ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Глава 1
После разговора с Елюй Люгэ Хо чувствовал себя зайчонком на доске, плывущей по реке, — и страшно, и деваться некуда.
А вскоре в Чжунду приехали татары во главе с Мэгуджином Сэулту. Приняли их при дворе довольно прохладно. Мэгуджин Сэулту, грузный, пузатый старик, жаловался: минувшей весной был великий мор, из каждых десяти лошадей пало восемь, им самим ездить не на чем. В ближайшие три-четыре года они не могут дать золотому государю ни одной лошади. Юнь-цзы пригрозил, что, если они не пригонят табуны, в степи будет послано войско. Татары посовещались, уступили. Они дадут сыну неба половину того количества лошадей, которое поставляли раньше. Юнь-цзы зло рассмеялся в лицо татарским нойонам и сказал, что они будут жить в столице до тех пор, пока не образумятся.
Торг продолжался день за днем. Оставаясь одни, татары без стеснения ругали императора. Многие годы они служили ему как верные нукеры. А чего добились? Сын неба, свалиться бы ему с царственных носилок и сломать шею, в своих требованиях становится все более неумеренным, если покориться, его жадность чище любого мора опустошит кочевья. Но и противиться трудно. Соседние племена, которые могли бы стать союзниками, — кровные враги. Дружба с меркитами вроде бы и начала налаживаться, но они не скоро оправятся от поражения, ждать помощи от них не приходится.
Мэгуджин Сэулту больше молчал, задумчиво барабанил пальцами по пузу, туго обтянутому шелком халата. Но его более молодые спутники готовы были, кажется, голыми руками вырвать печень у сына неба. Особенно непримиримым и несдержанным на язык был молоденький сын Мэгуджина Сэулту — Тамча. Ломким голосом он иногда произносил такие слова об императоре, что Хо не решался передать их Хушаху и Юнь-цзы. Горячий, злоязыкий Тамча с легко вспыхивающим юным лицом и блестящими, будто покрытыми черным лаком, косичками, чем-то пришелся по душе Хо. Его страстные выпады против сына неба слушал всегда с тайным одобрением.
Елюй Люгэ ничем не давал о себе знать, и Хо начал понемногу забывать о нем. Но едва татары уехали (они дали-таки обещание выполнить требование императора), едва Хо появился в своей клетушке, как за ним под видом торговца земляными орехами пришел тот же воин-кидань и повел в дом возле городской стены, Елюй Люгэ встретил его сурово.
— Почему ни разу не пришел сюда?
— Как я мог прийти, если даже дома не был все эти дни?
— Ну, хорошо, — сухо принял его оправдание Елюй Люгэ, — рассказывай.
Хо рассказал все, что слышал, до самых грязных ругательных слов. Елюй Люгэ повеселел.
— Так, так… Ругают императора? Ничего, скоро и бить будут. Правителей этой земли всегда сметали холодные бури севера. Когда-то нами, киданями, здешние императоры помыкали так же, как князь Юнь-цзы татарами. А мы пришли и на двести лет утвердили свою власть. Но и мы повернулись спиной к северу. И когда там зашевелились чжурчжэни, мы грозовую тучу приняли за легкое облачко. За это и поплатились. Однако и чжурчжэни ничему не научились… Это принесет им погибель. А мы снова вознесем свое знамя над нашим государством. Золото слепит своим блеском, но ему ли в твердости равняться с железом. Железная династия будет жить…
Елюй Люгэ говорил, позабыв о Хо, потом спохватился, сел к столику, достал кожаный мешочек, встряхнул. На лакированную крышку посыпались со стуком и звоном небольшие продолговатые слитки серебра.
— Смотри. Все это твое. — Он ссыпал серебро в мешочек, затянул шнур, поднялся. — Бери. Каждый раз будешь получать столько же. Я, в отличие от твоих хозяев, умею ценить верных людей.
Серебро Хо положил туда же, где лежали деньги, — в ямку под циновкой. Щедрое вознаграждение не радовало. Если и до этого служба казалась недостойным занятием, то теперь, когда, пусть и не по своей воле, помогает изменнику, он — преступник без совести и чести. И если его когда-нибудь пригвоздят к деревянному ослу, кара будет заслуженной.
Цуй и Ли Цзяну не осмеливался показаться на глаза. В свободное время никуда не выходил из своей клетушки, лежал на циновке, корчась от холода, страдая от кашля и насморка, мучаясь от невозможности что-либо изменить в своей жизни. Оставить Цуй, Ли Цзяна и бежать? Это будет еще одно черное предательство, после которого тот, у кого есть хотя бы немного совести, не имеет права жить. Ну, а сейчас, когда им, быть может, трудно, как никогда в жизни, он, валяясь здесь, не предает их? Эта мысль заставила его подняться с циновки.
Зима уходила. Пригревало солнце, и на улице было много теплее, чем в промозглой каморке. Цуй веником подметала дорожку у дома. Увидев его, вприпрыжку побежала навстречу, но вдруг застеснялась, остановилась. Его сердце сжалось от тоскливой радости.
— Ты где потерялся, Монгол? Вчера мой отец ходил тебя искать на службу. Но его не пустили.
— А зачем он… искал меня?
— К нам приехал муж моей старшей сестры.
— Он увезет тебя? — Хо схватил ее за руку.
Цуй отвернулась.
— Не знаю. Мы об этом еще не говорили.
— А когда будете говорить?
— Наверно, после праздника. Сейчас все мы готовимся к празднику.
— Какой праздник?
— Ну, Хо, ты, видно, спал, не просыпаясь, две луны подряд. Скоро Новый год.
— Ах, да… Новый год… Муж твоей сестры богатый человек?
— Разве может быть богатым тот, кто возделывает землю? — сказала Цуй, явно повторяя чьи-то слова.
— Как его зовут?
— Бао Си. Пойдем же, ты увидишь его.
«Эх, Цуй, лучше бы мне его никогда не видеть», — подумал Хо. Бао Си помогал Ли Цзяну делать праздничные бумажные фонарики. Черноусое лицо его было до черноты обожжено солнцем, руки в ссадинах и царапинах, сразу видно, что ему приходится работать под открытым небом. На нем были короткий халат, широкие штаны, по-крестьянски подвязанные у щиколоток, туфли из грубой кожи. Вначале он почти не принимал участия в разговоре, ловко вырезал из бумаги причудливых зверушек, разные узоры и завитушки, посматривал на Хо внимательными, изучающими глазами. Старик расхваливал зятя:
— Он у нас ученый человек. Он мог бы и большим чиновником стать.
Видимо, Ли Цзяну очень не хотелось, чтобы Хо принял Бао Си за простого земледельца. Сам Бао Си не был озабочен, за кого его примет Хо, ему, пожалуй, даже было не очень приятно слушать похвальное слово его учености.
— Если все станут чиновниками, писцами, толкователями древних книг, кто будет выращивать злаки, выделывать шелк, строить стены городов и дома? — спросил он.
— Этим пусть занимаются те, кто не умеет начертить ни одного иероглифа. Неразумно, имея коня, в дальний путь отправляться пешком. — И совсем неожиданно для Хо старик вдруг заключил: — Бао Си, ты и есть тот самый неразумный…
Бао Си улыбнулся и, разглаживая на столике бумажную ленточку, прочел:
Иду за сохою —
Я рад весенним работам.
Довольной улыбкой
В крестьян я вселяю бодрость.
Здесь ровное поле
Ласкает далекий ветер,
И славные всходы
Уже набухают…
Хотя еще рано
Подсчитывать доблесть года,
Но в самой работе
Нашел я большое счастье.
Тао Юань-мин (365–427 гг.).
— Ты только послушай, Хо! Это мой зять. Бао Си, я начинаю думать твои познания почти равны моим. Но ты ковыряешься в земле. Ты занимаешься пустяками…
Бао Си подмигнул Хо и Цуй, сказал с почтительностью:
— Мы оба делаем бумажные фонарики.
— Не равняй меня с собой. Было время, и важные сановники выслушивали меня. Мое слово достигало ушей самого императора, будь благословенно его имя! Мои ноги ступали по дорожкам и яшмовым полам покоев, где любая занавесь, статуэтка, ваза стоит столько, сколько ни тебе, ни Хо не заработать за всю жизнь.
— Вот это верно! — живо подхватил Бао Си.
Здесь государь проводит дни с гостями.
Я слышу: музыка звучит опять.
Те, что в халате с длинными кистями,
Купаться могут здесь и пировать.
Но шелк, сияющий в дворцовом зале, —
Плод женского бессонного труда.
Потом мужчин кнутами избивали
И подати доставили сюда…
Вина и мяса слышен запах сытный,
А на дороге кости мертвецов…
Ду Фу (717–770 гг.).
— Бао Си, ты ведешь себя непристойно! — Ли Цзян постучал пальцем по кромке стола, сердито двинул в сторону бумажные обрезки. — Ты возводишь хулу на государя. За это вырвут язык.
— Но стихи написаны давно и не про этого императора.
— Этот ли, другой — какая разница?
— Тоже верно, разницы никакой, — согласился Бао Си. — Так, а?
Старик бросил подозрительный взгляд на зятя, ничего не ответил, накинулся на Цуй:
— Ты чего сидишь и слушаешь разговоры мужчин? Ужин должен быть на столе, а ты огонь не разводила.
После ужина Ли Цзян вышел проводить Хо. Оглядываясь на дом, тихо сказал:
— Не принимай все слова моего зятя. Он провалил испытания и с той поры сердит на всех, кто выше его… Хо, говорил ли ты обо мне с Хушаху?
Старик спросил об этом как бы между делом, но его морщинистая шея вытянулась, лицо стало испуганным. И у Хо не повернулся язык сказать правду.
— Н-нет, не говорил…
— Ты был очень занят, я понимаю, — Ли Цзян с облегчением вздохнул. Я сказал Цуй, что ходил искать тебя. Но я хотел сам поговорить с господином. Он был тоже очень занят… Стража не пустила к нему. Ты поговори, Хо… Не хочется мне отправлять Цуй. Ох, как не хочется!
— Учитель, вы не отправляйте ее. Вы…
— Хо, ты делай то, о чем я прошу.
На другой день Хо вместе с Бао Си и Цуй пошел смотреть праздничный город. Улицы, площади были заполнены людом. Шла бойкая торговля. На возах, на прилавках и просто у стен на земле стояли мешки с мраморно-белым рисом, кошелки с яйцами, висели свиные туши, битые курицы, утки, вяленая рыба, сушеные трепанги, рядами выстроились котлы и чаши с бобовым творогом, кувшины с маслом и вином, грудой лежали различные коренья и пучки сушеных приправ. Торговцы вразнос с лотками на широких ремнях, перекинутых через плечи, толкались в толпе, вопили на разные голоса, расхваливая лакомства обжаренные куриные потроха, нанизанные на тонкие лучины, резное печенье, вяленые фрукты, сладости. Многие кушанья готовились здесь же. Дымились жаровни. С запахами пряностей смешивались запахи пригорелого бобового масла и жареного мяса. Продавцы лапши за широкими столами месили тесто.
