ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Низкий сводчатый подвал башни освещался четырьмя факелами, укрепленными в железных скобах по стенам. Факелы горели тускло и чадно, в их мутно–красноватом свете Ходжа Насреддин увидел в углу дыбу, а под нею — широкую лохань, в которой мокли плети. Рядом на длинной скамье были разложены в строгом порядке тиски, клещи, шилья, иглы подноготные, рукавицы железные нагревательные, сапоги свинчивающиеся деревянные, сверла ушные, зубные и носовые, гири разного веса оттягивательные, трубки для воды бамбуковые с медными воронками чревонаполнительные и много других предметов, крайне необходимых при допросе всякого рода преступников. Всем этим обширным хозяйством ведали два палача, оба — глухонемые, дабы тайны, исторгнутые здесь из уст злодеев, не могли разгласиться.
Старший палач, пожилой, бледный, с тонкими губами, унылым хрящеватым носом и каким–то сладко–мутным и томным взглядом исподлобья, готовил дыбу, а его помощник, горбатый карлик с длинными руками до колен, осматривал плети; он взвешивал каждую плеть в руке, затем протирал тряпкой, не забывая при этом качать ногою мех пыточного горна.
У стены, лицом к двери, восседал на широкой тахте сам вельможа с чубуком кальяна во рту; перед ним на столике лежали бумаги в свитках и мешок Ходжи Насреддина с гадальным имуществом. У ног вельможи примостился писец, а рядом свирепо ухмылялся угрюмый толстяк, для которого каждый допрос в этой башне был истинным праздником.
Будем правдивы — не скроем, что по спине Ходжи Насреддина прополз колючий озноб. «О моя драгоценная Гюльджан, о мой дети, суждено ли мне свидеться с вами!» — подумал он.
Повинуясь взгляду толстяка, старший палач снял с Ходжи Насреддина рубаху и мягкой бескостной рукой, вкрадчиво, едва касаясь, погладил его по голой спине.
Горбун выбрал плеть и стал сзади.
Допрос вельможа начал не сразу — долго перебирал и перекладывал бумаги, что–то в них подчеркивая ногтем, зловеще усмехался и мычал.
Наконец, обратив к Ходже Насреддину проницательный, насквозь проходящий взгляд, он сказал:
— Ты сам знаешь, почему схвачен и ввергнут мною в тюрьму. Мне известно о тебе все, я уже давно охочусь за тобою. Расскажи теперь сам о своих злодеяниях и открой свое настоящее имя.
В жизни Ходжи Насреддина это был не первый допрос; он молчал, выгадывая время.
— Отнялся язык? — прищурился вельможа. — Или позабыл? Придется освежить твою память.
Угрюмый толстяк выпятил подбородок, впившись в Ходжу Насреддина немигающим взглядом.
Горбатый палач отступил на шаг и приподнял плеть, изготовляясь к удару.
Ходжа Насреддин не дрогнул, не побледнел, но в глубине души смутился, чувствуя себя ввергнутым в черную пучину сомнений.
Только одного боялся он: опознали!
В бумагах — его настоящее имя.
Тогда уж — не вырваться.
Но как опознали? Откуда?
Неужели все–таки одноглазый? Продал коней, а с ними заодно — и своего покровителя? Может быть, опять — последний грех перед вступлением на путь благочестия?
Любой обычный человек на месте Ходжи Насреддина так бы именно и порешил, и неминуемо выдал бы свое внутреннее смятение либо взглядом, помутившимся от страха, либо неуместным, судорожным смехом, — и, конечно, отправился бы на плаху, погубленный собственной слабостью, бессильем верить. Но не таков был наш Ходжа Насреддин, — даже здесь, в руках палачей, не изменил он себе, нашел силы, чтобы мысленно сказать и повторить со всей твердостью духа:
«Нет!» Эта сила доверия и спасла его, позволив сохранить ясность голоса, когда он ответил вельможе:
— В моем гадании, о сиятельный князь, не было обмана.
Ответ был прост и бесхитростен, но только на первый взгляд, в действительности же скрывал в себе ловушку, — бывает в жизни, что и заяц ставит капкан на волка.
— Гадание! — презрительно усмехнулся вельможа. — Твое гадание показывает только одно: что ты мошенник и плут, такой же, как и все остальные твои собратья по ремеслу.
Хвала всемогущему, вельможа проговорился! Он считал допрашиваемого и в самом деле гадальщиком, — значит, настоящего имени в бумагах нет!
Точно давящий камень отвалился от сердца Ходжи Насреддина: в этом первом соприкосновении мечей победа досталась ему.
— Сиятельный князь сам видел уздечку, — сказал он, спеша закрепить свою победу. — Осмеливаюсь утверждать: кони были в пещере. Всего за несколько минут до появления всадников они стояли там и кормились отборным зерном.
Это была вторая ловушка, подставленная вельможе; он со всего размаху угодил в нее.
— Почему же их там не оказалось? — спросил он, открывая всего себя для удара.
