18
Весь поселок слышал, какие песни пели у Полушкина. Как потом всем застольем Нонну Юрьевну провожали, как смеялась она и как Егор лично ей спел свою любимую:
Ах, люди добрые, поверьте.
Ды расставанье ды хуже смерти!
А Юрий Петрович вернулся ночевать к Егору, Кольке в доме постелили, а мужчины легли в сараюшке. И вот о чем они говорили, об этом никто не слышал, потому что разговор тот был серьезным.
– Егор Савельич, что, если я вам этот лес поручу?
– А как же свояк? Федор Ипатыч?
– Жук ваш Ипатыч. Жук и прохвост: сами видели. Ну, а если по совести? Если лесником вас – будет порядок?
Егор помолчал, поразмыслил. Неделю бы назад он за такое предложение горло бы свое надсадил, заверяя, что и порядок будет, и работа, и все, что положено. А сейчас – странное дело! – сейчас вроде бы и не очень обрадовался. Нет, обрадовался, конечно, но радости своей не высказал, а спокойно обдумал все, взвесил и сказал, как солидный мужик:
– Порядок будет полный.
– Ну, спасибо, Егор Савельич. Завтра все и решим. Спокойной ночи.
Юрий Петрович на бок повернулся и сонно задышал, а Егор долго лежал без сна. Лежал, думал хорошие думы, чувствовал полный, торжественный покой, прикидывал, что он сделает в лесу доброго и полезного. И думы эти совсем незаметно перешли в сон, и уснул он крепко и глубоко, как парнишка. Без тревог и волнений.
А вот Федор Ипатович спал плохо: всхрапывал, метался, просыпался вдруг и собаку слушал. Пальма цепью звякала, рвалась куда-то, лаяла на всю округу, и Федор Ипатович жалел, что не старая она собака. Злился, ворочался с боку на бок, а потом решил, что жалко не жалко, а весной все равно ее пристрелит. И с этим радостным решением кое-как протянул до утра в тягостной полудремоте.
Завтракать сел без всякого аппетита. Ковырял яишенку вилкой, хмурился, на Марьицу ворчал. А потом в окно поглядел и чуть вилку не выронил.
Перед домом его стояли Егор Полушкин и новый лесничий Юрий Петрович Чувалов. Егор чего-то на петуха показывал и смеялся. Зубы щерил.
– Убери-ка все это, Марьица, – сказал Федор Ипатович.
– Что все, Феденька?
– Жратву убери! – рявкнул он вдруг. – Все, чтоб дочиста на столе!
Не успела Марьица стол вытереть – дверь распахнулась и оба вошли. Поздоровались, но рук не подали. Ну, Егору-то первому и не положено вроде, а вот что Чувалов от бурьяновского пожатия свою уберег, это Федора Ипатовича насторожило.
– Славный у вас домик, – сказал Юрий Петрович. – Не тесно втроем-то?
– Это кому тесно? Это нам тесно? Это в родном-то доме… – начала было Марьица.
– Годи! – крикнул хозяин. – Ступай отсюда. У нас свой разговор.
Вышла Марьица к сыну в соседнюю комнату. А Вовка знак ей там сделал и опять ухом к щели замочной припал.
– И полы тесаные. Богато.
– Все уплачено. Все – по закону.
– Насчет закона мы суд спросим. А пока займемся делом: вот вам новый лесник, товарищ Полушкин Егор Савельич. Прошу в моем присутствии по акту передать ему имущество и документацию.
– Приказа не вижу.
– С приказом не задержу.
– Когда будет, тогда и передам.
– Не осложняйте своего положения, Бурьянов. Передадите сейчас, приказ получите завтра. Все ясно? Вот и приступим. Как, Егор Савельич?
– Приступим, – сказал Егор.
– Ну, добро. – Федор Ипатович как пуд уронил. – Приступим.
Два дня Егор имущество принимал, каждый топор, каждый хомут осматривал. А потом проводил Юрия Петровича в город, запряг поступившую в его распоряжение казенную кобылу и вместе с Колькой подался в заповедный лес. Наводить порядок.
– Когда вернетесь-то? – спросила Харитина.
– Не скоро, – сказал. – Пока все там не уделаем, как требуется, не вернемся.
Колька вожжами подергал, почмокал: поехали. А Юрий Петрович тем временем, в город прибыв, написал сразу два приказа: о снятии с работы Бурьянова Ф. И. и о назначении на должность Полушкина Е. С. Потом оттащил начальнику угрозыска папочку Федора Ипатовича, сочинил заявление, какое требовалось для возбуждения дела, а придя домой, сел за письмо. Крупными буквами написал:
«Здравствуй, дорогая мамочка!»
