Глава 29
Большой день большого дома
Середина лета 1912 года.
В жаркий солнечный день во дворе Большого Дома под сенью яблони на овечьей шкуре сидела двенадцатилетняя Кама и кормила своего племянника Кемальчика.
У подножия яблони на деревянной колоде сидел ее самый старший брат Сандро и рассказывал своему гостю веселые истории из своей еще совсем молодой жизни.
Этот гость здесь появился случайно. Он шел из села Наа в Чегем к своим родственникам. Сандро от нечего делать перехватил его на верхнечегемской дороге, обещав угостить хорошим обедом, как только придут русские геологи, которых он ожидал. В ожидании геологов, которые все не приходили, Сандро угощал его своими байками. Гость тоже пытался поделиться своим жизненным опытом, но Сандро после первых же попыток подавил гостя, то и дело приговаривая:
– Да это что! Вот ты послушай, что со мной было!
Кормя младенца, Кама прислушивалась к веселым историям своего брата. Но больше, чем эти веселые истории, ее смешило то, что гость брата из вежливости начинал смеяться раньше, чем надо было смеяться. Очень уж он боялся прозевать место, где надо смеяться, и это было смешнее всего. Кама, кажется не без оснований, находила этого неведомого гостя туповатым.
Она держала в руке миску с тюрей из кислого молока, куда накрошила чурек и ломтики свежего огурца. Рот малыша сначала охотно разевался навстречу костяной ложке, а потом Кемальчик стал все ленивей открывать его, рассеянно озирая двор своими большими черными глазами, время от времени пытаясь выплюнуть изо рта кусочки огурца, но девочка ловко заталкивала их назад. Наконец малыш сердито замотал головой и сказал:
– Не хоцу!
Кама доела за ним тюрю, похрустывая ломтиками огурчика, тщательно выскребла ложкой стенки миски, потом встала и, выйдя из–под тени яблони, пошла в сторону кухни.
Легкая, в цветастом ситцевом платье с короткими рукавами, она шла через двор, бесшумно переступая длинными босыми ногами по горячей траве. Толстые светлые косы со смешной, как бы девичьей солидностью лежали на ее худой, детской спине. У самой кухни она обернулась и, с улыбкой взглянув на малыша своими широко расставленными большими сине–зелеными глазами, погрозила ему ложкой. Кемальчик понял, что она имела в виду, и лукаво улыбнулся ей в ответ.
Под сенью той же яблони к колышку была привязана наседка. Вокруг нее роились желто–пушистые цыплята. Они сиротливо попискивали, время от времени равнодушно поклевывая рассыпанную вокруг колышек муку, и, приподняв голову, вдруг задумывались, словно пытаясь вспомнить и сравнить свою недавнюю жизнь внутри яйца с этой земной жизнью. Кемальчик уже несколько раз подбегал к ним, пытаясь схватить солнечный комочек цыпленка, что сильно не нравилось наседке, и она могла больно клюнуть его, если б Кама не успевала подхватить малыша. Вот Кама и грозила ему сейчас, чтобы он сидел на месте и не вставал.
На длинной веранде, соединяющей кухню с горницей, за ткацким станком в своей неизменной черной одежде сидела бабушка Камы и ткала холст. Одной рукой она ловко прокидывала щелкающий катушкой челнок сквозь лучисто разлетающиеся нити основы и ловила его другой. Пришлепнув прокинутую уточную нить рамкой батана, она перекидывала челнок в обратную сторону и снова пришлепывала нить.
Рядом с бабушкой на низенькой скамейке сидел Навей, тринадцатилетний брат Камы. Он громко, во весь голос читал русскую книгу. Чувствовалось, что мальчику доставляет удовольствие не только содержание книги, но и сами звуки такой странной и такой приятной для него русской речи. Чтобы усилить для себя эту странную приятность, он старался читать как можно громче.
Он был единственным сыном Хабуга, который учился в школе. Так как в те времена в Чегеме школы не было, он учился в селе Анхара, где жил у своей старшей сестры. Кстати, именно сына этой сестры уже больше месяца нянчила Кама. Сестра заболела малярией, за мальчиком не то что некому было смотреть, а просто сестра решила, что ребенку в летнюю жару будет лучше пожить в горах, да и от лихорадки подальше.
Навей читал книгу «Робинзон Крузое», сочиненную Даниэлем Дефое. Так в те времена произносилось название книги и имя ее автора. Прочитав несколько страниц, мальчик по–абхазски пересказывал бабке их содержание. Но бабушка, хоть и внимательно слушала его, однако пользовалась каждым случаем, чтобы уличить Робинзона в глупостях и противоречиях. Она никак не могла ему простить, что он покинул дом и родину вопреки воле отца.
Кама вошла в кухню, показавшуюся ей темной, несмотря на яркий очажный огонь. Она поставила на стол миску с ложкой. Мать сидела на низенькой скамейке у очага. Ее полное, доброе лицо было озарено огнем костра.
Прокручивая мешалку между ладонями, она размалывала в котелке разбухшие зерна фасолевой похлебки. Услышав шаги Камы, она подняла голову и, не переставая прокручивать мешалку между ладонями, с улыбкой кивнула в сторону веранды:
– Слышь, как брат твой расчитался! Прямо мулла. Русский мулла. Я одного взять в толк не могу, как они там в школе круглый год так горланят, а учитель не сходит с ума? Или он, как мельник, привыкает к шуму?
– Не знаю, – сказала Кама и повернулась к выходу.
– Бабке–то хорошо, – посмеиваясь, зачем–то бросила вслед ей мать, – она глуховатая.
Кама вернулась под сень яблони и шлепнулась рядом с племянником. Сандро и его гость, говорившие до этого о чем–то, внезапно замолкли. Со стороны приусадебного поля стало слышно, как время от времени мотыги звякают, натыкаясь на камушки в пахоте.
Там отец Камы с тремя сыновьями мотыжил кукурузу. Когда одна из мотыг звякнула особенно громко, Сандро вдруг приподнял голову и посмотрел в ту сторону, откуда доносился звук. Казалось, он силится понять, не укоряет ли его этот звук в том, что он тут рассиживается в тени, когда братья и отец работают. Через мгновение, словно решив: нет, не укоряет! – он заговорил со своим гостем.
Так Кама поняла смысл выражения его лица и, улыбнувшись этому смыслу, принялась играть с Кемальчиком. Малыш едва–едва начал говорить. Игра заключалась в том, что Кама называла какую–нибудь часть тела, а Кемальчик ее показывал.
Некоторые жесты его так ее смешили, что она с хохотом валилась на шкуру. Один раз Сандро взглянул на ее хохочущее лицо, как бы удивляясь, что в его присутствии люди могут находить другой, независимый от него источник юмора. Кама это почувствовала, и ей стало еще смешней.
– Ну, а теперь покажи, где твои ноги? – спросила она у Кемальчика.
Малыш услужливо показал на ступни своих босых ножонок. Каму ужасно смешило, что он именно ступни считает ногами. Но самое смешное было впереди.
– А теперь покажи живот. Где живот?
Малыш охотно задрал рубашонку, пыхтя и стараясь рассмотреть пупок, он выискал его ладонью и показал. Так бывало всегда!
Кама запрокинулась от хохота. Ее хохот почему–то возбудил Кемальчика, он вскочил со шкуры, подбежал к гостю Сандро и задал ему свой любимый вопрос:
– Ты купался?
Гость неуверенно пожал плечами. Было похоже, что он насторожился, ожидая более определенных оскорблений.
– Ты купался? – опять спросил малыш, весело глядя на гостя. Кама корчилась от сдерживаемого смеха и даже прикрыла рукой свои широко расставленные глаза, чтобы не смущать гостя смеющимся взглядом.
– Да, да, – наконец сказал гость шутливым тоном, показавшимся Каме несколько вымученным, – я всегда купаюсь, когда еду куда–нибудь.
То ли потому что малыш знал, что гость не приехал, а пришел, то ли еще по какой–то причине, но ответ гостя его явно не удовлетворил. Он снова задал ему тот же вопрос, на этот раз, видимо, рассчитывая на более доходчивую форму, несколько видоизменив его:
– Ты купатый?
Гость слегка помрачнел, но тут Кама подхватила Кемальчика и поволокла его к себе на овечью шкуру.
– Ты купатый?! – еще раз восторженно успел бросить малыш, дрыгаясь в руках у Камы и оборачиваясь на гостя.
– Он сам очень не любит купаться, – сказал Сандро, – потому у всех и спрашивает об этом.
– Ах, вот в чем дело! – приподымая брови, удивился гость, словно радуясь, что никто в этом доме всерьез не интересуется степенью его чистоплотности.
Сандро стал рассказывать о том, как и где застиг его Большой Снег. В прошлом году в Абхазии выпал неслыханный снег, который в некоторых районах покрыл землю до уровня крыш и даже выше. К счастью, он держался несколько дней, а потом растаял.
Тогда еще никто не знал, что Большой Снег станет для абхазцев летоисчислением двадцатого века и люди с тех пор будут говорить, что такое–то событие произошло за столько–то лет до или после Большого Снега. И до сих пор еще так говорят и, может статься, до конца двадцатого века будут так говорить, если ему, веку, вообще дадут кончиться.
– В тот день, – начал Сандро, – мы выехали с другом верхом из Кенгурска в Чегем. Вечер нас застал в пути. Как только стемнело, повалил такой снег, что через два часа он уже был лошадям по брюхо. Вскоре лошади выбились из сил, и мы поочередно сами торили им дорогу. В это время мы проходили богом проклятое село Мамыш. Рядом мелькнул огонек дома.