Ходжа Насреддин ринулся в нападение:
— Потому что накануне в одном кратком разговоре на мосту Отрубленных Голов прочел я в неких властительных глазах желание, чтобы упомянутые кони не слишком торопились вернуться к своему хозяину.
И вельможа не устоял.
Он смутился.
Он закашлялся.
Он метнул опасливый взгляд да толстяка, на писца. Только большим внутренним усилием он подавил свое замешательство.
Взгляд его обрел прежнюю твердость. И в этом взгляде отразилась мысль: «Опасен, и даже весьма; поскорее — на плаху!»
Выбрав из груды свитков какую–то бумагу, вельможа развернул ее, готовясь допросить Ходжу Насреддина о его родстве с бунтовщиком Ярматом, — роковой вопрос, таивший в себе неизбежную гибель.
Ходжа Насреддин опередил вельможу:
— А в других глазах, не имеющих в себе высокого пламени власти, но привыкших к созерцанию золота, прочел я, недостойный гадальщик, некие сомнения, касающиеся одной пленительной красавицы, подозреваемой в неверности супружескому ложу. Эти подозрения родили ревность, из ревности возник мстительный замысел, из последнего — опасность, уже нависшая над блистательным и могучим, который об этом не знает.
Вот удар неотразимой силы!
Дыхание вельможи прервалось.
Свиток в его руках задрожал и сам собою начал снизу сворачиваться.
Три мгновенных взгляда — на гадальщика, на толстяка, на писца.
Прежде всего — убрать лишних!
Быстрым движением он сунул одну из бумаг в широкий рукав своего халата, затем, прикрываясь начальственным недовольством, обратился к толстяку:
— А где же письмо наманганского градоуправителя?
Толстяк кинулся перебирать бумаги; письма — ясное дело — не оказалось.
— Вечно что–нибудь напутаешь или позабудешь, — брюзгливо сказал вельможа. — Пойди разыщи!
Толстяк удалился.
Выждав достаточное время, вельможа, словно бы спохватившись, воскликнул с досадой:
— Ах, забыл! Писец, беги ему вслед, скажи, чтобы заодно разыскал и донос муллы Шахимарданской мечети.
Ушел и писец.
Они остались в башне с глазу на глаз. Глухонемых палачей можно было не принимать в расчет.
— Что ты болтаешь там, гадальщик! — начальственно обратился вельможа к Ходже Насреддину. — У тебя, верно, из головы не выветрился вчерашний гашиш? Какая–то пленительная красавица, какая–то ревность, какие–то замыслы против какого–то носителя власти!
Он притворялся, будто не расслышал, не понял. Ходжа Насреддин разом пресек его хитрости:
— Я говорил о купце Рахимбае, об Арзи–биби, его прекрасной супруге, и об одном третьем, имя которого блистательный князь хорошо знает сам.
Наступило молчание, и длилось долго.
Победа была полная; Ходжа Насреддин сам почувствовал, как вспыхнули горячим блеском его собственные глаза.
Вельможа был повергнут, смят, сокрушен и раздавлен. Дрожащими губами он впился в чубук. Потухший кальян ответил ему только хриплым бурчанием воды — и ни струйкой дыма. Ходжа Насреддин кинулся к пыточному горну, выхватил уголек, сунул в кальян и принялся раздувать с неподдельным усердием, спеша вернуть вельможу к осмысленным чувствам, дабы закончить дело до возвращения толстяка.
Его усердие возымело успех: вельможа затянулся и начал медленно всплывать из глубин своего помрачения.
Теперь ему оставался только один выход: пойти на сговор с гадальщиком.
Однако он сдался не сразу — еще попробовал засмеяться:
— Где ты наслушался этих сплетен, гадальщик? Ты, наверное, любишь болтать со всякими там разными старухами у себя на мосту.
— Есть у меня одна старуха, с которой я часто беседую…
— А ну–ка, скажи ее имя, приметы, где ее дом? Я тоже с ней побеседую…
— Моя старая гадальная книга — вот кто мне рассказал обо всем, а подтверждение прочел я в глазах купца.
— Ты хочешь уверить меня, что с помощью свой книги можешь проникать в любые тайны? Сказки для малых детей!
— Как угодно сиятельному князю; я могу и замолчать. Но что, если завтра слух об этом дойдет до великого хана? Ибо купец намерен искать защиты своего супружеского ложа во дворце.
Удар за ударом — один другого страшнее!
Поистине, это был черный день для вельможи; страшный призрак дворцового лекаря встал перед ним, и он содрогнулся, как бы от первого надреза острым ножом.
Может быть, купец уже сочинил свою жалобу? Может быть, он уже отнес ее во дворец?
Промедление грозило гибелью.
Увертки, хитрости пришлось отбросить и перейти на откровенный прямой разговор.
— Ну вот, гадальщик, теперь я вполне убедился в истинности твоего гадания, — сказал вельможа, изобразив на лице простодушное дружелюбие. — Ты можешь быть мне полезен — слышишь? Я выпущу тебя из тюрьмы, выдам награду, поставлю главным гадальщиком вместо этого выжившего из ума старика с черепом.