У одного из этих столов они остановились. Пожилой человек с закатанными до локтей рукавами халата, густо припудренного мукой, только что приготовил толстую полосу упругого теста. Взяв ее за концы, поднял над головой, одновременно широко разводя руки. Полоса растянулась в длинный жгут. С размаху бросил на стол — шлеп! Сложил жгут вдвое, снова вскинул над головой… Движения его рук становились все быстрее, быстрее, шлепки почти сливались в один звук. Резко, вдруг мастер остановился. В его руках был уже не жгут теста, а пучок тонких нитей лапши. Обрезав концы, он встряхнул ее, положил на стол, вытер вспотевшее лицо.
— Вы как замешиваете такое тесто? — спросила любопытная Цуй.
— Очень просто. Я буду делать, ты смотри.
Но тут к столу подошел хорошо одетый господин со слугой, грубо отодвинул Цуй от стола, небрежно бросил мастеру связку монет, белым пальцем с лакированным ногтем показал слуге на пучок лапши — бери. Цуй смотрела на него с недоумением и обидой. Хо возмутился:
— Вы могли бы не толкаться!
Даже не взглянув на Хо, чиновник повернулся, пошел, наступив Бао Си на ногу. Тот вспыхнул, громко сказал:
— Чжурчжэнская собака!
Заносчивый господин резко повернулся, шагнул к Бао Си.
— Ты что сказал? Кто я? Повтори!
— Ты — жирная, откормленная свинья!
— Стража! Государственный преступник! — Господин вцепился в Бао Си.
Хо налетел на него сбоку, с силой толкнул. Господин свалился на землю, выпустив Бао Си. Хо увидел шарахнувшихся во все стороны людей, ужас в глазах торговца лапшой, сгреб Цуй за руку и побежал. Их нагнал Бао Си. Смешались с толпой, потом нырнули в узкий, извилистый переулок, быстрым шагом ушли от опасного места.
Хо все еще держал Цуй за руку. Девушка вертела во все стороны головой, боялась каждого встречного.
— Теперь не поймают, — успокоил ее Хо.
— Правда? Я чуть не умерла со страху…
— Если бы они нас схватили — конец. Уж я на них насмотрелся.
— Я тоже насмотрелся, — сказал Бао Си, плюнул с ожесточением. Ненавижу таких! Они сдирают с народа последнюю одежду, нет одежды — кожу. А твой отец, Цуй, упрекает меня, что не стал чиновником. Когда был моложе, мне хотелось носить на поясе дощечку для записей. Я выдержал первое испытание и получил низшую ученую степень. Но дальше дело не пошло. Недостатка в знаниях не было, а был недостаток в деньгах. В этом государстве продаются даже ученые степени. Тупицы и невежды, льстецы и пройдохи присвоили себе все. Хорошо, что я не стал таким, как этот чванливый дурак! Надо было добыть из его носа цвет радости…
Бао Си распалялся все больше. Редкие прохожие с удивлением оглядывались на него. Цуй было успокоилась, но сейчас, слушая его, невольно жалась ближе к Хо. Ей, с малых лет привыкшей чтить чиновников, слова Бао Си, видимо, казались святотатством. Да и Хо было не по себе.
Слишком уж непривычно, ново было все, что говорил Бао Си.
— Не надо так, Бао Си. Не будет чиновников и сановников, кто станет заботиться о народе?
Бао Си растопорщил черные усы.
— Им не до заботы о нас. Главная забота — о себе. Друг перед другом выхваляются не доблестью, не глубиной ума, не познанием в науках, а богатством. И тянут из нас силы, как тля соки из зеленого листа. А что, не так? Вот наш почтенный Ли Цзян. Что он заслужил? Стал немощен, стар — изгнали.
Хо до сих пор остро переживал свою невольную вину перед Ли Цзяном, угрюмо пробормотал:
— Его оклеветали.
— Вот-вот! Не мудрость, а ложь, клевета правят нами.
Конечно, Бао Си слишком резок. Но он во многом, наверное, прав. Если оглядеться, то вокруг него, Хо, одна ложь да еще обман, коварство. Он помогает Хушаху недостойным способом выуживать тайные думы кочевников. Хушаху же ведет какую-то хитрую игру против князя Юнь-цзы, Елюй Люгэ вынашивает темные замыслы и хочет быть осведомленным в том, чего ему знать не полагается, а он меж ними что сухой боб в барабане — летает от стенки к стенке, выбивает дробь, какую им хочется. Солгал, что найманы хотели бы подергать государя за его золотую бороду, — получил награду от Хушаху, выдал чужие тайны — Елюй Люгэ одарил серебром. Даже Цуй спас от замужества ложью. Выходит, прав Бао Си, людьми правит не честность и совестливость, а хитрость, лукавство, ловкая ложь.
Они вышли на площадь веселья. Ряженые зазывалы на высоких ходулях приглашали народ в театры, где давали представления актеры, и в театры теней. Удары медного гонга звали к легким ширмам, над ними ходили, кланялись, пели, сражались куклы. На высоком помосте, открытом со всех сторон, вертелся фокусник, показывая зрителям снятый с плеч халат; он вскидывал его, ловил на лету, сминал в комок, снова разворачивал и вдруг начал вытаскивать из складок кувшины с водой, сначала маленький, потом побольше, еще больше, наконец поставил на помост такой кувшинище, что и сам бы мог уместиться в нем, вслед за этим в руках фокусника оказался живой петух. Птица хлопала крыльями, крутила головой с ярко-красным гребнем, вырвавшись из рук, взлетела на шест, и по площади разнеслось вызывающе-насмешливо: «Ку-ка-ре-ку!»
Цуй позабыла все свои страхи, смеялась, хлопала в ладоши, дергала Хо за рукав, звонко кричала:
— Смотри, Хо, смотри!
Он смотрел и тоже смеялся. Но, вспомнив, что скоро Цуй уедет, потускнел. Плохо ему будет, если в этом большом, многолюдном городе останется совсем один. Да что же это такое делается? Почему, зачем он праздно шатается по городу, если все решится через несколько дней?
— Бао Си, не увози Цуй…
Бао Си в это время смотрел на фокусника, который поставил на нос длинную бамбуковую палку с вращающейся на конце глиняной тарелкой, обернулся, спросил:
— Ты что-то сказал?
— Не увози Цуй!
Бао Си фыркнул, скосил глаза на девушку, потом посмотрел на Хо, опять фыркнул.
— Понимаю… Но ты, наверное, не хочешь, чтобы она и ее отец умерли голодной смертью? Я не богатый. У меня один цин земли. Но все же урожая бобов и проса хватает…
— Бао Си, ты возьми вместе с нами и Хо!
— Ну что ты говоришь, Цуй! Кто его отпустит? И что он там будет делать?
Слушая Бао Си, Хо кивал головой: да, это так, — а думал о другом. Никто из них не догадывается, что у него есть в запасе деньги. На первое время их хватит, а там можно было бы что-то и придумать. Ни Цуй, ни Ли Цзяну он не дал бы умереть с голоду. Вся беда, однако, в том, что денег от него старик не примет. Где же! Ему ли, чьи слова достигали ушей самого сына неба, пользоваться поддержкой какого-то Хо. А что, если… Снова хитрость. Но его хитрость совсем другая, он не себе ищет выгоду, вернее, не только себе…
— Цуй, Бао Си, я совсем забыл… Мне надо идти домой.
— Ты что, Хо! — всполошилась Цуй. — Мы сегодня будем провожать на небо Цзао-вана, бога домашнего очага. Неужели ты не будешь с нами?
— Я приду, Цуй. Приду.
Он пришел в свою каморку, закрыл двери на засов, пересчитал деньги, перебрал, взвешивая на руках, слитки серебра из мешочка Елюй Люгэ. Не так уж много. Но и не мало. Часть слитков он высыпал в ямку, часть оставил в мешочке, спрятал его за пазуху. По дороге к дому Ли Цзяна купил целую корзину сладостей, изжаренную и окрашенную в огненно-красный цвет курицу, кувшин вина. Цуй ахнула:
— Смотрите, наш Монгол стал богачом!
Ли Цзян недоверчиво ощупал праздничную курицу, понюхал вино, помял сладости и облизал пальцы.
— Тебе, видно, стали платить большое жалованье?
— От вас, учитель, я получаю знания. И за них мне платят… Учитель, я говорил с Хушаху. Он помнит и любит тебя… Он говорит: «Достойный Ли Цзян ушел на отдых, но я его по-прежнему считаю на службе. Передай, говорит, Хо, вот это». — Хо достал мешочек.
Старик трясущимися пальцами растянул шнурок, высыпал слитки на ладонь.
— Меня, старого Ли Цзяна, нельзя забыть.
— Но это, учитель, еще не все. Хушаху сказал, что время от времени он будет через меня спрашивать у вас совета по наиважнейшим государственным делам. А значит, как я думаю, время от времени не обойдет вас и своей щедростью.
— Отец, мы никуда не поедем? — спросила Цуй.
— Не знаю, что и делать теперь. Им трудно без меня решать государственные дела… — заважничал Ли Цзян.
— Хо, ты принес счастливую весть! Какой ты у нас молодец, Хо!
— Дочь, кто неумеренно выражает радость, того ждет горе. Помолчи.
Бао Си стоял в стороне, и Хо все время ощущал на себе его пристальный взгляд, почему-то терялся, хотелось, чтобы Ли Цзян скорее убрал мешочек, но старик и не думал делать этого, ласкал пальцами серебро, напыщенно говорил о своих заслугах.
— Я пойду нарублю хворосту, — сказал Хо.
Сухой хворост хранился под дощатым навесом. Хо взял топор, попробовал пальцем остроту лезвия, принялся рубить кривые, суковатые палки. Подошел Бао Си, присел на чурбак.
— Хо, ты прямо с площади веселья пошел к Хушаху?
Он ждал, что Бао Си спросит о чем-то подобном, и все же замешкался с ответом.
— Не сразу… Хотя нет, сразу. А что?
— Просто так… И тебя по первому слову допустили к Хушаху?
— Да.
— И едва ты сказал о почтенном Ли Цзяне, он послал за серебром?
— Серебро было у него на столе.
— Значит, припас заранее? И он, конечно, очень жалел, что выгнал старика?
— Нет, он не жалел… — Хо начал теряться: чего хочет от него Бао Си?
— Так, не жалел… А серебра все-таки отвалил? Непонятный человек. Стены дома развалились, а он кроет его новой черепицей. Ваш Хушаху глупый?
— Почему же? Он совсем не глупый.
— Тогда ты всех нас считаешь глупыми. Старик тебе поверил потому, что ему хочется в это верить. Цуй в таких делах не разбирается. Но я-то вижу тут не все чисто.
Хо отбросил топор, сел на хворост. Бао Си не поверил его выдумке. Что ж, может быть, это даже к лучшему. И он рассказал, как расстроил свадьбу Цуй и сына чиновника, и что за этим последовало для Ли Цзяна, и о своем замысле помешать старику уехать из города.
— Не думал, что ты такой хитроумный, — с осуждением сказал Бао Си.
— А что же мне делать? — понурился Хо. — Я никому не желаю зла.
— Но ты забыл, что от кривой палки прямой тени не бывает. Что будет дальше?
— Откуда я могу знать, что будет дальше!
