика Юскова, которую он принял за политическую террористку и поручил допросить со всей строгостью прапорщику Мордушину, тому офицеру, который так картинно кособочился на сером коне, заглядевшись на Дарьюшку, а потом открыл стрельбу из револьвера.
В помещении для нижних чинов с деревянными нарами, с козлами для винтовок, где недавно «отработали дюжего бородача», рассевшись по двум лавкам возле стола, густо дымили самокрутками конвойные солдаты. Все они разом поднялись, уставившись на холеного жандармского подпоручика.
Дверь в офицерскую половину караульного помещения была замкнута, и подпоручик постучал кулаком. Солдаты переглянулись, и двое из них лукаво перемигнулись.
– Арестованная здесь? – скрипнул подпоручик.
– Так точно, ваше благородие.
– И прапорщик там?
– Так точно.
Подпоручик передернул плечами и ударил в дверь носком сапога. Вскоре отозвался прапорщик Мордушин и почему-то не открыл дверь.
«Сволочь! Он ее там…» – догадался подпоручик и еще раз ударил кулаком.
Щелкнул замок, и в дверь выглянуло пунцово-потное узкое лицо, бесстыже вытаращенные глаза, рыжие, завинченные стрелками вверх усики и неестественно красные торчащие уши.
Подпоручик молча прошел в первую половину офицерского помещения и, круто обернувшись, уставился на прапорщика Мордушина. Тот, закрыв дверь, сообщил, что арестованная террористка не отвечает на вопросы – не назвала сообщников и кто ее подослал отбить кого-то из политических. «Они все такие, политики. Хоть на куски режь». И мало того, упала в обморок, и прапорщику пришлось ее уложить во второй комнате на койку, где обычно отдыхали конвойные офицеры, пригоняя этап или перед тем, как принять из тюрьмы заключенных.
– Понятно, – процедил сквозь зубы подпоручик и, заметив болтающийся из-под френча конец брючного ремня у прапорщика, язвительно указал: – Уберите улики! – И первым прошел в следующую комнату, поскрипывая зеркально блестящими сапогами.
Дарьюшка лежала на узкой железной кровати поверх армейского суконного одеяла в своем бордовом шерстяном платье, и взгляд ее, устремленный в прокоптелые плахи потолка, был каким-то плавающим, невидящим. Ее плюшевая жакетка на атласном подбиве и пуховый оренбургский платок лежали на соседней кровати рядом с прапорщицкой шинелью.
Подпоручик взглянул на Дарьюшку, а потом на прапорщика. Тот по-прежнему таращил разбойничьи глаза, делая вид, что не понимает, к чему клонит жандармский подпоручик.
– Выйдем! – на пунцовых щеках подпоручика вздулись желваки. Есть ли предел нахальству у этих конвойных офицериков? Пойман с поличным, а ведь будет запираться, сволочь. И тут же осадил себя: если всю эту паскудную историйку предать огласке, то как бы самому не влипнуть. Он же, подпоручик Иконников, прикомандирован к тюрьме и отвечает за конвойную стражу.
В секундном поединке они готовы были расстрелять друг друга. Молодые, увильнувшие от фронта, беспредельно жестокие, чем и заслужили исполнять грязную работу в тылу, и в то же время ненавидящие друг друга.
Жандармский офицер для офицера конвойной охраны – это хуже немца в рукопашном бою. Этакий щеголь! Да еще и губами дергает! Небось не припачкает свои лайковые перчатки о физиономию арестантов. А вот ему, прапорщику Мордушину, в дождь, в зной и в лютый мороз приходится гонять этапы по каторгам и пересылкам, кормить клопов, отбивать кулаки о заключенных, жрать всухомятку на этапных привалах, мерзнуть и мокнуть, как собаке, и стрелять без предупреждения при малейшей попытке к побегу, составлять рапорты, харчевые листы, прикарманивать медяки и тянуться перед тыловыми щеголями в голубых мундирах.
– Ну, так что же, прапорщик? – покривил губы подпоручик. – Изнасилование?
– Как так изнасилование? – выкатил глаза прапорщик.
– Знаешь, сколько положено по статье законоуложения за подобное преступление при исполнении служебных обязанностей?
– Какое такое преступление?!