У Ходжи Насреддина и в мыслях не было выпихивать этого череповладетельного старика из его ниши, — однако пришлось благодарить вельможу, кланяться и обещать безграничную преданность.
— Вот, вот! — сказал вельможа. — Именно преданность! Мы с тобою сговоримся, гадальщик. Ты, конечно, сообразил уже и сам, что мой приказ схватить тебя и бросить в тюрьму — не более как хитрость для отвода глаз. Я сразу понял, еще вчера, что в своем деле ты действительно великий мастер, не в пример остальным; такие люди мне нужны, — вот почему я и позвал тебя сегодня в башню. Дело, видишь ли, в том, что я не верю своему помощнику, этому толстяку; полагаю, что скоро ему придется попробовать на себе ушное сверло, чревонаполнительную трубку и оттягивательную гирю. Чтобы сбить его с толку, я и повелел схватить тебя на мосту, имея в виду совершенно другую, тайную цель: вступить с тобою в разговор наедине, без лишних ушей, вот именно как сейчас, поскольку в недалеком будущем, когда я отправлю этого зловонного толстяка на плаху, ты сможешь занять его место, — при условии, разумеется, если проявишь должное усердие и надлежащую преданность…
Он долго еще что–то врал и путал, теряя попусту драгоценное время, а толстяк с минуты на минуту мог вернуться; не без труда Ходже Насреддину удалось направить беседу по нужному руслу.
— Отныне ты — главный гадальщик! — сказал вельможа. — Старик брал со своих подчиненных одну десятую часть их доходов, ты можешь брать вдвое больше. Нечего их жалеть, этих плутов, — они там сидят и жиреют, а предупредить меня об опасности смог только ты один! Бери с них одну пятую, а если пикнут — скажи мне, я успокою. Теперь, гадальщик, нам с тобой надлежит узнать, когда именно купец намерен подать свою жалобу? Может быть, уже завтра?
— Нет, не так скоро. У него еще нет достаточных улик. Он ждет, когда сиятельный князь, позабыв осторожность…
— Теперь не дождется! Но как он пронюхал? Кто из моих врагов нашептал ему? Ты мог бы это узнать, а?
— Если я загляну в свою книгу, что лежит здесь в мешке…
— Возьми ее.
Ходжа Насреддин вытащил из мешка знаменитую книгу, раскрыл — и тихонько улыбнулся китайским знакам, как добрым старым друзьям; они как будто стали для него даже немного понятнее.
— Ну? — спросил вельможа в нетерпении. — Говорит она или молчит?
Чтобы сделать свой голос глухим и загробным, приличествующим такому важному гаданию. Ходжа Насреддин насупил брови и надул живот.
— Вижу! — протяжно, с подвыванием начал он. — Вижу солнце, опускающееся за черту дня, вижу базар… Вижу лавку и толстого купца Рахимбая, сидящего в ней. Слышу барабан и грозные крики стражи. Вот появляется некий блистательный и могучий; узнаю этот гордый взгляд, эти благородные усы. Он снисходит до презренного купца, садится рядом. Они пьют чай, они беседуют. Они говорят о скачках, о конях арабских и текинских… Но что это? Словно сама властительница ночных небес сошла на землю! Какими словами достойно восхвалить пленительную красавицу, появившуюся в лавке купца? Она входит, плавно раскачивая бедра, она волнует чувства, она ослепляет и повергает! Ее лицо сокрыто под чадрой, но заря ее нежного румянца и коралл уст просвечивают сквозь шелк… Вижу — презренный купец открывает денежную сумку, достает какие–то драгоценности… Потом, потом… Вот, вот где сокрыто коварство, вот где ловушка!
Он вскинул взгляд на вельможу. Тот весь подался вперед и беззвучно шевелил усами, а сказать ничего не мог, — слова прилипли к языку.
— О презренный купец! — Ходжа Насреддин, как бы в сильнейшем негодовании, откачнулся от книги. — О низкий торгаш!.. Он приказывает жене надеть драгоценности, он открывает перед сиятельным князем ее лицо. Вижу, вижу — могучее солнце и прекрасная луна любуются друг другом. В сердцах кипит взаимная страсть. Они горят, они устремлены друг ко другу, они забывают об осторожности, пылкие взоры выдают их, кровь, прихлынувшая к лицам, изобличает их! Сладостная тайна обнажается, покровы падают!.. Этого только и добивался презренный купец, грязный соглядатай, низменный ревнивец, безжалостный разрушитель чужой любви! Он ловит их взгляды, прислушивается к их учащенному дыханию, считает удары сердец. Он удостоверяется в своих подозрениях, в его змеином сердце шипит смрадная ревность! Он задумывает месть, но свои коварные замыслы прячет под личиною напускного благожелательства…
— Вот оно что–о! — протянул вельможа. — Признаться, я не ожидал от этого заплывшего жиром хорька такой прыти! Клянусь аллахом, гадальщик, ты как будто был там четвертым, в лавке, и видел все собственными глазами! Отныне главное твое дело — следить за купцом! Следить за ним неусыпно и неотступно! И докладывать мне о всех его намерениях!
