Книга: Жестокий век
Назад: Глава 8
Дальше: Глава 8

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава 1

Нойон Тайр-Усун нахлестывал усталого коня. За ним без всякого порядка тянулись немногие нукеры. Желтовато-серая трава, прибитая осенними дождями, спутанная ветрами, цеплялась за копыта и рвалась с сухим шелестом.
Из битвы у горы Нагу меркиты вышли без больших потерь. Возвратились в родные курени, но не кликами радости, а молчанием встретили воинов старики и женщины. Бесконечные неудачи и поражения разорили людей. Убавились стада и табуны, не было новых молодых и сильных рабов, и некому стало высевать просо, караваны сартаульских торговых людей начали обходить стороной беспокойные, обедневшие кочевья, и негде было выменять ни шелковых, ни холщовых тканей, ни доброго оружия, ни утвари для домашнего очага. Все надеялись, что уж с найманами-то они добьются долгожданной победы и придут домой, гоня перед собой толпы рабов, стада и табуны. Не вышло. И отцы называли сыновей трусливыми корсаками, женщины отвращали от мужей лица.
Но это была не самая большая беда. Хан Тэмуджин — будь проклято это имя! — управив дела в захваченном найманском улусе, пошел на меркитские земли. Его передовые сотни уже разграбили несколько куреней.
Все нойоны без зова собрались у Тохто-беки. Целый день, забыв о еде и питье, думали, как быть. Одни говорили: надо всем народом подняться на врага и, если так суждено, всем народом и погибнуть. Другие осторожно вели к тому, что надо склониться перед силой. Тохто-беки бегал по юрте с навеки склоненной к плечу головой и потому похожий на токующего тетерева, от бессильного бешенства плохо вникал в то, что говорили, разражался руганью… В последние годы Тохто-беки часто становился таким остервенелым и несправедливо обижал многих. Доставалось от него и Тайр-Усуну. Впервые ругал после того, как он, Тайр-Усун, возвратился из неудачного похода на хори-туматов. После этого былая их дружба быстро разладилась… Только к вечеру Тохто-беки устал бегать по юрте и ругаться. Он ни с кем не согласился. О покорности, даже для видимости, хану Тэмуджину он и слышать не хотел. «Конечно, — подумал тогда Тайр-Усун, — какая для тебя покорность: Есугей-багатур надрубил шею, его сын — перерубит». Не хотел Тохто-беки и вести воинов на верную гибель. Он решил откочевать в земли западных народов, куда не дотянется рука Тэмуджина.
И вот Тайр-Усун гонит коня в родовые кочевья поднимать людей. Взгляд скользит по круглым макушкам серых сопок, по уходящей вправо долине Селенги с багряными кустами черемухи и желтеющими тальниками на берегах.
Надо бросить все это… Надо кинуть половину юрт, телег… Голодной, оборванной оравой привалят они в земли чужих народов — кому нужны будут?
От реки наперерез им мчался всадник. Белый жеребец легко перемахивал через кустики. Всадник пригибался к шее, длинная грива, взлетая, полоскалась на его плечах. Придержав своего коня, Тайр-Усун вгляделся и узнал младшую дочь Хулан. Подскакав, она осадила жеребца, блеснула, улыбаясь, белыми ровными зубами. Разгоряченный жеребец рвал повод, всхрапывал, шел боком. Хулан потрепала его по круто выгнутой шее.
— Что тут делаешь? — строго спросил Тайр-Усун.
— Объезжаю…
— Не твое это дело, Хулан. Коней объезжать — дело мужчин.
— Когда найдется конь, который вышибет меня из седла, — не буду.
У нее были чуть выпуклые — его — глаза, вздернутый нос; маленькие руки крепко натягивали поводья, в седле она держалась с броской лихостью; ничего от робкой девушки — статный удалец. Пора бы и замуж отдавать, но Тайр-Усун отказывал женихам: любил свою дочь и не хотел с ней расставаться.
— Ну, я поеду. Скажу, что ты возвращаешься.
— Да, скачи. Скажи: пусть люди немедля собираются в дорогу.
Дочь было отпустила повод, но тут же натянула. Жеребец закрутился на месте, закусывая удила.
— А почему? Что случилось, отец?
— Враги, дочь. Скачи.
— Убегать будем? — В ее голосе были недоверие и обида.
— Убегать, — безжалостно подтвердил он. — Понесемся по степи перекати-полем. Скачи, у нас нет времени.
Она гикнула и скрылась за сопками.
Почти два дня ушло на сборы. Вначале он хотел уйти налегке, взять только воинов, свою семью и семью ближних нукеров, но в курене поднялся такой вой и ропот, что на все махнул рукой. Пусть идут все, кто может идти. Чувствовал, что время упущено, надежда ускользнуть от воинов Тэмуджина уменьшалась с каждым часом. Не к Тохто-беки, в сторону заката, а вниз по Селенге надо бы идти. Но там хори-туматы. Они не простят ему убийства Дайдухул-Сохора. И Чиледу там…
Потащились вверх по Селенге. Воины, как и он, понимали, что значит для них время, озлобленно щелкали плетями, погоняя волов, коней, людей. С мычанием коров, блеянием овец, скрипом телег смешивались стоны, вопли и проклятия.
Чтобы не слышать ничего этого, Тайр-Усун уезжал вперед, бросал поводья на луку седла, пускал лошадь трусцой. Перегруженной телегой катились тяжелые думы. Меркитам и раньше приходилось оставлять свои кочевья, откатываться в Баргуджин-Токум, но все то — другое. И враг совсем иной.
К нему нередко подъезжала Хулан, скакала рядом, оглядывалась.
— Почему твои воины бьют людей?
— Лучше быть битым, чем убитым.
— Легче бить своих, чем убивать врагов! — дерзила она.
Никому другому он такой дерзости не спустил бы, но это — Хулан. Она всегда и со всеми прямодушна. К тому же она, кажется, угадала — своих бить легче. Вот и они, меркиты, кого только не били, с кем не воевали. И все так: враждовали, грабили, кровь пускали, а враг настоящий под шум свалки набирался сил, расправлял плечи — замечать не хотели. Спохватились поздно. Горой возвысился над всеми, и степные племена ни по отдельности, ни все вместе уже ничего с ним не сделают.
Так же они ехали и в этот раз. Вдали показались всадники.
— Мы догнали Тохто-беки! — крикнула Хулан и помчалась вперед.
— Остановись!
Она не слышала или не хотела остановиться. Тайр-Усун приподнялся на стременах. В этих местах Тохто-беки не должно быть. Почему он здесь?
Догадка заставила хлестнуть коня. Но дочь была уже далеко. Ее белый конь стлался в легком, как полет, беге. О небо, она погубила себя!
Всадники остановились, поджидая ее. Хулан подскакала к ним почти вплотную и тогда только заметила что-то неладное. Развернула коня и полетела обратно. За ней бросилась погоня. Тайр-Усун остановился. Он знал, что сейчас будет с Хулан, с ним, со всеми его людьми. И, думал не о спасении, а о том, чтобы как-то отдалить неизбежное, выдернул меч, насадил на конец шапку и поднял над головой.
— Что ты делаешь, отец? Это враги!
Хулан остановилась возле него. Воины монгольского хана, подскакав, нацелили на них копья. Не давая им опомниться, громко, голосом человека, привыкшего повелевать, сказал:
— Стойте! Я нойон Тайр-Усун. Я иду к хану Тэмуджину.
— Ах, лживая меркитская собака! К хану Тэмуджину идешь!..
Наконечник копья, как голова змеи с острым глазом, нацелился прямо в переносицу, стал медленно приближаться, заставляя Тайр-Усуна отклонять голову. Хулан ударила по копью плетью.
— Не смей прикасаться к отцу, грязный харачу!
Это рассмешило воинов. К ним подъехал нойон в тангутском шлеме с гребнем, в железных латах, и воины раздвинулись перед ним.
— Ная, нам попался меркитский Тайр-Усун.
— Не попался! Я сам, своей волей, иду к хану Тэмуджину.
Ная с любопытством оглядел его, задержал взгляд на пылающем от гнева лице Хулан, недоверчиво присвистнул:
— Сам? Хочешь оставить меня без добычи? Это твоя жена?
— Она моя дочь. Вы не можете ничего трогать!.. Мы не обнажали оружия!
Мы идем к вашему хану.
Теперь Тайр-Усун хотел отодвинуть не только гибель. Если они не прикончили его сразу, можно, наверное, спастись самому и спасти свое владение. Лишь бы не подвела горделивая Хулан. Она только сейчас поняла, что он говорит. Повернулась к нему. В глазах — осуждение, почти презрение.
Ная хитровато усмехнулся.
— Для чего ты идешь к хану Тэмуджину?
Этот простой вопрос заставил мысли Тайр-Усуна заметаться, как белку, угодившую в силок. Покорился он или нет, для них сейчас все равно. Не он им нужен, а его владение. Ная и воины жадными глазами ощупывают Хулан, поглядывают туда, где тащатся его телеги. Вскинут его на копье, а дочь…
— К хану Тэмуджину я везу свою дочь, — само собой вырвалось у него.
— Думаешь, она ему очень нужна?
Ная все еще усмехался, но что-то в этой усмешке изменилось, он уже, кажется, не мнил себя человеком всемогущим, вольным казнить и миловать.
Тайр-Усун не замедлил обернуть это себе на пользу. Сказал надменно:
— Что нужно хану, он знает сам! Если ты знаешь больше, чем он, делай с нами, что хочешь.
— А кто тебе сказал, что я собираюсь с вами что-то делать? Воины, охраняйте его людей. А тебя, нойон, и твою дочь я приглашаю к себе в гости.
На берегу речушки воины поставили походную юрту, забили барана. Ная говорил с Тайр-Усуном с настороженной почтительностью и все крутился возле Хулан, ласково посмеивался, норовил потрепать по плечу, ущипнуть за бок.
Хулан вначале уворачивалась, потом стукнула кулаком по его руке.
— Отойди. Еще раз тронешь — глаза выдеру!
Отца она сторонилась, смотрела как на чужого. Тайр-Усун чувствовал себя приниженным, хмуро оглядывался по сторонам, пытался считать воинов, но скоро увидел, что надежда уйти напрасна. Воинов у Ная много, и они недреманно следят за его людьми, за ним самим. Едва выбрал время, чтобы без соглядатаев переброситься несколькими словами с дочерью.
— Хулан, не омрачай обидой сердце, — попросил он. — Ты должна спасти нас… всех. Одна надежда — ты.
— Отец, что стоит племя, если его надежда не отвага воинов, а слабая девушка? Ты отдаешь меня, чтобы спасти свою жизнь…
Ему, наверное, было бы легче, если бы Хулан плюнула в лицо.
— Ты хочешь… чтобы я… все мы умерли? Так я готов. Готов! повторил он тверже, почувствовав, что и в самом деле ему лучше умереть.
— Я не хочу ничьей смерти, — отворачиваясь, сказала дочь. — Я до конца пройду путь, определенный тобою.
Ная задержал их у себя на три дня, потом вместе с ними поскакал в орду хана. Дорогой он сказал Хулан:
— Если хан Тэмуджин откажется, я возьму тебя в свою юрту.
— Откажется? — удивилась она. — Почему?
— У него много жен. Все красивые.
— Красивее меня? — Она окатила его холодным взглядом. — Ну, говори красивее?
Ная смешком прикрыл свою растерянность. Попробуй скажи, что ханши красивее! Но и попробуй скажи, что она красивее жен Тэмуджина…
Хана встретили в дороге. Следом за Ная подскакали к толпе нойонов.
Впереди пылило огромное войско, следом за нойонами в ровном строю, на одинаковых саврасых меринах шли кешиктены, за ними тянулись, насколько хватало глаз, телеги, кибитки, юрты на колесах. Подавляя в себе невольную робость, с тревогой думая о том, что ему скажет хан, Тайр-Усун разглядывал нойонов, стараясь угадать, кто же из них Тэмуджин. На всех были хорошие воинские доспехи, дорогое оружие, лошади позванивали уздечками, убранными серебром, увитыми шелковыми лентами, — добрались до найманского богатства, разбойники! Ная подъехал к грузному человеку в халате из толстого сукна.
На нем не было ни шлема, ни панциря, ни оружия. На мягком шелковом поясе висел только нож. Ная что-то тихо сказал. Человек повернулся. Из-под снежно-белой, отороченной голубым шнуром войлочной шапочки, надвинутой на короткие брови, глянули серо-зеленые глаза, суровые, чем-то недовольные.
Понемногу недовольство растаяло, короткие, цвета меди усы слегка дрогнули.
Хан улыбнулся.
— Поздновато образумился, Тайр-Усун. Наверно, мои багатуры тебя прижали, ты и прибежал кланяться…
Ная, как видно, считал, что Тайр-Усун везет свою дочь по уговору, и теперь, увидев свою промашку, сердито толкнул ногой в его гутул. Хан Тэмуджин заметил это движение, глаза опять посуровели, слабая улыбка угасла.
— Хан, меня никто не прижимал. Я был на пути к тебе, когда встретил твоих храбрых воинов. Я вез тебе единственную драгоценность — свою дочь.
— Сколько же дней нужно было добираться до меня? — раздраженно перебил хан. — Ненавижу вертлявость и двоедушие!
— Хан, мы три дня пробыли у твоего нойона…
— Во-от что… — зловеще протянул хан. — Это ты, Ная, задержал? Тебе приглянулась его дочь. Тебе захотелось полакомиться прежде своего хана? И ты, ничтожный, осмеливаешься совать мне обглоданную кость!
Ная побледнел.
— Великий хан…
Неожиданно засмеялась Хулан, зло, весело, не сдерживаясь. «Она с ума сошла!» — испуганно подумал Тайр-Усун.
Хан впервые взглянул на Хулан, недоуменно приподнял правую бровь.
Хулан, еще смеясь, сказала:
— У великого хана так много жен и наложниц, что он уже не надеется отличить девушку от женщины.
— С чего взяла? — озадаченно спросил хан.
— А с того, что, не сломав кость, как узнаешь, есть ли в ней мозг?
— О, да ты зубастая, веселая меркитка! — изумился хан, засмеялся. Не сомневайся во мне, смелая хатун. У меня много женщин, но такой, как ты, нет. Останешься у меня. А ты, — хан повернулся к Тайр-Усуну, подумал, — а ты веди своих людей сюда. Вместе со мною пойдешь в мои кочевья.