Закончив письмо, долго сидел, сдвинув брови и уставясь в одну точку. Потом взял ручку, решительно вывел: «Дорогая Марина!» – подумал, зачеркнул «дорогая», написал «уважаемая», зачеркнул и «уважаемую» и бросил ручку. Письмо не складывалось, аргументы казались неубедительными, мотивы – неясными, и вообще он еще не решил, стоит ли писать это письмо. И не написал.
А Егор упоенно чистил лес, прорубал заросшие просеки, стаскивал в кучи валежник и сухостой. Он соорудил шалаш, где и жил вместе с Колькой, чтобы не тратить зазря время на поездки домой. И все равно времени ему не хватало, и он был счастлив оттого, что ему не хватает времени, и если бы сутки были вдвое длиннее, он бы и тогда загрузил их от зари до зари. Он работал с азартом, с изнуряющим, почти чувственным наслаждением и, засыпая, успевал подумать, какой он счастливый человек. И спал с улыбкой, и просыпался с улыбкой, и весь день ходил с нею.
– Сынок, ты стихи сочинять умеешь?
Колька сердито засопел и не ответил. Егор, не сдаваясь, спросил еще раз. Колька опять засопел, но ответил:
– Про это не спрашивают.
– Я для дела, – пояснил Егор. – Понимаешь, сынок, турист все едино сюда проникнет, потому как весь лес не огородишь, а один я не услежу. И будет снова Юрию Петровичу расстройство. Ну, конечно, можно надписи туристу сделать: мол, то разрешено, а это запрещено. Только ведь скучно это, надписи-то в лесу, правда? Вот я и удумал: стихи. Хорошие стихи о порядке. И туристу будет весело, и нам покойно.
– Ладно, – вздохнул Колька. – Попробую.
После оды на смерть Ункаса Колька написал только одно стихотворение – про девочку с косичками и про любовь до гроба, но ничего хорошего из этого не вышло. Оля Кузина показала стихи Вовке Бурьянову, Вовка с гоготом зачитал их классу, и Кольку долго дразнили женихом. Он сильно расстроился и решил навсегда порвать с творчеством.
– Для дела разве что. А так – баловство это, тять.
– Ну не скажи, – усомнился Егор. – А песни как же тогда?
– Ну, что песни, что песни… Не будешь же ты песни туристам петь, правда?
– Не буду, – согласился Егор. – Некогда. Мы их… это… выжжем.
На другой день Колька не пошел с отцом в кварталы и подальше отложил спиннинг. Достал тетрадку, карандаш и, хмурясь и сердито шевеля губами, начал сочинять стихи. Дело оказалось трудным, Колька взмок и уморился, но к вечеру выдал первую продукцию.
– Ну, слушай, тять. – Колька в поисках вдохновения посмотрел в вечернее небо, откашлялся и зачастил:
Граждане туристы!
Чтобы было чисто,
Не палите по лесу
Множество костров.
Вы найдите лучше,
Где дровишек куча
И кострище сделано
Лесником.
– Ага, – сказал Егор. – Про кострище – это хорошо, а то еще, не дай бог, лес попалят. Это пойдет, сынок, молодец. – У меня еще про муравьев есть, – объявил Колька, явно польщенный отцовским признанием. – Так, значит:
Я муравей.
Я – житель лесной,
И дом мой стоит
Под высокой сосной.
Ты мимо пройди
И не трогай его,
Нам больше не надо
От вас ничего.
– Вот это да! – с чувством сказал Егор. – Это ты здорово сочинил. И складно. – Я завтра еще сочиню! – закричал Колька вдохновенно. – Я, может, целую поэму сочиню! – Надо, чтоб коротко, – уточнил Егор. – Коротко и ясно. Вот как про мурашей. – Будет коротко, – подтвердил Колька. – Коротко и звонко. Оставив Кольку сочинять звонкие стихи, Егор на другой день отправился домой. Настругал досок, сколотил из них щиты, погрузил все на телегу, и многотерпеливая казенная кобыла уже к вечеру тронулась в обратный путь к шалашу возле Черного озера.
Старая кобыла шла степенным шагом. Егор сосредоточенно бил комаров и размышлял, что бы еще такое уделать в подведомственном лесу. Может, матерые деревья переметить, чтоб – упаси бог! – не повалил кто на дровишки или на материал. Может, еще что сообразить для туристов, которые, пронюхав про заповедный уголок, теперь уж ни за что не оставят его в покое. А может, действительно переписать всю лесную живность в толстую тетрадь и подарить эту тетрадь Юрию Петровичу: то-то, поди, удивится!
И так он трясся на телеге по торной лесной дороге и думал свои думы, пока тягучий треск падавшего дерева не привлек его внимания. С тяжким вздохом упало это дерево на землю, на миг стало тихо, а Егор, натянув вожжи, спрыгнул с телеги и побежал. И пока бежал, все отчетливее стучали торопливые воровские топоры, и он бежал на этот стук.