— Ни одна его мысль не ускользнет от меня. Как только я выйду из тюрьмы…
— Ты выйдешь сегодня к вечеру. Раньше нельзя, — сначала я должен доложить хану.
— А если хан не согласится?
— Эти заботы предоставь уж мне.
— Еще одно слово, о сиятельный князь: предстоят некоторые расходы.
— При выходе ты получишь две тысячи таньга. Это — для начала.
— Если так, тогда все желания могучего князя будут исполнены!
Хлопнула наверху дверь, на лестнице послышались шаги. Вернулись толстяк и писец, так и не разыскавшие нужных бумаг. Они были оба несказанно удивлены, видя, что гадальщик, которому надлежало висеть на дыбе с окровавленной взлохмаченной спиной, стоит цел и невредим перед вельможей и даже как будто улыбается, совсем неприметно, одними глазами.
— Отведи этого человека наверх и следи, чтобы он ни в чем не терпел нужды, — приказал вельможа толстяку. — Здесь особое дело, о котором я самолично доложу великому хану.
Толстяк отвел Ходжу Насреддина в одно из верхних помещений башни, где был и ковер на каменном полу, и мягкая тахта с подушками, и даже кальян. Подали миску плова, который Ходжа Насреддин и съел под внимательным, неотрывным взглядом толстяка.
Дверь захлопнулась, и воцарилась тишина — тюремная, глухая, но для Ходжи Насреддина теперь уж совсем не страшная.
Он улегся на тахту. Безмерная усталость разлилась по всему его телу, как после тяжелой работы. Он закрыл глаза. Но мысли не хотели угомониться, улечься в его беспокойной голове, — помчались вслед за вельможей в ханские покои. «На чем они порешат? Впрочем, это не моя забота, пусть блистательный Камильбек хлопочет сам за себя…» Словно далекие верблюжьи бубенцы тонко запели в его ушах — то звенел серебряными крыльями сон, опускавшийся к его изголовью. Мысли замедлились. «Кони?.. Куда же все–таки они девались, и где теперь искать одноглазого?..» Поднялась было в полет последняя мысль, совсем уж туманная — о жене купца: «О благоуханная роза хорасанских садов, сколь спасительны для меня оказались твои любовные шалости!..» Она так и растаяла где–то в пространстве, эта последняя мысль: Ходжа Насреддин уснул.
Он спал глубоким, спокойным сном победителя; здесь уместно будет повторить, что в недавней, счастливой для него битве он был спасен от первого удара только силой своего доверия — золотым щитом благородных. Как не вспомнить по этому поводу чистейшего в мыслях Фариса–ибн–Хаттаба из Герата, который сказал: «Малого не хватает людям на земле, чтобы достичь благоденствия, — доверия друг к другу, но эта наука недоступна для низменных душ, закон которых — своекорыстие».
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
— По–моему, все–таки нужно отрубить ему голову. Родство с таким опасным мятежником таит в себе немалую угрозу.
— Я выяснил с несомненностью, о великий владыка, что никакого родства на самом деле нет; гадальщик происходит совсем из другой семьи, из другого селения.
— Это еще ничего не доказывает. А вдруг он все–таки родственник? Может быть, и не прямой, а какой–нибудь дальний?
— Он с Ярматом даже никогда не встречался. Шпионы просто обознались, он схвачен по ошибке.
— Раз уж — схвачен и сидит в тюрьме, то почему бы на всякий случай не отрубить ему головы? Я не вижу никаких разумных причин к воздержанию. Мятеж — это не какие–нибудь твои пешаверские чародейства, здесь шутки неуместны, хватит с меня и одного Ярмата: его дела записаны морщинами на моем лице!
— О великий владыка, низменные заботы о сохранении головы какого–то презренного гадальщика, разумеется, чужды мне и даже отвратительны, — я веду свою речь о другом: об укреплении трона.
— Тогда продолжай.
— Именно подвигнутый высшими соображениями, я и привел сегодня во дворец слабосильных верблюдов моих раздумий, дабы повергнуть их на колени перед караван–сараем царственного могущества и напоить из родника державной мудрости…
— Подожди, визирь; впредь все такие слова ты заранее пиши на бумагу и читай вслух дворцовому управителю — там, внизу. И пусть он внимательно слушает, — я прибавил ему жалованья за это.
— Дворцовому управителю слова, предназначенные для царственного слуха!..
— Вас у меня двенадцать визирей, и каждый говорит по два часа, — когда же мне спать?
— Слушаю и повинуюсь. За последний год мы отрубили не один десяток голов, благодаря чему трон укрепился…
— Вот видишь: всегда полезно!
— Не будет ли ныне еще более полезным явить пример державного милосердия? Если мы выпустим гадальщика и через глашатаев оповестим об этом всех жителей города — не будет ли справедливым предположить, что их сердца наполнятся восторгом и они радостно воскликнут: «О сколь мы счастливы, сколь благоденственны под могучей десницей нашего повелителя, обогревающего нас, подобно весеннему солнцу…»
— На бумагу, визирь, на бумагу — и туда, вниз… Дальше!
