IV
ТЬМА ЕГИПЕТСКАЯ
В гостеприимном доме Савелия Никаноровича Фомке была полная лафа. Здесь он достигал уже до апогея своего подвижнического юродства. Здесь его без обиняков признавали чистым, святым, божиим человеком, верили всем откровениям и каждому его слову, ухаживали за ним «как за писаной торбой», почитая такое ухаживание делом богоугодным и, стало быть, душеспасительным. Кормили его на убой, поили фруктовым квасом, водянками, пивком и домашней наливкою; сажали рядом с собою за стол, нисколько не брезгая его грязью и вонью, которые также причислялись ими к непременным атрибутам его юродственной святости. Никогда еще фортуна не улыбалась Фомушке такою широкою улыбкой, как с тех пор, когда он имел счастие обратить на себя высокое внимание и покровительство княгини Настасьи Ильинишны. До этого времени, или, вернее, до тюрьмы, высший круг его знакомства и деятельности составляло мелкое купечество да мещанство, а теперь Фомка в баре попал. Лимонные дамы наперерыв старались залучить к себе Фомку, почитая его самым дорогим гостем, и бывали истинно счастливы, если он удостоивал которую-либо из них своим посещением – и все это только потому, что сама княгиня Настасья Ильинишна изволила ему покровительствовать.
Во всем птичьем ареопаге было только три человека, которые, по своему уму и житейской опытности, сразу раскусили, что такое в сущности этот блаженный Фомушка; но каждый из трех раскусил его порознь, в глубине собственного сердца, и каждый почел за лучшее держать на этот счет язык за зубами. Эти трое раскусивших были отцы Иринарх с Иоанном да гордопоступный Петелополнощенский.
Отец Иринарх с первой же встречи устремил на Фомку проницательно пытливый взгляд, минут с десять послушал его разглагольствия и безошибочно узнал птицу по полету.
– Вы бы с ним, матушка Евдокия Петровна, тово-с… как-нибудь поосторожнее, – предварил он тогда же гостеприимную хозяйку. – Потому, изволите видеть, случается и так, что эти Христа ради юродивые, не по чему иному, как собственно по одной своей забывчивости, зачастую и серебряные ложки в карман таскают. Так чтобы как-нибудь тово… греха такого не случилось бы и с вами…
– Ай!.. Ах!.. Отец Иринарх! Что вы! Да как вы! – всплеснула руками Евдокия Петровна, возмущенная столь клеветнической несправедливостью. – Фомушка!.. Чтобы Фомушка решился!.. Да нет… да вы вспомните: сама княгиня Настасья Ильинишна… Ну, стала ли бы Настасья Ильинишна ему покровительствовать? Ах, нет, нет! Перестаньте, я и слушать не хочу! Это – божеской жизни человек. Сколько он одной несправедливости-то от злых людей претерпел в жизни, если бы вы только послушали! Нет, это святая душа!.. Святая душа!
Таким образом, предупредительный подход отца Иринарха был отпарирован. Ему не верили, потому что знали его наклонность смотреть на вещи немножко с темной, скептической стороны и почитали священником «из новых». Отец Иринарх не находил нужным ссориться с Евдокией Петровной из-за какого-нибудь Фомки-блаженного и поэтому молчаливо выносил его присутствие. Но на душу благочестивой женщины всегда производила несколько неприятное впечатление эта ехидственная улыбка, которая неизменно появлялась каждый раз на устах отца Иринарха, как только Фомка начинал свои широковещательные разглагольствия.
Отец Иоанн Герундиев, как человек плавный и поэтому политичный, не подал даже и виду относительно своих выводов насчет юродивого. Петелополнощенский же, в котором блаженный слишком задевал чувство брезгливости, показывал вид, что дружески любит и истинно уважает сего человека, потому что человек сей пользуется фавором княгини Настасьи Ильинишны. А гордопоступный Петелополнощенский был великий практик вообще во всех делах, как от мира, так и не от мира сего.
Одним словом, в доме Савелия Никаноровича Фомушке привольно жилось, сладко жралось и мягко спалось, и в силу таковых причин он облюбил этот гостеприимный порог, за который перешагнув однажды, не хотел уже скоро расстаться с таким местом злачным и прохладным.