— Вот видишь… Тебе, Хо, надо жениться на Цуй и жить как все люди.
Хо ушам своим не поверил. А может быть, Бао Си просто смеется над ним? Нет, не похоже.
— Старик никогда не согласится…
— Уговорить его — не самое трудное. Как будете жить дальше — вот о чем надо задуматься.
— Мы будем жить лучше всех! Мои руки все умеют делать.
— Это, конечно, хорошо…
Их разговору помешал Ли Цзян. Он подошел, важно выставив вперед тощую бороденку, играя за спиной пальцами.
— Хо, для праздничного огня подбери самых хороших дров. Сложи их вон там, перед домом.
Нарубленный хворост Хо сложил клеткой, в середину накидал тонких веток и щепок.
— Готово, учитель!
Ли Цзян, все так же играя пальцами за спиной, обошел вокруг клетки.
— Дров мало. Пусть пламя взлетит выше дома. Сегодня у нас поистине великий праздник. Бао Си, теперь ты видишь, как тут ценят меня?
— Да, вижу и радуюсь. За вас и за Хо. Он ваш ученик, и его тоже ценят. С кем-то другим Хушаху, я думаю, не стал бы и говорить.
— Ты прав, Бао Си. Я потратил немало трудов, чтобы из грубого варвара сделать хорошего служителя. Теперь его ценят.
— Его будут ценить еще больше, если он породнится с нами.
— Как он может породниться с нами, Бао Си? — Старик перестал играть пальцами.
— Пусть он женится на нашей Цуй.
Старик попятился, будто увидел перед собой тигра.
— Ты не в своем уме, Бао Си! Чтоб я таких слов больше никогда не слышал!
— Хорошо, я буду молчать. И все кончится тем, что я увезу Цуй. Там она выйдет замуж за ремесленника или земледельца. Вы этого хотите?
— Она будет женой большого сановника! Сейчас, когда я в такой чести…
— Этой чести добивался для вас Хо. И когда он перестанет заботиться о вас, вы будете забыты.
— Мне ли нуждаться в заботах Хо!
— Через кого же вы будете давать мудрые советы Хушаху?
— Мне все равно через кого.
— А если попадет глупый или, хуже того, недостойный человек? В дырявом мешке не доставишь просо до места, все растеряешь в дороге. Ваши мудрые советы в пустой голове превратятся в глупость.
— Но почему Хо уйдет от меня? Хо, разве ты можешь оставить меня?
— Нет, учитель, пока с вами Цуй…
— Небо не захотело, чтобы Цуй стала женой сына чиновника, — сказал Бао Си. — И вы теперь сами не знаете, чего хочет небо. А я знаю. Сегодня был у гадателя. Он сравнивал восемь иероглифов, обозначающих год, месяц, день и час рождения Цуй и Хо. Гадатель сказал, что такое счастливое совпадение бывает очень редко.
— Кто тебе позволил гадать?!
— Но мне никто и не запрещал. А деньги гадателю я платил собственные… Сейчас могу показать вам счастливые совпадения иероглифов. Я все запомнил.
Старик пожевал бледные губы, быстрой, семенящей походкой ушел в дом.
Ночь надвигалась на землю. Ветви деревьев сада на темном небе казались нарисованными черной тушью. Под крышей дома шеборчали воробьи, укладываясь спать. Бао Си положил тяжелую руку на плечо Хо.
— Не бойся, все будет хорошо.
— Ты вправду гадал?
— Конечно. Когда ты ушел, я поговорил с Цуй. И понял, если ты женишься на ней, всем будет хорошо. Ну, пошли.
Идти в дом Хо сейчас не хотелось. Он боялся, что старик его выгонит и навсегда захлопнет за спиной дверь. Но Ли Цзян, видимо, уже успокоился. Он стоял перед изображением бога домашнего очага, прикреплял к стене маленькое бумажное седло, уздечку из красного шелкового шнура, клок сена для священной лошади Цзао-вана, на которой тот должен отправиться к владыке неба. Цуй, разрумяненная жаром очага, зажигала свечи и фонарики. Дом наполнился переливчатым, радостным светом.
Приближался час проводов Цзао-вана. Он поскачет к верховному владыке Юй-хуану, чтобы рассказать о добрых и злых делах семьи. Ли Цзян переоделся в свой лучший халат, поставил перед изображением Цзао-вана чаши с рисом, печеньем и сладостями. Потом принес маленькую чашечку с медом, обмакнул в ней палец, мазнул по губам Цзао-вана: пусть говорит верховному владыке только сладкие слова. Постоял в раздумье, налил в чашечку вина и, окуная в него палец, «напоил» Цзао-вана. На всякий случай. Если бог домашнего очага, несмотря на смазанные медом уста, вздумает сказать кое-что владыке, он не сможет этого сделать из-за опьянения.
Хо невесело усмехнулся. Люди хитрят не только друг с другом, но и с богами.
Ли Цзян снял изображение Цзао-вана, медленно, торжественно направился во двор. Хо развел огонь. Сухой хворост занялся быстро, пламя поднялось рыжим кустом, вскинув в небо тучи искр. Жмурясь и прикрывая от жара ладонью бороденку, Ли Цзян положил в огонь изображение Цзао-вана. Бумага вспыхнула, сворачиваясь и рассыпаясь, черные хлопья, подхваченные пламенем, взлетели вверх…
— Улетел наш Цзао-ван. Он вернется к нам в новогоднюю ночь… — Ли Цзян посмотрел на небо. — Хо и Цуй, вы последите за огнем. А мы с тобой, Бао Си, пойдем в дом и посмотрим, так ли уж хорошо совпали у гадателя иероглифы.
Глава 2
После того как разошлись пути побратимов, в курене Тэмуджина, в куренях его родичей стало неспокойно. Все понимали, что без воинов Джамухи, испытанных в походах и сражениях, трудно будет выстоять не только перед такими сильными врагами, как татары, но и перед тайчиутами Таргутай-Кирилтуха. Родичи, наверное, не один раз пожалели, что связали свою судьбу с Тэмуджином. Сача-беки, Алтан и Хучар ушли было следом за Джамухой, но вскоре вернулись. Их непостоянство, шаткость злила Тэмуджина, но он молчал. Он словно бы и не заметил их метаний.
В первые дни Тэмуджин и сам растерялся. Хотел ехать к Джамухе, уговорить вновь кочевать вместе. Но, все обдумав, понял, что делать этого нельзя. Люди решат, что без Джамухи им не обойтись. А к чему это приведет? Анда станет тут главным человеком. Но анда не желает сплачивать племена, он хочет все сохранить так, как оно есть, а это дело невозможное, и потому, о чем бы они ни договорились с Джамухой, какие бы клятвы друг другу ни дали, вновь случится то, что случилось. Огню с водой не слиться, чему не быть, тому не сбыться.
Зима не принесла в курени успокоения. Все чего-то ждали со страхом и тревогой. К Тэмуджину перестали перебегать нукеры от других нойонов. Это был плохой признак. А родичи? В случае чего они вновь оставят его одного. Этого допустить никак нельзя. Но что делать, как удержать их возле себя? Уговоры не помогут. Из страха они предадут его, страх же, только страх может и удержать их.
Длинными зимними ночами, греясь у очага, он в одиночестве обдумывал каждый свой шаг. Первому приоткрыл свои замыслы шаману Теб-тэнгри. Это было в самом начале весны.
Из предосторожности не стал говорить с ним в юрте, выехали в степь. Снега растаяли, степь, покрытая клочковатой прошлогодней травой, была похожа на линялую волчью шкуру. Кони шли шагом.
— Скажи мне, Теб-тэнгри, ты можешь вселять в души людей большую робость?
— Духи и страха, и радости до сих пор были покорны мне. Но зачем тебе это? Кого хочешь напугать?
— Моих родичей — Даритай-отчигина, Сача-беки, Алтана, Хучара. Для этого не надо вызывать духов. Ты, не сам, конечно, через людей, дай понять, что Таргутай-Кирилтух собирается наказать их за отступничество.
— Это сделать проще, чем оседлать самого смирного коня.
— Да, сделать это не трудно. Они сами понимают, что сейчас, когда нет с нами Джамухи, Таргутай-Кирилтух осмелеет. Я удивляюсь, почему он до сих пор не напал на нас. Будь на его месте я… Ну, неважно. Напугать родичей — самая малая часть твоего дела. У них со страху могут подогнуться колени. Они падут ниц перед Таргутаем и начнут выпрашивать прощение. Если он простит, мы все погубим. Таргутай-Кирилтух не должен их прощать.
— Понятно. Но как я это сделаю?
— Подумай. Будь это дело простое, разве стал бы я беспокоить тебя.
— Ну что ж, попробую. Для этого я должен стать своим человеком у Таргутай-Кирилтуха. Я начну чернить тебя перед людьми, потом сбегу к тайчиутам.
— Черни, да не очень. — Тэмуджин нахмурился, он хорошо знал, на что способен злой язык шамана.
— Все будет в меру. А теперь скажи, Тэмуджин, что последует за всем этим?
— Ты слишком много хочешь знать!
— Ого! — усмехнулся Теб-тэнгри. — Советую помнить: я тебе не нукер. Я — шаман!
Тэмуджин поиграл плетью, словно примериваясь, как лучше резануть ею шамана. Он только сейчас понял, почему никогда не любил этого человека. Шаман мнит себя не только всезнающим, но и всесильным, он, видимо, считает, что само небо предопределило ему властвовать над людьми. И, надо сказать, властвует. В том числе над ним. И никуда от этого пока что не денешься.
— После этого будет то, чего ты так хотел, Теб-тэнгри…
— Я в тебе не ошибся, Тэмуджин!
С презрительным высокомерием взглянув на шамана, Тэмуджин сказал:
— Лучше позаботься о том, чтобы не ошибся в тебе я… Твой отец и твои братья все еще у Таргутай-Кирилтуха?
— Да. Они все время на глазах, бежать не могут.
— Это к лучшему. Таргутай-Кирилтух скорее поверит тебе. А они пусть смотрят, слушают и обо всем, что там происходит, через людей доносят мне. С собой возьмешь Чаурхан-Субэдэя. Если какая опасность, пусть скачет сюда. Все. Возвращайся в курень другой дорогой. — Тэмуджин дернул поводья, поскакал.
Все получилось так, как он и рассчитывал. Слухи один тревожнее другого поползли из юрты в юрту, от куреня к куреню. На возвышенностях с утра до темноты стояли дозорные, со страхом вглядываясь в даль, а ночью вокруг куреней кружили конные караулы. Встревоженный Боорчу несколько раз спрашивал:
— Мы чего ждем, Тэмуджин? Нас сомнут, разметают, если будем лениво почесывать бока.
— Друг Боорчу, ты стал пугливым. Помнишь, мы с тобой вдвоем никого не боялись. А сейчас у нас есть воины, с нами много друзей, мои родичи.
— Ты и шамана считал своим другом, а он сбежал.
— Но ты не сбежишь, не сбежит и Джэлмэ. А когда мы вместе, никакой враг не страшен. Не беспокойся, Боорчу, и получше присматривай за моими родичами.
— Они ездят друг к другу каждый день.
— Вот и хорошо.
