II
Ярко освещенная улица, сверкающие витрины, огненные транспаранты. Снег широкою полосою посреди улицы, и морозная серебристая мгла в воздухе, и инеем запушены окна, шапки встречных, полости саней, а тротуары песком посыпаны, будто и не зима. И высоко над всем этим синее, глубокое, всегда серьезное, всегда задумчивое небо.
Озабоченно, деловито бежит трамвай – сейчас ему нужно посмотреть, что делается на том конце проспекта, чтобы вернуться к вокзалу через десять минут. Во мглистом сумраке раннего вечера ярко белеют электрические шары, точно огромные опалы, опрокинутые в воздухе. Проспект, нарядный, изукрашенный гирляндами огней – фонарей, вывесок, – блистает – неутомимая блудница, разрядившаяся к вечеру. Людей так много, что кажется тесною огромная, широкая улица.
Мимочке странно, что она одна с пустыми руками в этой толпе, где всякий несет что-нибудь – цветы, игрушки, конфеты, красивые, забавные вещи. А лица-то у всех такие сумрачные, озабоченные, со злым, напряженным выражением. Все покупают, суетятся, толкаются, но все это без радости, точно по принуждению, по обязанности. И жутко от мысли, что, пожалуй, и вправду когда-нибудь этого огромного города не хватит для всей этой массы людей – все увеличивающейся, все прибывающей.
Город, огромный, холодный. Уже два года живет здесь Мимочка, но все еще не может привыкнуть.
«Я сам по себе – ты сама по себе, и всякий сам по себе», – точно слышится Мимочке постоянно в его неумолчно глухом гуле.
Вспоминается Мимочке, как раз, прошлою весною, не дождавшись Дица в сквере, шла она домой, печальная, задумчивая. Был светлый вечер, фонари не горели, и проспект шумел беспокойным оживлением северной городской весны. Безотчетно, рассеянно смотрела Мимочка на мелькающие лица прохожих – все чужие, все похожие друг на друга. Машинально вошла в дверь, расцвеченную зелеными, красными фонариками. И целый час машинально смотрела, как двигаются, мелькают, обнимаются на экране чьи-то темные, отчетливые тени, чужие, все похожие друг на друга.
Да, город точно синематограф. С утра до ночи мелькают, двигаются, исчезают, снова появляются силуэты близких, чужих, встречных, случайных. На миг любят, на мгновенье встречаются, вмиг забывают. Так Диц, так и все.
Жизнь – словно не настоящая, а так – только похожая на настоящую. Китайские тени, деревянные раскрашенные забавно фигурки, картонные марионетки, кукольная игра, смешная и страшная.
Мимочка не любит города, боится толпы, не выносит сутолоки. На улице ей иногда кажется, что ее опрокинет трамвай, переедет извозчик, обвалится карниз, рухнет мост. И снова охватывает ее растерянность и беспокойство, как во время Катиных наставлений.
Улица, магазины, даже степенный, деловитый трамвай – все сегодня словно сговорились, твердят Мимочке одно и то же – смеются, дразнят.
«Надо торопиться… Карьера артистки», – шепчет лебяжье боа в окне шляпного магазина.
«Мы ждем тебя, маленькая Офелия», – лепечут нарциссы, опрокинутые в темной зелени хрустального бокала.
«Как чудесно кружится голова! – напоминает заплесневелая бутылка, выглядывающая из груды золотистых ананасов. – Помнишь, как весело было там, в огромном зале, где стоял аквариум, величиною со всю твою комнату? Вернись к нам, к веселию и жизни».
На вокзале – толпа, давка. Мимочка сразу растерялась; она подавлена этим гулом торопливых восклицаний, прощаний, приветствий. Кто-то молодой, веселый торопится, едет домой. Второй звонок. Носильщики, нагруженные огромными корзинами и кулями, спешат на платформу; и уж им не попадайся – оголтелые от спешки, не замечают ничего.
У Мимочки кто-то чуть не вырвал из рук сумочку. Полная дама в ротонде раскричалась – зачем Мимочка чересчур долго возится у ящика. Мимочка смешалась – она не умеет так отвечать, как смелая Катя. Тоскливо на душе, и кажется, что дама в ротонде и все эти неприветливые люди, в надвинутых на глаза шапках, в шубах с поднятыми меховыми воротниками, насмехаются над нею, над ее неумелостью, над ее беспомощностью. Злые, злые!
Дома Мимочку дожидается юный поэт Борегар. Очень милый, говорят, что талантливый, из начинающих. Пока ему, кажется, не особенно везет – всю зиму он щеголяет в летнем пальто и в препотешных дамских ботиках. Мимочке он принес – для «Художественного обозрения» – заметку об его напечатанных стихах, написанную одним из приятелей.
– Кстати погреюсь у камина, ветер сегодня архипредательский, – говорит он, пожимаясь тонкими плечами, потирая похолодевшие маленькие руки.
Мимочка молча и застенчиво улыбается.
– В вашей комнатке всегда так уютно, так веет светлою атмосферою труда, – говорит Борегар.