— Таким образом, трон обретает дополнительную опору — в сердцах!
— Ты, пожалуй, и прав. Но все же он опасен, этот гадальщик, если он — родственник…
— Опасность легко пресечь, о повелитель! Сначала выпустить его и объявить об этом через глашатаев. Исполнение Милосердия. А потом, через две–три недели, однажды ночью, снова его взять и незамедлительно обезглавить в моем подвале, откуда не может выйти ни один звук. Исполнение Предосторожности. Первое дело совершится явно, второе — тайно, Милосердие и Предосторожность дополнят друг друга, образуя в совокупности Величье, и воссияют, как два несравненных алмаза в короне нашего солнцеподобного…
— Это все — туда, к управителю. Ты кончил, визирь?
— Кувшин моих ничтожных мыслей показывает дно.
— Вот хорошо, время уж — к вечеру. Твои слова меня убедили, визирь, твой замысел я одобряю.
— Милостивый взгляд повелителя возжигает светильник радости в моей груди! Сейчас я изготовлю фирман об освобождении гадальщика, а завтра с утра глашатаи возвестят по городу ханскую волю.
— Пусть будет так!
К вечеру Ходжа Насреддин в новом халате, новых сапогах и с тяжелым кошельком в поясе (дары вельможи) покинул свой плен.
Из ворот дворцовой крепости он вышел на площадь, уже подвластную вечерним теням.
Первым, кого увидел он за воротами, был жирный меняла — в парчовом халате, с гильдейской медной бляхой на груди, с уздечкой в руках, давно томившийся здесь в надежде проникнуть во дворец и повергнуть к стопам повелителя свою жалобу.
При появлении Ходжи Насреддина его лоснящееся от жира и пота лицо осветилось радостью.
— Тебя выпустили, гадальщик! О великое счастье — значит, мои кони вернутся ко мне! А я уж приготовил жалобу, заплатил писцу двенадцать таньга. Вот она, — почитай, если хочешь.
— Я читаю только по–китайски.
— Здесь — несколько слов, для тебя весьма лестных; я прошу повременить с отделением твой головы от твоего туловища, пока ты не разыщешь коней, — видишь, как я о тебе забочусь!
— Еще бы не видеть, — прими за это мою благодарность, купец!
— Так пойдем продолжим гадание; может быть, ты успеешь найти коней еще до наступления ночи.
— А куда нам спешить? Я, так же как и ты, — враг торопливости. Если уж мы решили повременить с отделением моей головы от моего туловища, то почему бы нам не повременить и с розыском твоих коней?
— То есть как это — повременить с розыском коней? Ты забыл: через три дня — скачки!
— Попробуй поговорить с ханом; возможно, он тоже большой любитель повременить и отложит скачки на недельку–другую.
И, не задерживаясь долее у ворот. Ходжа Насреддин повернул в сторону базара, где уже били, рокотали барабаны, провожая солнце к закату.
— Если так, то берегись, гадальщик! — зашипел купец, перекосившись лицом. — Я знаю: ты подкуплен, и знаю, кем! Но у меня тоже есть во дворце свои люди, эти ворота откроются передо мною, и тогда — горе тебе, гадальщик, — тебе и твоему подкупителю!
Ходжа Насреддин был уже далеко и не слышал этих угроз.
По всему его пути лежали на площади косые, уступчатые иззубренные тени — словно спины сказочных чудовищ, притаившихся, чтобы схватить его; но, как очарованный принц, хранимый высшими силами, он свободно и смело шел между ними, подняв лицо к пылающему солнцу. Оно опускалось в гряду волнистых тонких облаков и заливало их ясным огнем, обещая земле на завтра горный прохладный ветер — спасенье от жгучего зноя.
А ночью, лежа в чайхане, он сквозь помост вел тихую беседу с одноглазым.
— Больше всего я радуюсь, что не обманулся в своем доверии к тебе, — говорил он, сложив ладони раковиной, чтобы голос не уходил в стороны. — Теперь скажи: почему не оказалось коней в пещере, куда они девались?
— Я не мог оставить их в пещере: кругом шныряли шпионы и начали уже шарить в каменоломне. Перед рассветом, под покровом тумана, мне удалось вывести коней и переправить в другое место — в один пустующий загородный дом…
Беседа закончилась поздно, к исходу ночи.
Выслушав подробные наставления к дальнейшему, одноглазый исчез.
Ходжа Насреддин перевернулся с живота на спину, протяжно зевнул и через минуту поднял парус сна.
Когда утром он появился на мосту Отрубленных Голов, здесь уже знали о его назначении главным гадальщиком.
Как все изменилось! Вместо обычных насмешек он встретил раболепные взгляды, льстивые речи, угодливый смех.
Костлявый старик — обладатель черепа — перебрался в другую нишу, тесную и темную, и глухо ворчал оттуда, как одряхлевший, потерявший зубы пес из конуры.