Не знал Тайр-Усун, радоваться ему или горевать. И он, и его люди будут живы. Но им никогда не вырваться на волю, если он согласится пристать к войску хана. Выходит, он предал всех: дочь, Тохто-беки, своих людей…
— Великий хан, я не могу последовать за тобой. У нас мало коней и волов, нам не угнаться за твоим быстроногим войском.
— Скажи, Ная, это так?
— Так, хан Тэмуджин. Они довоевались…
Хан помолчал, искоса посматривая на Тайр-Усуна, подозвал Джэлмэ и Боорчу.
— Разведите его людей на сотни. Сотников поставьте над ними наших. И пусть идут с обозом.
Так лишился Тайр-Усун своего владения. Не он — горластые, бойкие сотники хана правили его народом. Нойон лежал на тряской телеге, и сердце кровоточило от боли. Никакое хитроумие не помогло. Недаром говорят, что Тэмуджин не человек — мангус, сосущий людскую кровь. Оттого и рыжий…
Дочь свою видел только издали. Скакала рядом с Тэмуджином на своем коне. Седло оковано серебром, чепрак украшен узорным шитьем и пышными шелковыми кистями. Выпуклые — его — глаза ничего не замечают.
Повелительница! Поговорить с ней больше не пришлось. Хан ушел с войском вперед, оставив при обозе малочисленную стражу.
И у Тайр-Усуна родилась дерзкая мысль: подговорить своих воинов, вырезать стражу, захватить все ценное и уйти. Воинов не нужно было уговаривать. У них глаза загорелись, когда поняли, сколько разного добра попадет в руки.
В условленный день все, кто мог, стянулись в середине обоза. Под утро, когда сон очень крепок, Тайр-Усун подал сигнал. Оглоблями, железными треногами-таганами, палками — кто чем сумел запастись — его воины стали молча избивать стражников и сотников Тэмуджина. И уже одолели было, но шум драки был услышан, с того и другого конца обоза повалили конюшие, тележники, пастухи, стиснули меркитов со всех сторон, начали рубить топорами, колоть копьями… Тайр-Усун был ранен в самом начале, а тут еще добавили — пырнули в бок ножом. В глазах потемнело. Упал. По нему топтались свои и чужие, но он этого уже не слышал, не чувствовал.

Глава 2

Пес повизгивал и царапал кошму. Тайчу-Кури оторвался от работы, поднял полог. Льстиво виляя хвостом, собака проскользнула меж ног, улеглась у огня. Тайчу-Кури вышел из юрты. Ночью выпал первый снег, и все юрты куреня были белыми, будто жили в нем одни богачи, и сопки, и степь белели свежо, чисто, стежки следов, уходя вдаль, звали за собой. Судуй с сыновьями хана рано утром ускакал на охоту. Счастливый…
Насыпав в кожаный мешок аргала, Тайчу-Кури вернулся в юрту. После сияющей белизны снегов свет узкого дымового отверстия показался тусклым, глаза долго свыкались с сумерками. Подкинув в гаснущий огонь аргала, Тайчу-Кури достал из котла кость, отрезал кусочек мяса, стал жевать. Пес выставил вперед острые уши, завилял хвостом, глаза его следили за каждым движением Тайчу-Кури. Срезав еще кусочек мяса, кость отдал собаке.
— Ешь, пес. Я сыт, а ты голоден — могу ли не поделиться? Это вы, собаки, выманив или украв косточку, убегаете от других. А мы — люди. Мы должны делиться друг с другом. Ну, и вас, собак, не должны зря обижать.
Понимаешь?
Псу было не до него. Протянув руку, Тайчу-Кури подергал за острое ухо. Пес заворчал.
— А, это ты понимаешь! И то хорошо. Люди, скажу тебе, тоже друг друга не всегда понимают. Где уж тебе с твоим собачьим умом!
В юрту вошла Каймиш. Травяной метелкой обмела залепленные снегом гутулы, протянула к огню озябшие руки.
— Посмотри, пес, на нашу Каймиш… Она ушла в курень рано утром.
Возвращается к вечеру. В одной юрте посидела, в другой посидела, в третьей… А на многие другие уже и времени не остается: надо ужин варить, мужу помогать, сына поджидать. Думаешь, легко ей живется?
— Ну, Тайчу-Кури, ты совсем ворчуном стал! Не сидела я в юртах. В курень пришел караван сартаульских торговцев. Чего только не навезли! Каймиш вздохнула. — Какие котлы! Жаром горят, а по краям ободок рисунчатый.
— Главное, Каймиш, не котел, а то, что есть в котле…
Плоским каменным бруском Тайчу-Кури стал править лезвие ножа, сточенное до половины.
— И ножи у них есть большие, маленькие, широкие, узкие — какие хочешь. Оправлены бронзой, серебром, даже золотом.
— Каким бы ножом ни резать мясо, вкус не изменится. Разве этого не знаешь, жена моя Каймиш?
— Ножи и для работы нужны.
— Кто не умеет ничего делать, для того нож и с золотой рукояткой бесполезен.
— Какие ткани у них! Есть простые, есть шелковые. И всяких-разных цветов. На весеннем лугу столько красок не бывает. — Каймиш разгладила на коленях полу своего халата из дымленой козлины, склонила голову на одну сторону, на другую.
— Примеряешь? — ехидно спросил Тайчу-Кури.
— Что? — Каймиш покраснела, встала.
— Ты красный шелк бери. Далеко будет видно — Каймиш идет, жена Тайчу-Кури, человека, делающего стрелы для самого хана Тэмуджина.
— До чего же ты любишь шлепать своим языком, Тайчу-Кури! Кто тебя не знает, скажет: он глупый, этот человек, делающий стрелы для хана Тэмуджина. — Помолчала, задумавшись. — А может, ты глупый и есть?
Перестав ширкать камнем по лезвию ножа, Тайчу-Кури виновато глянул на жену.
— Обидел я тебя? Ну, бери все, что у нас есть, и купи, что хочешь. Я же шутил.
— А что у нас есть? Овчинные шубы да войлок под боком! Уж не на эти ли выменяешь шелк?
— Есть еще овцы. И кони…
— Не овцы им нужны, не наши колченогие кони. Они меняют на мех соболей, белок, лисиц, на серебро и золото. Наш Судуй носится с Джучи за кабанами да дзеренами. А много ли толку? Один сын — и тот… — Каймиш плеснула в котел воды, толкнула его к огню — прижгла палец, сунула в рот.
Тайчу-Кури взял палку, начал сгонять ровную тонкую стружку.
— Сыновей надо было больше рожать. Одного послала бы на охоту, другого — на войну с найманами, третьего — на войну с меркитами, четвертого — на тангутов. Завалили бы тебя мехами, шелками, серебром… И звали бы тебя не просто Каймиш, а Каймиш-хатун. И не сосала бы палец, обожженный у очага. Сидела бы в своих шелках и соболях вон там, под онгонами, покрикивала на молодых рабынь.
Белая струйка стружки текла по синеватому лезвию ножа, скручиваясь, падала на колени Тайчу-Кури. Понемногу палка становилась ровной и круглой.
Пес подполз к нему, лег, вытянув передние лапы, следил за руками хозяина умными глазами. Тайчу-Кури вздохнул.
— Огорчила ты мое сердце сегодня, Каймиш. Я-то думал, ты довольна тем, что у нас есть.
— Мне за тебя обидно стало, Тайчу-Кури. — Она принесла стегно мерзлого мяса дзерена, разрубила на куски, спустила в котел. — Ты вот везде и всем твердишь — в одежде хана вырос. Оберегал его, спасал его.
Тэмуджин, Тэмуджин… С языка не сходит. Можно подумать, что и родил-то его ты… А что получил от хана ты и что получили другие? Джэлмэ и Субэдэй пьют с ним из одной чашки. Сорган-Шира, его сыновья Чимбо и Чилаун стали нойонами, у них и белые юрты, и стада, и резвые кони. А к тебе хан Тэмуджин несправедлив!
— Нет, Каймиш, это ты несправедлива к хану Тэмуджину! Мне он дал много. Сижу в своей юрте, ты рядом, котел мяса варится. Я бы мог, как Чимбо, Чилаун или Чаурхан-Субэдэй, рубить врагов мечом. — Покосился на Каймиш — не рассмеется? Нет, сидит задумавшись. — Но мне это не нужно. Я не хочу этого. И я радуюсь, что Судуй пока не ходит в походы. Ты помнишь меркитский плен? Неужели ты хочешь, чтобы наш сын хватал за волосы и приторачивал к седлу, убивал стариков и старух?
— Ну что ты говоришь, Тайчу-Кури! Не надо говорить этого! — Словно чего-то испугавшись, Каймиш села с ним рядом, прижалась головой к плечу. Ты у меня неглупый. Это я глупая. Не надо мне ни шелков, ни медных котлов, ни чаш из серебра… Прожить бы так, как сейчас живем, до скончания дней…
— Проживем, Каймиш.
Собака приподняла голову, поводила ушами, вильнула хвостом и пошла к двери.
— Это Судуй едет. Рано что-то. У меня и мясо не сварилось.
Судуй приехал не один. С ним был Джучи. Тайчу-Кури и Каймиш от растерянности даже позабыли поклониться. Еще больше растерялись, увидев, что лицо у сына в синяках, воротник шубы оторван, полы располосованы словно бы ножом. И у Джучи шуба, крытая шелком, порвана, один рукав едва держится.
— Что с вами?
Судуй глянул на Джучи, повернулся к матери, лицо его — сплошные синяки и кровоподтеки — расплылось в беспечно-веселой улыбке.
— Коровы пободали.
— Какие коровы? Ты о чем это говоришь?
— Вот такие. — Судуй растопырил у висков указательные пальцы. Рогатые. Снимай, Джучи, шубу. Мать пришьет рукав — никто не заметит. Она умеет. Что рукав! Оторванные уши пришить может!
Каймиш долго примерялась к рукаву, что-то бормотала себе под нос, наконец сказала:
— Не могу. Шелк надо шить шелковыми нитками. А где они?
— Надо пришить! — настаивал Судуй.
— Да зачем же портить такую хорошую шубу? Дома Джучи все сделают куда лучше.
— Конечно! Но увидит это, — Судуй подергал рукав, — Борте-хатун и сердцем скорбеть
будет, спрашивать начнет: где, как, почему?
Джучи ковырял палкой аргал в очаге. Его глаза были печальны, и разговора Судуя с Каймиш он, кажется, не слышал. Тайчу-Кури встревожился.
Парни что-то скрывают. Судуй много говорит, много шутит. Тут уж гадать не надо — вышло что-то неладное. И по Джучи видно. Уж не натворили ли чего плохого? Не должно бы. Джучи разумен… Но кто знает! О вечное небо, отведи от нас все беды-невзгоды и козни злых духов.
К юрте кто-то подъехал, соскочил с лошади. Все разом повернули головы к дверям, Судуй умолк на полуслове, укрепляя Тайчу-Кури в мысли, что он чего-то побаивается. В юрту вошел Шихи-Хутаг. Его лицо с пришлепнутым утиным носом было веселым.
— Счастья вам и благополучия! — громко сказал он, присел рядом с Джучи, наклонился к уху, и Тайчу-Кури услышал его шепот:
— Они будут молчать. Своими словами я нагнал на них страху. Еще и повинятся перед тобой.
— Спасибо, — так же тихо ответил Джучи, но глаза его остались печальными.
После того как Шихи-Хутаг и Джучи ушли, Судуй рассказал, что случилось на охоте. Младшие братья Джучи, Чагадай и Угэдэй, не захотели ему повиноваться. Заспорили. Все трое разгорячились, и кто-то, скорее всего Чагадай, назвал Джучи меркитским подарком. Всегда спокойный и рассудительный Джучи не стерпел обиды, дал братьям по зубам. Те — в драку.
Судуй начал их растаскивать. Чагадай и Угэдэй сорвали зло на нем, ножи выхватили. Хорошо, что подоспели Шихи-Хутаг и Тулуй.
Рассказывая, сын посмеивался, будто все это было очень забавно.
Каймиш сначала перепугалась, потом разозлилась, изругала Судуя, даже кулаком по спине стукнула.
Прошло несколько дней, и все уже стало забываться. Но однажды пришел нукер и увел Судуя к Борте-хатун. Домой сын возвратился покачиваясь, будто котел архи выпил, пробовал улыбаться, но и улыбка была как у хмельного, не настоящая. К нему подскочила Каймиш.
— Что с тобой?
— Спина чесалась… Палками прошлись — хорошо стало.
Раздели, уложили в постель. Вся спина у него вздулась и посинела.
— За что же тебя? — спросил растерянно Тайчу-Кури.
— Борте-хатун что-то прослышала о драке. Стала спрашивать сыновей заперлись. У меня хотела выведать. Да разве я скажу!
Каймиш, поохав, опять стала ругаться:
— Мало тебе дали палок, глупому! Как осмелился запираться перед хатун?
— Я — нукер Джучи. Как скажу без его дозволения?
— Очень ты нужен Джучи! Видишь, как позаботился о тебе!
— Он бы позаботился. Но его не было.
— Отправит тебя Борте в найманские кочевья пасти овец — будешь знать!
— Поступок моего сына правильный, — заступился за Судуя Тайчу-Кури. Будь я на его месте…
Каймиш не дала ему говорить:
— Тебя мало били? Сыну такой же доли хочешь?
Конечно, он не хотел, чтобы у сына была такая же доля. Сколько раз приходилось ему, как сейчас Судую, отлеживаться на животе после побоев не счесть! Давно это было, но стоит вспомнить — и спину подирает морозец.
Но что он может сделать, чтобы уберечь сына? Почти ничего…

Глава 3

Перед битвой с найманами хан Тэмуджин думал, что если небо дарует ему победу и он станет единым, всевластным повелителем великой степи, его жизнь озарится радостью, какой не ведал от рождения, уйдут страхи и тревоги за свой улус, покойно и умудренно он будет править племенами. Но радость была недолгой, она померкла под грузом забот. Удержать в руках улус, такой огромный, что и умом обнять трудно, оказалось много сложнее, чем повергнуть к своим ногам Таян-хана. Ему удалось заглушить извечную вражду племен, перемешав людей, как зерна проса в торбе. Заглушить, но не искоренить. Это он хорошо понимал, и в душе сочилось, сочилось беспокойство.