– Оставьте, прапорщик! Не корчите из себя идиота! – И, понизив голос, пригрозил: – Если я немедленно вызову доктора из тюремной больницы и он осмотрит ее, то…
Прапорщик ощетинился, как разгневанный дикобраз, и быстро взглянул на свою шашку в ножнах и кобуру с револьвером, оставленные на квадратном столе.
– Без глупостей! – осадил подпоручик. – Не хочу упекать тебя на каторгу, Мордушин. Но имей в виду: это мое последнее предупреждение. У тебя это не в первый раз! – уступил подпоручик и, достав пачку папирос, закуривая, продолжал: – Угораздило тебя! Знаешь, с кем имел дело?
– Запирается. Но я ее расколю. Только было начал… Подпоручик тоненько засмеялся.
– Она – сумасшедшая, Мордушин. Дочь миллионщика Юскова. Слышал про скотопромышленника? Ну вот. Он ее вез к доктору Гриве показать, и тут с этапом встретился. Как она тебе ухо не откусила? Вчера одному откусила ухо.
– Да ну? – не поверил прапорщик.
– Как она показала себя?
– Вот уж показала! А я-то думал, что она меня хочет обмануть! Тут такое дело! Лопнуть можно. Я ее допрашиваю, понимаете, а она уставилась на мое оружие и говорит: «Сними оружие, брось и пойдем со мной, говорит, в третью меру жизни». Ну, думаю, барышня задумала поймать меня на крючок, чтоб я ее выпустил. Да, думаю, сыграю. Спрашиваю: «Если я сниму оружие и поведу за собой, то, говорю, ты откроешь мне всю тайну?» Она отвечает: «Вся моя тайна будет твоей тайной». Ну вот. Лопнуть можно! Снял оружие и – повел ее в ту комнату. Умора! Если бы послушал ротмистр, какую она мне речь закатила!..
– Что она говорила?
– Призывала меня к свержению царя, бормотала что-то про пять мер жизни, а главное – чтоб всех насильников с оружием заковать в цепи и чтобы они жили и подыхали в этих цепях. Если послушать – штучка! Не подумаешь, что чокнутая. Такую выпусти в город – бунт подымет. Надо же, а? А я-то думал!..
Подпоручик, прикусив тонкую губу, призадумался.
– А ну позови ее сюда.
Прапорщик вышел, и раздался его голос:
– Вставай! Одевайся! Да побыстрее! И голос Дарьюшки:
– Ты опять другой? Опять другой?
– А ну шевелись! Еще подумают, что я с тобой тут цацкаюсь!
– Боже, как ты кричишь! Ты же сказал, что пойдешь со мною!
– Давай, давай, – подталкивал голос прапорщика.
И вот вышла Дарьюшка в незастегнутой жакетке и в наспех накинутом платке. Посмотрела на подпоручика, на его саблю и ремни с кобурой, покачала головой:
– Опять с оружием! Подпоручик подвинул стул:
– Садитесь.
Дарьюшка вскинула подбородок, ответила:
– Это вы садитесь, на цепь садитесь. Вас всех надо на цепь посадить, насильников. И чтоб вы вечно сидели на цепи.
Дарьюшка повернулась к двери, чтобы уйти.
– Минуточку, барышня, – остановил подпоручик. – Я все-таки должен поговорить с вами. Что вы делали в той комнате?
Дарьюшка па мгновение растерялась, и щеки ее заалели.
– Что вы делали в той комнате? – добивался подпоручик. – Надо же узнать: помнит ли она? Не скажет ли, что ее изнасиловали в караульном помещении.
Прапорщик вернулся в шинели и направился к столу за оружием. Как же посмотрела на него Дарьюшка! Сперва она растерялась, потом помрачнела.
– Ты… ты… подлец! Подлец! – раздался ее гневный голос, а прапорщик, ухмыляясь, затянувшись ремнями, деловито поправив на боку шашку, ответил:
– Я из третьей меры ухожу во вторую. Потому что в третьей мере без оружия и харчей сдохнуть можно. И ты давай топай из третьей во вторую.
Дарьюшка сцепила руки пальцами, взмолившись:
– Боже, боже! Подлец, подлец!
– За оскорбление офицера, голубушка, я могу и в морду дать! Живо схватишь. – И прапорщик показал Дарьюшке увесистый кулак.
– Боже! – На глаза Дарьюшки навернулись слезы.