— Ничего хорошего я не вижу. Сговорятся за нашей спиной.
Тэмуджин и сам опасался этого. Вроде все предусмотрел, но кто знает… Жизнь столько раз опрокидывала все его замыслы и надежды. Опять его судьба в руках шамана. Если он плохо справится со своим делом — конец. Родичи не зовут его на совет. Сейчас они сообща думают, как без большого урона поддаться Таргутай-Кирилтуху. Кто-то из них, видимо, скоро отправится к нойону тайчиутов. Наверное, пронырливый Даритай-отчигин.
Он почти угадал. К тайчиутам тайком поехали дядя и Алтан. Тэмуджин приказал, чтобы все его люди были готовы по первому сигналу тронуться в путь. У коновязи днем и ночью стояли под седлом лошади воинов, сами воины спали не раздеваясь, не снимая оружия. Тэмуджин в эти дни не мог ни есть, ни спать. Долговязый, сутулый, молча ходил по куреню, проверял исправность оружия воинов, седловку коней, объезжал дозоры. Он опасался не столько нападения Таргутай-Кирилтуха, сколько родичей. От них можно было ждать всего.
Наконец дядя и Алтан возвратились от Таргутай-Кирилтуха. Через день Даритай-отчигин приехал к Тэмуджину. По его кислому лицу было видно, что поездка к тайчиутам ничего хорошего не принесла.
— Ты чем-то сильно опечален, мой дорогой дядя?
— Беда надвигается на всех нас, Тэмуджин. Тайчиуты откармливают коней, острят стрелы. Они пойдут на нас.
— Пусть идут.
— Но мы не сможем защищаться!
— Что касается меня, то я и не собираюсь защищаться. Ты видел, в моем курене все уложено на телеги. Я откочую к моему отцу — хану Тогорилу.
— А как же мы? Нас останется совсем мало.
— Что вам делать — думайте сами.
— Тэмуджин, родственники так не поступают.
— А как они поступают? — вкрадчиво спросил Тэмуджин и озлился, закричал: — Как вы, тайно сносясь с Таргутай-Кирилтухом? Моей головой хотели купить его расположение?
Дядя сжался, стал совсем маленьким. Обиженно хлюпнул носом.
— И как ты мог подумать такое?..
— А что, не ездил к Таргутай-Кирилтуху?
— Почему же, ездил. Вместе с Алтаном. Об этой поездке я и хотел тебе рассказать. Мы думали добиться мира…
— Совсем не важно, чего вы хотели, зачем ездили. Я ухожу от вас, дядя.
— Возьми меня с собой, Тэмуджин. Или я не брат твоего отца?
— Мы все родичи. И, однако, договориться не можем. Давно пора прийти к согласию, избрать хана. Тогда и кочевать никуда не нужно. Будь ты, дядя, ханом, я склонил бы перед тобой свою голову — бери моих воинов, проси помощи у Тогорила и громи тайчиутов!
— Как мы изберем хана, Тэмуджин, если нам даже нельзя собрать нойонов?
— И не надо собирать. Мы могли бы избрать не всеобщего хана, а для тех, кто с нами.
— Ну что это за хан будет! Одна видимость.
— И самый здоровый вол был когда-то маленьким теленком. Давай, дядя, изберем тебя ханом, вручим в твои руки все наши заботы!
— Э, нет, таким ханом я быть не желаю! Может быть, Алтана?
— Давай изберем Алтана, Сача-беки, Хучара или кого другого. Мне все равно. Я буду верно служить любому, кто оградит от бед наши кочевья.
Даритай-отчигин задумался.
— Тэмуджин, ханом надо избрать тебя! — Он взбодрился, точно вдруг нашел верное средство разом избавиться от всех бед.
— Дядя, зачем мне взваливать на плечи чужие заботы? К тому же из всех вас я самый молодой.
— Не отказывайся, Тэмуджин. У тебя улус больше, чем у каждого из нас. У тебя опора, какой ни у кого нет, — хан Тогорил.
Все шло как надо. Но Тэмуджину хотелось, чтобы так же, как дядя, думали и остальные нойоны. Поэтому, проводив Даритай-отчигина, он пригласил Боорчу и Джэлмэ.
— Вот что, друзья. Подберите человек двадцать — тридцать самых надежных воинов, садитесь на самых резвых коней и ночью пошумите у куреня Алтана или Сача-беки. Сделайте так, чтобы вас приняли за тайчиутов. Но смотрите, если правда откроется… Сейчас все висит на волоске.
Нукеры пошумели, как надо, всех переполошили. Тэмуджина рано утром разбудил стук копыт, говор людей. Он вскочил, приоткрыл дверной полог, выглянул из юрты. У коновязи стояли Сача-беки, Алтай, Хучар и около сотни нукеров. Все три нойона были одеты в доспехи, вооружены. Ночная стража и Боорчу с Джэлмэ не пускали их в юрту.
— Высокородные нойоны, прошу вас — подождите, — с вежливой наглостью уговаривал их Боорчу. — Тэмуджин так рано не встает и очень сердится, когда его будят.
Тэмуджин опустил полог, оделся, позевывая, вышел из юрты, сделал испуганное лицо.
— Алтан, Сача-беки, Хучар, что такое? Почему вы здесь в такую раннюю пору?
— Тайчиуты…
— Где?
— Ночью они напали на мой курень, — сказал Сача-беки. — Я их отбил.
Тогда они кинулись на курень Алтана.
— Где они сейчас?
— Куда-то ушли. Но они вернутся…
— Идемте в юрту. Боорчу, Джэлмэ, как вы смели задерживать моих родичей! Быстро поднимите людей, пусть разбирают юрты, запрягают волов.
Будем уходить к хану Тогорилу. Не медлите!
Нойоны понуро побрели за ним в юрту.
— Ты в самом деле покидаешь нас, Тэмуджин? — спросил Сача-беки. — Нам говорил твой дядя, но мы не поверили.
— На вас я больше не надеюсь. Ну что это такое, Сача-беки! Ты отогнал врагов от своего куреня и лег спать. Почему не преследовал? Почему позволил напасть на курень Алтана?
— Прежде чем преследовать, надо знать, сколько перед тобой врагов. А попробуй разберись, если ночь!
— Ночь, темнота не оправдание. Каждый заботиться только о своем курене и никто — обо всех.
За стенами юрты встревоженно шумел курень. Дробно стучали копыта коней, плакали дети, вздорили женщины, кричали мужчины. Нойоны беспокойно прислушивались к этим звукам. Прибежала Борте с Джучи на руках, испуганно спросила:
— Почему мы уходим отсюда?
— Борте, мне не до тебя. Иди собирайся и ни о чем не спрашивай.
— О небо, придет ли покой на эту землю?!
Алтан снял с головы железный шлем.
— Тэмуджин, мы должны держаться вместе.
— Я всегда говорил то же самое. А еще раньше так же говорил мой отец. Вы не хотели слушать его. Вы не слушаете меня. Вы думаете, я рвусь в ханы. Но это совсем не так. Становись ханом ты, Алтан, и я буду ходить у твоего стремени. Ты немало прожил, ты много видел, и ты сумеешь защитить всех нас, прославить род Хабул-хана.
— Тэмуджин, тело мое стало слишком грузным, чтобы мчаться на врагов впереди молодых воинов.
— Тогда ты, Сача-беки, возьми поводья в свои руки. Всем ведомы твоя отвага, сила и крепость твоей руки. Стань ханом, принеси покой народу, и я буду простым стражем у твоих дверей.
Сача-беки горделиво расправил плечи, но тут же опустил их, нахмурился.
— Я могу скакать на коне и рубить мечом. Однако хан должен заниматься не только этим. Примирять спорящих, осаживать торопливых, подгонять ленивых я не смогу. Какой же в таком случае из меня хан?
— А ты, Хучар, что скажешь? Неужели откажешься и ты? Прими на себя высокую заботу, и я буду твоей стрелой — куда пошлешь, туда и полечу…
Хучар угрюмо покусывал ногти.
— Зачем нам разводить эти разговоры? Я, как и наш дядя, считаю, что только ты можешь оборонить нас от недругов. Тебе и быть ханом. Вот мое слово.
— Для меня, как и для вас, ханская шапка не радость. Время грозное. Еще мудрый кузнец Джарчиудай говорил мне, что он видит, как в степи рождается буря. А кому неизвестно, что первыми под натиском ветра падают высокие деревья?
— Одинокие деревья падают еще раньше, — сказал Алтан. — Ты не будешь одинок.
— Но я молод и слаб.
— За тобой хан кэрэитов, — сказал Сача-беки. — Уже одно то, что станешь ханом, остановит тайчиутов. Они хорошо знают, какая участь постигла меркитов.
Тэмуджин закрыл глаза, словно прислушиваясь к самому себе. Вот и сбывается то, к чему он шел в последнее время, не давая себе передышки…
— Хорошо, родичи. Видит небо, не ради своей выгоды, не из желания прославиться, не из пустого стремления повелевать я приму на себя тяжкое бремя. Скачите в свои курени, разбирайте юрты. Перекочуем в более безопасное место и там совершим обряд возведения в ханы, принятый нашими предками. Вы согласны со мной?
— Да, мы согласны.
— Ну, не теряйте времени! Пришлите сюда по сотне воинов. Я буду вас охранять во время перекочевки.
…На высоком равнинном берегу Онона, покрытом первой зеленью, в стороне от куреня стояла большая белая юрта. Перед входом, на почтительном расстоянии от нее, полукругом выстроились воины, вооруженные длинными копьями. За ними толпились нукеры, простолюдье, женщины, подростки, дети. В белой юрте начался курилтай. Здесь были все родовитые нойоны: Даритай-отчигин, Алтан, Бури-Бухэ, Сача-беки и его брат Тайчу, Хучар, братья Тэмуджина, люди высокого возраста из разных племен, приставшие в свое время к Тэмуджину. Говорил старый Усун из рода баринцев:
— Волос из гривы коня легко разорвет и ребенок… Но если волосы сложить один к одному и свить из них веревку, на ней можно удержать и дикого скакуна, и свирепого быка…
Тэмуджин сидел напротив дверей, смотрел на замершую в ожидании толпу. Пышные речи казались излишне длинными. Без них каждому все понятно. Нойоны надменно поглядывают на толпу, всем своим видом давая понять, что они тут главные вершители. Даритай-отчигин даже как будто в росте прибавился, на безбородом лице строгость. Алтан брезгливо выпятил толстые губы, Сача-беки хмуро ломает брови, — возможно, сейчас он жалеет, что так опрометчиво отказался от ханства. Поздно думать об этом, Сача-беки!
Усун кончил говорить, поклонился Тэмуджину и пошел из юрты. Все встали, кланялись ему и выходили вслед за Усуном. Поднялся и Тэмуджин.
Перед входом в юрту нойоны разостлали большой войлок, стали по его краям. Тэмуджин сел на войлок, скрестив ноги. Усун коснулся рукой его плеча, громко сказал:
— Возвысь голову, посмотри на синее небо, узри вечного творца, которого ты — тень. В течение своего правления сообразуй поступки с божественной волей, дабы сделаться выше там, на небе, чем на земле. Если воспротивишься всевышней воле, будешь наказан в этом мире, от всех твоих богатств останется один только войлок, на котором ты сидишь, из всех с тобой идущих — твоя собственная тень.