Каждое утро, сумрачный и настороженный, он принимал вестников со всех сторон улуса. Позднее подходили ближние нойоны, и вместе с ними начинал думать об устройстве разных дел.
Хороших вестей не было. Брат Борте нойон Алджу доносил: родовитые нойоны хунгиратского племени сговариваются отложиться от него и поддаться Алтан-хану.
Второй вестник прибыл от тысячника Джида-нойона. Одна из его сотен возмутилась и с семьями, со скотом ушла к хори-туматам. Джида спрашивал позволения сотню разыскать, где бы она ни укрывалась, и всех воинов истребить… Еще с осени приходили к хану воины из тысячи Джида-нойона, расселенной в бывших меркитских нутугах. Жаловались, что Джида-нойон делает большие поборы. Давай ему войлоки, кожи, овчины, овец, быков, лошадей. Женщинам и детям ничего не остается, они живут в голоде и холоде.
Он вытребовал Джида-нойона к себе, стал доискиваться, почему так получается. Нойон перечислил, сколько чего нужно для содержания тысячи воинов. И получилось — ничего лишнего не берет.
Как тут быть? Ни злой умысел хунгиратских нойонов, ни беглая сотня сами по себе не страшили его. Худо, что это — отголоски общего недовольства. Пока оно выплескивается такими вот не очень опасными вспышками. Но со временем, если их не гасить, вспышки сольются, и вновь в степи запылает пожар. Но как гасить недовольство? Для сохранения покоя улуса нужны воины, много воинов. Они есть. И они верно служили ему, надеясь добыть копьем лучшую жизнь себе и своим детям. Но, разгромив Таян-хана, он не позволил безвластно грабить найманские курени: еще живы Буюрук и Кучулук, ограбленные найманы побегут к ним, станут их силой.
Этого никто понять не желает! Воины и многие нойоны считают себя обманутыми, обделенными. И это не все. Чтобы сохранить в целости улус, надо держать под рукой десятки тысяч воинов. И каждого надо одеть, обуть, вооружить, на коня посадить, едой снабдить. Где что брать? У семьи того же воина. Взял — оставил голодными детей. Какой же верности и преданности можно ждать после этого?
Тревожило и другое. Его владение стало сопредельным с землями тангутов, могущественных не менее, чем Алтан-хан. И к ним, по слухам, ушел Нилха-Сангун. После мучительных раздумий он решился на шаг, который многим его нойонам показался безумным. Отобрал двадцать тысяч самых лучших воинов, дал им лучшее оружие, посадил на лучших коней и отправил в поход.
Ничего безумного в этом не было. Тангуты думают, что пока живы Буюрук, Кучулук, Нилха-Сангун и другие враги, он будет озабочен только тем, как их сокрушить, им и в голову не придет поостеречься. И двадцать тысяч его отважных воинов падут на тангутов, как ястребы на дремлющих уток. Пока очухаются, соберут силы, воины сумеют расчесать им волосы и намять затылки. После этого, прежде чем помогать Нилха-Сангуну или Буюруку, они крепко подумают.
Но всего предвидеть никому не дано. Может случиться всякое. Из рассказов Ван-хана он знал, как велико, богато, многолюдно тангутское государство, какие большие там города, обнесенные высокими стенами… Если войско постигнет неудача, будет худо, очень худо.
В юрту вошел Татунг-а, сел за столик, приготовился записывать его повеление. Но он всего еще не обдумал. Проще всего послать воинов в земли хори-туматов, истребить беглецов. Однако как посмотрят на это хори-туматы?
Ввязываться в драку с ними — не время… Не трудно, наверное, похватать хунгиратских злоумышленных нойонов. Но если за ними люди Алтан-хана…
Нет, надо думать и думать…
— Ты мне не нужен, — сказал он Татунг-а. — Как постигают тайну письма мои сыновья? Прилежны ли?
— Прилежны, хан.
— Все?
— Шихи-Хутаг выказал большие способности. У него острый ум и хорошая память.
— О его уме знаю. Я спрашиваю о сыновьях.
— Джучи очень прилежен. И Тулуй. Чагадай упорен. Угэдэй памятлив, но, прости меня, великий хан, немного беспечен.
— За беспечность и лень строго наказывай. Когда учишь, забудь, что они мои дети.
Стали подходить нойоны. Садились каждый на отведенное ему место.
Позже всех пришел шаман Теб-тэнгри, сел рядом с ханом.
— Нойоны, нам надо подумать о многом и важном, — сказал Тэмуджин. Мой улус стал так велик, что если я захочу объехать его по краю, мне придется скакать с весны до осени, он так многолюден, что если собрать юрты в одно место, они займут пространство в несколько дней пути. Править улусом, чтобы и у самых дальних пределов самый ничтожный харачу чувствовал мою власть и силу, — то же, что одному всаднику держать в руках поводья тысячи коней…
Он замолчал, обдумывая, как лучше высказать нойонам, чего он хочет от них. Шаман шевельнулся, заговорил, не спросив позволения и обращаясь не к нему — к нойонам:
— Хан Тэмуджин, охраняемый духами добра, неусыпно печется об устройстве улуса, устремляет свои взоры в будущее, и это угодно небу. Но пока не угаснут звезды, не взойдет солнце, пока не сойдут снега, не подымутся травы. Не следует ли, прежде чем устраивать дела улуса, стать его владетелем не только по соизволению неба, но и по согласию людей?
Все, о чем думал хан, разом вылетело из головы. О чем говорит шаман?
О каком согласии, каких людей?
— В ханы Тэмуджина возвели родичи, он владетель родовых кочевий, продолжал Теб-тэнгри, вглядываясь в лица нойонов. — По обычаю человек, не утвержденный волей курилтая в праве властителя, каким бы могучим он ни был, в глазах людей не выше других.
Нойоны начали переглядываться. Тэмуджин заложил руки за спину, торопливо пересчитал пальцы, но это не успокоило. Неужели его дела так шатки, что шаман во всеуслышание высказывает сомнение в его праве повелевать другими?
— Нам надо созвать всеобщий курилтай нойонов и утвердить Тэмуджина властителем всех племен.
«И только-то? — Тэмуджин сдержал вздох облегчения. — Мой меч, шаман, утвердил меня в праве властителя». Он взглянул на Теб-тэнгри. В остром лице напряжение, пальцы рук туго сплетены. Нет, не ради его возвеличения завел такую речь шаман. Ничего попросту он никогда не делает. Есть за всем этим какой-то скрытый умысел.
— Хан Тэмуджин покорил не только нойонов племен. Он сокрушил ханов, гурхана, так по достоинству ли ему именоваться наравне с поверженными? спросил шаман нойонов. — Не было в степи владетеля, равного Тэмуджину, и звание его должно быть превыше других.
Нойоны после этих слов шамана повеселели. В юрте словно свежим ветерком потянуло. Боорчу спросил:
— Какое же звание должно быть у хана Тэмуджина?
— Еще не знаю. Но духи, послушные мне, скажут…
Начались разговоры о том, что шаман говорит верно. И Тэмуджин стал сомневаться, не зря ли заподозрил шамана в хитроумии. Раньше с ним он как будто не хитрил. Но раньше он о чем-либо важном прежде всего говорил с глазу на глаз, а не так… И что-то очень уж беспокоен был, когда говорил.
Все-таки что-то тут не так, хотя суждения шамана правильны и своевременны…
К этим думам он возвратился вечером, когда отпустил нойонов. Долго сидел в юрте один. Безмолвные слуги поправляли огонь в очаге, подливали в светильники жир. За стенами юрты под ногами стражи скрипел снег. Принесли ужин, но он есть не стал. Набросил шубу на плечи и вышел. Ночь была морозная. Дымка затянула звезды, они желтели, как масляные пятна. Он постоял, вдыхая шершавый от изморози воздух, направился было к Хулан, но остановился. Бойкостью, бесстрашием она пришлась ему по душе с первого же дня. Поначалу покорилась ему, как и Есуй когда-то, переступив через себя, позднее, он почувствовал, что-то тронулось в ее сердце. Но она этого не выказывала, была с ним задиристой, насмешливой, неистовой в гневе и радости. Она долго не знала о гибели своего отца. Сказал ей об этом сам. И не рад стал. Она кидала в него все, что под руку подвернулось, называла убийцей. Ему было удивительно, что не взъярился, принял это как должное…
После этого Хулан переменилась. Трудно сказать, лучше стала или хуже, но стала другой.
Влекла она его больше других жен, но с ней хорошо в дни радостей, когда голова не обременена заботами… Пойти к Борте? Но и к Борте, и к другим женам идти почему-то не хотелось. Направился в юрту матери.
У нее сидели Джучи, Тулуй, Шихи-Хутаг. Мать очень обрадовалась, увидев его на пороге юрты. В последнее время он редко ее видел, разговаривал с ней и того реже. Все глубже становятся морщины на лице матери, белеют волосы, но взгляд ее глаз остается прежним — добрым, ласковым. У матери свои заботы. Когда у него не ладилось с Хасаром, никто не мучился так, как она. По ее настоянию он и дал брату под начало войско в битве с найманами…
На столик мать поставила отварное мясо, налила в чашки подогретой архи. Тэмуджин плеснул вина в огонь — жертва духу домашнего очага, — оно закипело и вспыхнуло синим пламенем. Пошутил:
— Мать, ты заставляешь меня нарушать мое же установление — пить не чаще трех раз в месяц.
— То, что выпито у меня, не может быть внесено в вину, — посмеиваясь, ответила она.
Сыновья и Шихи-Хутаг тоже выпили по чашке, но по второй не стали, и это было ему по душе. Тулую хватило и одной чашки. Лицо запламенело, глаза заблестели, говорить стал с заметной шепелявинкой. Мал еще. Всего тринадцать трав выросло, как он родился. Но парень крепкий. Плечи широко раздвинуты, прям, как молодой кедр. Будет, пожалуй, самым красивым из братьев. И самый ловкий, пожалуй. А Джучи уже двадцать трав истоптал, совсем взрослый. Крови уже не боится, как было раньше, поборол в себе эту слабость, но к воинскому делу прилежания нет, пуще всего любит охоту.
Любопытен. Но любопытство какое-то не очень понятное. Возвратились из найманского похода, другим интересно знать, как сражались, какое у найманских воинов оружие, какие доспехи. А Джучи расспрашивал о другом как люди живут, чем питаются, во что одеваются, каким богам поклоняются. С детства у него это. Найдет гнездо жаворонка, каждое яйцо со всех сторон осмотрит, чуть ли не все пестринки пересчитает, сорвет головку лука или цветок, будет растеребливать его по волоконцу. Что находит любопытного в пустяках — понять невозможно.
— Уйгур хвалил тебя, Джучи.
— Прежде времени, отец. Уж кого похвалить, так это Тулуя. Младший всех старших обогнал.
Любую похвалу Джучи принимает вот так — всегда найдет, кто лучше его.
Ему как будто неловко выделяться среди других.
— Постигайте тайны письма. К делу вас приставлять пора. Мне нужно много надежных помощников, а кто может быть надежнее вас?
— Шихи-Хутаг скоро может заменить Татунг-а, — сказал Джучи. — Из всех, кто учится, — он первый.
И тут сказался характер сына. Хочет, чтобы он не обошел добрым словом Шихи-Хутага, парня, и верно, смышленого, с умом быстрым, но осмотрительным.
— Зачем Шихи-Хутаг будет заменять Татунг-а? Дел и более достойных хватит. Шихи-Хутаг, матерью моей вскормленный, все равно что брат мне.
Угодил этими словами не только Джучи, но и матери. Шихи-Хутаг ей дорог не меньше родных детей. Ценит его за правдивость и честность. По сердцу ей и то, что он просто, как и надлежит отцу, говорит со своими сыновьями и ее Шихи-Хутагом, рада, что он спокоен и кроток.
Но он неспокоен, просто на время отогнал все думы, кроме, пожалуй, одной: что было на уме у шамана? Для чего нужен курилтай ему?
— Налей, мать, еще чашку вина. Уж рушить свое установление, так рушить!
— Это можешь порушить. — Мать подержала над огнем, отворачивая от пламени лицо, котелок с архи, наполнила чашку. — А вот других установлений придерживаться должен.
— Каких, мать?
— Ты клялся дать людям покойную жизнь. Но твои сотники и тысячники в жару и холод, среди дня и ночи отрывают людей от очага, заставляют скакать без отдыха и день, и два…
Вино показалось ему противным, не допив, отодвинул чашку.
— Они, мать, воины.
— Теперь что ни мужчина — воин…
Тэмуджин ничего не ответил. Мать недавно была в хунгиратских кочевьях, подыскивала невесту для Джучи, там ей и нажужжали в уши.
Сердобольная, готова заступиться за них. А кто заступится за него?
Парни начали разговаривать меж собой. Тулуй привязался к Шихи-Хутагу.
— Подари мне своего скакуна. Неужели жалко?
— Не скакуна, твою голову жалко. Он у меня приучен скидывать других.
Кто бы ни сел, на земле будет.
— Ничего, я переучить могу!
И вдруг Тэмуджин догадался, какой скрытый умысел движет шаманом.
Власть ему, хану Тэмуджину, даст курилтай, но курилтай же может отобрать ее. То-то он и ползал взглядом по лицам нойонов, старался внушить им то, чего нельзя было сказать словами. Не его, хана Тэмуджина, хочет возвеличить шаман курилтаем, а курилтай возвысить над ним. Случится это без оглядки на нойонов ничего не сделаешь. Пошатнутся дела — его заменят другим. Далеко смотрит шаман! Но и он пока что зрячий…
В Юрту вошел караульный.
— Хан Тэмуджин, за порогом нойон Хорчи. Он хочет поговорить с тобой.
Хороших вестей он не ждал. Плохие слушать не хотелось. И лицо помаргивающего заиндевелыми ресницами воина разом стало ненавистным. Глухо проговорил:
— Пусть войдет.
Шуба, гутулы Хорчи дымились от мороза. Он сорвал шапку, подбросил ее вверх, упал на колени и, вскинув руки, закричал:
— Я привез тебе большую радость, хан Тэмуджин. Я мчался к тебе, как на крыльях, я загнал трех коней, промерз до костей…
— Говори, что ты привез! — перебил его хан.
— Воины возвращаются из тангутского похода!
— Ну как они, не очень побиты?
— Они? Побиты? Будь так, разве я мчался бы к тебе быстрее кречета?