– Эй, хозяин! – крикнул я изо всех сил. Только я крикнул, как свет в доме погас, мол, спим и ничего не слышим. Но мой голос и мертвеца разбудил бы. Мамышцы, они такие. На гостя смотрят, как на волка. Правда, там скрещения дорог и слишком многие путники просятся на ночлег. Да редко кто допросится. Уж мы, во всяком случае, так и не допросились. Еще домов пять попадалось нам на пути, но только я окликну хозяина, как свет в доме пуф! – вроде я голосом сдуваю его.
Так и не добившись ночлега, мы прошли этот распроклятый Мамыш. А уже снег по грудь, и нет сил плечом продавливать тропу. Но что интересно – только вступили в Джгерды, как в первом же доме, хотя там и не горел свет, на мой окрик «Хозяин!» – сразу же отозвались. Мы с трудом отвалили ворота и стали пробиваться к дому.
– Что за чудо вы с собой привезли! – крикнул хозяин, заметив с веранды, сколько снегу навалило. Видно, он с вечера не выходил из дому и ничего не знал. А снег все валит. Казалось, небо искрошилось дотла и падает на землю.
– Эй, – крикнул хозяин жене, – вставай, гости! – И нам уже с крыльца: – Бросайте лошадей и пробивайтесь на кухню! Сейчас наладим вам огонь и ужин!
Он взял у нас поводья и скрылся за белой пеленой. Отвел лошадей в конюшню. Мы добрались до кухни. Через час мы высушились у огня и поужинали. Мы так устали, что уснули мертвым сном и спали до следующего полудня.
Дом уже был завален по крышу. Но я ничего не знал. Утром выхожу на веранду и вижу – белая стена, а в ней прорыта тропа до колодца.
Сквозь этот проход я увидел соседский дом, стоявший на холме. Вернее не увидел, а догадался, что это дом. Из оттаявшего дымохода шел дым, а рядом с дымоходом лежала большая рыжая собака и грелась.
– Никуда вы не поедете! – крикнул хозяин из кухни, – еды у нас, с божьей помощью, хватает! Лошадям вашим я навалил кукурузной соломы, а вино в сарае. Там кувшины зарыты. Помогите мне пробить тропу, а потом мы засядем и будем пить от души. Или снег нас раздавит, или мы его перепьем!
Славный человек! Мы, конечно, с другом помогли ему. К хорошему вину я не то что сквозь снег, сквозь землю пророюсь. А все же часа три проковырялись, пока дошли до сарая. Потом и с крыш сгребли снег. Три дня пролетело между стаканами. Снег тает, а мы пьем. Мы пьем, а снег тает.
Оказывается, лучшего в мире удовольствия нет, как во время Большого Снега сидеть в теплой кухне перед гудящим огнем и, потягивая хорошее вино, дожидаться погоды. Мне даже показалось, что снег слишком быстро растаял. Мог бы еще полежать…
Тут гость вовремя рассмеялся и решился рассказать, где и как он пережидал Большой Снег. Но Сандро, слушая гостя, окидывал его таким снисходительным взглядом, словно хотел сказать, что Большой Снег гостя уж явно был поменьше его Большого Снега. И гость от этого взгляда скучнел и как–то сбивался.
Рассказ гостя Каме показался неинтересным и она, лежа на спине с Кемальчиком, сидящим на ней верхом, прислушалась к голосу брата, доносящемуся с веранды.
Оказывается, Робинзон на своем острове внезапно заболел лихорадкой, испугался, стал каяться в непослушании отцу и попытался лечиться водкой, сделав настойку из табачных листьев. Навей довольно правильно догадался, что ром это нечто вроде водки.
– А–а–а, – язвительно проговорила бабушка и, придержав челнок в правой руке, взглянула на внука: – Как подперло, так вспомнил отца! А когда отец учил его уму–разуму – не слушался. Так оно и бывает! Запомни! Хороший человек старается жить и умереть там, где он родился. Нехороший человек твой Робинзон!
– Бабушка, – воскликнул внук, – если ты будешь так говорить, я тебе ничего не стану рассказывать!
– Читай и рассказывай! Мне бы только узнать, чем это все кончится, иначе бы я и слушать про твоего Робинзона не стала. Он даже не знает, что во время лихорадки надо пить водку с перцем, а не совать туда табачные листья. Дуралей он и есть дуралей! Нечего заступаться за него! Лучше принеси мне из кухни огня!
Она взяла со скамейки, стоявшей рядом, трубку с длинным мундштуком и, когда внук принес из кухни небольшую головешку, прикурила от нее и, с удовольствием распрямив спину, потягивая дым, оглядела двор. Навей отнес головешку в кухню и зашвырнул ее в очаг. Вернувшись, он поудобней уселся на своей скамейке и положил книгу на колени.
– Талдычь дальше! – сказала бабка, не глядя на внука. Мальчику было неприятно слышать такие слова, но он смолчал. Ему почему–то нужен был слушатель, хоть и не понимающий русского языка, но все–таки слушатель. Бабка осторожно положила на скамейку дымящуюся трубку и взялась за челнок, под щелканье которого Навей продолжил чтение, все больше и больше воодушевляясь от собственного голоса.
Братья на приусадебном поле затянули песню. Сандро внимательно прислушался к ним, всем своим видом показывая, что он и не собирался ограничивать свою любовь к пению знанием только застольных мелодий.
– Иса слегка подвирает, – признался Сандро гостю, продолжая прислушиваться и в то же время как бы приоткрывая ему, как близкому человеку, некоторые семейные тайны, – а Кязым у нас ушастый. Он не только наши песни поет, но и грузинские, и мингрельские, и греческие песни. Он даже эндурские песни поет, хотя никто его об этом не просит. Но он ушастый! Все, что ни услышит, так и застревает там. А бедняга Иса всегда подвирает…
– Это от природы, – уныло согласился гость, почему–то стыдясь признаться, что он вообще никакого Ису не знает, и ушастость Кязыма ему совершенно ни к чему, и непонятно, зачем он здесь сидит в ожидании каких–то геологов, когда уже давно мог пообедать в доме у своих родственников.
В это время мать Камы вышла из кухни, неся в переднике кукурузу.
– Цып! Цып! Цып! – раздался ее голос. Озаренная солнцем, полная, уютная, она стояла посреди зеленого двора в своем сером домотканом платье, и со всех сторон к ней бежали куры, петухи, поспешали, как бы стесняясь своей тяжеловатой неловкости, индюки.
Золотистые горсти кукурузы, просверкнув на солнце, падали в гущу квохчущих птиц. В птичьем хозяйстве Большого Дома было два карликовых петуха и две карликовые курицы. Карликовые петухи, ростом не больше цыпленка, были такие злые и отчаянные, что большие петухи всегда отступали перед ними.
Вот и сейчас карликовый петух, озлившись на большого рыжего петуха, отогнал его в сторону. Каме было смешно видеть, как большой петух улепетывает от карликового петушка.
Наверное, маленькие петушки такие злые оттого, что они маленькие, подумала Кама. Она попыталась сопоставить жизнь петухов с жизнью взрослых людей, но не смогла, потому что в их роду не было людей маленького роста. Правда, отец был маленьким, но он не был злым, он только не любил лентяев. И потом отец был сильным. Так что его можно было считать и не маленьким.
Наседка, до этого дремавшая, прикрыв крыльями всех своих цыплят, сейчас, услышав гомон кур и поняв, что хозяйка их кормит, привстала, как бы с трудом вспоминая свое прошлое обычной курицы и не вполне понимая, почему ее сейчас держат привязанной к колышку. Цыплята стали с писком выбегать из–под нее, рассеянно поклевывая муку и внезапно сиротливо задумываясь, словно так и не могли решить, где им было лучше, внутри яйца или здесь, на земле.
Когда все цыплята выскочили из–под курицы, наседка перестала вытягивать голову в сторону гомонящих птиц, возможно наконец поняв, почему она здесь привязана, и как бы осознавая, что и в этом ее положении есть свои преимущества, стала спокойно клевать муку.
Кама никак не могла понять, каким образом наседка ухитряется спрятать под своими крыльями целых пятнадцать цыплят. Это же надо! Сначала некоторые цыплята взгромождались на курицу, другие прямо лезли под крылья, неловко толклись там, попискивая, но потом постепенно все успокаивались.
Те, что сидели верхом на курице, соскальзывали с нее и тоже лезли под крылья. И сперва казалось невозможным, чтобы все цыплята уместились под наседкой, но она, пошевеливая растопыренными крыльями, находила для них все новые и новые места и наконец полностью укрывала всех, словно и не было никого, и только временами доносилось из–под нее сонное попискивание.
Вот и сейчас цыплята, вяло порезвившись на воле, снова полезли под крылья матери. Каждый раз видя, как цыплята один за другим исчезают под теплыми крыльями наседки, Кама чувствовала, что на ее глазах произошло необъяснимое чудо.
Она еще не понимала, что в мире нет ничего вместительней крыльев любви. Но и не понимая, она и сейчас при виде наседки, на ее глазах укрывшей под крыльями всех цыплят, ощутила восторг, как бы предчувствие праздника жизни.
Восторг этот требовал какого–то выхода, и она, схватив малыша, стала целовать сочную темень его больших глаз, припухлые веки, крепкие щеки, очаровательные ушки. Кемальчик, ничуть не разделяя ее восторга, пыхтел, сердился, отбивался ручонками.
Неизвестно, сколько бы она еще тискала малыша, но взгляд ее случайно встретился с насмешливым взглядом Сандро, и сердце у нее екнуло. Сейчас дразнить будет, испуганно подумала Кама. Да еще при чужом человеке!
