ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Наутро Христя не знает, за что ей взяться. Ощущение чего-то хорошего и вместе с тем дурного не покидает ее. То вдруг подкрадывается страшная тоска… А что, если кто-нибудь слышал, как они в сенях целовались! И люди узнают? Вот, скажут, это девка! С панычом целуется!.. И Христя чувствует, как горят ее щеки; она не знает, куда девать глаза от стыда, словно все, глядя в них, при свете дня, догадываются о ее тайне. И зачем этот день так быстро настал? Лучше б уж ночь была подольше… Потом снова становится легко на сердце, какая-то смутная надежда согревает его. Ну, а хоть бы кто и увидел? Сделала что-нибудь дурное? Ничего же! Никому! Пусть он целовал ее… Так она в этом неповинна… А если он любит ее? В самом деле – любит?… Бог его знает! Может, меня до сих пор Бог карал лихом и напастями, чтобы теперь вознаградить счастьем и покоем?… Может, счастье мое пришло?
Нелегкую задачу поставила жизнь перед Христей – решай! Трудную задачу – попробуй, отгадай! И до сих пор судьба не щадила ее, поворачиваясь к ней спиной, а теперь уж так взяла ее за живое, так распалила сердце до самой глубины, взбудоражила покой, взбунтовала крылатые думы. Недаром они осаждают ее, как ярые враги. И Христя сама не своя; то надолго уставится в одну точку, то сидит неподвижно, точно к месту приросла.
– Христя! – окликает ее Марья.
А она и не слышит.
– О чем ты так задумалась? – спрашивает Марья, смеясь и пристально глядя на Христю.
Христя вся заливается краской, точно ее уличили в чем-то дурном.
– Чего ж ты грустишь? – допытывается Марья.
Ну и бедовые глаза у Марьи! Христя чувствует, как они, точно шило, до самого сердца доходят! «И что ей от меня нужно? Отчего она следит за мной? Мать она мне? Или старшая сестра? Чего же ей хочется?» – так думает Христя и чуть не плачет от досады; она была бы рада, если б в это время весь свет провалился и она осталась одна-одинешенька со своей тоской, со своими неспокойными мыслями.
В том-то и беда, что так не бывает, как хочется!
С утра, пока Христя с Марьей вдвоем на кухне, она еще как-нибудь старается отделаться от назойливых расспросов. А когда пани придет? А если паныч позовет ее подать ему умыться? Она никак не может себе представить, что тогда будет. От одной этой мысли силы ее покидают… «Господи! Что ж это со мною стало? – думает она. – Не караешь ли ты меня за то, что я третьего дня насмехалась над любовью?…»
Тут дверь в кухню скрипнула, и на пороге показалась пани. Неумытая и заспанная, она сердито крикнула:
– Что вы тут топчетесь? Почему ставней не открываете?
Христя стрелой полетела во двор, но в сенях вспомнила, что не отбросила крючков на пробоях. Она быстро вернулась – и начался стук в комнатах. Бегая от одного окна к другому, Христя гремела стульями, натыкаясь на углы столов, и, не чувствуя боли, неслась дальше.
– Что ты тарахтишь, как оглашенная? – прикрикнула на нее Пистина Ивановна.
Христя замерла на месте.
– Чего стала? – снова крикнула хозяйка.
Христя побежала во двор.
Утренняя прохлада немного остудила ее. Христя вернулась в комнату успокоенной. Марью она встретила на пороге; та собралась на базар, и это еще больше успокоило Христю.
«Если уж совсем невмоготу станет, спрячусь», – подумала она и принялась за свою обычную работу. Так продолжалось до тех пор, пока не раскрылась дверь из комнаты паныча.
– Христина! Дайте мне умыться, – произнес он тихо своим обычным голосом. Христю затрясло.
Черпая воду из кадки, она не заметила, что набрала только половину кувшина; побежала в комнату к панычу, а таз взять забыла. Метнулась обратно, наполнила кувшин, глубоко вдохнула холодный воздух и, уж ни на что не глядя, словно ее вели на казнь, вошла к нему в комнату.