Они побили тангутов! Захватили два города! Добыча — не счесть! Верблюдов тысячи и тысячи! Всю степь заполнили! И на каждом — вьюк, который не поднять и четырем мужчинам.
Хан налил вина, преподнес чашку, держа ее обеими руками, как большому и почетному гостю.
— Пей, Хорчи.
— С радостью, хан Тэмуджин! — Хорчи запрокинул голову, вылил вино в рот. — Хорошо!
Тэмуджин наполнил сразу же вторую чашку.
— А Нилха-Сангун?
— О нем в земле тангутов никто и не слышал. Сгинул где-то Нилха-Сангун.
— Пей, Хорчи, еще.
— Можно и еще. Отогреюсь. От холода у меня даже внутренности закоченели. — Выпил и спросил с лукавым испугом:
— А в прорубь головой окунаться не заставишь?
— Сегодня — нет, — сдержанно, без улыбки, ответил хан.
Он не давал разгуляться своей радости. Как и гнев, она вредна для разумных суждений. Что даст ему эта удача! Много. Все считать, так и пальцев руки не хватит. Первое — он припугнул тангутов и тем обезопасил свой улус. Второе — он посрамил тех, кто говорил: поход на тангутов безумие, он доказал всем, что никогда ни в чем не ошибается. Третье — если добыча так велика, как говорит Хорчи, он заткнет ею рот недовольным, сможет какое-то время не отягощать народ поборами на содержание войска.
Четвертое — удача подсказывает ему путь, следуя по которому он сможет снять с себя заботу о прокорме войска — оно все добудет для себя само.
Пятое — теперь можно созвать и курилтай, пусть нойоны вручат ему бразды правления. Пусть будет, как того хочет шаман. Но Теб-тэнгри заблуждается, когда думает, что курилтай станет вертеть им, как собака своим хвостом.
Так же думали когда-то и его родичи… Шестое…
— Хорчи, когда-то я хотел дать тебе в жены тридцать девушек — хочешь их получить?
— О-о, великий хан, кто сможет отказаться от такой милости?
— Я даю тебе тридцать девушек.
— Когда и где могу их взять? — Хорчи потянулся к шапке, готовый, кажется, бежать к девушкам немедля.
— Не спеши. Девушки не в соседней юрте. За ними надо идти в земли хори-туматов.
Джучи и Шихи-Хутаг рассмеялись. Хохотнул и Хорчи, но не от души, а ради приличия.
— Я говорю это не для того, чтобы позабавить вас. Ты, Хорчи, пойдешь в земли хори-туматов. Все племена склонились перед нами. То же должны сделать и они.
— А-а, я пойду туда с войском…
— Да, ты возьмешь с собой сотню воинов.
— Всего сотню? Не дадут мне хори-туматы девушек, хан!
— Если не дадут, я пошлю воинов побольше. Так и скажешь хори-туматам.

Глава 4

В узкой, стесненной скалистыми горами долине, среди кустов ольхи паслось шесть стреноженных коней. У ключика, бьющего из-под скалы, горел огонь. Возле него сидели пять воинов, поджаривали нанизанные на прутья куски мяса. В стороне на попоне лежал шестой — гурхан Джамуха. Кругом валялись седла, оружие, на камнях была растянута сырая кожа горного козла.
Запах жареного мяса дразнил Джамуху, рот наполнялся слюной, из пустого желудка к горлу подкатывала лихота. Он стал смотреть на небо. По чистой сини плыли пушистые, как хорошо промытая белая шерсть, облака, горный орел делал круг за кругом, шевеля широкими крыльями, от нагретых солнцем скал текли рябые струйки воздуха, на ветке ольхи зеленели первые листочки. Будто и не было зимы с трескучими морозами и сыпучими, как сухая соль, снегами, искристым от изморози небом. Снова весна, настуженное тело вбирает солнечное тепло, мать-земля ласкает взоры зеленью трав, и новые надежды вселяются в сердце.
От горы Нагу, ставшей могилой Таян-хана, он хотел уйти в свои кочевья. Но там ему пришлось бы снять шапку и пояс перед воинами Тэмуджина. Повернул к Буюруку. Воины из других племен и его джаджираты стали отставать. Они разуверились в нем. К Буюруку привел всего две сотни.
Кучулук за отступничество хотел его казнить, схватил и бросил в яму. Алтан с Хучаром выручили, и все трое с небольшим числом воинов бежали. Пошли в найманские кочевья. Думали, с уходом Тэмуджина найманы возмутятся против оставленных им нойонов. Ничего из этого не вышло. К ним приставали одиночки и небольшие кучки воинов. Набралось сотни полторы. Нойоны Тэмуджина настигли его, разбили, и люди стали рассеиваться.
Отчаявшись, Алтан с Хучаром задумали повязать Джамуху, выдать Тэмуджину и тем искупить свою вину. Джамуха, узнав об этом, велел воинам поднять нойонов на копья.
После этого зиму скитался в горах, добывая пропитание охотой. Жили впроголодь, спали на снегу, и все меньше оставалось у него людей. Уходили к своим юртам, к своим женам. Ему и самому иной раз хотелось бросить все и хоть бы один день поспать под войлочной крышей, в мягкой постели, рядом с Уржэнэ. Крепился, ждал весны.
И вот весна пришла. У него осталось всего пять воинов. Да и для них он уже не гурхан… Поджаренные кусочки мяса снимают с прутьев и тут же едят. Губы, подбородки в жирной саже, волосы, давно не заплетаемые в косицы, падают на глаза, лохмотьями свисает изорванная о сучья одежда.
Воины… Такими пугать малых детей.
Гордость не позволяла ему попросить мяса. Но дразнящий запах становился невыносимым, он сбивал с ровных, неторопливых мыслей, рождал в душе раздражение. Чего можно достичь с такими людьми? Как можно добиться покорности от племен, если даже эти грязные, ничтожные люди не желают ему покориться?
Он поднялся, взял плеть, похлопал ею по рваному голенищу гутула, шагнул к огню.
— Вкусна ли еда?
— Вкусна…
Заскорузлыми пальцами они рвали обугленные куски мяса, на него и не глянули.
— Вкусна? — повторил он. — А приправа нужна?
Неторопливо, со всего маху, начал хлестать воинов плетью. Кто кувырком, кто на четвереньках — в разные стороны. Опомнившись, похватали кто меч, кто копье, стали подступать к нему. С презрением плюнул им под ноги. Снова лег на попону и стал смотреть на белые облака. Воины о чем-то долго шептались, потом разом бросились на него, связали руки и ноги. Он не сопротивлялся. Сел, сказал насмешливо:
— Храбрецы! Какие храбрецы!
— Мы увезем тебя к хану Тэмуджину. Нас не убьешь, как Алтана и Хучара.
— Развяжите руки и убирайтесь!
— Э, нет! Мы повезем тебя к хану.
Они привязали его к седлу, спустились в степи. Выехали к нутугам урутов и мангутов. Тут передали его в руки нойона Джарчи. Джамуху он велел развязать, а воинов связать. Они начали кричать: почему, за что? Джамухе стало вдруг жалко этих глупых людей.
— Отпусти их, Джарчи. Пусть едут к своим женам и детям.
Тощий, крючконосый Джарчи угрюмо буркнул:
— Повезу к хану. Он скажет…
В тот же день выехали в верховье Онона, где находилась орду хана Тэмуджина. Дни стояли теплые. Зеленела мягкая трава, голубели головки ургуя, пересвистывались тарбаганы, пели жаворонки, мирно паслись стада, и Джамухе казалось, что ничего худого с ним не случится. Не может случиться.
Все вокруг было полно жизни, мысли о смерти не задерживались в голове. Чем ближе к орду, тем чаще попадались всадники. Прослышав о нем, пристраивались рядом. Большинство из них были известные нойоны анды.
Получалось, будто он, без шапки и пояса, в рванье, вел их, одетых в шелковые халаты, к хану Тэмуджину.
— Почетное у меня сопровождение!
— Не тебя сопровождают, — буркнул Джарчи. — Хан Тэмуджин собирает курилтай.
— А-а… Хороший подарок везешь моему анде!
В орду приехали поздно вечером. Джамуху заперли вместе с воинами-предателями в тесную юрту. Утром принесли кумысу и хурута. Он поел и стал ждать, когда позовут к хану. Но за ним никто не шел. В юрте было сумрачно, пахло овчинами и лошадиной сбруей. Джамуха открыл полог. В глаза ударил яркий свет ясного утра. Вышел, остановился, щуря глаза. Он ждал увидеть у юрты кольцо свирепых караульных. Но его охранял один воин. Что это? Анда Тэмуджин выказывает ему свое пренебрежение или уверен, что бежать — некуда?
Плоская просторная равнина, окруженная пологими сопками, была заставлена белыми юртами, разноцветными шатрами, повозками. Огромный ханский шатер стоял особняком. Перед ним толпились празднично одетые люди.
Гордо вздымались девять тугов — сульдэ хана Тэмуджина. С каждой из четырех сторон — по два туга, в середине, выше других — большой главный туг. Тонкое древко, увитое цветными лентами, венчал круглый бронзовый щит, с его краев свешивались бахромой белые волосы из конской гривы, навершье древка было тоже из бронзы — меч и два лепестка пламени составляли трезубец. Жарко вспыхивала на солнце бронза, полоскались на ветерке белые волосы тугов…
К Джамухе подошли два крепких кешиктена, повели в толпу, остановились среди харачу.
— Смотри и слушай.
— Так повелел мой анда?
Об этом можно было не спрашивать. Все тут делается по воле хана.
Смотри, Джамуха, на величие своего анды и думай о своем ничтожестве.
Перед шатром было возвышение из трех широких ступеней, покрытых белым войлоком. За ним рядами стояли воины с тугами тысяч. Джамуха насчитал девяносто пять тугов. В руках анды всесокрушающая сила, любого может раздавить, вогнать в землю. Но не раздавит ли эта сила его самого?
Толпа зашевелилась, притиснула к Джамухе кешиктенов, шатнулась ближе к возвышению. Из шатра выходили нойоны. На первую ступень возвышения, позванивая железными подвесками, поднялся Теб-тэнгри, обратил свое узкое лицо к толпе, вскинул руки.
— Возблагодарим животворящие силы неба и земли, духов, охраняющих нас! Сегодня благоволением вечного неба, общим согласием народов, живущих в войлочных юртах, вручаем судьбу нашего великого улуса благословенному Тэмуджину. Его, повергшего возмутителей покоя, поправшего горделивых ханов и гурханов, нарекаем Чингисханом — владетелем мира, ханом великим, всемогущим, всевластным.
Из шатра вышел Тэмуджин. Из-под собольей опуши высокой шапки, украшенной дорогим шитьем, спокойно-внимательно смотрели такие знакомые, ни на чьи не похожие глаза. Джамухе показалось, что взгляд Тэмуджина на короткое время уперся в его лицо. Перед ханом склонились туги тысяч, сильный голос запел хвалебный магтал. И толпа стала на колени.
Придерживаясь руками за широкий золотой пояс, туго стянувший длинный снежно-белый халат, медленно, чуть горбясь и тяжело ступая, Тэмуджин поднялся на верхнюю ступеньку возвышения. Рядом с ним села Борте, ниже братья, мать, сыновья, еще ниже — ближние нойоны.
Джамуха стоял на коленях между двумя кешиктенами, гнул голову, смотрел на анду ненавидящими глазами. Всех растоптал своими гутулами, все захватил в свои загребущие руки…
— Небо даровало мне силу, возвысило мой род на вечные времена…
Голос анды Тэмуджина — Чингисхана — звучал негромко, но был хорошо слышен. Вначале Джамуха не мог вникнуть в то, что он говорил. Слова рассыпались крошками сухого хурута, не связывались друг с другом. Но понемногу успокоился, и стало понятно, что хочет внушить своим подданным Чингисхан.
— Небо повелело мне править вами. Перед ним и только перед ним я в ответе за все.
«Ого, вот на какую высоту вознесся! — думал Джамуха. — А не упадешь?»
Джамухе было понятно, для чего все это говорится: анда не желает ни с кем делить свою власть. Но это как раз и может погубить его.
— Свой великий улус, как строй воинов, я делю на три части. Серединой будет ведать верный Ная, правое крыло даю в ведение моему другу Боорчу, левое — отважному Мухали. Каждая часть будет поделена на тумены, тумены на тысячи, тысячи — на сотни, сотни — на десятки. Боорчу, Мухали, Ная исполняют мои повеления, нойоны туменов — их повеления… И не будет дозволено никому ничего переиначивать.
«Хорошо придумал, анда, хорошо! Но что ты сделаешь со своим старым другом Боорчу, если не захочет исполнять твои повеления? А?» — мысленно ехидничал Джамуха. Словно отвечая ему, Тэмуджин сказал:
— В ночи дождливые и снежные, в дни тревог и опасностей рядом со мной были мои верные кешиктены. Они охраняли мою жизнь и покой улуса, они возвели меня на эти ступени. И ныне, заботясь о крепости улуса, о безопасности, повелеваю число кешиктенов довести до тумена. Выделяйте мне людей сильных, ловких, бесстрашных, давайте им хороших коней и доброе оружие. Каждый мой простой кешиктен выше любого тысячника из войска. Если тысячник, возгордясь, станет спорить с кешиктеном, то будет нещадно бит.
Нойоны, в чьем ведении будут кешиктены, не могут наказать их без моего дозволения. А кто забудет это установление и ударит кешиктена кулаком, кулаком и бит будет, кто пустит в ход палку, палок и получит. Кешиктены всегда должны быть при мне. Иду в поход — они со мной, остаюсь в своих нутугах — они остаются. Потомкам своим завещаю: берегите кешиктенов и сами оберегаемы будете…
«Вот они, железные удила узды, надетой на племена», — с тоской подумал Джамуха.
— Повелеваю вести запись разверстывания населения. Листы с записями, мною узаконенными по представлению Шихи-Хутага, будут сшиты в книги и пусть останутся неизменными на вечные времена. Ни один человек не может покинуть своего десятка и перейти в другой, ни один десяток не может покинуть свою сотню, сотня — тысячу. Каждый занимается тем, чем ему велено заниматься, живет там, где ему жить определено. Суровая кара ждет перебежчика, а равно и того, кто его принял.
«Сам когда-то сманивал людей отовсюду, а теперь никто и шагу ступить не может… Так вам всем и надо!» — с мстительной радостью подумал Джамуха.
