Книга: Завтра была война (сборник)
Назад: 16
Дальше: 18

17

В то утро, когда Егор круги на воде считал да ненароком Нонной Юрьевной любовался, у продовольственного магазина встретились Федор Ипатович с Яковом Прокопычем. Яков Прокопыч по пути на свою водную станцию всегда в магазин заглядывал, аккурат к открытию: не выбросили ли чего любопытного? А Федор Ипатович приходил по сигналам сверху: ему лично завмаг новости сообщал. И сегодня он сюда за селедочкой навострился: забросили в эту точку баночную селедочку. Деликатес. И за этим деликатесом Федор Ипатович первым в очереди угнездился.
– Здорово, Федор Ипатыч, – сказал Яков Прокопыч, заняв очередь девятнадцатым: у завмага да продавщиц не один Федор Ипатович в знакомых ходил.
– Наше почтение, – отозвался Федор Ипатович и газету развернул – показать, что в разговоры вступать не готовится.
В другой бы день Яков Прокопыч, может, и обратил бы внимание на непочтение это, может, и обиделся бы. А тут не обиделся, потому что новость нес обжигающую и спешил ее с души сложить.
– Что о ревизии слыхать? Какие эффективности?
– О какой такой ревизии?
– О лесной, Федор Ипатыч. О заповедной.
– Не знаю я никакой ревизии, – сказал Федор Ипатович, а строчки в газете вдруг забегали, буквы запрыгали, и ни единого слова уже не читалось.
– Тайная, значит, ревизия, – сделал вывод Яков Прокопыч. – А свояк ничего не сообщает?
– Какой такой свояк?
– Ваш. Егор Полушкин.
Совсем у Федора Ипатовича в глазах зарябило: какая ревизия? При чем Егор? И спросить хочется, и солидность терять боязно. Сложил газету, сунул ее в карман, похмурился.
– Известно, значит, всем.
А что известно – и сам бы узнать не прочь. Да как?
– Известно, – согласился Яков Прокопыч. – Неизвестны только выводы.
– Какие выводы? – Федор Ипатович насторожился. – Не будет выводов никаких.
– Видать, не в полном вы курсе, Федор Ипатыч, – сказал въедливый Сазанов. – Будут строгие выводы. На будущее. Для тех выводов учительницу и включили.
Какая комиссия? Какая учительница? Какие выводы? Совсем уж Федор Ипатович намеками истерзался, совсем уж готов был в открытую у Якова Прокопыча все расспросить, да как раз в миг этот магазин открыли. Все туда потекли, вдоль прилавков выстраиваясь, и разговор оборвался.
И уж только потом, когда полностью отоварились, возобновился: Федор Ипатович специально на улице поджидал.
– Яков Прокопыч, чего-то я недопонял. Где, говорите, Полушкин-то обретается?
– В лесу он обретается: комиссию ведет. В ваши заповедные кварталы.
Туча тучей Федор Ипатович домой вернулся. На Марьицу рявкнул, что та чуть стакан в руках удержала. Сел к завтраку – кусок в горло не лез. Ах, Егор Полушкин! Ах, змея подколодная! Недаром, видать, с учителкой любезность разводил: под должность копает. Под самый корешок.
Весь день молчал, думы свои чугунные ворочал. И комиссия не праздничек, и ревизия не подарок. Но это еще так-сяк, это еще стерпеть можно, а вот то, что свой же сродственник, друг-приятель, бедоносец чертов, корень жизни твоей вагой поддел, – это до глухоты обидно. Огнем это жжет, до боли непереносимой. И простить этого Федор Ипатович не мог. Никому бы этого не простил, а Егору – особо.
Два дня сам не свой ходил и ел через раз. На Марьицу рычал, на Вовку хмурился. А потом отошел вроде, даже заулыбался. Только те, кто хорошо Федора знал, улыбку эту, навеки застывшую, по достоинству оценили.
Ну, а Егор Полушкин про эту улыбку и знать ничего не знал, и не догадывался. Да если бы и знал, внимания бы не обратил. Не до чужих улыбок ему было – сам улыбался от уха до уха. И Колька улыбался, не веря собственному счастью: Юрий Петрович ему на всеобщих радостях спиннинг подарил.