Подле поваленного ствола копошились двое, обрубая сучья. Но Егор сейчас не считал порубщиков: двое – так двое, пятеро – так пятеро. Он осознал свое право, и это сознание делало его бесстрашным. И поэтому он просто забежал со стороны просеки, чтоб дорогу им отсечь, сквозь кусты выломился и заорал:
– Стой и с места не сходи! Фамилия?
Обернулись те двое: Филя и Черепок. И Егор остановился, точно на пень набежал.
– Во! – сказал Филя. – Помощник пришел.
А Черепок глядел злыми, красными глазками. И молчал.
– Какое интересное получается явление, – продолжал Филя, улыбаясь еще приветливее, чем прежде, в дружеские времена. – Историческая называется встреча. На высоком уровне за круглым пеньком.
– Зачем повалили? – тупо спросил Егор, пнув ногой лесину. – Кто это велел валить?
– Долг, – вздохнул Филя, но улыбку не спрятал. – Зачем, интересуешься спросить? А в фонд. Отгрузим завтра три пустых поллитры: пусть жгут танки империализма бензиновым огнем.
– Кто велел, спрашиваю? – Егор изо всех сил сдвинул брови, чтоб стать строгим хоть маленько. – Опять шабашка ваша дикая, так понимать, да?
– Понимай так, что три поллитры. – Филя сладко причмокнул и зажмурился. – Одну можем тебе подарить, если поспособствуешь.
Егор поглядел на странно сопевшего Черепка, сказал:
– Топоры давайте.
– Топоры мы тебе не дадим, – сказал Филя. – А дадим либо поллитру, либо по шее. Сам выбирай, что тебе сподручнее.
– Я как официальный лесник тутошнего массива официально требую…
– А фамилия моя сегодня будет Пупкин, – вдруг глухо, как из бочки, сказал Черепок. – Так и запиши, полицай проклятый.
Замолчал, и сразу стало тихо-тихо, только стрекозы звенели. И Егор услышал и этот звон, и эту тишину. И вздохнул:
– Какой такой полицай? Зачем так-то?
– В начальство вылез? – захрипел Черепок. – Вылез в начальники и уже измываешься? Уже фамилию спрашиваешь? А это ты видал? Видал, мать твою перемать?..
Он картинно рванул на груди перепревшую, ветхую рубаху, и она распалась от плеча до пупка, распалась вдруг, без звука, как в немом кино. Черепок, выскользнув из рукавов, повернулся и подставил Егору потную спину:
– Видал?
Грязная, согнутая колесом спина его была вся в бугристых сизых шрамах. Шрамы шли от бока до бока, ломаясь на худой, острой хребтине.
– Художественно расписано, – сказал Филя, ухмыляясь. – Видно руку мастерства.
– Все тут расписаны, все! – кричал Черепок, не разгибаясь. – И полицаи, и эсэсы, и жандарма немецкая. Ты тоже хочешь? Ну, давай! Давай расписывайся!
– Жену с малыми детьми у него полицаи в избе сожгли, – тихо и неожиданно серьезно сказал Филя. – Укройся. Укройся, Леня, не перед тем выставляешься.
Черепок покорно накинул разодранную рубаху, всхлипнул и сел на только что сваленную сосну. Несмотря на зной, его трясло, он все время тер корявыми ладонями небритое лицо и повторял:
– А жить-то когда буду, а? Жить-то когда начну?
И опять Егор услышал звон стрекоз и звон тишины. Постоял, ожидая, когда схлынет с сердца тягостная жалость, посмотрел, как вздрагивает в непонятном ознобе Черепок, и гулко сглотнул, потому что сжало вдруг горло Егорово, аж подбородок затрясся. Но он проглотил этот ком и тихо сказал:
– При законе я состою.
– А кто знать-то будет? – спросил Филя. – Что он, считанный, лес-то твой?
– Все у государства считано, – сказал Егор. – И потому требую из леса утечь. Завтра акт на порубку составлю. Топоры давайте.
Руку к топорам протянул, но Филя враз перехватил тот, какой поближе. И на руке взвесил:
– Топор тебе? А топором не желаешь? Лес глухой, Егор, а мы люди темные…
– Отдай ему топор, – сказал вдруг Черепок. – Света я не люблю. Я темь люблю.
И пошел сквозь кусты, рубахи не подобрав. И разорванная, перепревшая рубаха волочилась за ним, цепляясь за сучья.
– Ну, Егор, не обижайся, когда впотьмах встретимся!
Это Филя на прощанье сказал, топоры ему швырнув. А Егор заклеймил поваленные деревья, забрал топоры и вернулся к сонной кобыле. Сел в телегу, вжарил вдруг кнутом по неповинной казенной спине и затрясся к озеру. Только топоры о щиты брякали.
У озера Колька ждал со стихами про хорошее поведение. И это было единственным, о чем хотел сейчас думать Егор.