— Шихи-Хутага назначаю верховным блюстителем правды. Будь моим оком и ухом, искореняй воровство и обман во всех пределах улуса. Кто заслужил смерть — казни, кто заслужил взыскание — взыскивай.
Джамухе стало трудно дышать, будто и на него анда накинул уздечку, втолкал в рот железо удил и все туже, туже натягивает поводья.
Перечислив все установления по устроению и, укреплению улуса.
Чингисхан начал жаловать и награждать нойонов, закреплял в вечное пользование тысячи, освобождал от наказания за девять проступков, возводил в дарханы.
Продолжением курилтая стал пир. Чингисхан щедро угощал всех. Туда, где раздавали питье и еду простому народу, кешиктены повели и Джамуху. Но он отказался от угощения, и его снова заперли в юрту.
Поздно вечером те же кешиктены повели его вместе со связанными воинами, но не в ханский шатер, а куда-то за курень. Низко над степью висела полная луна, белый свет серебрил травы. Справа послышалось журчание и плеск воды, за темной грядой тальников блеснул огонь. К кустам было привязано несколько подседланных лошадей, у огня прямо на траве сидели Чингисхан и Боорчу, дальше стояли еще какие-то люди, видимо, воины.
— Садись, — сказал Чингисхан так, будто расстались они только вчера и будто не было меж ними никакой вражды. — Слышишь, шумит Онон?.. Недалеко от этих мест мы с тобой побратались.
— Да, это было недалеко отсюда…
— Я хотел с тобой поговорить тут, у Онона, свидетеля нашей дружбы.
Хан обхватил руками колени. В отсветах огня ярко пламенела борода с редкими нитями седины, глаза мерцали, как сколы льда.
— О чем нам говорить, анда? Все осталось там, — Джамуха махнул рукой в сторону реки.
— Тебя выдали эти люди? — Хан повел головой в сторону связанных воинов.
— Они. Но оставь их.
— Нет. Щадящий предателей предан будет. Умертвите их!
Кешиктены не дали войнам и вскрикнуть. Посекли мечами, зацепили крючьями копий и уволокли за кусты, запачкав траву размазанной кровью.
Джамухе вдруг захотелось ткнуться лицом в землю, как в детстве в колени матери и забыться беспробудным сном. Его душа была пуста, будто дырявый бурдюк. Ничего в ней не осталось — ни любви, ни ненависти, ни жалости, ни страха…
— Анда, если можешь, отпусти меня. Я поеду к своей Уржэнэ…
— Нет, Джамуха. Ты враг моего улуса. Как я могу тебя отпустить? Но ты мой анда. Встань со мною рядом, будь прежним другом и братом, второй оглоблей в моей повозке, и я все забуду, все прощу.
Джамуха покачал головой.
— Ты умный человек, анда, а говоришь глупости. Друзьями могут быть только равные. На тебе соболья шапка и золотой пояс. Моя голова обнажена, и рваный халат ничем не опоясан. За твоей спиной многолюдный улус, за моей — тени ушедших.
— Я верну тебе пояс и шапку, твоему имени — почет и значение.
— Анда Тэмуджин, малого мне не надо, а много дашь — лишишься покоя.
Буду для тебя острым камешком в гутуле, верблюжьей колючкой в воротнике халата, занозой в постельном войлоке — зачем?
— Неужели тебе хочется умереть? — со скрытым удивлением спросил он.
— Неужели можно жить, предав самого себя? К тому же человек не бессмертен. Умрешь когда-нибудь и ты, анда.
Глаза у Чингисхана потемнели, каменно отяжелели скулы, колюче натопырились усы, — таким его Джамуха никогда не видел.
— Пусть я умру, но мой улус останется. А что оставляешь ты, анда Джамуха?
— Завет людям: не сгибайся перед силой.
— Кто не гнется, тот ломается, — Чингисхан поднялся.
Ему и Боорчу подали коней, помогли сесть в седло. Чингисхан перебирал поводья, медлил и чего-то ожидал от Джамухи. Не дождался, сказал:
— Прощай.
— Прощай, анда. Если можешь, исполни мою просьбу: предай смерти без пролития крови.
— Пусть будет так.
Лошади пошли с места рысью. Глухой стук копыт растревожил покой лунной ночи, покатился по степи. Тихо всплескивал Онон. Гас огонь, серым пеплом подергивался жар аргала. Джамуха подумал, что надо было дождаться восхода солнца, еще раз взглянуть на синь неба, на зелень молодой травы.
Но просить об этом было поздно. Замирал стук копыт, и кешиктены направлялись к нему…

Глава 5

В тангутской столице была предгрозовая ночь. Где-то погромыхивало, на небе всплескивались отблески молний. В узких улицах было тихо, темно и душно. За толстыми стенами домиков спали торговцы и ремесленники, брадобреи и служители храмов, переписчики книг и художники. Но никто не спал в императорском дворце. Светились окна, за ними мелькали тени, тревожно перекликалась наружная стража, в темень улиц уносились всадники.
Не спали и во дворце двоюродного брата императора — князя Ань-цюаня.
Но здесь не перекликалась стража, слабый свет едва пробивался сквозь оконную бумагу, всадники, пешие бесшумно выскальзывали из ворот, и они тут же закрывались, так же бесшумно люди возвращались, и ворота открывались по условному стуку. Ань-цюань находился во внутренних покоях. На низком столике горели свечи в бронзовых подсвечниках, лежали раскрытые книги.
Ань-цюань листал страницы, но его взгляд скользил по иероглифам бездумно: думы Ань-цюаня были далеко и от книг, и от этого дворца.
Неожиданное нападение монголов потрясло государство. Нищие, темные кочевники, презираемые тангутами, степным вихрем ворвались в пределы Си Ся, захватили город Лосы и крепость Лицзли, опустошили округ Гачжоу и Шачжоу и ушли без урона. Ропот возмущения пополз по городам и селениям.
Народ винил военных, военные — сановников, к этому добавились слухи: в городе Сячжоу свинья родила чудо-животное «линь» о двух головах. Гадатели и прорицатели уверяли: «В одном государстве быть двум государям».
Обеспокоенный император Чунь-ю коленопреклоненно вознес молитву всевышнему о даровании стране мира и счастья, помиловал преступников, переименовал столицу, назвав ее Чжунсин — Возрождение. Но это мало кого успокоило. Все чаще стали приходить вести о неслыханном усилении безвестного до этого хана Тэмуджина, и все просвещенные люди начали понимать, что враг, легко взявший богатую добычу, придет снова. Император послал в степи войско. Но время для похода было выбрано неудачно. Жара и безводье погубили немало коней и людей. Войско возвратилось, не захватив ни одного кочевника. Теперь и сановники, и военные стали возлагать вину на императора.
Ань-цюань, возненавидевший Чунь-ю с первых дней его правления, увидел: пришло его время. Через преданных людей он повсюду возбуждал недовольство императором. Число его сторонников росло. И вот сегодня все должно решиться. Знатные люди должны принудить Чунь-ю отречься от императорского титула и возвести на престол его, Ань-цюаня.
Он знал, что происходит в императорском дворце. К нему то и дело входили вестники с новостями. Пока нельзя было сказать, чем все кончится:
Чунь-ю упорствовал, грозился казнить всех отступников и тайком слал гонцов в округа за войсками. Но за всеми шестью воротами Чжунсина стояли люди Ань-цюаня — всех гонцов схватили. Это стало известно императору, и дух его начал слабнуть…
За дверью послышался шум шагов, громкие голоса. Руки Ань-цюаня, сжимавшие книгу, напряглись, сухо затрещал, прорываясь, лист. Это какой-то конец. Или он император, или преступник. Двустворчатые двери распахнулись настежь. Первым вошел князь Цзунь-сян, за ним около десяти высоких сановников. Все троекратно поклонились. Ань-цюань отодвинул книгу, выпрямил спину.
— Страдая слабостью здоровья, великий император Чунь-ю пожелал оставить престол. Дети его малолетни, а время грозное, и мудрые мужи сочли за благо передать власть в твердые руки. Мы обращаемся к тебе, светлый князь Ань-цюань…
Цзунь-сян не числился сторонником Ань-цюаня. Скорее всего он не был ничьим сторонником. Этот уже не молодой, далеко за сорок, князь был известен своей ученостью, все время проводил в книгохранилищах. Оттого лицо его было бледным, а глаза все время подслеповато щурились.
— Вручая тебе власть, мы надеемся, что ты укрепишь великое Ся, умножишь славу предков. Тебе надлежит…
Углы рта Ань-цюаня опустились, нижняя губа надменно вытянулась. Он без Цзунь-сяна знает, что ему надлежит делать. В первую голову он сгонит со своих мест всех, кто усердствовал в служении Чунь-ю, самого бывшего императора сначала отправит подальше от столицы, и глухие селения, потом…
Не дослушав Цзунь-сяна, Ань-цюань поднялся.
— Я еду в императорский дворец.
— Но там еще находится Чунь-ю, — возразил Цзунь-сян обиженно.
— Пусть убирается!
Цзунь-сян отступил на шаг, растерянно потер рукой подбородок.
— Дозволь мне возвратиться к моим книжным занятиям, не обременяй делами государства.
— Занимайся чем хочешь.
Опустив плечи, Цзунь-сян вышел.
Яркие огни, воздетые на длинные палки, освещали улицу. Стук копыт, говор, бряцание оружия будили людей. С испугом и недоумением они выглядывали из своих домов. А над городом взблескивали сполохи молний, громыхала, приближаясь, гроза.
Ань-цюань беспрепятственно занял императорский дворец.
Бывший император, двоюродный брат Ань-цюаня Чунь-ю, отправился в изгнание. Через несколько месяцев он внезапно скончался. Но это событие осталось незамеченным. Стремительно возвышались новые сановники. И так же стремительно падали. Отрешались от должностей военные, умом и трудом заслужившие уважение. Им на смену приходили молодые, никому не известные.
Но и этим не всегда удавалось долго усидеть на своем месте.
Робость, неуверенность и смятение вселились и во дворцы, и в дома под черепичными крышами.

Глава 6

После курилтая Чингисхан не покидал своих родных нутугов. Но воинам не давал передышки. На Буюрука послал Субэдэй-багатура. Нойон настиг брата найманского хана у Великих гор, на речке Суджэ. Буюрук был убит, однако Кучулук с остатками войска сумел убежать и в этот раз. На меркитов ходил Джэбэ. Беспокойного и неутомимого Тохто-беки постигла судьба Буюрука пал, сраженный стрелой. И воины его дрогнули. Сыновья Тохто-беки не могли ни похоронить, ни увезти с собой тело отца — отрубили его голову, бросили в седельную суму и ускакали вслед за бегущими воинами. Джэбэ их преследовал, пока не стали кони.
Много хуже сложились дела у Хорчи. Хори-туматы не выдали ему сотню беглецов, не дали девушек, а самого вместе с воинами задержали у себя.
Уйти удалось лишь двум его нукерам. Они рассказали хану, что племенем правит после смерти мужа женщина-багатур Ботохой-Толстая, а правая рука у нее — Чиледу, тот самый, что бежал когда-то от него… На хори-туматов он послал нойона Борохула, воина сурового и непреклонного. Уж он им покажет.
К правому крылу его улуса с севера примыкали земли киргизов, ойротов и разных лесных племен. Досады от них пока не было. Но чего нет сегодня, может быть завтра. Он велел снарядить тумен и отдал его Джучи — иди, сын, испытай счастье-судьбу.
Снарядить тумен Джучи, проводить его до пределов улуса было велено Джэлмэ. Все исполнив, он возвратился в орду и попросил разговора наедине.
Сидел Джэлмэ перед ханом, опустив голову, брови тяжело нависли на глаза.
Хан понял, что разговор предстоит худой, и, еще не зная, о чем будет говорить Джэлмэ, проникся неприязнью к нему.
— Хан, все эти годы мы не слезали с коней, не выпускали из рук меча.
— Джэлмэ говорил медленно, будто перебирал свои думы. — Теперь вся великая степь, от края до края, твоя. Прежним раздорам в ней нет места. Так я говорю, хан?
— Ну, так, — коротко подтвердил он, догадываясь, куда клонит Джэлмэ.
— Будь твой отец с нами, он порадовался бы тому, что есть.
— Не знаю… Земля усеяна костями павших. Курени малолюдны, стада малочисленны, пастухи изнемогают от груза повинностей. Не пора ли, хан, натянуть поводья боевых коней?
— Если ты устал, отдыхай.
Джэлмэ поднял голову, посмотрел на хана, словно бы не узнавая глухо сказал:
— Ты не желаешь меня понять, и моей душе больно. Не мне, твоему улусу нужен покой. Пусть люди множат стада, скатывают войлоки для новых юрт, женят сыновей и отдают в жены дочерей. Зачем сбивать копыта коней, рыская по чужим кочевьям, если свои столь обширны, богаты травами и дичью? Разве не ради покоя и мирной жизни умирали наши нукеры?
Подавив раздражение и чувство неприязни к Джэлмэ, Чингисхан заговорил почти спокойно:
— Это ты не желаешь понять меня. Покоя захотелось? Но тебе же ведомо: только быстро бегущие воды чисты и прозрачны. В стоячей воде заводятся гниль и скверна. — По лицу Джэлмэ видел: нойон не согласен с ним. И, уже не скрывая своей враждебности, закончил:
— Не старайся быть умнее своего хана. Не заводи больше таких речей. Иди.
Джэлмэ поднялся, не взглянув на него, прошел к двери, там остановился.
— Одумайся, великий хан.
Он ничего ему не ответил, и Джэлмэ, помедлив, вышел.
Хан встал, сутулясь, начал ходить по юрте. «Одумайся», — говорит Джэлмэ. «Остановись», — твердит мать. «Сжалься над нами», — немо просят изнемогающие от тягот воины. Многие из нойонов, которым он дал под начало сотни, тысячи воинов с женами, стадами, кочевыми телегами, осев в своих нутугах, отяжелели, страшатся превратностей войны, боятся потерять то, что есть. Не шевели их — быстро позабудут, кто принес сытость и покой, дал рабов и пастухов, начнут возвеличиваться. Друг перед другом, как прежние владетели племен. Одумайся, остановись… Ну, нет! Хочешь пройти безводную пустыню — скачи без остановок. Войско, пока в движении, в сражениях, его, раскиданное по кочевьям — чужое. Мать говорила: «Теперь каждый мужчина воин». Так и должно быть. Каждый воин. А место воина в строю, в бою, а не в юрте, под боком у женщины.