– Главное, я не сразу углядел-то! – в сотый раз с неиссякаемым восторгом рассказывал Егор. – Сперва, значит, вроде ударило меня, а потом позабыл, чего ударило-то. Глядел, глядел, значит, и углядел!
– Учиться вам надо, Егор Савельич, – упрямо талдычила Нонна Юрьевна.
– Вам оно, конечно, виднее, а меня ударило! Ударило, поверите ли, мил дружки вы мои хорошие!
Так, радостно вспоминая о своем внезапном озарении, он и притопал в поселок. И на крайней улице вдруг остановился.
– Что стал, Егор Савельич?
– Вот что, – серьезно сказал Егор и вздохнул. – Не обидите, а? Радость во мне сейчас расставаться не велит. Может, ко мне пожалуете? Не ахти, конечно, угощение, но, может, честь окажете?
– Может, лучше потом, Егор Савельич? – замялась Нонна Юрьевна. – Мне бы переодеться…
– Так хороши, – сказал Юрий Петрович. – Спасибо, Егор Савельич, мы с удовольствием.
– Да мне-то за что, господи? Это вам спасибо, вам!
День был будним, о чем Егор за время своей вольной жизни как-то позабыл. Харитина работала, Олька в яслях забавлялась, и дома их встретило только кошкино неудовольствие. Егор шарахнул по всем закромам, но в закромах было пустовато, и он сразу засуетился.
– Счас, счас, счас. Сынок, ты картошечки спроворь, а? Нонна Юрьевна, вы тут насчет хозяйства сообразите. А вы, Юрий Петрович, вы отдыхайте покуда, отдыхайте.
– Может, хозяйку подождем?
– А она аккурат и поспеет, так что отдыхайте. Курите тут, умойтесь. Сынок покажет.
Торопливо бормоча гостеприимные слова, Егор уже несколько раз успел слазить за Тихвинскую богоматерь, ощупать пустую коробку из-под конфет и сообразить, что денег в доме нет ни гроша. Это обстоятельство весьма озадачило его, добавив и без того нервозной суетливости, потому что параллельно с бормотанием он лихорадочно соображал, где бы раздобыть десятку. Однако в голову, кроме сердитого лица Харитины, ничего путного не приходило.
– Отдыхайте, значит. Отдыхайте. А я, это… Сбегаю, значит. В одно место.
– Может, вместе сбегаем? – негромко предложил Юрий Петрович, когда Нонна Юрьевна вышла вместе с Колькой. – Дело мужское, Егор Савельич.
Егор строго нахмурился. Даже пальцем погрозил:
– Обижаешь. Ты гость, Юрий Петрович. Как положено, значит. Вот и сиди себе. Кури. А я похлопочу.
– Ну, а если по-товарищески?
– Не надо, – вздохнул Егор. – Не порть праздник.
И выбежал.
Одна надежда была на Харитину. Может, с собой она какие-никакие капиталы носила, может, одолжить у кого-нито могла, может, присоветовать что путное. И Егор с пустой кошелкой, на дне которой сиротливо перекатывалась пустая бутылка, перво-наперво рванул к своей благоверной.
– А меня спросил, когда приглашал? Вот сам теперь и привечай, как знаешь.
– Тинушка, невозможное ты говоришь.
– Невозможное? У меня вон в кошельке невозможного – полтора целковых до получки. На хлеб да Ольке на молоко.
Красная она перед Егором стояла, потная, взлохмаченная. И руки, большие, распаренные, перед собой на животе несла. Бережно, как кормильцев дорогих.
– Может, одолжим у кого?
– Нету у нас одалживателей. Сам звал, сам и хлопочи. А я твоих гостей и в упор не вижу.
– Эх, Тинушка!..
Ушла. А Егор вздохнул, потоптался в парном коридоре, что вел на кухню, и вдруг побежал. К последней пристани и последней надежде: к Федору Ипатовичу Бурьянову.