В чистом, безоблачном небе купался жаворонок, ласкал слух песней. Далеко-далеко, курлыча, пролетели журавли. Усун снова тронул пальцами его плечо:
— Говори.
Он обвел взглядом нойонов. Они возвышались над ним, заслоняя солнце.
— Будете ли вы делать то, что прикажу, пойдете ли туда, куда пошлю, принесете ли то, что велю принести?
— Да? — не очень дружно ответили нойоны.
— Так знайте же: отныне слово мое — ваш щит и меч!
Нойоны ухватились за края войлока, подняли его, понесли к толпе. На шее Сача-беки вздулись синие жилы, громко сопел Бури-Бухэ, кровью налилось лицо Алтана, гнул угрюмо голову Хучар, казалось, на их плечи легла непосильная тяжесть; один Даритай-отчигин шагал легко, еле придерживая войлок короткой рукой.
— Пусть живет многие годы хан Тэмуджин! — громко крикнул Боорчу.
Толпа колыхнулась, как ковыль от ветра, стала на колени. Воины тоже преклонили колени, нагнули копья. Его пронесли вдоль ряда воинов, возвратились к юрте, опустили войлок на землю. Все нойоны стали на колени, трижды коснулись лбами истоптанной травы. Усун поднял голову.
— Пусть видит небо и ведают народы, живущие на земле: наш хан Тэмуджин! Хан Тэмуджин, отныне мы по твоему слову будем бросаться на врага. Добытые в битвах прекрасные девы, расторопные рабы-боголы, статные мерины — твои. На облавной охоте убьем одного зверя — он твой, убьем много — половина тебе. Твое установление отныне никто не смеет порушить. А если случится такое в покойное, мирное время — лишай нас наших рабов, жен и детей, изгоняй из своих владений, если случится такое в дни битв и тревог — руби наши головы! Припадая к твоим ногам, клянемся в верности. — Усун наклонился, коснулся губами его гутула.
Нойоны переглянулись. Когда они договаривались, как возводить Тэмуджина в ханы, об этой клятве речи не было. Тэмуджин нетерпеливо дрыгнул ногой.
— Вы тоже клянитесь!
Они по одному подползли к нему, тыкались губами в гутул.
Тэмуджин и видел, и не видел сгорбленные спины нойонов. В голове было тесно от горделиво-радостных мыслей. Он — хан. Он сделал то, чего не успел благородный отец и не сумел заносчивый Таргутай-Кирилтух. Он прошел по пути, уготованному злой волей людей, через страх, горе, унижения. Он мог околеть в зимней степи, сгинуть в лесах Бурхан-Халдуна, утонуть в Ононе, пасть от стрелы нукеров Аучу-багатура. Он был и голоден, и нищ, и беззащитен. Но духи добра уберегли от гибели, помогли найти верных друзей и помощников, собрать под туг отца храбрых воинов. И ныне по соизволению вечного неба он поднялся над всеми. Клянитесь и кланяйтесь, люди! Я — ваш хан.
Глава 3
Зимовал Джамуха в верховьях Онона, всего в полутора-двух днях пути от Тэмуджина. Он много и удачно охотился, радуясь вновь обретенному чувству независимости. Но и на охотничьих пирах в лесной глуши, и в юрте, слушая древние сказания и тоскующие звуки хура, он не забывал о Тэмуджине. Все надеялся, что анда спохватится, приедет к нему. Но зима прошла, и ни сам анда, ни его люди не посетили курень Джамухи. Стало понятно: анда в нем больше не нуждается. Оставаться и дальше в этих местах не было никакого смысла. К тому же недалеко старые враги — найманы — и новые — меркиты, тайчиуты. Эти не простят ему помощи Тэмуджину, пронюхают, что он остался один, будут здесь. Эх, анда, анда, самые лучшие думы разметал, как обгорелые головни…
Покочевал на реку Толу, во владения хана кэрэитов.
— Ты напрасно оставил Тэмуджина одного, — сказал Тогорил.
— Хан-отец, я так давно не видел тебя, что в мое сердце вселилась печаль.
Хан разрешил ему поставить курень по соседству. Почти каждый день Джамуха вместе с Уржэнэ и братом Тайчаром обедали в просторном ханском шатре. Хан был с ним ласков, сажал выше многих своих нойонов, называл сыном. Но Джамухе вскоре стало тоскливо под ласковой отеческой рукой. Он был тут гостем. Хан вел дела, не спрашивая его совета.
Однажды во время обеда, когда в шатре было полно людей, откуда-то прискакал Нилха-Сангун, соскочил с лошади, быстро прошел к отцу, наклонился, что-то тихо сказал на ухо.
— Зови их сюда, — сказал хан. — Нойоны, прибыли вестники от моего сына Тэмуджина.
Рябое лицо хана осталось спокойным. Значит, вестники не принесли ничего плохого. Джамуха повернул голову ко входу.
В шатер вошли два пожилых нукера, с достоинством поклонились Тогорилу.
— Великий хан кэрэитов! Нойоны, багатуры Ононо-Керуленской земли, известные своей отвагой, собрались на курилтай и нарекли своим ханом Тэмуджина.
Джамуха вздрогнул. Он ждал чего угодно, только не этого. Еще один хан! Вечное небо, что же это делается! Его анда, еще недавно нищий, как черный раб, объявляет себя властелином земель между Ононом и Керуленом своих кочевий, кочевий тайчиутов и его, Джамухи, родовых кочевий. Не величайшей ли глупостью было помогать такому человеку, пусть бы лучше он сгинул в безвестности! Но что скажет Тогорил? Поглаживает на груди тяжелый крест, свысока поглядывает на своих нойонов. Можно подумать, это он нарек Тэмуджина ханом.
— Я счастлив, вестники радости, что ваши земли стали владением моего сына! Вы возвели в ханы достойного, будьте же покорны ему, не раздергивайте узел единодушия, завязанный вами! Передайте Тэмуджину, сыну моему и вашему повелителю: мое сердце наполнено радостью.
Джамуха только сейчас заметил, что в одной руке держит ребро барашка, в другой нож. Бросил ребро в корытце с мясом, толкнул нож в ножны. Чему радуется старый глупец? Хотя что ж, ему выгоднее иметь дело с одним Тэмуджином, чем с десятком нойонов. Но хан Тогорил заблуждается, думая, что Тэмуджин все тот же парень, который просил у него помощи и дарил соболью доху. Не много получит от анды хан Тогорил!
Пользуясь тем, что хан и его нойоны все внимание обратили на гостей, Джамуха потихоньку выбрался из шатра и поехал в свой курень. Вдоль берега Толы вилась узкая тропинка. Зеленые кузнечики со стрекотом взлетали из-под копыт лошади, над свежей травой, над белыми, желтыми, красными, голубыми цветами мельтешили легкие бабочки, бормотали быстрые струи Толы, прыгая по круглым, скатанным камням, в зеркала тихих широких плесов смотрелись кудрявые ильмы с прозрачной молодой листвой.
Тоска теснила сердце Джамухи. Сейчас он понял, что, отстав от Тэмуджина, допустил непростительную ошибку. Он думал, что Тэмуджин растеряется и не сможет удержать возле себя своих родичей. Тем более что родичи успели хорошо понять, куда клонит его анда. Они кряхтели, пыхтели, плевались, когда Тэмуджин ущемлял их, казалось, скорее голыми, босыми останутся, чем пойдут за ним. Так нет же, пошли, хуже того — безропотно, как старые, заезженные клячи, позволили оседлать себя и посадить в седло Тэмуджина. Непостижимо! Если бы он знал, что эти презренные люди способны на такое, остался бы рядом с андой и нашел более верный способ разрушить его замыслы.
Была и еще одна ошибка. За ним от Тэмуджина откочевали Алтан, Сача-беки, Хучар, с андой остались только хитроумный Даритай-отчигин ожидал, осматривался — и Бури-Бухэ — этот потому, что затаил обиду на Тайчара. Все как будто складывалось хорошо. Но тут завели смуту нукеры. Мол, даже глупые дзерены и те держатся стадом, а мы все чего-то делим и делим, ночи наши тревожны, мы не снимаем доспехов, наши дети растут в страхе, наши жены не знают радости, наши стада не умножаются… Ему надо было помочь родичам анды искоренить недовольство, а он, слушая их жалобы, усмехался про себя: его нукеры будут всегда с ним, ни роптать, ни жаловаться не станут. Мог ли он подумать, что нойоны поддадутся нажиму своих нукеров и, поджав хвосты, побитыми собаками поплетутся к Тэмуджину? Куда подевалась доблесть древних? Где отважные сыны вольных степей?
Кобылица, подарок Тэмуджина, подняла голову, навострила уши. На склоне сопки белым облаком стлалось стадо овец. Пастух на низенькой лохматой лошадке, болтая длинными ногами, трусил ему навстречу. Узнав Джамуху, стащил с головы войлочную шапчонку, кланяясь, навалился брюхом на переднюю луку седла. Спутанные волосы на его голове, грубые, как конский хвост, были с густой проседью, вместо левого уха, когда-то начисто срезанного мечом, — дырка с клочком черной шерсти.
— О, господин наш, ты совсем один пускаешься в путь. Я думал, какой-то харачу едет.
— Почему бы мне не ездить одному?
— Тут можно, тут безопасно. — Пастух поехал рядом. — Сейчас пасти стада не работа — отдых. Лежишь на сопке, слушаешь, как сопят сытые овцы, греешь на солнышке старые кости. Не надо вертеть головой во все стороны, подобно птице филину, ожидая, в какой бок тебе копье сунут. Мы теперь всегда будем кочевать с кэрэитами?
— Мы будем кочевать там, где я захочу.
— Это конечно! Ты — наш природный господин. — Пастух вздохнул. — Но наши старики говорят: печет солнце — ищи тень, поднялся буран — кочуй за гору.
— Хан Тогорил — гора?
— Высокая гора!
— Так я отдам тебя хану Тогорилу. А перед этим, чтобы он не испугался твоей кособокой головы, велю отрубить второе ухо.
Джамуха ударил пятками в бока кобылице, поскакал. Пастух остался стоять на тропе, вытирая шапкой лицо. Тоже тишины, покоя захотелось! А разве он, Джамуха, не хочет покоя для себя, для своих людей? Хочет не меньше других, но никогда ни на какой покой не согласится обменять волю, завещанную предками.
В курене возле коновязи кружком сидели нукеры, разинув рты, слушали болтовню Хорчи, беспутного хвастуна. Он был дальним родственником Джамухи. Много лет Хорчи терся возле Таргутай-Кирилтуха, но год назад, соблазненный шептунами Тэмуджина, бежал от него вместе с молодыми нукерами. Однако к анде не пристал, служил у Джамухи. После откочевки Хорчи потерялся с конем и оружием.
— Ты откуда взялся? — спросил Джамуха, осаживая лошадь.
Нукеры резко вскочили на ноги. Хорчи же поднялся медленно, не спеша оправил пояс с кривой саблей, стряхнул с подола халата травинки. Рядом с ним встал здоровенный, неповоротливый Дармала, один из нукеров Тэмуджина, — этот-то зачем тут?