Он знал: не все в улусе думают, как Джэлмэ. Добро, добытое в тангутских землях, у многих распалило зависть, и они готовы без раздумий мчаться на край света за дорогими одеждами, красивыми женщинами и быстрыми скакунами: нудна, скучна, ненавистна им жизнь в куренях. Но, гоняясь за разоренными остатками меркитов, добивая воинов Буюрука, не многое добывают для себя. И тоже озлобляются.
В тот же день у хана состоялся разговор с Хасаром. Брату и раньше недоставало разумности и добронравия, а после битвы у горы Нагу он стал и вовсе нетерпелив, злословен, рыкал на всех, кто был ему не угоден. До Чингисхана донеслось, что разгром Таян-хана Хасар одному себе в заслугу ставит и очень обижен: оттерли от почестей и славы. Вел, сказывали, он вовсе негодные речи. Будь, дескать, его воля, добыл бы мечом несметные богатства, его нукеры — все до единого — пили бы из золотых чаш, носили шелковые халаты и упирали ноги в стремена из чистого серебра. Хан этому не верил. Ловить слухи растопыренными ушами — дело бездельниц женщин, а не правителей. Хотел поговорить с братом сам, но все как-то не удавалось. А тут брат явился к нему без зова. Не воздав ханских почестей, спросил:
— Я всю жизнь буду охотиться на тарбаганов?
Раздул ноздри, ястребиные глаза мечут огонь, — накопил в себе злости — дышать нечем.
— Тебе не по нраву охота на тарбаганов — бей дзеренов или степных птиц.
— Вот-вот, только это мне и осталось. Воинов в походы ведут другие, не я. Даже те, кто меча в руках не держал.
— Ты говоришь о моем Джучи? — прямо спросил Чингисхан.
— И о Джучи… — не стал уворачиваться брат.
— Молодых, Хасар, тоже надо приучать к делу. О птенце, не покидавшем гнезда, нельзя сказать, высоко или низко он будет летать. Так-то… А ты в мои дела не суйся. Я дал в твое вечное, безраздельное владение четыре тысячи юрт. Больше, чем кому-нибудь из братьев. Что еще надо?
— Вечное, безраздельное владение! Это на словах. Я не успеваю исполнять твои повеления — пошли сотню туда, дай две сотни сюда. Раньше я считал твоих овец, сейчас отсчитываю воинов.
— Ты хотел бы держать воинов при себе, как ревнивый муж молодых жен?
— Я сам хочу водить их в походы! — выкрикнул Хасар.
Хан все больше убеждался, что слухи о негодных речах Хасара — правда.
Возгордился, вознесся, земли под собой не чует.
— Ты, говорят, можешь надеть на всех своих воинов шелковые халаты так ли это?
— Уж я бы не повел воинов к лесным народам. Что добудет твой Джучи шубы из козлины и стрелы с наконечниками из кости!
Как и Джэлмэ, он выставил брата из юрты. И снова, сутулясь, мерил шагами мягкий войлок, угрюмо гнул голову. В душе накипала обида. Джэлмэ слеп, как крот, Хасар суетлив, как трясогузка. И тому, и другому даже во сне не привидится, как далеко устремлены его мысли, какие дерзновенные замыслы вынашивает он. Дабы не было ущерба будущим начинаниям, он должен сбивать копыта коней, посылая воинов добивать пораженных врагов, приводить к покорности нищие лесные племена. Сегодня воины, их дети живут впроголодь, едва одеты. Но придет время, войско будет кормить и себя, и весь улус. Для этого нужно время! Время!
Но времени у него не было. Совсем не стало былого единодумия среди его ближних людей. Споры, раздоры, поначалу скрытые, потайные, все чаще выплескивались наружу, жарко разгорались, порождая вражду и ненависть.
Чингисхан сурово осуждал тех и других, стараясь держаться над спорящими.
Ничего этим не добился, но почувствовал, что вокруг него все меньше и меньше людей, готовых внимать его слову. Все чаще нойоны шли искать правду к Джэлмэ или Хасару. Те, всяк на свой лад, ободряли своих сторонников, крепили в них мысль едино и безотступно требовать от хана потворства их желаниям. И тут же дал о себе знать шаман. Он принял сторону Джэлмэ, что нисколько не удивило Чингисхана. На войне, в сражении, шаман человек последний, в мирном курене его слово заставляет трепетать и женщин, и отважных воинов, и рабов, и нойонов.
Содружество упрямого, бесстрашного Джэлмэ и хитроумного шамана ничего хорошего не предвещало. Хан повелел Джэлмэ удалиться из орду в дальний курень — поживи, отдохни, будешь нужен — позову. Это было понято так, будто он поддерживает сторонников Хасара, и брат становился все заносчивее, все бесстыднее возвеличивался над другими. Однажды он принародно обругал шамана, назвав его вонючим хорьком. Шаман принародно же поколотил его своим железным посохом. Хасар мог бы одним ударом кулака расплющить голову Теб-тэнгри — нельзя: кто дерзнет поднять руку на шамана, тот оскорбит небо.
Опозоренный, униженный Хасар приехал жаловаться.
— Так тебе и надо! — сказал ему хан. — Давно сказано: задерешь голову на вершину горы — споткнешься о кочку.
Смута в улусе не прекращалась. Хан не находил себе места, не однажды ему хотелось повелеть бить в барабаны и, подняв всех воинов, безоглядно ринуться на любого врага, чтобы стук копыт и звон мечей заглушили ядовитую брань и ругань, чтобы озлобленность нойонов и нукеров нашла исход в сече.
Но он сдерживал свое нетерпение.
Так продолжалось, пока его ушей не достиг слух: улусом будут править братья попеременно. Хан велел позвать шамана. Стал осторожно выведывать, знает ли Теб-тэнгри что-нибудь о молве.
— Это не молва, — сказал Теб-тэнгри. — Было мне видение.
— Врешь! — Хан вскочил со своего места, вцепился в воротник халата шамана, рванул к себе. — Врешь! Не верю я тебе!
Теб-тэнгри не мигая смотрел на него бездонно черными глазами. И под этим взглядом сама по себе разжалась рука. Шаман оправил халат.
— Кто всю жизнь прожил у степного колодца, тот не поверит, что есть на земле полноводные реки. Ну и что? Верь или не верь, а реки бегут, подмывают берега… Поостерегись, хан. Видение мне было такое: улусом станет править тот, у кого больше друзей.
Оставшись один, хан долго метался по юрте, пиная ногами войлоки для сидения, коротконогие столики. Все раскидал, опрокинул, но глухая, тяжелая ярость не уходила, оседала в груди, давила на сердце. Среди проклятий и рваных скачущих мыслей отчетливо билась пугающая дума: если Хасар соберет вокруг себя нойонов, жаждущих добычливых походов, людей смелых, отчаянных, если они решатся…
Взяв с собой сотню кешиктенов, помчался в курень Хасара. Перед большой юртой с резной деревянной дверью стоял белый с бронзовым навершьем туг — почти такой же, как у него, — на деревянной подставке лежал расписанный лаком барабан — знак власти. Двое караульных в железных латах опирались на копья с красными древками.
Рывком распахнул дверь. В хойморе юрты полукругом сидело человек десять нойонов, над ними на стопке войлоков, обшитых шелком, в ярком халате, в шапке, опушенной соболем, с чашей в руке возвышался Хасар.
Молча, вкладывая в удар всю свою силу, пинком под зад, хан поднял нойонов, крикнул кешиктенам:
— Каждому двадцать палок! И на дознание к Шихи-Хутагу!
Хасар все еще держал в руке чашу, исподлобья смотрел на старшего брата. Он стащил его с войлока, поставил перед собой, рявкнул в лицо:
— Сними шапку и пояс!
Широкие ноздри Хасара затрепетали. Дернул головой — сбросил шапку.
— На! — Рванул золотую застежку пояса — хрустнула под сильными пальцами. — На! — Пояс упал на шапку.
— Для чего собираешь людей, отвечай! Что замыслил, отвечай! Кто подзуживает тебя, отвечай! — Коротко, без размаха, ударил по лицу.
Хасар заскрежетал зубами, прорычал:
— Зверь!
— Замолчи! Убью!
— Убей, как Сача-беки! Убей! Не боюсь!
— Замолчи!
— Родную кровь тебе проливать привычно. Крови братьев захотелось!
Убивай, проклятый! Не боюсь! Не боюсь! Это ты меня боишься. Ты трус!
Хитрый, коварный трус!
— Замолчи!
— Сам замолчи! Мы тебя посадили на ханское место. Мы! А ты расселся, будто утка на яйцах. Шевельнуться боишься. Другим ходу недаешь. Ты трусливый и жадный!
Чем сильнее кричал Хасар, тем спокойнее становился хан, но это спокойствие было каменно-тяжелым, давящим. Что-то должно было случиться, страшное, неотвратимое, непоправимое. А Хасар совсем взбесился. Сорвал со стены свои доспехи, бросил на шапку, стянул гутулы — туда же, сорвал с плеч халат — туда же.
— Бери, тащи в свою юрту! Тебе нужно наше добро — бери! Губи братьев — все твое будет! — Босой, голый по пояс встал перед ханом — под кожей бугры мускулов, на скулах желваки. — Зови своих кешиктенов, свою волчью стаю, пусть растерзают!
Хлопнул дверной полог. Чингисхан обернулся, готовый гневным криком вышибить любого, кто осмелится без зова переступить порог, и невольно попятился. В юрту быстро вошла мать. Задела головой за верх дверного проема, и с головы упала низкая вдовья шапочка, седые волосы рассыпались по плечам. Воздев руки к небу, со стоном, с болью воскликнула:
— О дети мои! О горе мое бесконечное, о печаль моя вечная! Ни людей не стыдитесь, ни неба не боитесь! — Взгляд ее, тоскующий и гневный, остановился на Чингисхане. — Вы обезумели! Разум покинул вас!
Хан угрюмо молчал. Он бы много отдал сейчас, чтобы узнать, кто посмел предупредить мать. Молчал и Хасар. Мать опустилась перед сыновьями на колени, непослушными руками раздернула полы халата, вытолкнула вялую грудь.
— Всех вас, сыновей моих, выкормила этой вот грудью. Ночами не спала у колыбели. В дождь укрывала своими волосами, в холод согревала своим телом. Кого вскормила, поставила на ноги? Ненавистников, способных на братоубийство! Пожирателей материнской утробы вскормила я этой грудью. О небо, избавь всех матерей от того, что видят мои глаза.
По ее лицу текли слезы. Хан возвышался над нею. Давящая тяжесть не отпускала его. В ожесточенном сердце не было раскаяния. Углом глаза видел затылок Хасара, его черную, как старый котел, шею, его красные, как степные маки, уши, и ненавидел брата больше, чем когда-либо. Мать говорит о них двоих, но слова ее предназначены не Хасару — ему одному. То страшное, что должно было случиться, отодвинуто матерью, но им оно уже было как бы пережито, и он ничего не сможет забыть. Надо было что-то сказать, и он проговорил не своим голосом:
— В голове Хасара глупостей как пыли в старом войлоке. Но я его не трону.
Уехал из куреня не прощаясь. Скакал, уперев взгляд в гриву коня.
Злобные выкрики Хасара, укоры матери все еще звучали в ушах. Они его обвиняют… Да, он казнил родичей, губил друзей. А как иначе?! Будь он ласковым барашком, его давно бы сожрали. И Хасар не восседал бы с чашей в руке на мягких войлоках, а пас чужие стада, все, что есть у братьев, у матери, добыл он. И они его обвиняют!
В душу входила обида, и была она сейчас сладостной, желанной.
В орду доискался, что мать предупредил нойон Джэбке. Повелел отрезать нойону его длинный язык. Но повеление осталось неисполненным. Тайные недруги помогли Джэбке бежать в Баргуджин-Токум.
Хасара он, как обещал матери, не тронул, но владение урезал, оставив ему из четырех тысяч юрт всего тысячу четыреста. Мать, донесли ему, сильно разгневалась и тяжко заболела. Она не позвала его к себе. Сам он из гордости не поехал.
А мать с постели уже не встала.
Перед величием смерти дрогнуло его сердце, малы и суетливы показались собственные хлопоты. С запоздалым раскаянием припоминал то немногое доброе, что сделал для спокойствия души ее. Не смог, не сумел сделать большего…
На время отошел от всех дел. В одиночку уезжал на охоту в безлюдные урочища, возвращался усталый, без дичи, шел ночевать к Борте. Ночами ворочался в постели, с растущей обидой думал о людях, которым он дает все, а они ему лишь причиняют боль.
Стоило ему лишь на малое время опустить поводья, отдаваясь душевной боли и обиде, как почувствовал, что власть над улусом переходит в чужие руки. Сторонники Хасара, правда, примолкли. Зато начал своевольничать Теб-тэнгри. Он пригревал возле себя обманутых, обласкивал обиженных, примирял спорящих, защищал преследуемых… К нему отовсюду тянулись люди.
Шихи-Хутаг, верховный блюститель ханских установлений, остался почти без дела: право разбирать тяжбы присвоил себе шаман. Тесно становилось у коновязи Мунлика, отца Теб-тэнгри, и пусто у ханской.
Стремительно, безоглядно, видимо, по заранее намеченному пути, шел Теб-тэнгри, ничего не страшась, к неизбежному столкновению с ханом. Он пренебрег его коренным установлением, долженствующим навсегда покончить с усобицами, соперничеством нойонов, — никто не смеет принимать под свою руку перебежчиков. К шаману стали переходить люди со скотом и юртами не только от простых нойонов-тысячников, но и от братьев, от ближних друзей хана. Если же нойон приезжал требовать людей обратно, дружки шамана его срамили, избивали и прогоняли.
Боорчу сокрушенно упрекал хана:
— Неужели не видишь — в улусе два правителя! Что установлено одним, рушит другой. Э-эх… Когда я был маленьким, моя бабушка говорила мне: если двое правят одной повозкой, она опрокидывается.
Хан все видел, все понимал. Но с шамана не снимешь пояс и шапку, как с Хасара, не отправишь в дальний курень на отдых, как Джэлмэ. Что делать?
Позвал к себе Мунлика, попросил: образумь сына. Старик развел руками — сын не в его власти.