Ему весело – он согревается. Терпеливо перебирает на столе книжки и картинки, пока Мимочка, еще не сняв калош, приготовляет озябшими руками чай и разыскивает последнюю книжку журнала, где кто-то назвал по имени «молодого многообещающего» поэта.
Чай кипит, книжка найдена, и Борегар, согревшийся, довольный, уходит, такой забавный в своих суконных ботиках и широкобокой «испанской» шляпе. Из-за двери он шлет грациозный привет «светлому приюту», где – всегда готов чай, приятные книжки, милые картинки. Молодец Борегар! Никогда не падает духом – право, завидный характер.
Вот и вечер тихонько вошел в комнату, неслышно ступая мягкими валенками. Мимочка засветила в углу перед образом лампадку – еще из дому подарок – и ходит из угла в угол. Вспоминается детство, еще недавнее, – сочельник дома, милые лица, радость ожидания, елка, звезда. Не хочется ни убирать комнату, ни ехать к Кате, которая теперь, разряженная, шурша юбками, гремя побрякушками, поджидает художника в своей комнате, пропахшей астрисом, загроможденной цветами и безделушками. Мимочка так устала, так тяжело у нее на душе, лучше остаться дома. Платье оттягивает ослабшие плечи, от шпилек разболелась голова.
В голубом халатике, вся окутанная разбившимися волнами тяжелых золотых волос, Мимочка садится в кресло у окна, где так любила сидеть с Дицем.
– Маленькая статуэтка на этажерке моей жизни, – вдруг слышится ей капризно-звенящий голос. – Поймите, я люблю в жизни одно искусство.
Ну да, все они выбрали только одно: Диц – живопись, Борегар – поэзию, даже у Кати и то теперь – «ремесло». А вот она, Мимочка, выросшая как цветок в поле, никогда не думала: зачем, для чего. Ей нравится глядеть на небо, когда зажигаются ласковые вечерние звезды; собирать ландыши там, дома, в лиственной роще; читать Кнута Гамсуна. И быть может, всего этого хватило бы на ее немудреную жизнь, если бы не большой, холодный город, насмешливые витрины, суетливый трамвай, «приставашка» Катя.
Может быть, все они правы. Может быть, надо что-то сделать, на что-то решиться. Но Мимочка так не привыкла думать, так устала, так одна.
Очутиться бы ей теперь дома, в бабушкиной комнате, где пахнет мятой и лампадным маслом, забраться бы ей с ногами в большое дедовское кресло и заснуть бы сладко, позабывши все!
В комнате тепло, почти жарко. Нежный, восковой, благоухает гиацинт – томно раскрыл свои объятия и ждет. Его аромат, сладкий, мечтательный, что-то напоминает Мимочке, одурманивает усталую голову.
«Праздник, – думает она тоскливо. – Зачем это каждый год, зачем теперь?»
Дремлется, клонит ко сну… Тишина, жуткая, пытливая, тягостная… Машинально, сквозь сон, оглядывает Мимочка вокруг, обводит рассеянным взглядом стены комнаты. Какие гадкие желтые обои, какой низкий потолок! как могла она прожить здесь целый год, не замечая!
А что, если она проживет здесь еще десять, двадцать лет? Так вот – просидит у окна, за которым шумит город, гудят трамваи, свистят автомобили?
И ей страшно, вдруг так страшно, как еще никогда в жизни. Точно черная пропасть раскрылась вдруг.
Нет, ни за что! Она пойдет на все – послушается Катю, только не это. Лучше смерть – только не эти желтые обои, не этот низкий потолок!
Форточка приотворилась – снаружи доносится гул улицы, смягченный высотою. Свистят суетливые трамваи, звонят неугомонные конки. Ни на один миг не смолкает огромное, ненасытное чудовище. В монотонно-беспрерывном ритме его движений снова те же неумолимые слышатся Мимочке голоса, те же властные призывы.
А из дома напротив, где освещены только два крайние окна, несутся звуки тихие, жалобные, и кто-то, тоже одинокий и забытый, тоже тоскующий в этот вечер радости и печали, плачет о том, что розы осыпаются, песни умолкают, нет ничего вечного.
И, уронив голову на руки, закрывшись разбившимися прядями тяжелых золотых волос, Мимочка плачет, долго и неутешно. Плачет об убитом Володе с кроткими, голубыми глазами, о Соне, схоронившей себя заживо, о милом, далеком Дице, о ландышах, по которым соскучилась, – обо всем светлом, мгновенном, преходящем, никогда не повторяющемся.
Потом, от горьких слез и тяжелых, докучливых мыслей, она засыпает, вся окутанная плащом рассыпавшихся золотистых волос. И снится Мимочке, что где-то она с Дицем на голубых качается волнах в раззолоченной лодочке, и ей так весело, так весело, так легко!
Лампада горит, освещая светлую голову, улыбающуюся последнему радостному сну. Маленький белый ангел, который знает, что сегодня доцветают Мимочкины золотые сны, слетает с образа и задумчиво благословляет ее на долгую, мучительную, скорбную жизнь.