Он ее уже подразнивал из–за того, что она так привязалась к малышу. И каждый раз он говорил одно и то же. И каждый раз это кончалось слезами. И она никак не могла понять, откуда берутся слезы, откуда горечь обиды – ведь она знала, что все, что он говорит, – глупая выдумка!
И на этот раз Кама не ошиблась. Сандро, переходя на турецкий язык, якобы для того, чтобы Кама его не понимала, а на самом деле прекрасно зная, что она уже понимает по–турецки, начал:
– Эта моя дурочка никогда не выйдет замуж… «Глупость! Глупость! – сказала себе Кама. – Я же знаю, что все это он нарочно говорит! Нет, на этот раз я не заплачу!»
– …А как же она выйдет замуж, – продолжал Сандро, – если парень, которому она понравится, когда вырастет, вдруг узнает, что она всю жизнь нянчилась с каким–то ребенком. «Что это за ребенок?» – спросит парень у кого–нибудь из чегемцев…
Это все глупость, глупость, думала Кама, но уже почему–то жалела себя и этого парня, которого так подло обманут. Она ведь знала, что дальше будет. И, помимо ее воли, что–то горестное и неприятное из груди подымалось к горлу.
И она уперлась подбородком в грудь, стараясь остановить и не пускать дальше то, что из груди подымалось к горлу. Она знала: если то, что подымается из груди, сцепится с чем–то, расположенным возле глаз, тогда обязательно польются слезы.
– …А ведь люди всякие бывают, – продолжал Сандро, – в том числе и чегемцы. «Кто его знает, – ответит этому хорошему парню какой–нибудь нехороший чегемец, – говорят, племянник, а там поди разбери… Может, ее собственный сын…» – «Ах, как жалко! – скажет на это парень, которому полюбилась моя сестричка. – А я так мечтал на ней жениться. Ну, теперь, конечно, не женюсь, хоть и полюбил ее навсегда… Стыдно… Люди надо мной будут смеяться…»
Тут Кама не выдержала. То, что шло из груди, внезапно вырвалось и сцепилось с тем, что ведало слезами, и она навзрыд разрыдалась. Кемальчик удивленно взглянул на Каму, потом на Сандро, каким–то образом, несмотря на турецкий язык, догадавшись, что он виновник ее слез, сморщился и тоже заревел.
Сандро, хохоча, вскочил, подбежал к сестренке и подхватил ее на руки.
– Ну какая же ты дурочка, – говорил он смеясь, – это же шутка! Шутка!
Он стал высоко подбрасывать ее и ловить, подбрасывать и ловить, и у Камы уже через несколько бросков, словно от встречного воздуха, выветрились слезы и улетучилась обида. А он продолжал высоко подбрасывать ее в воздух, и каждый раз от сладостного страха захватывало дух – и она, хохоча, кричала:
– Ой, боюсь!
Наконец он перестал ее подбрасывать, и она изо всех сил обхватила голыми руками его шею и горячо зашептала ему на ухо:
– Не надо меня больше дразнить… Особенно при чужих…
– Честное слово, не буду! – ответил Сандро, похохатывая, и поставил ее на землю.
Увидев, что Кама перестала плакать, Кемальчик тоже перестал реветь, но продолжал сердито следить за Сандро. Не без тактической хитрости дождавшись, когда Сандро поставит Каму на землю, убедившись, что теперь она вне опасности, Кемальчик выпалил дяде:
– Ты плохой!
– Я плохой? – удивился Сандро.
– Ты! – внятно повторил малыш, храбро глядя на своего дядю темными глазищами.
– Почему же я плохой? – с шутливой серьезностью спросил Сандро, усаживаясь рядом со своим гостем, который все больше и больше сомневался в правильности своего решения свернуть с дороги.
– Кама плакала, – сказал малыш и сердито ткнул кулачком в его сторону.
– Ах ты, сукин сын, – ругнулся Сандро с не очень шутливой серьезностью, – сейчас же отправлю тебя в твою деревню!
– Нет! – сказал малыш и еще сердитее махнул на него ручонкой.
Кама, хохоча, обняла его и, целуя, стала приговаривать:
– Дядя шутит, Кемальчик! Шутит!
Сандро, решив, что представление окончено, повернулся к своему гостю и заговорил с ним о знаменитой свадьбе князя Татархана, куда он был приглашен в качестве одного из помощников тамады, что было, учитывая его молодость, уже немалым взлетом в его будущей карьере столодержца. Гость, пригорюнившись, слушал описание свадебного пиршества, по–видимому находя это описание несколько бестактным в виду затянувшегося ожидания пирушки в доме самого Сандро.
Внезапно ласточки, влетавшие и вылетавшие из–под карниза веранды, стали с тревожными криками кружиться вокруг орехового дерева, росшего на том конце двора. Кама поняла, что на дерево уселся ястреб. Ястреба иногда с лету подхватывали жертвы, а иногда вот так, воровато усевшись на какое–нибудь дерево внутри усадьбы, выбирали удобное мгновение, чтобы схватить и унести добычу.
– Хайт! Хайт! Хайт! – стала кричать Кама. Этим возгласом обычно отгоняют ястребов. Наседка, услышав знакомые звуки, означающие приближение опасности, тревожно закудахтала, а цыплята сгрудились вокруг нее, чувствуя тревогу матери, но еще не понимая ее причины.
Продолжая кричать, Кама пересекла двор и подошла к дереву. Ласточки, нервно взвизгивая, носились вокруг ореха. Кама так и не смогла разглядеть ястреба, хотя точно знала, что он где–то там сидит.
Услышав ее голос, куры и цыплята побежали к дому, пытаясь использовать по дороге свои, впрочем небольшие, взлетные возможности. А петухи, гневно клокоча, следовали за ними, проявляя мужественную сдержанность, которая, судя по всему, нелегко им давалась, однако же проявляя эту сдержанность, и притом в чистом виде, то есть для самих себя, потому что куры на них не оглядывались. Одним словом, петухи, проявляя все это, следовали за курами в некотором разнообразном, уже в зависимости от личной доблести, отдалении.
Ласточки с яростными взвизгами носились вокруг зеленой кроны, и частота их пересечений в воздухе обозначала примерное местонахождение ястреба. Кама продолжала кричать, и ястреб в конце концов не выдержал этого двойного напора. Он слетел с дерева и, некоторое время преследуемый взвизгивающими ласточками и как бы скрывая смущение и не замечая ласточек, проблеснув рыжеватыми крыльями, улетел в сторону заката.
Возвращаясь под яблоню, Кама заметила, что Кемальчик опять пытается ухватить какого–нибудь цыпленка, но они успевали опережать его неловкие движения, а наседка, нахохлившись, явно готовилась к атаке. Кама подбежала к племяннику, подхватила его и поволокла на шкуру.
С веранды доносился голос бабки, спорящей с внуком. Внук рассказывал ей, как Робинзон, перетаскивая всякие нужные ему вещи с потерпевшего крушение корабля, спас оставшуюся там собаку. На этот раз бабка одобрила хозяйственную запасливость Робинзона и даже заставила заново перечислить все взятые вещи и выслушала это перечисление с явным удовольствием.
Но потом она вдруг стала недоумевать, что Робинзон в своем дальнейшем повествовании больше ничего о собаке не говорит.
– Собаку–то куда он дел? – сердито спрашивала бабка.
– Никуда, – попытался успокоить ее внук, – она просто живет с ним.
– Так что же он о ней ничего не говорит? – удивилась бабка. – О своих попугайчиках говорит, а о собаке ни слова. Неужто ему попугайчики дороже? Собака охраняет человека, а попугай только и делает, что тараторит.
– Не знаю, – слегка растерялся внук, – он о ней ничего не пишет.
Честно говоря, ему тоже казалось странным, что больше нет никаких упоминаний о собаке.
– Уж не съел ли он ее часом? – вдруг высказала бабка странную догадку и на этот раз, бросив челнок к себе в подол, подбоченившись, посмотрела на внука.
– Да что ты, бабушка! – вскричал внук. – Что ему есть нечего, что ли?
– Съел, – твердо сказала бабка и, взяв в правую руку челнок, прокинула его на левую сторону и, пришлепнув уточную нить, добавила: – Слопал, а теперь стыдно говорить правду.
– Да не съел он ее! – воскликнул внук. – Он, если хочешь знать, англичанин, а они вроде нас, собак не едят!
– Вот и сидел бы в своей Англичании, – сказала бабка уже более спокойно, продолжая работать, – а не шлялся бы по свету как бродяга… Помни! Хороший человек старается жить и умереть там, где он родился…
Вдруг бабка остановила челнок и о чем–то горестно задумалась.
– Наши абхазцы, – сказала она, вздохнув, – когда им велели переселяться в Турцию, напрасно согласились. Надо было стоять на своем! Надо было каждому мужчине с оружием в руках умереть у порога своего дома! А ведь тех, кто не уехал, не тронули. Но многие уехали, и я с ними. Поддалась уговорам родственников. Но там я сразу поняла, что не будет нам жизни на чужой земле. Не будет! У меня три золотые монеты были зашиты в платье. Я подхватила своего сына с твоей матерью, тогда еще совсем девчонкой, наняла фелюгу, и мы ночью тайком приплыли на родину. А другие, бедолаги, сгинули, разбрелись по свету… Вот и опустела наша Абхазия… Принеси мне огня и не смей защищать своего Робинзона! Знаю, куда ты клонишь!
Бабка взяла свою трубку и нетерпеливо стала посасывать ее. Чувствовалось, что она взволновалась. Прикурив от головешки, она долго потягивала свою трубку, может, вспоминала толпы растерянных переселенцев на чужой выжженной солнцем земле. Потом, видно, поуспокоилась, положила трубку на скамейку и снова взялась за работу. Внук продолжил чтение.