Она чувствует, что паныч смотрит на нее, боится поднять глаза.
– Что это вы сегодня как в воду опущенная? – спросил он, склонившись над тазом.
Она молча млела под его пристальным взглядом.
– Да умойтесь же, – сказала она умоляюще.
Он вздохнул и подставил руки.
У ней появилась такая горькая жалость к себе, что рыдания подступили к горлу. Она и сама не знала отчего.
Льет воду, не видя куда; слезы, точно туман, застилают глаза, и сквозь пелену что-то розовое мелькает перед ней. Она догадывается, что это его руки. Она бы так без конца лила воду на маячившее перед нею розовое пятно, если бы паныч не сказал:
– Будет!
Торопливо взяв таз и кувшин, она выбежала из комнаты. Ей стало легко, когда она одна очутилась на кухне: стыд не жжет глаза, пристальный взгляд не смущает сердце.
Когда Григорий Петрович позавтракал и ушел на службу, ей стало совсем легко, словно уплыло облако, скрывающее солнце. Она усердно принялась за работу. Марья и пани стряпали, а она убирала комнаты. Где уж там предаваться раздумью, когда работы столько, что не оберешься! Она носилась как угорелая, чтобы всюду поспеть. А уж когда убирала комнату Григория Петровича, старалась и пылинки нигде не оставить; аккуратно расставила безделушки, и подушки так взбила, чтоб нигде не было ни морщинки, ни складочки.
«Когда вернется домой и увидит, что всюду так чисто и красиво, он, верно, догадается, кто к этому руки приложил», – подумала она, вздохнув.
Христя чувствует себя совсем спокойной и счастливой. Жизнь ей улыбается, манит ее какими-то неизведанными чарами, влечет радужными надеждами. Все, что ее угнетало и печалило, рассеялось. Ее тайна не разоблачена, никто ни о чем не догадался. Все страхи были напрасны. А вспоминание о ночных объятиях снова греет девичье сердце. Ей стало так весело, что она запела бы, если б никого не было дома. А тут как раз нужно было сбегать в погреб за картофелем. Уже спускаясь в погреб, она начала тихо напевать, а когда очутилась на дне, запела во весь голос. Тесно звонкому девичьему голосу в этой глухой яме, он силится вырваться наружу и все больше крепчает. Песня словно сама льется из ее сердца, и голос не знает усталости – ровный, высокий и звонкий.
До самого обеда оставалась она веселой. И когда вместе с паном пришел Григорий Петрович, она, прислуживая за столом, уж так не робела, как утром. Порой на него украдкой глядела… Какие у него ясные глаза! Какие брови черные! И все в нем так невыразимо влечет ее сердце!
Когда хозяева пообедали, Христя с Марьей тоже сели поесть. Христю так и подмывает заговорить о Григории Петровиче. Ей хочется поболтать с Марьей, но та грустна, молчалива.
– Не встречали вы где-нибудь Марину, тетенька? – спросила Христя.
– Носишься ты с этой Мариной. Я думала, что она в самом деле порядочная, а она – черт знает что.
– Почему же?
– На содержание идет.
– На какое содержание?
– Паныч один берет ее к себе в село.
– Нанимается она, что ли?
– Нанимается… с панычом спать.
Христя поняла. Она нахмурилась, а Марья ехидно улыбается. «Ну, и злая стала эта Марья! С того времени, как расплевалась со своим фельдфебелем, она ни о ком доброго слова не скажет; кто что ни сболтнет, она тотчас же подхватит, да еще и от себя прибавит, – думала Христя, соображая, как бы ей самой наведаться к Марине. – Сегодня суббота, а завтра воскресенье… праздник. Не сходить ли к ней? – Она запомнила двор, в котором живет Марина: когда ходила на базар, видела. – Раньше управлюсь, пойду засветло, как раз поспею…»
– Тетенька, вы завтра поставите самовар, если я отпрошусь на вечер к Марине? – спросила Христя.
– А что? Наведаться хочешь?
– Да надо ж ей монисто отнести.
– Неси! – нехотя ответила Марья.