Он почти совсем поселился у Савелия Никаноровича, забыв даже свою богадельню. Да и как было не держаться этого дома? – Ходи себе, куда знаешь и куда хочешь, во всякое время дня и ночи; исчезай на несколько суток и опять возвращайся туда, где тебя радушно ожидает ласковый привет, и теплая, мягкая постель на лежанке, и вкусный обед, и квасок фруктовый, и добрая чарка наливки. Идешь куда хочешь, и никто не спрашивает у тебя отчета: где был, зачем исчезал и что сотворил за все это время. Титул юродивого дурачка и божьего человека застраховал Фомушку в этом доме и во всем этом обществе относительно каких бы то ни было сомнений насчет его поведения и нравственности: «Он, мол, в своих поступках не волен; что бог ему положит на душу, то он и делает». Таково было мнение о Фомушке, и оно-то более всего благоприятствовало его закулисным похождениям.
Фомка рассчитывал надолго вести подобный род жизни в гнезде птичьей пары и поэтому справедливо поразмыслил, что ему необходимо нужно заручиться в свою пользу прочными симпатиями этой пары. Как заручиться ими? – Фомка подумал – и выдумал.
Заметил он в обоих старичках сильную, и притом безразличную слабость к предметам священного поклонения. Заметил также и их необычайную любовь к рассказам о разных странствиях да хождениях к святым местам, да о чудесах, случившихся и с ним самим и с иными богоугодниками. Во всем, что хотя на миллионную долю касалось религии, рассудок их пасовал, а сердце преисполнялось безграничною верою. Конечно, в христианском смысле, это была черта высокая, но на беду столь старательное устранение логики заставляло их относиться совершенно одинаковым образом и к самым высоким догматам христианства и к наглым бредням мошенника Фомки. Различия между тем и другим они не полагали, и достаточно было блаженному каждой рассказанной им нелепости придать какой-нибудь религиозный оттенок, чтобы они безусловно уверовали в эту нелепость, несмотря на все ее очевидное безобразие. Так, например, однажды он рассказал им, каким образом приходил к нему во граде Смирно-Ливанскием ангел Фиотирской церкви и поведал рабу своему Фоме, что дураковы ноги его подобны Халколивану.
– А вот, братия моя возлюбленная, – говорил он в другой раз, – как я был в Юрусалиме-граде, так сподобился там, окаянный, зрети пуп земли, и поперек этого пупа красный крест там положен. И этот самый пуп оченно хорошо противу брюха помогает. Коли ежели вспучит, али сопрет тебе брюхо, алибо когда этой грыжей нудишься, так только ничего, что навались брюхом на этот самый пуп, и только приснорови, чтобы твой-то пуп, человечий, пришелся как раз супротив пупа земного – пуп на пуп, значит, и сейчас у тебя брюхо перестанет. У меня у самого, – прибавлял Фомушка ради пущего удостоверения, – вот как истинный Христос бог на небеси! – тут же в секунду прошло брюхо; только что навалился пупом, а оно и прошло: сейчас, значит, этта, благодать снизойшла на меня. И от той поры, как ежели сопрет меня, сейчас я больше ничего, что только про пуп земной вспамятую себе, а брюхо мое уж и знает. Как вспамятую, так оно и перестанет, – потому, земного пупа боится, и никак ему супротив его идти невозможно.
Старички слушали, и послухам чистосердечно верили, сожалея только об одном, что паломники наши опустили столь важный факт в описании своих путешествий ко святым местам, и таковое опущение поставлялось ими в непростительную вину почтенным авторам.
Однажды Фомушка, вместе с Макридой, пропадал суток около четырех. Хозяева, давно привыкшие к подобным отлучкам, не обратили на это обстоятельство особенного внимания. Зато их крайне удивил священно-важный и таинственный вид, который принял на себя Фомка, вместе с своею сподручницей, по возвращении в гостеприимное гнездо Савелия Никаноровича. Вернулись они вечером, и на предложение испить чайку ответили, что ни есть, ни пить ничего не станут, потому что весь этот день – великий пост содержат, и всю ночь простоят на молитве.
– Что же так? По какой причине? – осведомился хозяин, встревоженный такою экстраординарностью.
– А вот погодь до утра, друже мой! Утром все тебе объявлю, и скажу теперя только одно, друже мой милый, что дом твой отныне будет вместилище великия благодати.
Любопытная хозяйка приступила было к обоим странникам с расспросами о столь загадочном предвещании; но Фомушка круто отрезал, что узнаешь, мол, завтра, а ныне нет тебе на то знатье мово разрешенья!