Внезапно собаки, рыжая и черная, лежавшие у кухонной веранды, с яростным лаем кинулись к воротам. По скотному двору с бердышом на плече проходил Кунта. Хотя собаки давно знали его, они почему–то всегда злобно облаивали Кунту.
Кама часто думала: почему его так не любят собаки? Может, их раздражает его горбик? Но ведь он такой аккуратненький. Или плохая одежда? Или потому, что он глуповатый? Но откуда они знают, что он глуповатый?
Попыхивая трубкой, уютно положив рукоятку бердыша на свой горбик, он проходил, ни разу не взглянув в сторону беснующихся собак.
– Кунта, – перекричал их Сандро, – куда путь держишь?
Кунта остановился, нашел глазами Сандро и вынул изо рта трубку.
– К брату, – отвечал Кунта, стараясь протиснуть свой голос между взлаями собак, – он просил на мельницу сходить…
– Ладно, ступай, – махнул рукой Сандро, как бы показывая, что новость недостаточно содержательна, чтобы ради нее терпеть шум, поднятый собаками. Кунта двинулся дальше.
– В прошлом году, – начал Сандро, дождавшись, когда угомонятся собаки, – Кунта таскал на спине вязанки сухого папоротника. Сарай свой перекрывал. Однажды, смотрю, тут неподалеку идет по холму, посасывая трубку. А день ветреный, искры так и сыплются из трубки. Ветер их относит назад. А у него за спиной целый стог папоротника. Сухой, как порох. А искры так и сыплются. Неужели, думаю, ни одна искра не попадет в папоротник? Незаметно уселся в тенечке и жду.
Раз прошел с вязанкой на спине. А ветер так и задувает, а искры так и сыплются из трубки и летят за спину. Потом еще. Потом еще. Восемь раз прошел мимо меня.
А я часа три просидел, ожидая, не загорится ли папоротник. Нет, не загорается, черт подери!
Тогда я решил проучить Кунту, чтобы он никогда не сосал свою трубку, если уж вздумал перетаскивать папоротник в такой ветреный день. Незаметно подкрался сзади, а вязанка шумит, ему не слышно моих шагов. Чирк спичкой, у меня спички были, и ткнул ее в папоротник. Задымило. Он идет себе, а вязанка уже занялась.
– Кунта, – кричу ему, – горишь, горишь!
– Чего? – поворачивается он ко мне, а за спиной уже пламя, но вязанка большая, он еще ничего не чувствует.
Тут я струхнул.
– Горишь! – кричу и подбегаю к нему. Вынул нож из чехла и – раз! раз! – перерезал на груди его веревку, которой он приторочил вязанку к спине. Тут пламя пыхнуло на всю вязанку, и я еле успел его оттолкнуть.
А он в сторону огня даже не смотрит. Держит в руках обрывки веревки и, почмокивая трубкой, прилаживает их концы друг к другу.
– Что ж ты мне веревку испортил, – цедит сквозь трубку, – я бы небось успел отвязать.
– Я тебя от огня спас, – говорю, – а ты веревку жалеешь!
Тут гость стал смеяться, но, как выяснилось, преждевременно.
– Слушай дальше, – продолжал Сандро, – на этом дело не кончилось. Оказывается, на следующий день он пришел к нам домой. Меня не было. Вот он и говорит отцу: так, мол, и так, у меня вязанка папоротника загорелась за спиной от моей трубки, а Сандро веревку мне перерезал, хотя я его и не просил. Возьмите, мол, разрезанную и дайте целую. Ну, отец его, конечно, прогнал. «Прочь, – говорит, – отсюда! Жалко, что мой Сандро не был подвязан к твоей веревке».
Тут гость и Сандро расхохотались.
– Строг мой отец, – добавил Сандро, – но Кунта каков? Я его, можно сказать, от смерти спас, а он по веревке горюет.
Тут гость еще раз посмеялся и, как бы в знак того, что теперь не прочь передохнуть от смеха, свернул цигарку и закурил.
Увидев это, Кемальчик поднялся со шкуры, подошел к гостю и, показывая на струйку дыма, четко обозначил:
– Дым!
– Да, – кивнул гость, слегка подобравшись.
– Дым, дым, – повторил Кемальчик, показывая рукой на струйку дыма, словно находя согласие гостя недостаточно чистосердечным, но дружески предлагая поверить ему.
– Да, да, – терпеливо согласился гость и, затянувшись, повернул голову и выдохнул струйку дыма как можно дальше от Кемальчика, явно стараясь убрать сам повод этого досадно затянувшегося разъяснения.
– Дым! – громко повторил Кемальчик, показывая рукой на струйку дыма, которую гость почему–то пытался упрятать от него.
– Смешной мальчик, – уныло заметил гость. Кама, слушая все это и уже попривыкнув к гостю, не скрывала своего веселья.
– Да убери ты его! – кивнул Сандро на малыша.
– Ты купатый? – неожиданно спросил Кемальчик у гостя. Было похоже, что малыш заподозрил некоторую связь между непонятливостью гостя в вопросе о дыме с более ранней попыткой его уйти от вопроса о купании. Возможно, малыш решил, что, если сначала гость признается в том, купался он или нет, легче будет втолковать ему, что такое дым.
Гость вздрогнул.
– Да убери ты его! – прикрикнул Сандро на Каму. Кама подбежала и, схватив дрыгающегося Кемальчика, подняла его на руки. Малыш рвался из рук, но Кама крепко его держала. Наконец поняв, что на этот раз вытянуть из гостя истину не удастся, он громко завопил:
– Гулять! Гулять!
Он показал рукой в сторону от усадьбы. Кама знала, что он имеет в виду. На выгоне за усадьбой стояла вишенка, и Кемальчик решил полакомиться ягодами, раз уж ему не дают поговорить с гостем.
Тонкая босоногая девочка в пестром ситцевом платье, держа за руку мальчика в белой рубашонке и в темных сатиновых штанишках чуть пониже колен, прошла по зеленому, озаренному солнцем двору, открыла ворота и вместе с мальчиком вышла на скотный двор. Здесь остро пахло навозом. Они прошли под сенью орехового дерева, где валялись, выглядывая из полусгнившей кожуры, грецкие орехи. Кемальчик пытался их подбирать, но Кама отдергивала его за руку, так как знала, что все эти скороспелки червивые. Казалось, дерево брезгливо стряхивает с себя плоды, сгнившие от недостойного желания раньше срока созреть. Пройдя скотный двор и открыв вторые ворота, они вышли на выгон, где стояло одинокое деревце вишни.
Кама обхватила руками и ногами шелушащийся ствол, доползла до первой ветки и взобралась на нее. Вишня уже была почти вся склевана птицами и оборвана Камой, так что ей приходилось дотягиваться до самых дальних веток. Гибкая, стоя на прогибающихся ветках и дотянувшись до ягод, она то бросала их малышу, то отправляла себе в рот.
– Исе! – то и дело кричал малыш.
Отсюда сверху хорошо было видно поле, где работал отец и три ее брата: Махаз, Иса, Кязым. Трое юношей, Кязым самый высокий и стройный, в нательных рубахах с засученными рукавами стояли в рослой по пояс кукурузе и мотыжили ее. Отец, как всегда, быстрее всех вел свою полосу, и было видно, как вздрагивают стебли кукурузы, когда он, выполов сорняки, заваливает их подножья свежей землей.
– Кама, не упади! – крикнул Иса, первым заметив ее.
– Нет! – уверенно отвечала Кама, срывая ягоды с подтянутой ветки.
Опершись одной рукой на ручку мотыги, Иса некоторое время следил за ней, а потом повернулся и, взмахнув мотыгой, стал пропалывать кукурузу. Иса был самым сердобольным из братьев, что не мешало ему быть хорошим охотником.
Через некоторое время со двора раздался тревожный голос Сандро. Он чего–то кричал отцу. Кама прислушалась.
– Исе! Исе! – просил Кемальчик, не понимая, почему Кама перестала бросать ему вишенки.
– Тише! – махнула на него рукой Кама и переступила на ветке, чтобы не было больно голым ступням.
По словам Сандро выходило, что из улья вылетел рой и уцепился за ветку яблони.
– Хорошо, иду! – крикнул отец и, забросив мотыгу за плечо, двинулся в сторону дома, раздвигая стебли кукурузы.
Кама, волнуясь, быстро слезла с дерева. Она никогда не видела, как рой возвращают в улей. Она только слыхала об этом, но сама никогда не видела.
Когда Кама с Кемальчиком возвратились во двор, отец уже был там. Сандро и его гость стояли возле яблони и смотрели на дерево. Почти на кончике одной из яблоневых ветвей, прогибая и покачивая ветвь, висел коричнево–золотистый рой. Он шевелился и мерцал.
– Близко не подходите! – сказал Сандро, оглянувшись на сестренку.
Придерживая Кемальчика за руку, Кама остановилась. Она никак не могла понять, какой силой рой держится за ветку. Отец притащил пустой улей и поставил его под тем местом, над которым висел рой. Он отвернул крышку колоды и положил ее рядом.
Кама ужасно боялась, что рой вот–вот отцепится от ветки и рухнет на землю, и тогда пчелы разлетятся и, может, покусают их. А отец делал все так медленно. Он зашел в подвал и вынул оттуда длинную, остроносую корзину для сбора винограда. Оттуда же он вытащил шест для сбивания грецких орехов. Куском веревки он прикрепил корзину к вершине шеста и подошел к дереву. Осторожно приподняв шест, он подвел корзину к шевелящемуся, покачивающемуся на ветерке и тихо гудящему рою. Он подвел верхнюю часть корзины к рою и осторожно втиснул его в корзину.