– Так что же вы делали в той комнате? – еще раз ехидно напомнил жандармский подпоручик.
– Не смейте, не смейте, звери! – выкрикнула Дарьюшка. – Вам за все отплатится! Настанет час, и вам все припомнят. И кандалы, и цепи, и тюрьмы – все, все! И ваш царь поганый, и все жандармы, и солдаты – звери, насильники. Презираю вас! Презираю!
– Дать ей? – кивнул прапорщик.
– В таком состоянии ее выпустить действительно нельзя. Кто знает, что она может натворить!
– Вот и я говорю…
– Рапорт составил?
– Пожалуйста, – подал прапорщик рапорт.
Подпоручик остался доволен рапортом конвойного офицера, написанным безграмотно, с обилием устрашающих глаголов: «Долой царя! Пусть кровопивцы носят цепи. Бейте офицеров», а в заключение: «При задержании преступница оказала сопротивление и пыталась убежать с другим заговорщиком, которого тоже задержали».
– Этого достаточно, – сказал подпоручик, пряча рапорт в карман шинели. – Ну, а теперь приведи ее в полный порядок, и чтоб никаких разговоров. Для успокоения – валерьянки. Фельдшера можешь вызвать. Да пусть умоется. Если не сама – помогите. И чтоб полный порядок. Отведешь ее потом в управление тюрьмы. Я поеду за ротмистром.
– Есть в полный порядок! – вытянулся прапорщик, звякнув шпорами.
Дарьюшка презрительно усмехнулась: собаки!..
Елизар Елизарович, охолонувшись на воздухе, поджидал дочь у тарантаса. Подпоручик явился без Дарьюшки. Оказывается, придется Елизару Елизаровичу побыть пока в управлении тюрьмы, а он, жандармский подпоручик, па Воронке съездит к начальству. «Дело-то нешуточное, господин Юсков. Нам пока неизвестно: больная ваша дочь или нет? Как указано в рапорте офицера конвоя, задержанная выкрикивала противогосударственные призывы…»
Красномордый, упитанный надзиратель с выпяченным бабьим задом охотно подтвердил, что девица кричала такое.
– На всю тюрьму тревогу объявили. Побоище могло произойти. Очинно просто.
А солнце все так же полоскало негреющими осенними лучами красно-кирпичную трехэтажную тюрьму, в некотором роде – оплот и крепость Минусинска.
Любопытно заметить: в тот год, когда заложили фундамент тюрьмы чуть ли не на тысячу заключенных, в самом городе насчитывалось около пяти тысяч жителей.
Говорили так:
«Свято место пусто не бывает» – это про тюрьму.
«От сумы и от тюрьмы – не отрекайся».
«С судьбою не спорь, с тюрьмою не вздорь».
«В тюрьму – ворота, а из тюрьмы – калитка».
«За тюрьмой – аукнется, а в тюрьме – откликнется…»
И вот откликнулось. Призывный голос Дарьюшки взбудоражил заключенных. Потрясающая новость моментально проникла во все камеры: нашлась будто отчаянная революционерка, которая с голыми руками кинулась на конвой и призывала арестантов в третью меру жизни, и что те, умыканные, не воспользовались моментом. И что революционерку, конечно, упекут на каторгу. Потом узнали от надзирателей, что девица будто бы была сумасшедшей, дочерью миллионщика Юскова и что на конвой кинулась в припадке невменяемости. Арестанты не поверили: почему она ни на кого другого не кинулась, а именно па конвой?
А в самом деле, почему?..
V
Закрутилась, завертелась самодержавная машина Жестокости, все и вся подчиняя единому намерению: подавить Слово, Мысль, Желание и все человеческое в человеке.
Мыслить и действовать положено священной Особе, и соответственно мысли и деянию этой Особы – Думе, сенату, тайным и действительным советникам, ну, а рангом ниже – подчинение, исполнение. А все, что супротив, – подрывные деяния, опасные для отечества.
Всякая жестокость, как щитом, укрывается отечеством, народом, подразумевая под народом малую кучку злодеев, дорвавшихся до жирного пирога.
Конвойный прапорщик Мордушин, не разобравшись, в чем дело, открыл стрельбу, вообразив, что на конвой совершено нападение, хотя нападающей стороной было девица, отнюдь не богатырского сложения.