Остаток дня и вечер прошли незаметно. Паныч куда-то ушел; пани сидела в спальне. Марья забралась на печь, а Христя выбирала платье на завтра.
Она засиделась. Уж и пани спать легла, и паныч вернулся, – лицо у него было сердитое, – а Христя все еще возилась. Легла она очень поздно, быстро уснула и проспала до утра.
В воскресенье после обеда она пошла просить хозяйку.
– Отпустите меня, барыня.
– Куда?
Христя сказала.
– Иди, иди, ты ж ненадолго.
– Да хоть бы на всю ночь, – смеясь, сказала Марья. Пани тоже засмеялась и ушла к себе в комнату. А Христя обиделась.
«На всю ночь! – думала она. – Разве я такая, как она, что уйду на всю ночь?»
Солнце, вынырнув из облаков, закрывавших его почти всю неделю, осветило город. Кругом громоздились тучи, синие, как печенка или запекшаяся кровь; словно они сердились, что кто-то освободил из их плена огненный диск, который теперь спокойно катился к горизонту, собираясь на покой. От багрового сияния лужи казались озерами крови, на западе разгорался костер. Каким-то печальным и неприветливым выглядело все от этого кровавого отблеска – будто должно было вот-вот произойти что-то страшное.
По дороге к Марине к Христе снова незаметно подкрались мрачные мысли.
В большой кухне, немазаной и неподметенной, тускло освещенной лучами заходящего солнца, она застала Марину в полном одиночестве. Непричесанная, в старом, засаленном платье, сидела она у окна, подпершись рукой. По ее покрасневшим глазам видно было, что она недавно плакала.
– Марина! – крикнула Христя. – Что с тобой? У людей праздник, а ты в таком виде! Одевайся скорее, пойдем погуляем, пока солнце не зашло, на людей хоть посмотрим.
– Нашла время – на улице такая грязь, – грустно произнесла Марина.
– Так это посередине, а на тротуаре много на-роду.
– Ну их! Пусть гуляют! – махнув рукой, сказала Марина.
– А что с тобой? Что-нибудь случилось? От матери плохие вести? Умерла? – спрашивает Христя.
– Лучше б умерла.
– Господь с тобой! Что ты говоришь? Расскажи, что случилось?
Марина молчала.
– Может, из-за сплетен? Боишься, чтоб мать не узнала?…
– А что люди говорят?
– Да мало ль… я б им языки отрезала. Говорят, будто ты к какому-то панычу идешь…
– Пусть выдумывают…
Некоторое время обе молчали.
– Я тебе монисто принесла, – сказала Христя. – Возьми, – и она положила его на стол.
Марина с ненавистью взглянула на него.
– Какое оно мое? Пусть он им подавится! – крикнула она, швырнув монисто на пол.
Христя удивилась. Она никогда еще не видела Марину такой сердитой и неприветливой. Собиралась погулять с ней, поговорить. А что застала?… Сердце у Христи еще больше заныло! Она не решалась больше расспрашивать Марину и молча села.
Солнце садилось. Режущий глаза оранжевый свет заката стлался по облупленным стенам, неметеному полу – казалось, что это отсветы зарева близкого пожара. Фигура Марины, словно черный призрак, все ниже склонялась над столом, точно ее гнула невидимая тяжелая ноша. И вдруг она заплакала навзрыд, припав головой к столу.
– Господь с тобой! Что это на тебя нашло?
Марина рыдала.
– Ну, послушай, успокойся. Расскажи, что с тобой случилось? А то уйду. Ей-Богу, уйду, – повторяла Христя.
Марина подняла голову, взглянула на Христю заплаканными глазами; словно провинившаяся девочка, просила она подругу не уходить. Казалось, глаза ее говорили: «Взгляни на мои слезы. Разве они напрасно льются? Горе мое тяжкое их разливает! Подожди же, пусть оно хоть немного уляжется, и я все тебе расскажу… Не покидай меня!»