– Учти, – важно сказал Сандро гостю, – пока пчеломатка там, ни одна пчела никуда не улетит.
Гость согласно кивнул головой, хотя и не очень понимал, зачем ему надо это учитывать, ибо он не держал пчел и не собирался их разводить.
Кама ужасно волновалась. Когда рой втискивался в корзину, некоторые пчелы, сбитые ее краями, взлетели и закружились возле ветки. Но рой не разлетался и, словно углубленный в какую–то свою таинственную работу, погружался в корзину.
Кама мимолетно взглянула на подошедшего брата Навея. Он держал в руке раскрытую книгу. И хотя сейчас он следил за тем, что делает отец, в глазах его еще пылал нечегемский, Кама это чувствовала, сумрачный пламень книжного азарта.
Достав краями корзины ветку, отец толкнул ее, она покачнулась, но пчелы продолжали держаться за нее. Тогда он еще раз подвел корзину к ветке и толкнул ее сильней. Издав сухой, бумажный шорох, рой шлепнулся в корзину.
Отец медленно накренил шест и стал опускать его. Пчелы почему–то не вылетали из корзины. Перебирая шест, отец ухватился за край корзины, быстро перевернул ее и вытряхнул в долбленую колоду. Отец отбросил корзину, и Кама увидела на дне улья слегка расплющенный рой. Несколько растревоженных пчел кружились рядом, но рой, мерцая и шевелясь, продолжал лежать на дне. Отец накрыл колоду крышкой, приподнял за середину и, слегка горбясь, отнес ее в верхнюю часть двора, туда, где рядком стояли ульи.
– Чего остолбенел! – прикрикнул Сандро на задумавшегося книжника. – Снеси на место шест и корзину!
Навей положил книгу на траву, отцепил корзину от шеста, поднял книгу и, зажав ее под мышкой, отнес в подвал корзину и шест.
– Качать! Качать! – крикнул малыш, и Кама подвела его под яблоневую ветку, с которой свисали качели. Кама посадила малыша на деревянное сиденье, заставила покрепче уцепиться ручонками за веревки и стала его раскачивать.
Сандро и гость снова уселись под яблоней. Казалось, гость был несколько подавлен обилием ненужных впечатлений и удручающей задержкой прибытия геологов. Надо было уходить. Но именно потому, что он слишком долго ждал обещанную пирушку с геологами, уходить было обидно. А тут еще мелькает перед глазами на своих качелях этот несносный мальчишка. Того и жди – остановятся качели и он кинется на тебя с каким–нибудь совсем уж неприличным вопросом.
– Да, пчелы, – сказал Сандро с видом человека, только что справившегося с нелегким делом. – В прошлом году, – продолжал он, – я был в верховьях Кодера, там, где переброшен над рекой висячий мост. Он весь оброс лианами и плющом, и по нему проходишь, как по зеленому коридору. И вот я перешел с левого берега на правый и вижу такую картину. Стоит знакомый мне крестьянин с коровьей шкурой, распяленной на распялках. И она, эта шкура, с бесшерстяной стороны обмазана медом, и на нее налетают пчелы.
– Ты что делаешь? – спрашиваю у него.
– Да вот, – говорит, выглядывая из–за шкуры, – пчел своих приучаю пролетать по мосту.
– Зачем, – удивляюсь я, – приучать их пролетать по мосту?
– А затем, – говорит, – что медоносные луга на этой стороне реки. В жаркие летние дни пчелы, перелетая реку, по привычке слишком низко летят над водой и часто подыхают. Сверху жара, снизу холод – не выдерживают и дохнут на лету. Решил приучить их пролетать через мост.
– Ну и как, – говорю, – приучаются?
– Как видишь, – говорит, – я уже на этой стороне. Сначала на том берегу у моста держал шкуру, а потом взошел на мост, потом подальше. Потом еще подальше. И вот уже стою на этой стороне.
– Что ж ты, – говорю, – все лето так и будешь стоять?
– Нет, – говорит, – как увижу, что привыкли перелетать через мост, перестану.
Посмеялся я тогда над этим крестьянином и пошел своей дорогой. В этом году опять довелось мне идти по этому мосту. Я совсем забыл про тот случай. Только взошел на мост… что за черт? Слышу: вжик! вжик! вжик! – пчелы так и шныряют туда и обратно, так и шныряют. И тут я вспомнил того крестьянина. Приучил–таки, упрямец! Вот какие дела бывают!
Гость на этот раз не засмеялся, а только кисло улыбнулся, возможно сопоставляя плодотворность терпения этого удивительного крестьянина с собственным бесплодным терпением.
Приближалось время обеда, и мать Камы прошла под яблоней, взобралась на перелаз и спустилась на огород. Через некоторое время она снова спустилась во двор, неся в переднике зеленый лук, кинзу, цыцмат, петрушку.
Остановившись возле качелей, она, тихо посмеиваясь, кивнула в сторону веранды, где Навей все еще гудел по–русски.
– Боюсь, пупок надорвет мой сын, – сказала она посмеиваясь, – очень уж он старается…
Мать прошла на кухню, продолжая посмеиваться. Навей внезапно перестал гудеть по–русски и стал пересказывать бабке содержание прочитанных страниц. Кама прислушалась. Брат рассказывал о том, как Робинзон увидел на берегу одинокий след неизвестного человека.
– Что ж, – перебила его бабка, – только от одной ноги след и остался?
– Да, тут так написано.
– Может, тот человек в грязь наступил?
– Нет, – отвечал брат, – тут про грязь ничего не сказано. На песке он увидел след от ноги человека.
– Да как это может быть, чтобы след остался только от одной ноги? Куда подевалась другая нога? Врет он, твой Робинзон!
– Может, ветром сдуло? – попытался внук оправдать Робинзона.
– Ну, конечно! Все следы ветром сдуло, и только один остался. Врет он, твой Робинзон!
– Нет, не врет! – в отчаянье воскликнул мальчик и даже захлопнул книгу. – Если тебе не нравится, я не буду рассказывать!
– Читай и рассказывай, – властно сказала бабка и сердито перебросила громко щелкнувший челнок справа налево, – небось сам уже надумал куда–нибудь от нас удрать! Вот и защищаешь его. Хороший человек старается жить и умереть там, где он родился. Плохой человек твой Робинзон! Плохой!
– Бабушка!!!
– Читай!!!
…Ах, бабка, бабка! Далеко же ты глядела! Через тридцать лет после Большого Снега во время Великой Отечественной войны Навей ушел на фронт, попал в окружение, надолго сгинул без вести, а потом вдруг вынырнул в неведомой Чегему Америке и оттуда по радио на родном языке стал вещать Евангелие своим ошеломленным землякам! Но бабки с ее пророчеством, как и многих других, уже не было на свете.
Из кухни вышла мать Камы и, подойдя к плетню, крикнула в сторону поля:
– Мальчики мои, обедать!
– Идем! – весело загоготали братья, не скрывая радости перехода от жесткой власти отца в мягкую власть матери.
Минут через десять братья бодро вошли во двор. Отец, как бы временно низложенный, не спеша вошел вслед за ними. Братья сбросили свои мотыги у кухонной веранды. Отец, поочередно подбирая каждую из них, пробовал рукой, крепко ли держатся клинки на ручках.
Казалось, он исподволь готовится ко времени прихода своей власти. Обстругав колышек, он вбил его обухом бердыша в ручку одной из мотыг, чтобы клинок плотнее держался.
Кязым поднял из кучи дров, сложенных на кухонной веранде, сухую ветку, сломал ее надвое и, взяв одну половину, подошел к яблоне. Он поймал глазами ветку погуще, усеянную плодами, и запустил в нее палку.
Полдюжины яблок, прошумев в листьях, нашлеписто стукаясь о траву и подскакивая, покатились по легкому скосу двора. Виноград, задетый палкой, сыпанул следом.
– Виноград портишь, дурень! – прикрикнул на него Сандро, как человек, чувствующий живую боль за винотворческую часть хозяйства.
Кязым подобрал пару яблок. Иса тоже успел подбежать и подобрать одно яблоко. По яблоку подобрали и Кама с Кемальчиком.
– Мое счастливое! – радостно закричала Кама, тряся яблоко возле уха. Яблоко, внутри которого щелкают косточки, считалось счастливым. Братья, с хрустом вонзая в твердые яблоки молодые крепкие зубы, отправились на кухню. Потом Иса вышел с кувшинчиком, и братья, брызгаясь и смеясь, умылись на веранде и снова вошли в кухню.
Увидев дядей, весело брызгающихся водой, Кемальчик вспомнил о ручье, куда его временами водила Кама.
– Журчей, журчей, – закричал он, – пойдем на журчей!
Он стал теребить и подымать Каму, чтобы она повела его к ручью. Но Каме удалось отвлечь его от этой затеи. Она стала трясти над его ухом щелкающее яблоко, то и дело приговаривая:
– Послушай, Кемальчик! Это счастливое яблоко, счастливое!
В конце концов малыш затих, вслушиваясь в таинственное щелканье семечек внутри яблока и как бы пытаясь осмыслить: что есть счастье?
Сандро отказался от приглашения матери пообедать. При этом он жестом руки, крайне неприятным для гостя, отгораживая его от кухни, сказал, что они будут ждать геологов.
Этих геологов Кама несколько раз видела в доме. Они чего–то искали в лесах над чегемским перевалом, но, чего они там искали, Кама не могла понять.