– Так, так, – сказал, выслушав все, Федор Ипатович. – Значит, в полном удовольствии лесничий пребывал?
– В полном, Федор Ипатыч, – подтвердил Егор. – Улыбался.
– К Черному озеру ходили?
– Ходили. Там… это… туристы побывали. Лес пожгли маленько, набедили.
– И тут он улыбался, лесничий-то?
Егор вздохнул, опустил голову, с ноги на ногу перемялся. И надо было бы соврать, а не мог.
– Тут он не улыбался. Тут он тебя поминал.
– А когда еще поминал?
– А еще порубку старую на обратном конце нашли. В матером сосеннике.
– Ну, и какие же такие будут выводы?
– Насчет выводов мне не сказано.
– Ну, а на порубку-то кто их вывел? Компас, что ли?
– Сами вышли. На обратном конце.
– Сами, значит? Умные у них ноги. Ну-ну.
Федор Ипатович сидел на крыльце в старой рубахе без ремня и без пуговиц – враспах. Подгонял топорища под топоры: штук десять топоров перед ним лежало. Егор стоял напротив, переступая с ноги на ногу: в кошелке брякала пустая поллитра. Стоял, переминался, глаза отводил: тот, кто в долг просит, тот загодя виноват.
– Все, значит, сами. И туристов сами нашли, и порубки старые: ловко. Умные, выходит, люди, а?
– Умные, Федор Ипатыч, – вздохнул Егор.
– Так, так. А я глянь, чего делаю. Я инвентарь чиню: его по описи передавать придется. Ну, так как скажешь, Егор, зря я его чиню или не зря?
– Так чинить – оно не ломать. Оно всегда полезное дело.
– Полезное, говоришь? Тогда слушай мой вывод. Вон со двора моего сей же момент, пока я Пальму на тебя не науськал! Чтоб и не видел я тебя более, и слыхом не слыхивал. Ну, чего стоишь, переминаешься, бедоносец чертов? Вовка, спускай Пальму! Куси его, Пальма, цапай! Цапай!
Тут Пальма и впрямь голос подала, и Егор ушел. Нет, не от Пальмы: сроду еще собаки его не трогали. Сам собой ушел, сообразив, что денег тут не одолжат. И очень поэтому расстроился.
Вышел со двора, постоял, поглядел на петуха, что топором его был сработан. Улыбнулся ему, как знакомому, и враз расстройство его пропало. Ну, не добыл он денег на угощение, ну, стоит ли из-за этого печаловаться, раз с крыши петух орет, а в лесу дева белая волосы расчесывает? Нет, Федор Ипатыч, не достигнешь ты теперь до обиды моей, потому что во мне покой поселился. Тот покой, который никогда не посетит тебя, никогда тебе не улыбнется. А что денег нет и людей принять не могу, так то пустое. Раз деву они мою поняли, так и это они поймут.
И, подумав так, он с легким сердцем и пустой кошелкой потрусил к собственному дому. И пустая бутылка весело брякала в такт.
– Товарищ Полушкин! Полушкин!
Оглянулся: Яков Прокопыч. С лодочной, видать, станции: ключи в руке несет.
– Здоров, товарищ Полушкин. Куда поспешаешь-то?
Сказал Егор, куда поспешает.
– Гость важный, – отметил Яков Прокопыч. – А кошелка пустая. Нескладность.
– Чайком побалуются.
– Нескладность, – строго повторил Яков Прокопыч. – Однако если по-соседски, то можно рассудить. Я имею непочатую банку селедки и заход в магазин с твоей пустой кошелкой. А ты имеешь важного гостя. Пойдет?
– Что пойдет-то? – не понял Егор.
Яков Прокопыч с упреком посмотрел на него. Вздохнул даже, коря за несообразительность.
– Знакомство.
– Ага! – сказал Егор. – С тобой, что ли?
– Я прихожу со всем припасом из магазина. Ты мне радуешься и знакомишь. Как бывшего справедливого начальника.
– Ага, – с облегчением сказал Егор, уразумев наконец всю сложность товарообмена. – Это пойдет.