Тотчас же после этого он заперся на ключ в буфетной, где обыкновенно почивал на жаркой лежанке, а Макридушка замкнула за собою на задвижку дверь в гардеробной хозяйки, отданной в ее пользование. И тот и другая затеплили по восковой свече, и добродушные старички, заинтригованные таким загадочным поведением своих гостей, неоднократно подходя на цыпочках к той и другой двери, могли явственно расслушать и там и здесь какое-то молитвенное бормотанье.
Наутро Фомушка, с тою же таинственностью, позвал к себе в буфетную обоих старичков и Макриду-странницу.
– Ну, христолюбцы мои милосердные! – заговорил он, трижды перекрестясь на образ. – Обещал я вам благодати, и прикатила она – благодать-то. Еще со вчерасева притащил я ее с собою. Великая у меня есть сокровища, и николи я с нею не желал разлучиться… Ну, да уж так и быть – жертвую для вас, за ваше ублаженье. Странных людей не брезгаете – за то вам и жертвую! Притащил я с собою эту самую сокровищу от святых гор синайских. Шел я через эти самые горы синайские во святую землю с одним монашком. Был он такой из себя старичок праведный, и шли мы только двое; проходили пустыню великию, и скрючила его тут трясовица с огневицею. Видит он, что конешный час ему приблизился, а вси друзи и ближние далече от него сташа. Споведался он мне на свой конешний час и отдал притом эту самую сокровищу, а сам завет положил, чтобы хранить мне сокровищу верно, алибо отдать ее в надежные руки. Как взял с меня этот самый обет, так и преставился, и пошел от него тогда тимиан благоухания по всей по пустыне.
– Какое же это сокровище? – затаив дыхание, несмело вопросили старики.
Фомушка поднялся с тем медленным спокойствием, которое изобличает в человеке сознание необыкновенной важности его поступка, и неторопливо развязал узлы цветного ситцевого платка, откуда вынул нечто, завернутое в старый парчевый лоскут, тщательно перевязанный тесемкою. От лоскута разлился по комнате легкий запах ладану и розового масла.
Та же неторопливая важность сопровождала и развязывание тесемки.
Савелий Никанорович и его супруга взирали на все это в каком-то благоговейном, трепетном ожидании, и вдруг перед изумленными очами их появились небольшой осколок какой-то темной косточки и небольшая склянка, наполненная какою-то масленистою массою совершенно черного цвета.
Фомка хлопнулся перед этими предметами на колени и стал усердно креститься и класть земные поклоны. Макрида последовала его примеру, а за Макридой и хозяин с хозяйкой стали делать то же.
– Узрите! – торжественно заговорил Фомушка, с осторожностью указывая на склянку и кость. – Се убо тьма египетская, в соломонов сосуд заключена, а это моща.
Черная склянка была тщательно закупорена пробкою, и поверх пробки туго обтянута воловьим пузырем.
Савелий Никанорович протянул было к ней руку с намерением полюбоваться, как вдруг Фомушка-блаженный остановил его на полдороге, поспешно отстранив его локтем, с каким-то опасливым испугом.
– Не прикасайтеся! Не прикасайтеся! – заговорил он торопливо. – Говорю вам, это – тьма египетская. Она теперь заключена есть во склянницу, а ежели – боже избави – разбить эту склянницу, алибо откупорить – она сейчас же и расточится! По всей земле расточится! И свету уж ни чуточки не будет, и вси мы будем тогда во тьме ходящие!
– Свят! свят! свят! – в религиозном ужасе шептала, крестясь, Макрида.
Фомушка вертел в руках и склянку и кость перед глазами пораженных стариков, которые уже не смели прикоснуться ни к тому, ни к другому предмету.
– Так вот, друже мой, какою сокровищей я тебе жертвую! Сохрани ты ее в целе, и тогды в дому своем спасен будеши! – наставлял Фомка Савелия Никаноровича. Да только, слышь ты, никому ни гу-гу про это дело, а блюди ты его втайне: знай молчок, допрежь всего, и тогды будет тебе всякая благодать от вышнего.
После такого многознаменательного предисловия заключенная тьма египетская была благоговейно положена руками самого Фомушки в фамильный киот Евдокии Петровны, наполненный образами. И с той самой минуты авторитет Фомушки возвысился в глазах птичьей пары по крайней мере на сто процентов. Теперь уже этому коту стало не житье, а в полном смысле слова – широкая масленица. Ублажали его как только могли, с восторгом лобызая за этот великодушный подарок, и, в свою очередь, отдарили несколькими красными ассигнациями.