Один из них, самый молодой, оказался очень смешным парнем. Однажды перед обедом Кама вышла на веранду с кувшинчиком и полотенцем через плечо, чтобы дать им вымыть руки. Так как этот парень стоял ближе всех, она, как водится, ему первому предложила полить. Но он, вместо того чтобы оглянуться и уступить первенство тому, кто старше всех, простодушно, как ребенок, стал мыть руки. Каме это показалось настолько смешным, что она, покраснев и нагнув голову, еле–еле удержалась от смеха.
А потом она им прислуживала за столом. Когда она разлила вино, этот парень молча взял свой стакан и опрокинул его в рот. Тут Кама не выдержала. Она едва успела поставить на пол кувшинчик и, выбежав из кухни, расхохоталась во дворе.
– Ты чего, Кама? – спросила мать, удивленно выглядывая из дверей.
– Он!.. Он!.. Выпил вино как воду, не сказав ни слова! – прерываясь от хохота, выкрикнула тогда Кама.
Смешной парень! Интересно, придут они сегодня или нет? И тут же, как нарочно, залаяли собаки и бросились к верхним воротам.
– А вот и они! – сказал Сандро, вставая и взглядом призывая гостя приободриться.
Кама побежала отгонять собак. Когда она поднялась к верхним воротам, она увидела всадника и всадницу, едущих в их сторону, то высовываясь, то пропадая за высокими кустарниками папоротника–страусника, держидерева, бирючины. Это были совсем не геологи. Мужчина был на рыжей лошади, а женщина на белой. Женщина была одета в голубое шелковое платье, и над ней, как заморский праздник, голубел зонт.
Кама вообще никогда не видала зонтов, хотя слыхала, что они существуют. Но она не знала, что зонт может быть таким красивым. Он покачивался над женщиной в голубом шелковом платье, как огромный цветок. Мужчина, ехавший впереди, теперь они спускались к воротам, то прикрывал женщину, то она снова появлялась. Вдруг женщина на спуске, натянув поводья, слегка откинулась, тень зонта сдвинулась с ее лица, и Кама узнала сестру.
– Эсма! – крикнула Кама и, рванув ворота, вдруг замерла, вспомнив о собаках: – Пошли вон! Кому говорят, пошли!
Собаки, возможно узнав всадников, уже подъехавших к воротам, стыдливо отошли, издали подлаивая.
Сестра и муж въехали во двор, и лошади боком, выбрасывая из–под копыт ошметки дерна, горячась от близости воли, спустились по крутому косогору на ровную лужайку двора.
– А мы не ждали! А ты приехала! – кричала Кама, не отставая от лошади сестры. Сидя на женском седле, Эсма, улыбаясь, посматривала на нее сверху большими серыми глазами, чуть склоняя свое красивое, похудевшее после болезни лицо.
Братья уже выскочили из кухни и, схватив лошадей под уздцы, помогли всадникам спешиться. Мать, подбежавшая вместе с сыновьями, обняла дочку и, целуя, прильнула к ней. Потом бабка степенно подошла к внучке, несколько раз провела рукой возле ее лица, что означало: «Да падут твои болезни на мою голову!» – после чего обняла ее. Сквозь смех радостной встречи, отвечая на беглые вопросы, Эсма по абхазскому обычаю быть сдержанней всего по отношению к самому любимому, не спрашивала о сыне, но поневоле через головы толпящейся родни искала его глазами, наконец нашла и, просияв, не выдержала:
– Кемальчик!
Малыш с самого начала, увидев мать, застыдился, насупился и опустил голову. Сейчас, услышав ее голос, он еще ниже опустил голову и, взяв в руки яблоко, лежавшее рядом на шкуре, сделал вид, что углубился в изучение его поверхности.
Высокая, тонкая, как бы прорываясь сквозь сопротивляющийся воздух, вся облепленная струящимся шелком, сестра кинулась к сыну.
– Узнает! Узнает! Он только стыдится! – кричала Кама, поспевая за ней и держа в руке раскрытый голубой зонт. Зонт одушевленно упрямился, вихлялся, и Каме казалось: он недоволен, что его держит ненарядная девочка.
Мать схватила в охапку Кемальчика, приподняла его, прижала к себе и стала жадно целовать.
– Ну, ты скучал по маме? – то и дело спрашивала она, прерывая поцелуи и ревниво заглядывая в лицо сына порозовевшим лицом.
– Цыплята, – наконец сказал мальчик, потянувшись из рук матери в сторону наседки и щебечущих цыплят.
Он хотел отвлечь внимание матери от стыдного вопроса.
Братья расседлали лошадей, протерли им спины и пустили пастись во дворе. Поставив седла на перила веранды, они уселись на траву у подножия яблони, где собралась вся компания.
Эсма, держа ребенка на коленях, сидела у края колоды. Рядом примостился Сандро, следом муж Эсмы, а дальше все тот же неведомый гость, который по веселому наблюдению Камы с приездом сестры и ее мужа почему–то сделался еще более неведомым. Смысл его пребывания здесь окружающим, мягко говоря, был не вполне ясен. Судя по выражению его собственного лица, он и сам уже не мог уловить этого смысла.
– Где ты купила такую красивую штуку? – спросила Кама, все еще вертя в руках раскрытый зонт.
– Он привез из города, – кивнула сестра, с мимолетной нежностью улыбнувшись мужу. Тот смущенно опустил голову.
– Надо же! – выдохнула Кама и, закусив губу, замерла с выражением вдохновенного любопытства, словно на миг подглядела в щелочку жизни ослепительную, вечную тайну любви…
…Если бы Кама знала, что через год у сестры родится девочка, а еще через год муж ее будет убит шальной пулей одного из двух повздоривших соседей (он пытался остановить их от крови), а еще через год ее сестра с унизительной для родственников мужа быстротой, вот в этом же голубом платье, сбежит из дому к новому мужу, и родственники погибшего, в знак возмездия за позорную быстроту, упрячут от нее детей, и она, осатанев от яростной тоски по детям, повесится в доме нового мужа, кстати в этом же платье, словно для того, чтобы в лучшем виде представ перед богом, умаслить и умолить его за любовное помешательство и временное забвение детей, но тут муж ее (новый, конечно!), случайно вернувшись откуда–то, войдет в дом и, увидев ее висящей в петле, успеет перерезать шнур и спасти ее. И тогда соберется совет старейшин села, и они решат, что детей надо матери вернуть, и вернут детей.
Если бы Кама знала, но она ничего не знала и, только на миг задумавшись о тайне любви, снова начала вертеть в руках праздничный зонт.
– Кама, ты мне его сломаешь, – сказала сестра и, протянув руку, взяла зонт.
Кемальчик приподнял радостно заголубевшее лицо, но тут сестра чем–то щелкнула, и зонт сжался, погас. Эсма положила его рядом с собой и стала расспрашивать у братьев о чегемских родственниках и делах Большого Дома. Разговор принял семейный характер, и гость, смущенно взглянув на Сандро, сказал:
– Я, пожалуй, пойду к своим…
– Ну, ладно, – с неприятной легкостью согласился Сандро, хотя все же добавил: – А то бы подождал геологов, и кутнули бы вместе.
– Нет, я пойду, – сказал гость, вставая и думая про себя: да будь ты проклят со своими геологами!
– Ты купатый? – вдруг спросил Кемальчик, видя, что гость уходит, и как бы в последний раз пытаясь установить истину.
Братья, сидевшие на траве, расхохотались, думая, что этот вопрос задан гостю в первый раз, а Каме было особенно смешно оттого, что они так думают.
– Что за глупости, Кемальчик? – строго спросила мать у сына, а гость, пожав плечами, почувствовал, что этот вопрос, прозвучавший из уст ребенка, сидящего на руках красивой женщины, почему–то особенно неприятен.
Все встали на ноги в знак внимания к уходу гостя, который самим поступком своего ухода несколько прояснился, хотя и не до конца. Гость, сопровождаемый Сандро, пошел к воротам.
– Что это за человек? – полюбопытствовали братья, когда Сандро вернулся и уселся на свое место.
– Да так, никчемный человечишка, – махнул рукой Сандро, как бы досадуя о потерянном на него времени, – даже о Большом Снеге толком не мог ничего рассказать…
Мать вышла из кухни, снова неся в переднике кукурузу. На этот раз она сзывала своих кур, чтобы поймать одну из них и поджарить для гостей. Она рассыпала кукурузу у самых своих ног, и, когда сбежавшиеся куры стали клевать зерна, она, ловко пригнувшись, поймала одну из них, которая была на вид пожирней.
– Мальчики, прирежьте мне ее, – крикнула мать, обращаясь к сыновьям и придерживая за крылья квохчущую курицу.
– Давай ты, Иса, – сказали братья, подшучивая над его излишней, как они считали, сердобольностью.
– Мне сейчас нехота, – ответил Иса, стесняясь своей сердобольности и наивно скрывая ее.
Кязым, посмеиваясь, встал, подошел к матери, взял у нее курицу и, придерживая ее за ноги, снес ей голову бердышом, положив ее на полено.
Разговор под яблоней некоторое время вертелся вокруг болезни сестры и взаимных новостей обоих сел. Навею это стало неинтересно, и он пошел читать книгу возле бабки, все еще продолжавшей щелкать челноком. Она была хоть и суровым, но все же единственным его слушателем.
Сандро тоже показались эти новости скучноватыми, но так как он никогда никакой книги не читал, кроме книги своей жизни, он решил свежим людям кое–что рассказать из нее.