– Это ты молодец, товарищ Полушкин, – с чувством отметил Яков Прокопыч, забирая у Егора пустую кошелку. – Лесничий – птица важная. Ежели она не перелетная, конечно.
С тем они и расстались. Егор припустил домой, где уже вовсю кипела картошечка. А через полчаса появился и сам Яков Прокопыч с тяжелой кошелкой, в которой уже не брякало, а булькало. На Якове Прокопыче был невероятно новый костюм и соломенная шляпа с дырочками.
А фокус состоял в том, что Яков Прокопыч очень любил знакомиться с людьми, занимающими пост. И чем выше был пост, тем больше любил. Даже хвастался:
– У меня секретарь знакомый. И два председателя.
И неважно для него было, чего они там председатели, а чего – секретари. У него своя табель была.
И нового лесничего он точно вычислил: чуть повыше директора совхоза и чуть пониже инструктора райкома. А личные качества Юрия Петровича Чувалова не интересовали Якова Прокопыча. Ну зато, правда, он никаких благ от него получать и не рассчитывал. Он бескорыстно знакомился.
– Строгости соблюдаем мало, – говорил он за столом. – Много стало отвлечения в нашем народе. А вот берем мою жизнь: что в ней главное? Главное в ней – что велено. Но я же один, и мне не радостно. Что-то мне, дорогой, уважаемый товарищ, не радостно. Может, я чего не достиг, может, я чего недопонял, не знаю. Знаю, что вхожу в возраст, сказать научно, без полного к себе уважения. Непонятность.
Юрий Петрович с трудом поддерживал его возвышенную беседу, а Егор и вовсе не слушал. Он счастлив был, что в его доме сидят хорошие, веселые люди и что Харитина, с работы вернувшись, грудь свою выпятила совсем по другому поводу.
– Гости вы наши дорогие, здравствуйте! Нонна Юрьевна, красавица ты моя, зарумянилась-то как на нашем солнышке! Налилась, девушка, что яблочко, вызрела!
И с Нонной расцеловалась, и Егора уважительно звала, и из тайников своих конфеты с печеньем выгребла. А потом увела Нонну Юрьевну на кухню. О чем они там говорили, он не знал, но не пугался, потому что в хорошее верил торопливо и радостно. Не знал, что строгая, шумная и сильная жена его на табурет рухнула и заплакала вдруг тихо и жалобно:
– Силушек моих нет, Нонна ты моя дорогая Юрьевна. Измотал меня муж мой, измучил и снов лишил. Пусть бы лучше пил он ежедень, пусть бы лучше бил он меня, пусть бы лучше на чужие юбки поглядывал. Годы идут, дети растут, а крепости в жизни нашей нету. Никакой нету крепости, девушка. И сегодня нету, и завтра не будет. А можно ли без семейной крепости да людской уважительности детей выпестовать? Мать тело питает, отец – душу, так-то мир держится. А коли в семье разнотык, коли я, баба темная да немудрая, и за мать, и за отца, и хлебом кормлю, и душу креплю, так беда ведь то, Нонна Юрьевна, горе горькое! Не скрепим мы, бабы, душ сынов наших. Крикливы мы, да отходчивы, слезливы, да ненаходчивы. Весь день в стирках да стряпне, в тряпках да белье, а на кухне мужика не вырастишь.
Так она плакала, а для Егора все было распрекрасно, все было правильно, и после третьей рюмочки он не выдержал:
– Спой, Тина, а? Уважь гостей дорогих.
Сказал и испугался: опять «тягры» свои понесет. А Харитина грудь надула, голову откинула, поднатужилась и завела – аж стекла задребезжали:
Зачем вы, девочки, красивых любите…

И Юрий Петрович, брови сдвинув, подпевать ей принялся. А за ним и Нонна Юрьевна: тихонечко, себя стесняясь. А там и Егор с Колькой. Харитина песню вела, а они пели. Уважительно и с бережением.
Только Яков Прокопыч не пел: хмурился. И жалел, что угощение зря потратил: если начальник песни вторым голосом поет – разве это начальник? Нет, такой долго не продержится, это точно. Сгорит.
Назад: 16
Дальше: 18