В одиночестве бродил хан по своей просторной юрте, теребя жесткую бороду, подолгу смотрел через дымовое отверстие в бездонную синь неба, пытаясь прозреть волю силы, властвующей над всеми живущими на земле, и страх втекал в его душу, выстуживал ее. Он привык бороться с людьми, знал их, умел в каждом найти слабое место. Шаман, как все люди, рожден матерью, но он стоит над людьми: его уши внимают голосу неба…
Нерешительность хана подстегнула шамана. Не таясь он стал говорить нойонам: Тэмуджин наречен Чингисханом на курилтае, воля курилтая выше ханской. Установления для улуса и для хана должны исходить от курилтая.
Шаман знал, чем привлечь к себе нойонов. Каждый прожитый день усиливал его и ослаблял хана. И Теб-тэнгри, видимо, решил, что пришел час бросить повелителю открытый вызов.
От младшего брата хана Тэмугэ-отчигина ушли люди, и тот послал за ними нойона Сохора. Шаман не захотел его даже выслушать. А братья шамана побили Сохора, привязали на его спину седло, на голову надели узду и, подгоняя бранью, ударами плетей, вытолкали из куреня.
К шаману поехал сам Тэмугэ-отчигин. Теб-тэнгри спросил, мягко улыбаясь и осуждающе покачивая головой:
— Как ты мог слать ко мне посла — ты, которому надлежит являться самому? А?
— Верни людей, Теб-тэнгри! Я приехал требовать! Ты влез в чужие дела, шаман. Должно, не ведаешь, что за это бывает.
— Я-то ведаю все. А вот как может букашка, ползающая в траве, судить о полете кречета, мне не понятно. Кто позволил тебе говорить со мной через послов, будто хану? Твой брат?
— Брат не дозволял, но…
— Ага, ты присвоил то, что принадлежит другим. Ты виновен. А раз виновен, становись
на колени и проси прощения. Может быть, я смилуюсь над тобой.
— Я не сделаю этого, шаман! — Тэмугэ-отчигин вскочил в седло.
Братья Теб-тэнгри стащили его с коня, силой поставили на колени, тыча кулаками в затылок, принудили склонить голову. Кто-то за него писклявым, плачущим голосом сказал:
— Прости, великий шаман, ничтожного глупца. Больше не буду.
Вокруг стояли воины, нойоны, и никто не захотел или не посмел заступиться за униженного, оскорбленного ханского брата.
В орду Тэмугэ-отчигин примчался рано утром. Хан еще не вставал с постели. В юрту его впустила Борте.
Тэмугэ начал рассказывать спокойно, но обида была такой свежей, так жгла его — едва удержался от слез. Борте хлопала себя по бедрам, колыхаясь оплывшим телом, горестно говорила:
— Как терпишь это, Тэмуджин? Шаман твоими руками чуть было не расправился с Хасаром. Теперь опозорил Тэмугэ. Скоро он и за тебя самого возьмется. Уйдешь вслед за своей матерью — что будет с нашими детьми?
Хан лежал, плотно закрыв глаза, борода торчком, короткие усы щетина, пальцы сами по себе мяли и рвали шерсть мерлушкового одеяла. Он знал, что надлежит сделать, и страшно было перед неведомой, не подвластной человеку силой. «Делаешь — не бойся, боишься — не делай», — сказал он себе, но это присловье не укрепило его дух, в леденеющей душе теплилась трусливая надежда, что все как-то утрясется само собой, как утряслось с Хасаром, небо отвратит неотвратимое. Давя в себе и страх, и эту надежду, он поднялся, быстро оделся.
— Тэмугэ, моим именем пошли людей за шаманом. И приходи в мою юрту.
Там все обдумаем.
Любое трудное дело, как всегда, захватывало его всего без остатка. Он сам расставил в орду и вокруг юрты усиленные караулы, собрал самых надежных и храбрых людей, каждому определил его место. Все продумал, предусмотрел. Из-за хлопот на время даже позабыл, к чему готовится, и, когда пришла пора ожидания, тревоги, сомнения, страхи вновь овладели им, он уже не думал о том, какой будет конец всего этого, а желал лишь одного — скорее бы все произошло.
Шаман приехал не один, вместе с отцом и братьями. Присутствие Мунлика обрадовало хана, к нему пришло чувство уверенности. Как обычно, Теб-тэнгри сел по правую руку, буднично спросил:
— Ты звал меня?
— Зовут равных себе. Тебе я велел приехать.
Мягко, словно вразумляя капризного несмышленыша, шаман напомнил:
— У меня один повелитель — вечное небо. Других нету.
— Это я уже слышал не однажды.
— Хочешь, чтобы твои слова запомнили, не ленись их повторять.
— Шаман, небо же повелело мне править моим улусом. Все живущие в нем — мои люди. Ты тоже.
— Нет, хан. Бразды правления тебе вручили люди, собравшие этот улус.
По небесному соизволению — да, но люди. А между смертным человеком и вечным небом стоим мы, шаманы, как поводья, связывающие лошадь и всадника.
Когда лошадь рвет поводья, всадник бьет ее кнутом.
Не такого разговора ждал хан, думал, что Теб-тэнгри признает свою вину, раскается хотя бы для вида, а он его станет обличать. Неуступчивость шамана и унижала, и пугала, лишала уверенности, без того невеликой.
Говорок Теб-тэнгри, уместный разве в беседе старшего с младшим, вел хана туда, куда он идти не желал, оплетал, как муху паутиной, его мятущуюся душу, и, разрывая эту паутину, он грубо спросил:
— Может ли быть у одного человека два повелителя? — И не дав шаману ответить:
— Почему же моими людьми повелеваешь ты? Почему топчешь мои установления и утверждаешь свои?
— Я смиряю гордыню у одних и укрепляю дух у других, а это, хан, дело мое, и я…
В душе хана уже затрепетал спасительный огонек гнева, распаляя себя, он сказал, как хлыстом ударил:
— Встань!
Шаман не понял:
— Почему?
— Ты винишь моего брата в том, что он присвоил себе право, ему не принадлежащее. А сам? Как смеешь сидеть на месте, которого я тебе никогда не давал! — Кровь застучала в висках, сграбастал шамана за плечи, толкнул.
— Слазь!
Шаман съехал со стопки войлоков, быстро вскочил на ноги. Этого он не ожидал и на малое время растерялся. Но тут же плотно сжал губы, бездонная чернота его глаз налилась неведомой силой, и она давила на хана, гасила гнев. Невольно помог Мунлик. Беспокойно подергивая седую бороду, он закричал:
— Перестаньте! Небом вас заклинаю, перестаньте!
Хан повернулся к нему — только бы не видеть глаз шамана.
— Я не хочу с ним ссориться. Я только хотел понять, из-за чего завязалась вражда между моим младшим братом и твоим сыном. Но, видно, правды тут не добиться. Сделаем по древнему обычаю. Пусть Теб-тэнгри и Тэмугэ борются. Кто упадет, тот виновен. Тэмугэ, у тебя все готово?
Во время этого разговора брат стоял у дверей юрты. Беспрестанно одергивал на себе халат, подтягивал пояс, поправлял шапку. Хан знал, что сейчас на душе брата, и опасался, что в последнее мгновение он падет духом.
— Бороться я не буду! — сказал шаман. — Не по моему достоинству.
— Нет, будешь, будешь! — Тэмугэ-отчигин потянул его из юрты.
Братья шамана вскочили, но хан остановил их окриком. И Мунлик сказал:
— Сидите. Пусть будет так, как хочет хан. Верю, хан, ты не сделаешь нам зла.
За дверью послышался шум возни — кешиктены перехватили шамана, потом короткий вскрик — сломали хребтину. Хан невольно вжал голову в плечи, до крови закусил губу. Сейчас разверзнется небо, плети молний хлестнут по земле…
В юрту вошел Тэмугэ, непослушными руками взял со столика чашу с кумысом, торопливо выпил и так же торопливо, расплескивая, начал наполнять ее из бурдюка.
— Вы… не стали бороться? — спросил Мунлик встревоженно.
— Э-э, он не хочет. Лег и не встает.
— Вы… вы убили сына?! — Борода Мунлика затряслась, он хотел подняться, но не смог.
Сыновья его вскочили и схватились за оружие. Но в юрту ворвались кешиктены, отобрали мечи и ножи, повязали. Хан опустился на свое место, глубоко, с облегчением вздохнул.
— Этих не трогайте. Вбейте палками немного ума, и пусть отправляются домой. Ради тебя, Мунлик… Как видишь, меня нельзя обвинить в неблагодарности.
Мунлик подобрал с полу шапку сына-шамана, обнюхал ее и зарыдал, как старая женщина.
Над телом шамана хан велел поставить юрту, чтобы на него не глазели.
Слух о смерти Теб-тэнгри облетел ближние курени, и отдать последний поклон шаману со всех сторон повалили люди. Сколько их было! Если дать его похоронить, мертвый Теб-тэнгри доставит хлопот не меньше, чем живой. Его могиле станут поклоняться, его дух будет жить в народе, и память о том, что он, Чингисхан, укоротил ему жизнь, никогда не исчезнет.
Ночью он велел тайком похоронить его тело. А днем, когда открыли юрту и не нашли в ней тела шамана, толпа в страхе пала на колени. Хан сам вышел к толпе, заглянул в юрту, будто удостоверяясь, что шамана и в самом деле нет, сказал:
— Так и должно быть. Небо повелело шаману охранять мой род и мой улус. Вместо этого он захотел возвыситься над моими братьями. И небо невзлюбило его. Оно отняло душу, взяло и тело, чтобы не осталось на земле и следа от неправедной жизни шамана Теб-тэнгри.
Теперь в улусе не осталось ни одного человека, который мог бы покуситься на его власть. Он был недосягаем, как дерево, растущее на отвесной скале. Но не радость, а холодок одиночества почувствовал он. В юрте теперь редко когда спорили, а открыто противиться не смел никто. Даже друг Боорчу и тот больше помалкивал.
Возвратился из похода Джучи. Не утрудив войска сражениями, не отяготив потерями, сын подвел под его руку киргизов, ойротов и многие мелкие племена лесных народов. Владетели в знак покорности прислали дань кречетов, шкурки соболей, лис и белок.
— Как же ты обошелся без сражений?
— Люди везде умеют думать, отец… Прежде чем обнажить меч, я говорил с ними. Они вняли моим словам.
Он взял сына за плечи, повернул лицом к нойонам, отыскал взглядом хмурого Хасара.
— Смотрите, какой разумный нойон вырос из моего сына! Ему всего двадцать два. А кое-кому лет в два раза больше, но во столько же раз меньше и разума.
Не избалованный похвалами Джучи чувствовал себя неловко, но на отца смотрел с благодарностью и бесконечной сыновней преданностью. Прикажи ему сейчас умереть, сын принял бы смерть, как другие принимают награду. «Вот кто — сыновья заменят мне моих друзей», — подумал хан.
— А велика ли добыча? — не удержался, съязвил-таки Хасар.
Но хану сейчас его злословие было безразлично. Джучи добыл то, чего он желал. Теперь можно, не опасаясь удара в спину, все силы повернуть на полдень.
— Готовьтесь к большому походу. Мы пойдем по изведанному уже пути — в страну тангутов. Я сам поведу войско.

Глава 7

Начались сборы. Перед самым выступлением пришла худая весть: нойон Борохул, отправленный покорять хори-туматов, был завлечен в засаду и убит, а войско его рассеяно. Хан долго не мог ни о чем думать, кроме скорого и жестокого отмщения хори-туматам, хотел было вести войско на них, но поостыл и не стал ломать первоначального замысла: слишком многое зависело от войны с тангутами.
В начале третьего месяца в год змеи — для управления войском и в случае неудачи для сурового наказания. Наследнику не суждено было прославиться, а лингуну держать ответ перед императором и его советом. В первом же сражении тангуты были разбиты, наследник спасся бегством, а лингун попал в плен.
В четвертом месяце Чингисхан взял крепость Валохай и двинулся на Чжунсин. Путь к столице тангутов преграждал Алашаньский хребет. Попасть в Чжунсин можно было лишь через тесный проход. Сюда, к заставе Имынь, тангуты успели стянуть около пятидесяти тысяч воинов. Всадники Чингисхана, не привычные к горным теснинам, не смогли взять укрепление Имынь, потеряв много убитыми, скатились к предгорьям. Хан отправил гонцов в степь за подмогой.
Тангутам легко было подтянуть свежие силы, обрушиться на Чингисхана, но, напуганные первым поражением, они сидели в проходе, надеясь, что жаркое лето заставит монголов уйти. Рядом с горами лежала песчаная пустыня. Летом пески накалялись, как зола очага, и в них гибло все живое.
Воины Чингисхана хорошо знали, что ждет их, если они не возьмут горный проход. Опасность, бездействие, зной пустыни томили людей, все чаще вспоминали они родные степи, прохладные речные долины, сопки, овеваемые ветрами, и с тоской поглядывали назад. Хан велел пресекать всякие разговоры о возвращении. Или проход будет взят, или все испекутся на горячих песках. Он каждый день объезжал войско. В халате из легкого холста, в чаруках на босу ногу, с распаренным лицом сутулился в седле, смотрел на людей неласково, за самые малые проступки наказывал без жалости и снисхождения. Рядом с ним всегда были его сыновья и Боорчу с Мухали.
Остальные нойоны не смели отлучаться от своих тысяч и туменов.
Кое-когда Джучи удавалось отпроситься у отца на охоту. Вдвоем с Судуем они поднимались высоко в горы, к еловым и осиновым лесам, оставляли пастись коней где-нибудь на горном лугу, сами поднимались еще выше. На высоте было много прохладнее, чем внизу, часто попадалась дичь. Пустыми почти не возвращались. Больше всего убивали хара-такя. Это были крупные и красивые птицы сероватого с синевой цвета, с длинными хвостовыми перьями, светлыми у основания, отливающими, как клинок хорошего меча, с красными ногами и щеками и снежно-белым горлом… Они взлетали всегда вдруг, шумно хлопая крыльями и стремительно взвиваясь вверх. Стрелять надо было быстро и метко… Изредка убивали оленя, еще реже хухэ-ямана — голубого козла.
Держался яман на малодоступных скалах, был очень пуглив. Заметив охотников, громко, отрывисто свистел и мчался по отвесным кручам, еле касаясь ногами выступов. Под вечер он выходил пастись на горные луга, тут-то и подкарауливали его охотники.
Для Судуя ожидание на закрайке леса было самым счастливым временем.