А его трое любимцев, самых приближенных и самых доверенных, еще вчера подобострастно служивших ему, уже успели отречься от него и переметнуться. С вениками и мокрыми тряпками в руках они суетились у главной ниши, готовя место новому управителю. Они поклонились Ходже Насреддину ниже всех; один выхватил коврик из его рук и расстелил в нише, второй обмахнул своей чалмой пыль с его сапог, третий подул на китайскую книгу и слегка поскреб ногтем по ее корешку, словно удаляя какую–то соринку.
А вскоре на мост пожаловал сам вельможа и вступил с Ходжой Насреддином в тайную беседу. Он жаждал успокоительных заверений и получил их сполна.
— Хорошо ли ты проверил купца, гадальщик? Опускался ли ты на самое дно его мерзостных замыслов?
— Да, опускался, о сиятельный князь; пока — ничего опасного.
— Следи, гадальщик, неотступно следи! На глазах у всех он протянул гадальщику руку для поцелуя — милость, никогда еще не виданная на мосту.
— Теперь скажи — прошлый раз я позабыл тебя спросить об этом, — куда же все–таки девались кони из пещеры?
— Куда девались?.. Очень просто — я их перенес.
— То есть как это — «перенес»? Ты был на мосту, кони — в каменоломне.
Ходжа Насреддин небрежно дернул плечом, как бы говоря о деле само собою разумеющемся:
— Очень просто — перенес по воздуху.
— По воздуху? Значит, ты можешь — по воздуху?
— Это для меня — ничтожное дело. В самую последнюю минуту, когда всадники помчались в каменоломню, я через свою книгу узнал, что воры успели вытащить заговоренные гвозди из их подков и вытащить шелковинки. Вот почему я решил пока воздержаться от возвращения коней, а сначала доложить сиятельному князю и выслушать от него наставления к дальнейшему.
— Похвально и разумно, гадальщик!
— Пришлось перенести…
— Весьма любопытно! Значит, по воздуху, а?.. Сразу, в одно мгновение? А скажи: нельзя ли по воздуху перенести купца? Куда–нибудь подальше, в Багдад или Тегеран, а еще лучше — в языческие земли, чтобы франки обратили его там в рабство?
— Такого дела я исполнить не могу: мне подвластны только животные. Может быть, со временем, когда я проникну глубже…
— Очень жаль, очень жаль! А то — и во дворце у нас много таких, которых давно бы следовало… того…
И в его воображении, помимо воли, мелькнула вереница переносимых по воздуху; впереди летел купец, плашмя, на спине, со всклокоченной бородой и выпученными глазами, стараясь ногой отпихнуть прицепившегося к нему Ядгорбека, дальше, понацеплявшись кое–как друг за друга, летели: великий визирь, главный податной визирь, верховный судья, хранитель ханской печати и множество прочих придворных, а завершалась вся эта невероятная цепь, к изумлению и ужасу вельможи, самим владыкою ханства; он летел в сидячем положении, несколько наклонившись вперед, словно был подхвачен вихрем с трона как раз в ту минуту, когда принимал очередной донос; его халат, наполняемый ветром, поднялся пузырем вверх, позволяя видеть тощую нижнюю часть, прикрытую шароварами с красно–зеленой вышивкой… Это все мелькнуло, унеслось и пропало; чувствуя круги в голове, легкую тошноту и гул в ушах от столь соблазнительного и столь опасного видения, вельможа долго кашлял и мычал, недоумевая — каким образом к нему, в сокрытые глубины души, минуя охранительные заставы разума, могли забраться крамольные чувства, проявившие себя так неожиданно в заключительном звене переносимых? И он пришел к выводу, что крамола, подобно тончайшему аромату, способна передаваться внетелесным путем и без помощи слов; здесь его мысли обратились на гадальщика: «Ну, конечно, это он своими чарами внушил мне такое неблагомысленное видение! Да и вообще опасен: слишком много знает, переносит по воздуху… Как только минет в нем надобность — незамедлительно свершу над ним Предосторожность!»
По отбытии вельможи на мосту долго стояла тишина; затем гадальщики один за другим потянулись к Ходже Насреддину со своими дарами. Кто клал на коврик перед ним пятьдесят таньга, кто — семьдесят, а кто и больше, в зависимости от доходов. Так в первый же день познал Ходжа Насреддин две главные особенности своей новой средненачальственной степени: утешительные заверения высшим, приятье даров от подвластных.
Старик, обладатель черепа, подошел последним, молча положил на коврик сто пятьдесят таньга, больше всех. На него жалко было смотреть, — так он сразу осунулся, уязвленный своим крушением в самое сердце. Но вид показывал гордый и пренебрежительный; однако тоска, стоявшая темной водой в его старых глазах, была всем заметна и всем понятна. Свое главное сокровище — волшебный череп — он с утра начистил песком, намазал маслом и выставил на самое видное место; в этом черепе была теперь его последняя надежда, последнее прибежище.
Ходжа Насреддин поддался жалости, отодвинул деньги старика:
— Возьми… Не надо.
Старик зашипел, глаза его вспыхнули злым зеленым огнем:
— Тебе мало? Ты отнял у меня все, и тебе еще мало? Не хочешь ли ты, чтобы я отдал тебе и свой череп?