– Вот ты говоришь, что любишь охоту, – обратился он к мужу сестры, хотя тот ничего такого не говорил. Он и в самом деле был хорошим охотником, но сейчас ничего такого не говорил. – А у меня на охоте был вот какой случай, – продолжал Сандро. – Вышел я однажды из лесу на речку верстах в десяти от Чегема. И встречаюсь там с одним стариком.
– Слушай, – говорит, – ты охотник?
– Вроде бы, – говорю.
– Рыбу убить можешь?
– Смотря какую, – говорю.
– Сома, – говорит, – убить можешь? Распроклятого сома, что разорил меня?
– Не знаю, – говорю, – а чем он тебя разорил?
– Чудеса, – говорит, – да и только! Тут недалеко есть заводь, над которой растет развесистая ольха. Там коровы в полдень собираются отдыхать. Все коровы лежат или стоят в тени ольхи. А моя блудница заходит прямо в воду почти по горло и стоит там. А в этой заводи большой сом живет. И вот этот сом каждый раз подплывает к ней и – чмок! чмок! чмок! – все молоко у нее высасывает из вымени.
– А ты, – говорю, – видел его?
– Сома–то, – говорит, – я видел. Да что толку! Он же незаметно под нее подплывает. Да и видеть не надо! Корова каждый день с пустым выменем приходит домой. Даже собственного теленка вспоить не может. Понравилось ей, блуднице! Другие коровы как коровы, лежат на берегу, а моя лезет в воду. Я ее гоню, конечно, но не могу же я сюда приходить каждый день. Разорила меня, проклятущая!
– Но когда ты ее не пускаешь в воду, – говорю, – она доносит до дому молоко?
– Точно, – говорит, – доносит. Но не могу же я каждый день приходить сюда и стеречь ее. Помоги, добрый человек, убить сома.
Интересно мне стало.
Подошли мы к этой заводи. В самом деле, над водой большая развесистая ольха и глубокая заводь. Я всматриваюсь в воду. Сверху водомерки прыгают, а в глубине ничего не видно.
– Так он тебе и покажется, – говорит старик, – он под ольхой в ямине прячется. Как только корова заходит в воду, он, подлец, немного выждет, поднырнет под нее и давай теребить сосцы, чмок да чмок! А ей, гадине, нравится, она даже жвачку перестает жевать.
– А сам ты видел, – говорю, – как он ей сосцы теребит?
– Нет, – говорит, – врать не буду. Он так хитро подныривает, что его не видно. Но он тут. Скоро полдень. Когда коровы соберутся сюда, а моя блудница полезет в воду, ты его и пристрелишь.
Посмотрим, думаю, что будет. На всякий случай ножом нарубил ольховых веток и перекрыл выход из заводи, чтобы сом не ушел, если он в самом деле здесь.
– Давай спрячемся, – говорит старик, – а то моя корова, если увидит меня, не станет лезть в воду, знает – изобью. А как только она полезет в воду, ты выходи из кустов и выжидай его под деревом над яминой, тут–то он и появится.
Залезли мы в кусты лещины и стоим. И вот в самый солнцепек потянулись коровы к заводи и устраиваются под ольхой. А одна, между прочим, рябая, посмотрела так по сторонам и полезла в воду.
– Она, – кивает мне тихо старик.
Я выхожу из–за кустов, осторожно прохожу мимо лежащих коров, чтобы не вспугнуть их, подхожу к дереву и заглядываю в воду. Корова уже стоит почти по горло в воде. Жует жвачку. Значит, думаю, сом еще не подплыл. Заглядываю в ямину под обрывчиком. Вода темная – ничего не разглядеть. Жду. Проходит минут пятнадцать. Может, прозевал, думаю. Нет, корова жует жвачку, значит, еще не подплыл. И вдруг вижу – большая тень скользнула из–под обрывчика. Я направил в нее ружье и бабахнул медвежьим жаканом!
Коровы шарахнулись во все стороны, рябая вскачь из воды, а старик ко мне.
– Попал? – кричит.
А вода замутилась от его коровы, ничего не видно.
– Нет, – говорю, – не попал!
Старик стал ругать и сома, и корову, и свою разнесчастную судьбу. Я уже хотел было уйти, как вдруг вижу, там, где я перегородил выход, из воды высовывается огромная рыбина. Шевелится. Мы со стариком бултых в воду и вытаскиваем ее на берег. Оказывается, попал. Здоровенный сом пуда в два.
– Видишь, – говорит старик, – как он разъелся на моем молоке. Давай его поделим.
Мы разделили сома пополам. Я притащил свою половину домой. Дня три ели и соседей угощали. Вот какие бывают случаи на охоте.
Все посмеялись рассказу Сандро, и Кама хохотала от души, хотя несколько раз слышала эту историю. Особенно ей было смешно, что корова, перед тем как войти в воду, посмотрела по сторонам. Раньше брат, рассказывая об этом случае, почему–то забывал упомянуть, что корова посмотрела по сторонам.
– Так все–таки пил молоко твой сом или нет? – смеясь, спросил муж сестры.
– Попивал, попивал, – подтвердил Сандро, – тот старик зря бучу подымать не стал бы. Недаром он у меня полрыбины отцапал.
– А ты, брат, все такой же, – улыбнулась Эсма и потрепала Сандро по волосам.
– А чего мне меняться, – сказал Сандро, слегка отстраняя голову, – я и так неплох.
Из кухни вышел отец. Все это время он там сидел на кушетке и чинил свои чувяки из сыромятной кожи. Починил, надел и вышел на веранду. По лицу его было видно, что он раздражен по поводу несколько упущенного времени своей власти. Первым попался ему Навей, самозабвенно читавший свою книгу.
– Ты чего тут разблеялся?! – крикнул он ему, поворачивая в его сторону свое горбоносое, с выражением стремительной воли лицо, – сам налопался, а брат твой с козами в лесу голодный сидит?! Сейчас же снеси ему поесть и можешь там до вечера переблеиваться с козами!
Братья, кивая друг на друга и посмеиваясь, слушали отца, дожидаясь своей неминуемой очереди. Отец нагнулся за своей мотыгой и, как бы спохватившись, что мотыги братьев не в поле, а все еще здесь, хотя отлично знал, что они без него не пойдут, подхватив мотыгу, свирепо развернулся в сторону яблони:
– А вы чего там расселись?! Вы что, не видите, где уже солнце? Солнце упустили, солнце! Да и ты, дармоед, мог бы помахать мотыгой, хотя бы от скуки! Что за чудище выродила мне эта дура!
Мать Камы в это время, сидя на корточках возле кухонной веранды, потрошила над тазиком очищенную курицу, время от времени отбрасывая собакам ненужные внутренности.
– А то не твоя кровь, – вполголоса огрызнулась она ввиду явно истекшего времени своей власти и слишком большой близости ее теперешнего носителя.
Перекинув мотыгу через плечо, отец уже пересекал двор.
– Я же геологов жду, – примирительно крикнул Сандро ему вслед, – неудобно, придут гости, а в доме нет мужчины.
– Чтоб тебя врыли вместе с ними в ту яму, где они копаются и все не докопаются ни до чего! – крикнул отец, толкая ворота и не оборачиваясь. – Можно подумать, что их деды здесь клад зарыли! Пустомели!
Братья, посмеиваясь, неохотно встали и, взяв свои мотыги, отправились вслед за отцом.
– Сам высох, как черт, и детям продыху не дает, – ворчливо, не подымая головы, заметила мать, когда сыновья проходили мимо. Но по голосу ее видно было, что время власти ее надолго, до самого ужина, ушло, и тут ничего не поделаешь. Через мгновение, подняв голову, она засмеялась, глядя в сторону тех, что сидели под яблоней.
– Ты чего, мама? – улыбаясь, спросила у нее Эсма. Из кухни вышел Навей, неся большой котелок, наполненный тюрей из кислого молока и чурека. В другой руке он держал книгу, и в глазах его все еще тлел пламень, зажженный этой же книгой. Мать несколько опасливо, а потом облегченно взглянула, может быть, не столько вслед сыну, сколько вслед удаляющейся книге. Потом она опять рассмеялась и обратилась к тем, что под яблоней.
– Я думаю о божьим провидении, – сказала она, продолжая посмеиваться, – я никогда в жизни не видела такой жирной курицы, как эта. И я вспомнила, что на днях заметила в амбаре много исклеванных кукурузных кочерыжек. А потом увидела, что в плетенье стены прутья в одном месте разъехались. Я тогда подумала, что сойки влетают в амбар, и заделала прореху. А это, оказывается, она влетала туда. Вот она и попала теперь мне в руки.
– Да откуда ты знаешь, что это она влезала? – спросил Сандро, улыбаясь и как бы поощряя мать в сторону смешных подробностей.
Тут мать, продолжая сидеть на корточках, прямо затряслась от смеха и, бросив курицу в таз, стала отмахиваться руками, как бы прося не смешить, учитывая ее неудобную позу.
– Я давно замечала, что она заважничала, не спешит, когда я сзываю кормить кур, – сквозь смех отвечала мать, – а куда ей было спешить, если весь мой амбар был в ее владении. А сегодня первая прибежала. Прореху–то я заделала. Вот и попалась, дуреха.
Подхватив таз с курицей, мать поднялась с корточек и пошла на кухню. По ее спине было видно, что она все еще смеется.
– Вот мама, – сказал Сандро, любуясь матерью и глядя ей вслед, – умеет замечать смешное. Вся в меня!
Через полчаса мать позвала их обедать. Сандро возглавил стол, как–то легко пережив отсутствие геологов. Обед был долгий и веселый.