— Мы приехали к тебе от Тэмуджина, твоего клятвенного брата.
— Вот как! — удивился Джамуха и холодно сказал:
— Я вас слушаю.
Губы Хорчи растянулись в улыбке.
— Джамуха, сидя на коне, ты можешь говорить со своими нукерами. А мы посланцы…
«Вот хорек вонючий! Сбежал — и хоть бы что, стоит, грудь выпячивает».
Джамуха спрыгнул с лошади, быстро прошел в юрту, со злостью бросил к порогу плеть, сел на войлок. Хорчи и Дармала вошли следом.
— Садитесь, посланцы. Один по правую руку, другой по левую. Мое уважение к анде так велико, что даже его людей я готов уравнять с собой.
Он смеялся над ними. Но Хорчи и ухом не повел, сел рядом, плечо к плечу. Дармала опустился напротив, заносчиво поднял голову, замер, как каменный истукан на древнем кургане. Хорчи врастяжку, старательно округляя слова и, видимо, любуясь своим голосом, сказал:
— Тэмуджин прислал нас уведомить тебя: курилтай нойонов с высокого небесного соизволения возвел его в ханы.
Торжественность пустоголового Хорчи удвоила обиду.
— Ты почему ушел от меня?
— Я не ушел. Я остался там… Перед самой твоей откочевкой было видение. Знаешь, сплю я однажды в своей юрте на мягком войлоке, укрытый теплой шубой, не выпив перед этим ни малой чаши архи. Сплю, храплю и вдруг вижу сон. Бык с острыми и крепкими рогами ходит по куреню, роет землю копытами, сердится и то одну, то другую юрту вскидывает на рога. Смотрю все ближе и ближе ко мне. Тут уж храпеть некогда. Вскочил я. Но перед тем, как проснуться, хорошо разглядел быка. Он был рыжий! — Хорчи хохотнул, нахальным взглядом ощупал косички на голове Джамухи.
— Что же дальше?
— А дальше я сидел и думал. Так долго думал, что голова заболела. Сел на коня…
— На моего коня.
— На твоего коня. Другого у меня не было. Подъезжаю к юрте Тэмуджина. Рассказал ему о своем видении и говорю: «Быть тебе ханом. Чем вознаградишь меня, если сон сбудется?» Он посмеялся и говорит: «Сделаю тебя нойоном тумена воинов». Я тоже посмеялся. «Мало, говорю. Ты, говорю ему, став большим владетелем, дозволь мне набрать в жены тридцать лучших красавиц. Очень уж я люблю женское окружение. Высшее счастье мужчины — слушать щебет веселых хохотушек и знать, что каждая из них — твоя». Ну, смех смехом, а видение-то сбылось. Так что в скором времени буду я мужем тридцати жен.
— Я думал, ты придурковатый.
— Все так думают! — радостно заржал Хорчи.
— Но и не очень умный. Будь ты поумнее, не приехал бы сюда.
— Почему же?
— Потому, что ты — беглый нукер. Предатель.
— Э-э, нет, Джамуха. Я не был твоим нукером. Я не давал тебе клятву.
— Ты украл коня и оружие!
— Конь стоит у коновязи. Оружие висит на седле.
— Ты не давал клятву, вернул коня и оружие — ладно. Но я могу и просто так свернуть тебе голову.
— Моей голове есть хозяин.
Впервые за весь разговор чуть шевельнулся Дармала, прогудел:
— По степному обычаю самым страшным преступлением считается оскорбление посла и покушение на его жизнь.
— Я благодарю за напоминание! — Джамуха прижал руки к груди. — Может быть, ты и еще что-то знаешь про наши обычаи?
— Я твой родственник, Джамуха, — сказал Хорчи. — Кто наносит урон родственникам, тот грабит самого себя.
— Так тебе велел сказать Тэмуджин?
— У меня и своя голова есть.
«Врет!» — подумал Джамуха. Но как бы то ни было, неспроста Тэмуджин послал вестником Хорчи. Этим он как бы говорит: не забывай, Джамуха, мы с тобой клятвенные братья, а это больше, чем кровные родственники, ты должен поддерживать меня, даже если не хочешь этого. И другое. Хорчи перебежчик. Посылая его, Тэмуджин словно бы предупреждает: смотри, Джамуха, если захочу, твои люди будут у меня, ты можешь остаться в одиночестве. И еще один умысел был у Тэмуджина. Если он, Джамуха, даст волю гневу и лишит жизни Хорчи, своего родича и посла Тэмуджина, то восстановит против себя и собственных нукеров, и людей из других племен, и хана Тогорила. Умен анда, умен. И уговаривает, и грозит, и поддразнивает все без единого слова. Ни в чем не уличишь, не обвинишь.
— С чем мы возвратимся к хану Тэмуджину?
— Передайте Алтану, Сача-беки, Хучару: мое уважение к их дальновидности и мудрости беспредельно. Они избрали путь, сама мысль о котором не пришла бы и в голову простому нойону вроде меня. Пусть же будут верными слугами моего анды, рабами у его порога!
Джамуха замолчал. Хорчи подождал-подождал, спросил:
— А что передать хану Тэмуджину?
— Я сказал все. Идите… великие послы.
Хорчи, сын собаки, у дверей обернулся, оскалил зубы. «Ну, погоди же, доберусь когда-нибудь до тебя!» — мысленно пригрозил ему Джамуха.
Глава 4
В вечернее небо, наполненное звоном комаров, поднимались белесые кусты дыма. Красноватые отблески закатного солнца ложились на кривое лезвие речки Сангур. Стадо коров прошло мимо юрт, пронося запах пота, шерсти, молока. Животные, сыто отдуваясь, спустились к воде, долго пили. Когда поднимали головы, с мокрых губ падали розоватые капли. Дойщики с кожаными ведрами потянулись к стаду, негромко переговариваясь. Оэлун сидела на плоском камне, хранящем дневное тепло. Большеголовый Джучи, нетвердо держась на толстых ногах, словно бы нитками перехваченных в щиколотках, деловито искал что-то в траве. Хоахчин стояла над ним, отгоняя ковыльной метелкой комаров.
— Цзяо шэммо минцзя? — Хоахчин наклонилась над мальчиком.
Он, занятый поисками, раздвигал траву, подымал и бросал камешки.
Хоахчин легонько шлепнула его метелкой по спине.
— Цзяо шэммо минцзя?
— Воды минцзя Джучи, — торопливо сказал мальчик.
— Хоахчин, не забивай голову ребенку своими цза-минцза! Все равно ничего не поймет.
— Он понимает… — тихо сказала Хоахчин, отошла в сторону, села на траву, спиной к Оэлун и Джучи.
Поредевшие ее волосы были связаны на затылке в узел. Узкая спина сгорбилась. Стареет бедная Хоахчин. Сколько всего вынесли с ней вдвоем! Работящая, бодрая, она всегда была для Оэлун и сестрой, и подругой. Нянчила детей, копала коренья, из старья-рванья умела выкроить одежонку.
— Хоахчин…
Она повернула голову. В острых углах глаз блестели слезы.
— Ты обиделась? Ну что ты, Хоахчин, как можно! Говори с Джучи на каком хочешь языке…
— Спасибо, фуджин. Я не обижаюсь. Многие слова моего языка забыла. И Хо вспомнила. Пропал где-то мой брат, совсем пропал. Ой-е, к чему моя такая жизнь?
— Ну, Хоахчин, зачем говоришь такое? Жив, наверное, Хо. Очень уж далеко земля твоих предков…
— Ой-е, далеко… Весной птицы летят с той стороны, осенью летят в ту сторону. Люди — ни туда ни сюда…
Оэлун почувствовала себя виноватой перед Хоахчин. У нее самой есть дети, внук, а что у Хоахчин? Ничего. Ни одного родного человека.
— Садись сюда, Хоахчин. — Оэлун пододвинулась, уступая ей место на камне.
Хоахчин села, утерла слезы ладонью.
— Помнишь, Хоахчин…
Оэлун не досказала. От юрт к ним направлялись вдовы отца Сача-беки. Старшая, Ковачин-хатун, широкоскулая, морщинистая, сильно прихрамывала на обе ноги, шла вперевалку, будто утка, и опиралась на толстую палку; младшая, Эбегай-хатун, — мать Сача-беки и Тайчу, полная, с обрюзглым лицом, поддерживала Ковачин-хатун под руку. Оэлун не любила этих женщин. Старые бездельницы были только тем и заняты, что ходили по куреню, всех поучая. Они знали все обо всех. Злой дух принес их сюда. Не иначе.
Женщины остановились около Джучи. Эбегай-хатун поманила его к себе, играя пухлыми пальцами, сюсюкая. Джучи увернулся, шлепнулся, на четвереньках добрался к Оэлун, спрятал лицо в подоле халата.
— Пугливый, как ягненок! Не в отца, совсем не в отца. — Жидкие щеки Эбегай-хатун затряслись от смеха.
— Тебе-то откуда знать, каким был в ту пору его отец? — спросила Оэлун.
— И верно. Каким был его отец, я совсем не знаю, — миролюбиво согласилась Эбегай.
— Не знаешь — зачем тебе говорить об этом? — спросила Хоахчин. — Ты фуджин!
Ковачин-хатун стукнула ее по спине палкой.
— Как смеешь сидеть рядом с хатун? Кто позволил тебе открывать рот?
Хоахчин молча поднялась и ушла в юрту. Оэлун, бледная от негодования, тоже хотела было уйти, но подумала, что это будет очень похоже на бегство, и осталась. Ковачин-хатун, охая, села на камень, уперла закругленный конец палки в острый, с обвислой кожей подбородок, проворчала:
— Все перевернулось. Где была голова, там ноги.
— Сами все и переворачиваем! — подхватила Эбегай.
— Сами, сами… То ли еще будет. Что можно хорошего ждать, если младшие правят старшими…
— Ты о моем Тэмуджине? — спросила Оэлун.
— И о Тэмуджине тоже. Ну кто твой сын, чтобы править нашим Сача-беки?
— Моими Сача-беки и Тайчу, — поправила ее Эбегай.
— Твоими. Но я старшая жена их отца. Мы, благодарение вечному небу, пока что живем по старым обычаям, с людьми низкородными и безродными дружбу не ведем, род нашего мужа и наших детей не позорим. — Узкие глаза Ковачин-хатун скосила на Оэлун.
— Не опозорить свой род еще не значит его прославить.
— Да уж у вас славы занимать не станем, — скрипела въедливая Ковачин. — Наши дети не на черемше росли, и мяса ели досыта, и молоко пили.
— Не на пользу, видно, пошло молоко и мясо, если старшим над собой поставили Тэмуджина, выросшего на черемше да на кореньях, — сказала Оэлун.
Эти нападки ее мало задевали. Пусть завидуют ей эти вздорные женщины — что им остается делать? Жизнь прожили — сытно ели, мягко спали, а что нажили? Ни умудренности, которая приходит с возрастом, ни доброты сердца, которую рождают муки и страдания, — ничего нет. А мнят себя лучше всех. Ну и пусть… У них — прошлое, у ее детей — будущее.