Христя подошла ближе к Марине и начала ее утешать. Она перебирала различные случаи из своей жизни, вспоминала забавные происшествия в селе, общих подруг. Речь ее лилась, как весело журчащий поток. Если бы рядом была прежняя Марина – они бы вместе без умолку смеялись. Но нынешняя слушала молча, с плотно сжатыми губами, и только изредка по ним пробегала страдальческая улыбка. Напрасно Христя старалась! Столько горечи и отчаяния она видела в лице подруги, что сердце ее обливалось кровью.
Смеркалось. Угасло закатное зарево. В углах кухни и за печью сгущалась темнота.
Христя собралась уходить.
– Подожди, – упрашивала ее Марина. – Посиди еще немного. Хозяев нет дома. Видишь – одна я… Хочешь, самовар поставлю, и напьемся чаю.
– Мне страшно будет одной возвращаться.
– Я провожу.
– Ну-ну!
Христя согласилась. Марина вышла в сени поставить самовар.
Быстро надвигалась ночь, и кухня казалась Христе мрачным погребом, а не людским жильем. Даже страх закрался в ее душу. Вдруг скрипнула дверь, раздались чьи-то шаги в сенях.
– Для кого ты самовар ставишь? – произнес чей-то знакомый голос.
Молчание.
– Марина! Ты сердишься? Глупая! – бубнит тот же голос, и снова слышатся шаги, стук дверей.
Через минуту вошла Марина.
– Кто это говорил с тобой?
– Он! – отрывисто произнесла Марина.
– Кто он?
– Да этот проходимец!
– Говори толком! Я ничего не разберу.
– Ну – бродяга! Чтоб он, собачий сын, с кругу спился!
– Да кто же это?
– Паныч! – чуть не вскрикнула Марина.
– За что ты его так честишь?
– Я еще не то ему сделаю, пьянице проклятому. Он думает, что ему это так сойдет с рук – обманывать, с ума сводить. Он думает – если одежу мою забрал, то я и не уйду! Пусть найдет себе другую дуру! – раздраженно выкрикнула Марина.
– Так это все правда?
– Правда! Но и на моей улице когда-нибудь праздник настанет, – сердито произнесла Марина, потом зажгла свет и пошла в сени поглядеть на самовар.
Христя сидела понурившись, расстроенная невеселыми мыслями, пока Марина не напомнила о себе звоном посуды. Она снимала с полки стаканы и блюдца. Христя подняла голову и взглянула на подругу – та показалась ей сгорбившейся, словно стала меньше ростом. Засаленное и рваное платье висело на ней мешком, растрепанные волосы свисали космами… «Господи! Как она изменилась! Аж страшной стала!» – подумала Христя и тяжело вздохнула.
Марина принесла самовар, заварила чай, потом налила два стакана.
– Пей! – сказала она, придвигая стакан Христе.
Та словно не слышала слов подруги.
– Христя! – громко окликнула ее Марина.
И вдруг она засмеялась.
– Чему ты смеешься?
– Надоело плакать.
Марина точно переоделась. Она начала весело щебетать. Прежняя хохотунья Марина снова ожила перед глазами Христи.
Горько усмехнувшись, Марина рассказала подруге свою грустную историю: когда полюбила этого ирода, как он обещал жениться на ней, а она и поверила ему.
– А тебе не страшно? – спросила Христя.
– Чего мне страшиться?
– А как же, если мать дознается? Или в селе услышат?
– Что мне теперь мать?… Жалко, что она будет убиваться… но что делать? Я – отрезанный ломоть. А в село не вернусь. Чего я там не видела? Да и зачем? Чтобы каждый в меня пальцем тыкал? Глаза колол? Не только света, что в окне – за окном его больше!.. Таких, как мы, теперь всюду много, Христя, и живут же… А после праздников пойду к панычу в село, сама хозяйкой буду. Черт его побери! Пошла жизнь вверх ногами – ну и пусть! А этому чертову сыну покажу. Теперь он снова льнет, уговаривает: «Оставайся, Марина!..» Пусть с тобой мое лихо останется! Что я тут? Прислуга – и все. А там хозяйкой буду. Свое хозяйство, корова, прислугу заведу… Приезжай когда-нибудь в гости, увидишь, какой я барыней заживу! Таких лохмотьев и на работнице моей не будет, – она указала на небольшую дырочку в своем платье и еще больше разорвала… – А если б ты видела, как он разорялся, когда услышал, что я уезжаю. Все мои вещи хватал, рвал и в сени выбрасывал – и смех и грех!.. Спятил, совсем спятил… – Марина жутко захохотала, как сова глухой ночью.