Лежи на траве, вытянув натруженные ноги, слушай торопливый шепот осин, думай о чем хочешь, а если время раннее, можно и поговорить с Джучи. И думы, и разговоры в это время хорошие, честные, чистые, от них теплеет на сердце, и верится, что жизнь тоже будет светлой, как луг, озаренный вечерним солнцем. Тут Судуй забывал, что Джучи сын хана, он был его товарищем, и с ним можно было говорить обо всем. И они говорили обо всем о скакунах, об охоте, о войне, о жизни людей, о жизни духов…
— Ты, Джучи, скоро станешь нойоном тумена и на охоту уже ходить не будешь.
— Охотиться я буду всегда…
— Воевать надо будет.
— Так и сейчас война. Но воевать я не люблю. Охота лучше. А мой отец говорит: каждый мужчина должен быть воином. Только тогда враги станут нас бояться. Мы должны быть сильными, говорит отец. — Джучи сорвал травинку, накрутил на палец. — После похода на ойротов и киргизов я думаю, как и отец: мы должны быть сильными.
— Но ты там не воевал…
— Нет. Я им сказал: «Вот мое войско, вы можете собрать воинов больше и побить меня. Но мой отец соберет еще больше и побьет вас. Лучше покоритесь ему и живите, как жили». Они все хорошо поняли, и никто никого не убивал.
— А тут убиваем. В Валохае все улицы были завалены мертвыми. — Судуй вспомнил тела людей, порубленные мечами, потоптанные копытами коней, безобразно вздувшиеся на жаре, — его передернуло.
Нахмурился и Джучи. Смотрел перед собой широко открытыми глазами.
Потом тряхнул головой.
— Иначе, наверное, нельзя. Если бы тангуты отдали все, что хочет получить отец, не было бы мертвых.
— А почему они должны отдавать свое?
— Они богаты, а у нас ничего нет.
— Э-э, Джучи… У тебя много всего, а у меня — то, что на мне. Я должен приставить нож к твоему горлу?
— Когда-то, говорят, так и было… Кто мог, тот и грабил.
— Грабили друг друга, а теперь соседей… Э, да не моего ума это дело. Суслику, спящему зимой в норе, не пристало судить о глубине снега.
Я, Джучи, как только вернусь домой, найду себе жену, поставлю юрту и буду помогать отцу делать стрелы. Самые лучшие — для твоего колчана.
Однажды их разговор прервал треск сучьев. Замолчали и быстро, бесшумно насторожили луки. Раздвинулись ветки осин, и на луг вышли двое, по виду тангуты. На спине у того и другого топорщились узлы, в руках были палки. Под толстой елью они остановились, сбросили ношу и сели отдохнуть.
Джучи и Судуй, прячась за кусты, за стволы деревьев, подобрались к ним шагов на двадцать, залегли. Под елью сидели старик и молоденькая девушка.
Развязав узел, старик достал кусок сыру, разломил надвое, и они стали есть.
Охотники тихо поднялись и молча подошли к ним. У старика отвисла челюсть, изо рта вывалился кусочек сыру, девушка вскочила и бросилась бежать, проламывая грудью стену кустарника. Судуй обогнал ее, подставил ногу. Девушка упала. Он завернул ей руки за спину, подвел к ели. Старик сидел на прежнем месте. Коричневое и корявое, как кора дерева, лицо его подергивалось, незоркие глаза страдальчески-виновато смотрели на девушку.
Джучи вытряхнул узлы. В них было одеяло из верблюжьей шерсти, халаты, обувь, котел, чашка — все потертое, старое.
— Откуда? Кто такие? — спросил он.
Старик начал что-то говорить, но они не могли понять ни слова. Джучи махнул рукой:
— Ладно… И так понятно — убегаете к своим.
Девушка все еще пыталась вырваться из рук Судуя. Упав, она поцарапала щеку, и сейчас на подбородок сползала струйка крови. Он усадил ее рядом со стариком, показал на лук и стрелу — не убегай, догонит!
— Ты хотел искать невесту — вот она! — засмеялся Джучи. — А?
Старик сорвал листок, приложил к царапине на щеке девушки, что-то сказал. Из ее глаз брызнули слезы, узкие плечи затряслись от рыданий.
Джучи показал старику знаками, что надо собрать узлы и идти вниз. Тот замотал головой, забормотал, показывая то на себя, то на девушку, то на горы.
— Он, я думаю, просит, чтобы мы отпустили девушку, а его взяли, сказал Судуй и знаками же начал устанавливать, верна ли его догадка.
Все верно, он, старик, будет чистить одежду и обувь, варить пищу и седлать коня, только пусть воины отпустят девушку.
— Ему-то как раз идти к нам незачем! — Джучи свел к переносью брови.
— Убьют.
— Джучи, давай отпустим…
— Старика?
— И старика, и девушку. Не воины же… Пусть живут. А, Джучи?..
— А разве жена тебе не нужна?
— Нет. Вернее, нужна, но… Мать взяла с меня клятву. Мне нельзя…
Джучи недоуменно дернул плечами.
— Не понимаю… Хочешь, я возьму ее для тебя?
— Не надо, Джучи. Не хочу я этого. Отпусти… Небо принесет тебе счастье-удачу.
— Так ты на всю жизнь без жены останешься. Пусть идут!
Кинув на плечи старику и девушке узлы, Судуй показал рукой на горы — уходите. Старик покосился на луки и стрелы, подтолкнул девушку, пошел, заслоняя ее собой и беспрестанно оглядываясь. Скрылись в чаще.
Немного погодя старик неожиданно возвратился, приложил руки к груди и низко поклонился. Засовывая стрелу в колчан и провожая, взглядом старика, Джучи задумчиво сказал:
— Наверное, мы сделали правильно. А что за клятву ты дал матери?
— Она была в плену… Ну, и не хочет…
— А-а… Моя мать тоже была в плену у меркитов… — Джучи внеэапно умолк и помрачнел.
— Ты хороший человек, Джучи! Ты будешь когда-нибудь ханом. Самым лучшим ханом! А я у тебя — самым лучшим стрелочником!
В другой раз встреча с тангутами закончилась иначе.
Тангуты и монголы стояли друг перед другом уже два месяца. Из степей подошли свежие силы, и хан готовился к сражению. Джучи с трудом удалось отпроситься в лес. Как всегда, лошадей оставили на лугу и стали подниматься к горным вершинам. Выше лес становился реже, всюду громоздились обломки скал, вздымаясь порою над деревьями. Шли молча, старались не шуметь на каменистых россыпях, осторожно отводили ветки деревьев. Подошли к высокой скале, стали ее огибать. И тут почти лицом к лицу столкнулись с десятком тангутских воинов.
На короткое время те и другие замерли, разглядывая друг друга. Судуй и Джучи повернулись, бросились бежать. Рядом в скалу, высекая голубоватые искры, ударили стрелы. Бежали, прыгая с камня на камень, сминая кусты колючей харганы. Тангуты не отставали. На бегу выпускали стрелы, что-то кричали.
Выскочили в редколесье. Здесь бежать было легче: меньше стало камней.
Неожиданно сбоку выскочили два воина, пересекли им дорогу. Судуй и Джучи присели, разом выпустили две стрелы. Недаром они учились стрелять птиц влет. Один из тангутов упал, другой отбежал и спрятался за деревьями.
Почти кувырком скатились по крутому косогору к лошадям. Вскочили в седла. И в это время тангутская стрела скользнула по ноге Джучи, вспорола голенища гутула, резанула по телу.
Сбежали к караулам, и сотни воинов отправились вылавливать тангутов.
Рана у Джучи была неопасной, он даже не хромал. Но хан, встревоженный тем, что враги просочились через дальние караулы и почти приблизились к его ставке-орду, учинил Джучи и Судую строгий допрос. Тут же велел Мухали проверить все караулы, обшарить леса и горы. Затем его тяжелый взгляд остановился на Судуе.
— Скажи-ка, удалец, как это вышло, что мой сын ранен, а ты нет?
— Не знаю, хан… Мы вместе…
— Вот — вместе! Как ты смел бежать вместе?! Ты должен был остановиться, задержать врагов, чтобы Джучи ушел. За жизнь моих сыновей головой отвечает всякий, кто с ними рядом.
— Я виноват, хан, — признался Судуй.
Но хан и не слушал его признания, не ему предназначал свои слова.
Вокруг сидели нойоны, и он говорил им. Джучи поймал взгляд Судуя, растерянно улыбнулся.
— Для первого раза надо дать тебе палок, — наконец вспомнил хан о Судуе.
— Отец, не наказывай моего нукера! — с горячностью заступился за него Джучи.
— Вина, оставленная без внимания, родит две. Снисходительность к поступку рождает преступление. Но если ты просишь, я не стану наказывать его палками. Завтра твой нукер пойдет с алгинчи — передовыми — на укрепление.
Джучи наклонил голову.
— Дозволь, отец, и мне идти с передовой сотней.
Хан метнул на сына быстрый взгляд, прищурился.
— Ступай. Не могу же я запретить тебе стать храбрым воином.
Два месяца сидения возле горного прохода заставили хана убедиться, что силой за Алашаньский хребет не прорваться. Тангуты могут положить в теснине всех его воинов. Надо было выманить врага. Как? Был единственный путь — бросить на проход легкую конницу, она начнет сражение, но будет разбита, побежит, бросая обозы. Все должно быть похоже на полный разгром.
Тангуты не смогут удержаться от преследования, от мести за свое поражение, ринутся вниз. И тут с горных склонов, из ущелий на них ударят главные силы, сомнут врагов, погонят и, держась за хвосты их коней, перекинутся через перевал. Но передовым сотням достанется тяжелая доля. Многим воинам придется сложить голову…
Ни Джучи, ни Судуй ничего этого не знали.
Перед рассветом в полной тишине воины передовых тысяч заняли место перед проходом. Пустыня дохнула на горы горячим ветром, заполнила воздух пылью. Было трудно дышать. Куяк из толстой, просмоленной кожи туго стягивал грудь Судуя, спина под ним взмокла от липкого пота. Джучи стоял рядом. К нему подъезжали нойоны, спрашивали, не пора ли начинать.
Спрашивали из почтительности, каждому было известно и время начала битвы, и место в строю. Джучи снял с головы шлем, выстукивал на нем ногтями барабанную дробь.
Небо над вершинами гор медленно воспламенялось, первые лучи солнца прикоснулись к высоким скалам, но внизу еще держался душный, горячий сумрак.
— И-и-эх! — прокричал кто-то.
И кони рванулись с места, понеслись в гору. Порубили легкие заслоны.
Показались стены заставы Имынь, нависающие над проходом. Поравнялись с ними. Со стен полетели камни, бревна, мешки с песком. Шарахнулись кони, закрутились, сшибая друг друга. Падали пораженные всадники. С другого склона, из-за земляных укреплений, полетели, затмевая солнце, тучи стрел.
Судуй не думал ни о чем, старался лишь не отбиться от Джучи. Обоих крутило и метало из стороны в сторону в месиве коней и людей.
Отхлынув от крепостных стен, воины навалились на земляные укрепления, оттеснили с одной стороны лучников, раскидали землю и внутрь прохода ворвались конные, порубили, вышибли тангутов. Но из-за крепостных стен, из-за перевала на конях и верблюдах мчались все новые и новые воины.
Отчаянно сопротивляясь, монголы покатились назад. Разинув рот, но не слыша своего крика, Судуй размахивал мечом, нападая и отбиваясь. Иногда отставал от Джучи, поворачивал голову, ловил взглядом золотую иглу его шлема, расталкивал своих, пробивался между чужих и вставал с ним рядом.
Джучи был бледен, по лицу струился пот.
— Нельзя назад! Нельзя! — кричал он и правил коня на тангутов.
Но устоять было невозможно. Сражение ползло по теснине вниз все быстрее, все громче становились победные крики тангутов. Скатились в предгорья, стали видны обозные телеги, и здесь началось бегство. Джучи пытался остановить воинов. Но где там!
Под ним пала лошадь. Судуй проскочил мимо, стал разворачивать коня, но его толкали налетающие всадники, увлекали за собой. Кое-как выбрался из потока в сторону, поскакал назад. Джучи бежал пешком, сильно припадая на ногу. Шлем он потерял, и обезумевшие от страха воины его не узнавали, мчались мимо. Судуй спрыгнул с коня.
— Садись!
Джучи вскочил в седло. Тангутский воин на белом коне налетел на него, норовя опустить меч на обнаженную голову. Судуй снизу ткнул копьем в кадык воина, и он опрокинулся навзничь, свалился, застряв одной ногой в стремени. Судуй успел поймать рукой второе стремя. Лошадь понеслась, храпя и лягаясь. Судуй бежал рядом, не отпуская стремени, стараясь подхватить поводья. Вдруг лошадь вздыбилась, рухнула на землю, придавив Судую ногу.
Из ее пробитого стрелой горла тугой струей ударила кровь, заливая лицо и голову Судуя. Отплевываясь, протирая кулаком глаза, он попробовал высвободить ногу. Не удалось. А мимо катилось тангутское войско.
Промчались конники. За ними — воины на верблюдах, наконец пешие. «Пропал я! Э-эх, пропал!» Судуй притих. Залитый лошадиной кровью, он был для тангутов мертвым.
Неизвестно, сколько времени пролежал неподвижно. Нестерпимо ныла нога, от зноя и страха во рту все пересохло, язык стал шершавым, как у вола… «Что скажет мать, когда придет встречать воинов, а меня с ними не будет?»… Но что это? Тангуты как будто повернули назад. Бегут! Бегут назад! «Духи-хранители, спасите меня ради моей матери!» Послышались громкие, все нарастающие крики: «Хур-ра!» И всадники на низких степных лошадках бурным потоком хлынули к проходу…
Вечером воины Чингисхана были уже на перевале. Из пятидесяти тысяч тангутов в Чжунсин ушло едва ли больше десяти — пятнадцати. Остальные были убиты в сражении, взяты в плен и безжалостно изрублены на перевале.
Судуй выбрался из-под лошади, поймал тангутского верблюда и на нем поехал разыскивать Джучи. Сын хана крепко стукнул его кулаком по плечу.
— Ты где был?
— Отдыхал. Когда остался без коня, подумал: зачем бегать взад-вперед?
Да еще пешком. Лег и полеживал.
— Если бы не ты, Судуй, я бы пропал!
— Э-э, я все делал так, как велел твой отец. — Судуй засмеялся.
Назад: Глава 8
Дальше: Глава 8