— Ты высоко не возносись, — сказала Эбегай. — Твой Тэмуджин стоит на наших плечах. Вот скинут, опять черемшой питаться будете.
— Кто же его скинет? — насторожилась Оэлун.
Это была уже не просто болтовня. Недалекая Эбегай, наверное, где-то слышала. Может быть, от Сача-беки? Это вполне возможно. Сразу же после избрания Тэмуджина ханом она почувствовала все возрастающую, хотя и глубоко скрытую, неприязнь нойонов к ее сыну. Но еще никто ни разу не говорил вот так, прямо, что его можно «скинуть». Ханов не скидывают, подобно бурдюку с телеги, ханства лишают вместе с жизнью.
— Так кто же скинет моего Тэмуджина?
— Сам упадет, — сказала Ковачин-хатун.
— Вы пустые женщины! — Оэлун поднялась, прижала к груди Джучи. — Если я узнаю, что где-то еще ведете такие разговоры, вас поставят перед лицом моего сына, хана вашего, и заставят указать, кто замышляет против него недоброе, кто хочет отступить от клятвы.
— Ты младше нас, а говоришь такие слова! — возмутилась Ковачин-хатун.
Но Эбегай, видимо, испугалась, подхватила ее под руку.
— Идем. Ты, Оэлун, совсем не понимаешь шутливых разговоров.
К юрте подскакал Хасар. Обугленное солнцем лицо в поту, халат на груди расхлестнут, глаза злые. Сдернул с упаренной лошади седло, пнул ее коленом в бок.
— Пошла, кляча! Мама, есть у тебя что-нибудь попить?
— Хоахчин! Налей ему чашку кумыса. Откуда приехал, сынок?
Хасар махнул рукой, взял из рук Хоахчин чашку, запрокинув голову, одним глотком выпил кумыс.
— Мне все надоело! Тэмуджин покоя не дает. Скачи туда, скачи сюда…
Весь зад седлом отбил.
— Что сделаешь, Хасар… Вам, братьям Тэмуджина, надо трудиться вдвое больше других. — Оэлун поставила Джучи на землю, подтолкнула к Хоахчин. Иди, маленький, попей кумысу.
— Он гоняет нас хуже простых нукеров! — Хасар скосоротился, плюнул. Повелел мне ведать вместе с Хубилаем мечниками. Ведает один Хубилай. А кто он? Еще недавно крутил хвосты быкам Аучу-багатура. Кого оделяет за службу? Всех, только не нас, его братьев.
— Сынок, ты не говори за всех моих сыновей, — мягко попросила Оэлун. — Ты говори о себе.
— Хорошо, буду говорить о себе. Вчера попросил у него коня Халзана. Не дал. А сегодня на нем ездит джамухинский родич Хорчи. А у меня под седлом не конь — старая корова.
— Ну к чему ты разогреваешь себя, сынок! Конь у тебя не так уж плохой. Вспомни лучше время, когда и такого не было.
— Мало что! Когда-то и меня самого на свете не было.
— Ты груб, Хасар. И злость мешает тебе думать. Если Тэмуджин не будет приближать к себе людей и все раздаст своим — кто останется с нами? Посмотри на Тэмуджина. Он не носит шелковых халатов и дорогих украшений, все отдал своим товарищам. И все для того, чтобы укрепить наш улус. Или ты думаешь, что мы стали всесильными, что нам уже не грозят никакие беды?
— Ничего я не думаю! А в его ханскую юрту больше не зайду. Если нужно, пусть ведут меня на веревке. Это позабавит его дружков и сильно укрепит наш улус.
— Ах, сынок, сынок, какой же ты еще глупый! — с горечью сказала она, поправила воротник его запыленного халата. — Ваша ссора только умножит силу врагов и убавит число друзей.
— Все равно не пойду к нему! Я решил…
— Ну, раз решил — не ходи. К Тэмуджину пойду я. Скажу: «Мой сын нездоров, не может сидеть на коне. Я заменю его».
Лицо Хасара вспыхнуло, он отвел свой взгляд.
— Ну что ты, мама…
— Сними пояс с мечом и дай мне!
Сын попятился, круто, на одной ноге повернулся и пошел к юрте Тэмуджина.
— Подожди. — Оэлун догнала его, взяла за руку. — Ты храбрый, сильный. Не будь строптивым, сынок. Возвращаясь с дальней дороги, проси у Тэмуджина новое дело и скачи опять. Не думай о пустяках, будь неутомим, я стану гордиться тобою.
Она проводила его взглядом, вернулась к камню. Сидела в одиночестве, томимая тревожными предчувствиями. В этом взбаламученном, озлобленном завистью и застарелой враждой мире, видно, никогда не наступит успокоение. Когда сына поднимали на черном войлоке, она не могла сдержать слез. В этот момент ей казалось, что все мучения, страдания остались позади, наступает время благоденствия, простых, обыденных забот и неубывающей радости от сознания безопасности. Но люди принесли в улус ее сына семена раздоров, как приносит путник в юрту грязь на подошвах гутул. И в тишине временного успокоения вызревают эти семена, дают побеги, оплетают корнями души властолюбивых или своенравных, как ее Хасар. А из чужих улусов за ними недреманно смотрят враждебные глаза, ждут случая, чтобы все созданное растоптать копытами боевых коней, изрубить мечом, раскидать копьем. Хватит ли у Тэмуджина сил удержать в руках улус, сохранить его от алчности соседей, от зависти ближних?
Мягкие сумерки опускались на землю. Ночные дозорные уезжали в степь. От реки двигалась повозка, запряженная одним конем. Медленно поворачивались тяжелые высокие колеса. Рядом с повозкой, подгоняя коня хворостиной, шагал высокий мужчина. Увидев Оэлун, он сбился с шага, торопливо перешел на другую сторону повозки. Она почему то сразу догадалась, кто это, пошла наперерез, остановила коня.
— Ты почему здесь? Ты зачем пришел? С чем пришел?
Чиледу почесал ногу о ногу, виновато сказал:
— Я здесь давно.
— Ты что-нибудь замыслил против моего сына?
Она со страхом ждала ответа и не знала, что сделает, если Чиледу пришел в курень как враг. Он черканул хворостиной по земле, устало усмехнулся.
— Не меня надо бояться твоему сыну. Я попал в плен к вашим воинам.
— Это когда разбили меркитов?
— Ага. Я не хотел встречи с тобой.
Оэлун с облегчением вздохнула.
— Ты можешь уехать к своим. Я дам тебе коня и седло.
— Мне некуда ехать, Оэлун. Но ты не беспокойся, я не буду мешать тебе.
— Ты где живешь? Что делаешь?
— У Тайчу-Кури. Он делает стрелы.
— Знаю. Это сын Хучу. Его отец погиб, защищая мой улус.
Чиледу беспокойно оглянулся.
— Я поеду, Оэлун. Хатун не к лицу говорить на дороге с рабом.
Он ударил хворостиной коня. Повозка скрипнула, покатилась. Чиледу шагал, опустив широкие плечи. Длинные, давно не стриженные волосы свешивались на уши, на затылок.
Оэлун медленно пошла к своей юрте. В душе была сосущая пустота.
Подъехав к юрте, Чиледу распряг коня. К нему подбежал Олбор, бросился на руки. Чиледу подкинул его высоко над головой. Мальчик взвизгнул, дрыгнул ногами.
— Еще!
— Хватит с тебя и этого. — Чиледу опустил его на землю, погладил по голове. — Оба мы с тобой дети горя.
— Ты не дети, — поправил его Олбор. — Ты — мой отец.
Из юрты выглянула Каймиш.
— Мы ждем тебя, Чиледу. Пора ужинать.
В юрте горели жирники. При их свете Тайчу-Кури приклеивал к древкам оперение. В берестяной качалке ворочался сын Тайчу-Кури и Каймиш — Судуй. Каймиш сняла с котла деревянную крышку, отворачиваясь от облака пара, выложила куски мяса в корытце.
— Тайчу-Кури, бросай работу.
— Иду! — Тайчу-Кури отбросил со лба волосы, отвел руку с оперенной стрелкой, улыбнулся. — Хорошо сделал. Молодец Тайчу-Кури.
— Расхвастался! — притворно строго сказала Каймиш.
— А что? Ты меня никогда не хвалишь. Чиледу — тоже. Что делать? Хвалю сам себя. Олбор, я делаю хорошие стрелы?
Мальчик шмыгнул носом.
— Хорошие.
— Во! Всегда и всем так говори! — Тайчу-Кури поддернул рукава халата, наклонился над мясом, вкусно почмокал губами. — Джэлмэ прислал целое стегно. Любит меня Джэлмэ. Хан Тэмуджин тоже. Другие и сухого хурута не едят досыта, а у нас мясо.
— Ну, хвастун! Ох, и хвастун! — сказала Каймиш. — Можно подумать, что мы каждый день мясом объедаемся.
— Чего захотела — каждый день… Олбор, я не хвастун?
— Нет.
— Молодец! Ну и молодец! — Тайчу-Кури взял кость, выбил из нее на нож столбик студенистого мозга, протянул Олбору. — Вот тебе маленькая награда за хорошие слова. А твой отец делает плохие стрелы, да? Скажи, плохие, еще дам.
Олбор поглядывал то на Тайчу-Кури, то на Чиледу, молчал.
— Ну! Не хочешь? Тогда скажи, что эта тетя плохая тетя.
— Она хорошая, — насупясь, сказал Олбор. — Отец хороший.
Тайчу-Кури рассмеялся.
— Ну, умница! Вот умница! Правильно, Олбор! Ты славный парень, Олбор!
Каймиш шлепнула ладонью по спине мужа.
— Помолчи немного! С утра до вечера тебя только и слышно. Мало того во сне всю ночь бормочешь.
Лениво, без охоты, теребил Чиледу зубами твердое, жилистое мясо, размышляя о встрече с Оэлун. В последнее время думы редко выходили за пределы этой юрты. Тут он нашел то, что встречал так редко, — дружелюбие, неистощимую приветливость. Порой казалось, что до этого все время брел по сыпучим снегам, коченея от холода, и только сейчас прибился к теплу очага, начал отогреваться. Эти люди стали до боли родными, бесконечно своими. Встреча с Оэлун может все изменить. Если она захочет, он принужден будет покинуть курень. Правда, она вроде бы успокоилась, когда узнала, что он всего лишь пленный раб, а не подосланный соглядатай, но тревога за детей может оказаться сильнее благоразумия. Для Оэлун, для ее детей он чужой. Но что он может сделать им худого? Ну, а если бы мог?
Тайчу-Кури выпил чашку супа-шулюна, лег на войлок, надулся, показал Олбору на свой живот.
— Бей!
Мальчик сжал кулак и стукнул.
— Крепко? Сиди и ешь. Как твое пузо станет таким же тугим, ложись спать. Делай так каждый день — багатуром вырастешь.
Немного передохнув, Тайчу-Кури снова принялся прилаживать оперение к стрелам. Каймиш осуждающе покачала головой.
— Хватит тебе, Тайчу-Кури! Скоро от работы горбатым станешь.