Христе страшно стало от этого смеха и какого-то зловещего блеска глаз подруги.
На некоторое время Марина умолкла, потом подняла голову и снова сердито заговорила:
– Ну, да и твой хорош!
– Кто мой? – пугливо спросила Христя, думая: неужели она намекает на паныча? Не может быть, чтобы она узнала…
– Да кто? Паныч твой. Вчера он был в гостях у нашего… Играли там, пели… Наш хлебнул и начал говорить, что ему жаль меня и он, должно быть, на мне женится. А твой и пошел его отчитывать: и мужичка она, и не ровня тебе! Что ты не первый и не последний; если б не ты, какой-нибудь солдат нашелся бы… Я лежу тут на нарах, и все мне слышно. И такое меня зло тогда взяло! Так бы, кажется, вскочила, вбежала к ним и глаза ему выцарапала! Мужичка! Не ровня!.. А он кто? Великий пан! Сам живет, как серый бродяга. Он и с людьми порядочными не встречается, все бы по шинкам слоняться. Я бы его, может, хоть от пьянства отучила… Не ты первый, не ты последний! Он знает, кто был первый? Солдат нашелся бы! Я бы ничего не имела против, чтобы солдат тебе шею свернул, когда ты от своей попадьи возвращаешься!
Марина становилась все более раздраженной.
Но вот скрипнула наружная дверь, и послышались чьи-то шаги. Марина умолкла. Звякнула щеколда, дверь распахнулась, и в кухню вошел Довбня.
– А, здравствуй! – сказал он, обращаясь к Христе. – Я и не знал, кто тут. Хороша! Не то что эта… – он безнадежно махнул рукой в сторону Марины.
– Избави Бог… – сердито сказала Марина.
– Кого? – спросил Довбня. – От лютости твоей? Ты всегда была злюкой и умрешь такой…
– Я знаю одного проходимца, который обрадовался бы, если б я сегодня померла, – сказала Марина еще более гневно. – Да если бы Бог слушал…
Христя сидела, как на горячих угольях, и ждала, что вот-вот начнется баталия.
– Дурного пастыря? – закончил Довбня мысль Марины.
– Конечно! – сказала она.
Довбня снова обратился к Христе:
– Вот видишь… Так всегда. Ну, разбери сама, кто из нас прав, кто виноват. Кто кого соблазнил?
Христя растерянно поглядывала то на подругу, то на Довбню. Она не знала, что ей сказать. На выручку пришла Марина. Укоризненно покачивая головой, она сказала:
– А кто у меня в ногах ползал? Руки целовал, пока своего не добился?
– Это дело давнее… – начал Довбня.
– Давнее? – перебила его Марина. Глаза ее сверкали, как отточенные лезвия ножа.
– А сегодня… сегодня кто виноват?
– Ну, а раньше?
– Да подожди, дай сказать… Ну, я виноват.
– А кто же еще?
– Ты! От тебя никогда толку не добьешься. К тебе приходишь с лаской, а ты с руганью встречаешь! Просишь, а ты чертыхаешься… Пусть будет по-твоему! Да ты подумала, как мы жить будем? И я вспыльчивый, и ты – огонь петрович. Тебе слово, а ты десять… Так мы порежемся, глупая…
– Теперь уж глупой стала, а небось раньше умной была.
– Всегда была такой! Только не показывала людям… А теперь всем видно, какой ты перец…
Марина не ответила, только тяжело вздохнула.
– Опять же и то, – снова заговорил Довбня. – Кто первый начал размолвку? К кому евреи каждый день бегают и шушукаются? Зачем они повадились, спрашиваю?
– Кораллы хочу купить.