Девицу схватили как террористку и мало того что избили, так еще надругались над ней, и все это под прикрытием непроницаемого для света и разума плаща Жестокости.
И вот явился встревоженный ротмистр Толокнянников, а с ним – уездный исправник Свищев.
Безграмотный рапорт прапорщика Мордушина лежал на столе, как фундамент под трехэтажной тюрьмой.
Особы в позолоченных мундирах и скрипучих ремнях, «не взирая на почтенную личность скотопромышленника», допытывались: не зналась ли дочь господина Юскова с политссыльными Вейнбаумом, Лебедевой и доктором Гривой? И почему именно к доктору Гриве вез психически больную дочь господин Юсков?
Елизар Елизарович и так и сяк оправдывался, призывая в свидетели есаула Потылицына, жену своего управляющего Аннушку, и все-таки ротмистр Толокнянников не смилостивился: не поверил на слово.
Привели Дарьюшку из другой комнаты. Елизар Елизарович так и впился в дочь, как бы призывая ее к благоразумию. А Дарьюшка устала, измучилась!
– Ну, так что же вы тут натворили? – приблизился к Дарьюшке пожилой ротмистр.
Дарьюшка вскинула глаза на старика в мундире и при оружии, горестно промолвила:
– Как вы мне надоели, мучители! Сколько вас тут, а? Всех бы вас в цепи, чтобы вы других не мучили.
– О! – погнул голову ротмистр. – Еще что?
– Еще? – Дарьюшка нервно встрепенулась, как лист на дереве, и, не думая долго, плюнула в ухмыляющееся лицо.
Ротмистр отпрянул в сторону, выругавшись:
– Мерзавка! Ну мерзавка!
Жандармский подпоручик скрутил Дарьюшке руки, как бы предотвращая избиение высокого начальника.
– Вот какова ваша дочь. – Ротмистр готов был испепелить Елизара Елизаровича. – Отменное воспитание дано. Отменное! Если она и сошла с ума, как вы уведомляете, то ее сумасшествие сугубо опасное, должен сказать. Сугубо опасное. Такую особу необходимо держать за толстыми стенами и за крепкими решетками. Да-с. – И опять, уставившись на Дарьюшку, гаркнул: – А ну, скажите, кто вас подослал совершить нападение на конвой? Кто?!
– Отвечай! – подтолкнул Дарьюшку жандармский подпоручик.
– Как вы мне надоели, мучители! Как вы мне надоели! Но знайте, знайте, ждет вас гибель. Как поганые звери, сдохните вы в своих мундирах. И не будет вам ни пощады, ни спасения. Не будет вам ни дня, ни ночи. Ни третьей, ни четвертой меры жизни.
– Так. Так. Еще что нас ждет? – сверлил ротмистр.
– Еще вас ждет яма. Могильная яма. Боже, хоть бы скорее спихнули вас в ту яму!
– Уведите! – отмахнулся ротмистр и, повернувшись на каблуках к исправнику: – С меня достаточно.
– Пожалуй, достаточно, – поддакнул исправник. Судьба Дарьюшки была решена…
Жандармский ротмистр Толокнянников с исправником Свищевым составили еще одну устрашающую бумагу: Дарью Елизаровну Юскову препроводить под конвоем в Красноярскую психиатрическую больницу на испытание. И, если не подтвердится, что она больная, предать суду как государственную преступницу.
До отправки пароходом в Красноярск Дарьюшку поместили в тюремную больницу.
Впервые Елизар Елизарович почувствовал себя беспомощным и жалким перед законами Российской империи. «Вот оно как обернулось, господи! По всей губернии молва разнесется. Да што же это, а? Как вроде на всех затмение нашло. Перед погибелью, не иначе!..»
С горя Елизар Елизарович напился пьяным и завалился в постель к Аннушке, проклиная свою злосчастную судьбу.
– Душа горит, Аннушка! Душа горит. Не видать мне Дарьи, погубят живодеры. Погубят. Как же так можно, а?
Аннушка утешала, как могла. Да разве есть утешение для оскорбленного самолюбия?
– Ночь-то, ночь-то экая! Который час, Анна? Дай мои часы. Сей момент.
Нажал на головку боя, узнал время и, слушая мелодию гимна «Боже, царя храни!», пробормотал:
– Как бы другим звоном не всполошилась Россия, Аннушка. Чую сердцем – беда грянет.