— Моя жена Каймиш! Послушай поучительное слово своего мужа. Живет человек, будто собака, потерявшая своего хозяина. Он вечно голоден, любой его может избить, убить. И вдруг ему привалило счастье — ешь, как нойон, пей, как нойон, спи, как нойон. Что я должен делать? Валяться на войлоке, смотреть хорошие сны и обрастать жиром? Я должен, жена моя Каймиш, прилежной работой отблагодарить нашего Тэмуджина.
Поправив на камне нож, Чиледу стал очищать заготовленные для стрел палки от коры. Тонкие стружки на светлом лезвии ножа свивались в крутые кольца. Олбор подбирал их и наматывал на пальцы. С острого, как копье, пламени жирника стекала черная струйка дыма. Почти каждый вечер они сидели вот так — работали, разговаривали. В этих вечерах было для Чиледу что-то праздничное, что-то такое, чего он тоже не знал раньше. Сейчас, слушая рассуждения Тайчу-Кури, он с удивлением подумал: сын Оэлун, сам того не ведая, сделал для него столько хорошего, сколько не сделал ни один человек. Не будь его, давно бы издох в собачьей берлоге, заживо съеденный блохами. Напрасно опасается Оэлун, что он может стать врагом ее сыну. Только человек, потерявший совесть, может за добро платить злом. И не в этом лишь дело. Кто станет вредить Тэмуджину, тот будет разрушать покой этой юрты, слаженную жизнь ее молодых хозяев.
Перед сном Чиледу вышел из юрты. В курене мерцали огни дымокуров, у коновязей фыркали лошади. Низко над головой висели яркие звезды. Чиледу понял, что сам он никогда не покинет этого куреня. Если понадобится, будет защищать Каймиш и Тайчу-Кури, Олбора и Судуя, Оэлун и ее детей…
Глава 5
— Проснись! Проснись же скорее!
Джамуха сел, открыл глаза. Уржэнэ зажигала светильники, к чему-то испуганно прислушивалась. В юрте висела сухая горькая пыль, за стенами шумел ветер, хлестал песком по войлоку — горячий ветер Гоби.
— Что такое?
— В курене неспокойно…
В шорохе ветра он уловил лай собак, топот копыт, крик людей. Звуки были смятые, едва различимые — потеха злых духов? Джамуха сунул босые ноги в гутулы, надернул халат, затянул пояс с мечом, выскочил из юрты. Ветер рванул полы халата, сбил шапку, швырнул в лицо колючий песок. Голоса людей стали слышнее. Неужели враги? Недавно он откочевал от Тогорила, поселился между нутугами Таргутай-Кирилтуха и Тэмуджина, зная, что рано или поздно эти двое схватятся… Неужели поставил себя под удар?
— Караульный!
Напряженный голос караульного донесся откуда-то из-за юрты:
— Я тут!
— Иди сюда. Что происходит в курене?
— Не знаю. Наша стража не подавала знаков.
— Какие сейчас знаки, пустая твоя голова! Веди коня!.. Нет, стой!
Ветер на мгновение стих, и он совсем рядом услышал стук копыт. Из темноты на него надвинулась морда лошади, обдала лицо влажным дыханием. Отступив, выдернул меч.
— Кто такой?!
— Это я, твой нукер Курух… Беда, повелитель! Твой брат Тайчар…
Подъехали еще люди. Звон стремян, оружия, сопение коней заглушили последние слова Куруха.
— Заходите в юрту.
Глаза, забитые песком, слезились. Огни светильников расплывались маслеными пятнами. Уржэнэ, одетая, бледная, стояла посередине юрты, держала в руках его боевой шлем. Нукеры молча внесли в юрту что-то длинное, завернутое в грязную попону, положили на пол. Ветер рванулся в двери, смахнул огни светильников. Джамуха выругался.
— Я сейчас! — сказала Уржэнэ.
Она разгребла горячие угли очага, вытянув губы, подула на них. Пламя скакнуло на сухие травинки. Взяв зажженный светильник, Джамуха поднял его над головой. Попону уже развернули. На ней, вытянув вдоль тела безжизненные руки, лежал Тайчар.
— Что с ним?
Толкнув кому-то светильник, он опустился на колени, повернул голову Тайчара. Полуприкрытые глаза брата мертвенно отражали свет, правый висок, щека были черными от запекшейся крови. Неверными, непослушными руками Джамуха раздвинул воротник халата, припал ухом к оголенной груди, тут же выпрямился. Все нукеры, опустив глаза, стояли на коленях.
— Кто его убил? — сипло, чужим голосом спросил Джамуха.
Курух ткнулся лбом в край попоны.
— Мы отогнали табун коней от одного из куреней Тэмуджина. Нас настигли… Не уберегли мы твоего брата и нашего друга. Велика наша вина, безмерно горе…
— Скулить будешь потом! Люди Тэмуджина гнали вас до куреня?
— Нам, кажется, удалось оторваться. Но ты не беспокойся. Мы подняли воинов. Курень не спит…
— Идите. Смотрите. Слушайте. В случае чего дадите знать…
Нукеры рады были покинуть юрту. Поспешно вскочили, тесня друг друга, вывалились за порог. Уржэнэ поставила все светильники в изголовье Тайчара. Жир шипел, потрескивал, пламя колебалось, мутный от пыли свет метался по оголенной груди Тайчара, по его темному лицу с удивленно приоткрытыми губами. Единственный брат… Джамуха всегда думал, что Тайчар будет славой и гордостью рода. Нет Тайчара, нет брата. Он, Джамуха, остался на этой земле один… Случись что и с ним — навсегда угаснет очаг рода…
Ветер усиливался. Шу-шу-шу, шу-у! — бил песок по войлоку юрты.
Уржэнэ сидела напротив, широко открытыми глазами смотрела перед собой.
— У нас нет детей, Уржэнэ, не стало и брата…
Она вздрогнула. На ресницах копились, набухая, слезы, сорвались, прокатились по щекам.
— Не надо, Уржэнэ. Монгольские женщины не плачут. — Он поднялся. — За смерть Тайчара убийца заплатит своей жизнью. Будь я проклят, если не прикончу его и всех его родичей! Кто бы он ни был, пусть даже сам анда Тэмуджин… Караульный! — Он ударил кулаком по решетчатой стенке юрты хрустнули тонкие прутья, — и когда нукер заскочил в юрту, торопливо прикрыв за собой полог, приказал: — Позови Куруха и Мубараха.
— Ты что хочешь делать? — встревожилась Уржэнэ.
— Поведу воинов на курень убийцы. Снесу всем головы, растопчу юрты.
— Не спеши, Джамуха. Твоим разумом правит гнев.
— Мой гнев не угаснет, пока не насажу на конец своего меча сердце убийцы!
— Джамуха, ты не забывай, Тэмуджин — твой анда… Подняв на него меч, ты преступишь клятву, уронишь свою честь.
— О своей и о моей чести должен был подумать он, направивший руку убийцы!
— А если он не направлял?
Джамуха замолчал. Уржэнэ, возможно, права. Об убийстве Тэмуджин скорей всего не знает. Коней-то отогнал Тайчар… За похитителями, как и водится, кинулась погоня… Ну, нет, при таком рассуждении он оправдает убийцу. Кровь брата взывает о мести. И он отомстит!
Вошли Курух и Мубарах. Почему-то на цыпочках прошли мимо Тайчара. Глаза, нахлестанные ветром, были с красными, воспаленными веками.
— Как в курене?
— Пока спокойно.
— Садитесь. Говорить будем долго.
— Ты хочешь знать, как все это было? — осторожно кашлянув, спросил Курух.
— Я не хочу ничего знать. Тайчар мертв, и это главное.
— Он был убит стрелой Дармалы.
— Какого Дармалы?
— Того, что приезжал вместе с Хорчи посланцем от Тэмуджина.
— А-а… Помню. Глупый, самодовольный и ничтожный. А такого человека сгубил! — В горле Джамухи запершило. — Много воинов в том курене? Сможем с ходу захватить его?
— Сможем. Но… — Курух замялся, глянул на Мубараха, словно прося у него поддержки.
Они, видимо, догадывались, что он им предложит, и уже обо всем поговорили. Это его рассердило.
— Чего запинаешься, как колченогий конь? Говори.
— Курень сейчас наверняка насторожен…
— Ты не то хотел сказать, Курух!
— Мы опасаемся этой внезапной войны, — сказал Мубарах. — Мы не готовы к ней. Мы не знаем, сколько сил у Тэмуджина.
— Трусы! — крикнул он.
Курух и Мубарах потупились. Он видел — не от стыда, от обиды и упрямого несогласия с ним. Оба они были отважными и разумными воинами, первыми мужами его племени, и он, конечно, не должен был говорить с ними так.
— Вы хотите, чтобы кровь Тайчара осталась неотомщенной?
— Этого нет в наших мыслях. — Мубарах поднял голову, нахмурился. Надо искать помощи. У Тогорила…
— Тогорил не даст ни одного воина. Если он узнает, что мы собираемся напасть на Тэмуджина, помешает нам. Неужели это не понятно? Мы найдем помощь в другом месте. Я поеду к тайчиутам. Мы сокрушим Тэмуджина.
— Джамуха, он твой анда, — вновь тихо, печально напомнила Уржэнэ. И он вдруг понял то, что, кажется, раньше его поняла Уржэнэ: потерял не только кровного брата, но и своего анду. До этого, несмотря ни на что, в сердце жила надежда, крошечная, не всегда заметная, что когда-нибудь небо сведет-таки их дороги в одну, но, если он сейчас обнажит свой меч против Тэмуджина и меж ними ляжет кровь, дороги уже никогда не сойдутся.
— Курух, ты поедешь к Тэмуджину.
— К Тэмуджи-ину?..
— К нему. Склони перед ним голову и скажи так: «Анда мой, злое горе обрушилось на мою юрту, болью и кровью залито мое сердце, скорбью наполнена душа. Единственный брат покинул меня. Он ушел не по зову неба, его увели не духи, творящие зло, а люди твоего улуса. Рассудив, что моя боль — это и твоя боль, моя скорбь — это и твоя скорбь, прошу тебя, мой клятвенный брат, вместе со мною воздать по заслугам злодею и роду его».
— Я запомнил твои слова. На рассвете я отправлюсь в путь, — сказал Курух.
— В путь ты отправишься сейчас.
Курух прислушался к ветру за стеной юрты, потер воспаленные глаза, обреченно вздохнул.
— Я готов отправиться сейчас.
— Буду ждать тебя. Не медли. С убийцей на аркане или один поскорее возвращайся сюда.
Тайчар лежал безучастный ко всему. К левому гутулу пристала веточка колючего репейника. Выходя, Мубарах наклонился, отбросил ее. Нога чуть шевельнулась. Судорожный всхлип застрял в горле Джамухи. Он закрыл лицо ладонями, выдавил из горла глухой стон.
Уржэнэ развела огонь в очаге, подогрела котелок архи, налила полную чашу, подала ему. Он выпил, сам наполнил чашу еще раз, поставил к изголовью брата.
На рассвете у юрты собрался почти весь курень. Он вышел к людям. Бурые тучи пыли неслись над землей, прикатывая траву, гнули спины людей, взметывали полы одежды. Метущаяся, гудящая завеса скрывала долину, сопки, небо…