– Ну, ладно, покупай. А выходит – уезжать надумала. Какой-то придурковатый полунищий панок соблазнился, к себе приглашает. И ты согласилась. Даже не спросила меня. А мне чужие люди об этом рассказали. Что ж это такое? Думаешь, легко мне было это выслушивать? Вот сама посуди… Что, если б ты уж была моей женой, а тут, откуда ни возьмись, какой-нибудь фендрик с улицы… и ты к нему бросишься на шею? Приятно мне было бы на это смотреть?
– Если б я была твоей женой… а теперь я кто?
– Жена! – крикнул Довбня. – Что не венчаны? Наплевать! Я сказал, что не брошу тебя, и слово свое сдержу. Ты первая пошла на разрыв. А если б ты была моей женой, то вот этими руками задушил бы тебя!
Наступила гнетущая тишина.
– Марина, – немного погодя заговорил Довбня, – ну, довольно… я тебе верну вещи… Все!
– Ну его к черту! – буркнула Марина.
– Уходишь? – грозно крикнул Довбня.
Марина молчала. Довбня подошел к ней ближе. Руки его дрожали.
– Знай, Марина, что это в последний раз! Слышишь?
Христя сидела сама не своя. Она опасалась, что это добром не кончится, – решительное и грозное выражение лица Довбни не предвещало ничего хорошего.
– Слышишь? – повторил Довбня.
– Слышу… – прошептала Марина.
– Знай же: возврата не будет! – сказал он и, пошатываясь, как пьяный, вышел из комнаты.
После его ухода стало еще более жутко. Свеча догорала; у облупленных стен сгущалась темнота; пол чернел, как пропасть; тяжелый сумрак окутал все, и только громадная печь белела, как утес среди черных волн. Марина молча сидела за столом. С минуту еще слышались удаляющиеся шаги Довбни. Христе казалось, что вместе с ним уходило навеки Маринино счастье…
– Ну и недобрая же ты, Марина! Злое у тебя сердце, – сказала она подруге.
– О-о, зато они добрые! Все они очень добрые! – крикнула Марина.
– Разве ты не видишь, как он любит тебя, как жалеет?
– Любит! – сказала Марина и сердито плюнула. – Вот цена их любви!..
– Ой, гляди, как бы ты не попала из огня да в полымя!
– Лучше не будет и… хуже не будет. Знаешь, как люди говорят: пусть хуже, лишь бы другой.
– Другой? – чуть не вскрикнула Христя. Она этого не ждала от Марины. Через месяц – уже другой? А потом – через неделю? Если бы она, Христя, полюбила кого-нибудь, то уж навеки… Слова подруги точно обухом ее по голове ударили. Христя еще немного посидела, но уже больше не говорила на эту тему, боясь услышать еще что-нибудь худшее от Марины.
Все уже спали, когда она вернулась домой. Несмотря на то, что Марина провожала ее, Христе было страшно на глухих, безлюдных улицах, где только мигали, точно кошачьи глаза, подслеповатые фонари. Зато на Марину какой-то стих нашел: она отплясывала гопака на тротуарах, насвистывала, дурачилась, словно пьяный бродяга.
«Сдурела Марина, совсем сдурела, – думала Христя, ворочаясь на нарах. – То плачет, то бушует, то невесть что вытворяет. Вот до чего эта любовь доводит. Неужели так со всеми бывает? Неужели и с ней так будет, когда она полюбит? Верно, будет! И Марья столько горя хлебнула от любви… И она предостерегала ее. Не хочу я знать тебя, не хочу выносить эти муки! Сколько ты людей изувечила, сколько душ погубила! Сохрани же меня, Матерь Божья, от этой напасти», – молилась Христя. А в сердце закрадывалось что-то неведомое и тревожное, и манило, и тянуло, точно в омут, вселяя то грустные предчувствия, то радужные надежды.
Неделю спустя Довбня пришел в гости к Проценко и рассказал ему, что Марина уехала. На глазах у него были слезы.
Христе стало жалко его.
– Нехорошая Марина, – сказала Христя Марье, – до слез паныча довела.
– Молодчина! – откликнулась Марья. – Так им и надо! Верти ими, пока ты молода и здорова. Немало наших слез выпили – пусть свои попробуют!
Христя только тяжело вздохнула.