После обеда Эсма прошлась по комнатам родного дома, слушая знакомый скрип половиц, вдыхая грустный запах отчего жилья и вспоминая детские и юношеские годы. Внезапно, словно пытаясь заново слиться с его жизнью, она бодро засуетилась, распахнула все окна, подмела все комнаты, но потом вдруг как–то сникла, видимо поняв, что прошлого не вернешь. И тогда она заторопилась, ощутив спасительную тягу к своему собственному гнезду, тягу, сдувающую с души ненужную грусть по дому детства.
– Пора, – сказала она мужу, – не забывай, нам долго ехать.
– Куда спешить, – отвечал муж, – времени еще много.
По абхазским понятиям муж, приехав с женой в дом ее родителей, должен был показывать, что не спешит уводить жену из родного дома в свой.
– Нет, нет, – заторопила жена, – седлайте лошадей. Сандро и муж сестры поймали лошадей и оседлали их. С поля пришли прощаться отец и братья. Порывистые объятия сестры, степенные рукопожатия мужа, напутствия, приветствия родственникам и знакомым. Всадникам помогли сесть на лошадей. Кемальчика приодели, и его взял на руки отец. Над головой сестры с треском распахнулся голубой зонт.
– Не держитесь все время большой дороги, как вороны, – сказал Сандро на прощанье и разъяснил, в каких местах можно срезать путь. Всадники тронулись.
– Я провожу вас! – крикнула Кама, когда они выехали за ворота, и, рванувшись, догнала лошадь сестры и ухватилась рукой за стремя. Держась за него и временами переходя на побежку, она не отставала от лошади. Над головой всадницы голубел зонт. Но сейчас он на Каму наводил легкую грусть, как уходящий праздник. Кемальчик поглядывал из–за плеча отца каким–то странным, удаленным взглядом.
– Хватит, возвращайся, Кама, – сказала сестра.
– Я только до ореха! – попросила Кама, еще цепче ухватившись за стремя.
Они доехали до грецкого ореха, росшего у дороги, и сестра остановила лошадь. Муж ее тоже остановил лошадь и слегка повернул ее назад. Сестра пригнулась, и тень зонта упала на Каму. Эсма поцеловала ее и хотела разогнуться, но Кама, обхватив ее шею голыми руками, изо всех сил надолго прижалась к ее губам.
– Ну, хватит! – вздохнула сестра и, оторвавшись от нее, разогнулась.
– До свиданья, Кемальчик! – крикнула Кама, и малыш, улыбнувшись, помахал ей рукой.
Лошади тронулись и зазвякали копытами по каменистой дороге. Каме показалось, что Кемальчик вяло помахал ручкой, и ей от этого стало тоскливо. Вздрагивая и покачиваясь, над белым крупом лошади плыл зонт. За лошадью всадницы Кемальчика не было видно, а он все дальше, и дальше, и дальше уходил от нее.
И вдруг душащий комок подкатил к горлу девочки и перекрыл его.
– Кемальчик! – прозвенел ее крик, словно она пыталась криком вышибить из горла этот комок, и, разрыдавшись, кинулась за всадниками.
Лошади остановились, и Кама, вся в слезах, но стыдливо улыбаясь, подбежала к сестре.
– Что с тобой? – строго спросила сестра, глядя на нее с высоты, как бы ставшей еще выше.
– Не знаю, – стараясь улыбаться, отвечала Кама, – Кемальчика жалко…
– Чего это тебе его жалко, он к себе домой едет, – строго сказала сестра, – не глупи, ступай!
– Я еще немножко провожу вас, – попросила Кама, все поглядывая на Кемальчика.
Кемальчик тоже смотрел на нее из–за плеча отца своими большими темными глазами, удивляясь ее слезам и как бы стараясь ей внушить: ты же видишь, я с папой и с мамой, и мне от этого хорошо, значит, и тебе от этого должно быть хорошо.
– Бедняжка, привыкла к нашему сыну, – сказал муж сестры, поворачивая лошадь и растроганно глядя на Каму.
– Оставь, ради бога, – сказала сестра, – что ж мне, отдать ей сына своего?
– Нет, – сказала Кама, заикаясь от волнения и стараясь уверить сестру, что она не собирается забирать у нее ребенка, – я еще немножко, вон до той алычи провожу вас.
– Ладно, – согласилась Эсма и тронула лошадь.
Теперь Кама семенила возле нее, не решаясь держаться за стремя, чтобы не раздражать сестру. А Кемальчик удивленно поглядывал из–за плеча отца, как бы силясь осознать, почему Кама не понимает, что, когда ему хорошо, и ей от этого должно быть хорошо.
Но и под алычой Кама не смогла остановиться, кстати сквозь слезы успев заметить, что на алыче еще есть плоды и это надо запомнить, и снова побежала за всадниками.
Дорога круто пошла вниз, и Кама заставила себя остановиться. В лицо ударил далекий шум Кодера, открылась пойма реки, которая, извиваясь серебристыми рукавами, бежала к морю по дымчато–голубоватой лесистой долине, упирающейся в призрачную, как сон, стену моря.
А здесь вблизи по изумрудно–зеленому косогору холма, белея беспорядочными пятнами, подымалось стадо коз, которое гнал домой ее брат Азиз. Он играл на дудке. Сзади плелся Навей. Сквозь далекий шум реки доносился прерывистый от большого расстояния и в то же время назойливо–печальный звук пастушеской дудки. Передние козы уже выходили на гребень холма, куда спускались всадники, а задние только–только вышли из лесу.
– Ну ладно, – обернулся муж к Эсме, – вон ее братья идут. Она вместе с ними и вернется… Кама, беги к нам! И Кама рванулась.
– Кемальчик! – кричит она и бежит. Босоногая девочка в цветастом ситцевом платье, вся в слезах и все–таки счастливая, бежит вслед за всадниками.
Это мама моя!
– Мама! – кричу я сквозь бездну неимоверных лет, но девочка не слышит.
…Старая, старая женщина, седоглавая, с выцветшими глазами сидит на постели в ночной рубашке и покачивается от слабости.
– Ты скоро пойдешь на пенсию? – вдруг спрашивает она у меня после долгого молчания. Она забыла, что до пенсии мне еще далековато. Но мама спрашивает так, потому что сестра больна, а племяннице, присматривающей за ней, трудно, она сбилась с ног между своими детьми и больной бабушкой. Как ей объяснить, что в моем деле, в сущности, нет пенсий и нет отпусков. Впрочем, как и в деле ее жизни.
В тридцать пять лет, оставшись без мужа, она, забыв о собственной судьбе, целиком посвятила свою жизнь детям. С утра она уходила в лавку и поздно вечером возвращалась. И так три десятка лет без отпусков, без выходных, потому что ежедневный заработок давал детям ежедневную еду. И поздней ночью за чаем она, если не слишком уставала, рассказывала нам что–нибудь смешное, случившееся за день. И мы, бывало, покатывались от смеха.
– Сегодня опять приходил этот нищий аристократ. И она, сама смеясь, показывала, как он, надменно вытянув руку, произносит просьбу–приказ:
– Положи что–нибудь.
Или еще:
– А сегодня был такой случай. Подходит к прилавку худющий человек. «Дай, – говорит, – килограмм сухарей!» А я ему: «Зачем тебе сухари? Ты сам, как сухарь!» А сама думаю: «Господи, что я сказала! Сейчас скандал подымет!» Нет, оказался хороший человек: только улыбнулся.
…В этом мире, забывшем о долге, о чести, о совести, она неуклонно вела свою великую, маленькую войну с хаосом эгоизма, отчуждения, осквернения святыни божьего дара – стыда. Она не только стремилась всех нас, детей своих, поставить на ноги, но и старалась всеми средствами весь род наш удержать в теплой роевой связи. А удержать становилось все трудней и трудней.
– Ты уже три дня как приехал из Москвы и не видел своего дядю. Стыдно! Поезжай, пока он не узнал, что ты здесь, – обидится.
– Зять Заиры, ты не забыл ее? В первой городской больнице лежит. Проведай, объясни, что ты родственник, ему будет приятно.
– Поздравь их! У них сын родился!
– Помоги внуку Махаза. Он второй год поступает в институт. Так я и поверю, что его примут без знакомств! Ты же сам всю жизнь учишься, у тебя там должны быть знакомства.
– Ты же знаешь нашу Лену? Порох! У нее опять неприятности. Поговори с начальством.
– Господи, что за время! У семилетней правнучки Таты рак глаза! Устрой ее в хорошую московскую больницу, может, спасут глаз!
– Поздравь их телеграммой! У них дочь родилась. Только не спутай, дочь, а не сын!
– Он пьет каждый день! Он валяется на улицах! И это сын моего самого умного брата?! Такого позора наш род не знал! Неужели ты ничего не можешь сделать? Господи, почему вас не учат ничему такому, что нужно для жизни?!
…Старая, старая женщина, седоглавая, с широко расставленными выцветшими глазами, в длинной ночной рубашке, сидит на постели, покачиваясь от слабости. Искривленные, опухшие ладони прекрасных рук – ежедневное мытье стаканов в течение десятков лет. Ноги задубели от закупорки вен – ежедневное стояние на ногах в течение десятков лет. Изношенное любовью сердце.
Вот я и рассказал, мама, о дне твоего детства, о котором ты так часто любила говорить. Но ведь ты была счастлива, была хотя бы в тот день? Почему ты так любила вспоминать его?
…И уже нет мамы, нет ничего. Есть серое московское небо, а за окном, впиваясь в мозги, визжит возле строящегося дома неугомонный движок. И машинка моя, как безумный дятел, долбит трухлявое древо отечественной словесности, и я, поджав ноги и сгорбившись над столом, вышибаю из клавиш одно и то же слово, твое слово, мама: долг, долг, долг.