— Нет, не хочу, — тихо сказал Ходжа Насреддин. — Возьми свои деньги, спокойно владей своим черепом, мне от тебя ничего не нужно. Вот сейчас я тебе погадаю.
Старик задохнулся от ярости:
— Ты погадаешь мне? Мне, уже сорок лет сидящему на мосту! Мне, обладателю черепа! Ты, вчера только нас всех осрамивший своими лживыми гаданиями!
— А все–таки послушай. — Ходжа Насреддин раскрыл свою книгу. — Утешься, твои горести кратковременны и преходящи. Не закончится еще этот месяц, как твой почет и все доходы, сопряженные с ним, вернутся к тебе. Похититель же твоего благоденствия исчезнет, развеется, как весенний туман, и только память о нем надолго останется здесь, на мосту. Когда же узнают его имя… но кончим на этом: китайские знаки рябят и сливаются в моих глазах, и дальше я ничего не могу разобрать.
Опасливо покосившись на Ходжу Насреддина, старик отошел, не зная, что думать, — насмехается над ним этот новый или в самом деле сошел с ума от вдруг привалившего счастья? Он забился в глубину своей темной ниши и застыл, угрюмо нахохлившись.
Но там старика настигла новая беда: язвительные насмешки его вчерашних раболепных прислужников.
— Эй, ты! — кричали они, глумливо смеясь. — Что же ты не собираешь свою долю, десятую часть?
— Он отложил это дело на завтра!
— Он ждет, когда сиятельный князь дарует ему право на половину наших доходов!
— Нет, ему просто надоело быть главным гадальщиком, и он сам, вполне добровольно, отказался от своей должности!
Будучи сами людьми ничтожными, гнусными, они и всех других предполагали такими же и нисколько не сомневались, что их выкрики приятны Ходже Насреддину. Они слышали гадание по китайской книге и, в полном соответствии с низменной природой своего духа, поняли это гадание как злобную издевку над поверженным.
— Убери свой череп, который давно намозолил нам всем глаза! — надрывались они, наперебой выслуживаясь перед новым начальником. — Ты выдаешь его за человеческий, но ведь всякому с первого взгляда ясно, что это — обезьяний череп!
— Конечно, обезьяний!
— Да еще, вдобавок, и гнилой! Старик мог стерпеть что угодно, только не унижение черепа.
— Да прорастут твои волосы внутрь, сквозь кости твоего собственного черепа, в твой мозг, Хаким, — о гнусная змея, отогретая мною! — глухо заворчал он из ниши. — Вспомни, как подобрал я тебя еще мальчишкой под этим мостом, голодного, грязного и оборванного, и приблизил к себе вместо сына, кормил, и одевал тебя, и обучил гадальному ремеслу, — чем же ты платишь мне сегодня?.. А ты, Адиль, да вывернешься ты наизнанку, кишками наружу, чтобы скорпион ужалил тебя в твою обнаженную печень, — вспомни, разве не я спас тебя в позапрошлом году от плетей и подземной тюрьмы, заплатив за тебя из собственного кошелька долг в семьсот сорок четыре таньга!
Из этих слов Ходжа Насреддин с удивлением узнал, что костлявый старик, такой мерзостный с виду и занимающийся таким непотребным делом, как гадание, неминуемо сопряженное со шпионством, — что и он хранит в своей душе, под наносами всяческой скверны, светлые ключи добрых чувств. Но вступаться за него не стал исходя из мысли о скором его возвращении на прежнюю должность и о тяжком возмездии, ожидающем неблагодарных.
Близился полдень, солнце пекло, зной над крышами расплавился и потек, стеклянно дрожа. От каменных плит моста несло сухим удушливым накалом, как из гончарной печи, ветра не было, листва на деревьях поникла, птицы запрятались в тень и молчали.
Вдалеке послышались барабаны, трубы, голоса глашатаев; скоро они появились на мосту и возгласили новый фирман о великой милости хана. Гадальщики переглядывались с боязливым недоумением: слишком много шума сразу поднял вокруг себя новый их управитель! Эти мысли разделял и сам Ходжа Насреддин: слишком уж много шума, — за светлым ликом Милосердия он внутренним чутьем угадывал близкую Предосторожность.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Он ждал, что в эти дни, последние перед скачками, купец будет неотступно торчать на мосту, выпрашивая своих коней.
Случилось не так: купец не пришел ни разу. Обида взяла в его душе верх над тщеславием, он теперь не хотел ни первой награды на скачках, ни ханских похвал, — он жаждал только мести. Разоблачить коварного вельможу, повергнуть во прах, растоптать, уничтожить! И конечно, заодно стереть в порошок этого плута–гадальщика!
Нужно ли говорить, что победа на скачках досталась текинцам вельможи. Они были ослепительны, великолепны, когда, распустив по ветру хвосты, неслись, как летучие стрелы, имея за собой пятьсот локтей чистого поля до всех других.
Под нестерпимый трубный рев, пронзительный визг волынок и бешеный грохот больших и малых барабанов победителей подвели к разукрашенному помосту, на котором восседал хан. Текинцы выгибали шеи, нетерпимо грызли удила, били и скребли копытами землю — просились опять на скаковое поле. Они прошли двенадцать больших кругов и только чуть изменили дыхание, их спины и бока были сухими, без единого пятнышка пота, на тонких ногах не дрожала и не билась ни одна жилка.
Хан улыбнулся, любуясь ими.
По толпе придворных, теснившихся позади, прошел восторженный шепот.
Вельможа сиял торжеством победы: подбоченивался, поднимал плечи, крутил усы, изгибался вправо и влево, играя своими точеными каблуками.
Главный ханский глашатай вышел на край помоста и поднял руку, призывая всех к вниманию.
Трубы смолкли, барабаны затихли, толпа, прихлынувшая к помосту, замерла.
— «Всемилостивейший хан и солнцеравный повелитель Коканда и прочих благоденственных земель, — гулким и зычным голосом начал глашатай, — владыка, затмевающий славою всех прочих земных владык, любимый избранник аллаха и наследник Магомета на земле…»
Хан подал знак дворцовому управителю, тот подошел к глашатаю, взял из его рук свиток и ногтем отчеркнул добрых три четверти написанного, оставив это все для прочтения себе одному за свое дополнительное жалованье; глашатай, неожиданно лишившийся привычного разбега, начал мычать и мямлить; затем, не без усилия, перекинул глаза к нижним, замыкающим строкам:
— «сим повелеть соизволил: первую награду в сорок тысяч таньга, за несравненную красоту и резвость коней, присудить…»
— Защиты и справедливости! — вдруг послышался из толпы чей–то вопль. — Молю великого хана о пресечении обид!
Хан поднял брови. Придворные тревожно загудели. В такой час, на этом празднестве! Неслыханная дерзость!
Толпа расступилась, пропуская к помосту купца, — без чалмы, босиком, но в парчовом халате и с начищенной гильдейской бляхой на груди. Царапая ногтями лицо, вырывая клочьями бороду, он упал на колени, бросил себе на голову горсть пыли и закричал:
— Защиты и справедливости! Черные усы вельможи словно бы отделились от его лица и повисли, — так он побелел!
— Поднимите! — гневно сказал хан. — Поднимите этого смерда, осмеливающегося своими воплями омрачать сегодняшнее торжество. Поднимите и подведите ко мне!
Стражники схватили купца под руки, поволокли на помост. Они вознесли его по лестнице с такой стремительностью, что его короткие ноги, болтавшиеся на весу, не коснулись ни одной из ступенек.
Волнение среди придворных усилилось: купца узнали. Визирь по торговым делам склонился к хану и что–то тихо сказал.
— Богатый купец? — с удивлением переспросил хан. — Один из достойнейших? Но почему в таком виде? Пусть подведут его ближе, и пусть он скажет.
Стражники подтащили купца; он висел мешком у них на руках, он хотел говорить — и не мог, толстые губы в бороде шевелились беззвучно.
Хан ждал, придворные ждали. Вельможа затаил дыхание, взгляд его, устремленный на купца, был ужасен…
Тем временем весть о победе текинцев уже летела по базару, по чайханам и караван–сараям — и достигла моста Отрубленных Голов.
«Теперь купец обязательно уж придет, — размышлял Ходжа Насреддин. — Первую награду на скачках у него вырвали, вряд ли он захочет увеличить свой убыток потерей многотысячных коней».
И опять Ходжа Насреддин ошибся: купец не пришел. Вместо купца прискакали, со свободной лошадью в поводу, конные стражники, схватили Ходжу Насреддина и, ни слова не говоря, умчали куда–то; совершилось это в одну минуту, он едва успел посовать в мешок свое гадальное имущество — книгу, тыкву и прочее.
Управительская ниша опустела.
Долго стояло на мосту недоуменное молчание. Потом среди гадальщиков начались пересуды и споры. Куда его повезли? В тюрьму? На плаху? Или, может быть, он еще вернется, — но в каком–нибудь новом обличье?
Большинство, однако, склонялось ко мнению, что теперь ему пришел безвозвратный конец. Трое льстецов, поспешивших отречься от старика и переметнуться, горько пожалели о своей поспешности, особенно же — о злобных насмешках над черепом.
Первым к нише старика подошел Хаким — тот самый, что долгое время жил у него в доме, будучи принят, как сын.
— Не сыро ли тебе здесь, о мой многомудрый покровитель? — спросил он со лживой сыновней заботой в голосе. — Хочешь, я отдам тебе свою новую камышовую подстилку, умягченную ватой?
Двое других, испугавшись, как бы он не опередил их в заискивании, тоже подошли к нише.
— О мудрейший наставник! — медовым липким голосом начал первый. — Некая весьма богатая вдова пришла ко мне вчера за советом. Дело у нее трудное, запутанное, и я не могу разобраться в нем. Позволь же, когда она придет сегодня, направить ее к тебе, чтобы ты разрешил ее сомнения и, разумеется, извлек в свою пользу все доходы, сопряженные с этим. Твоя глубокая мудрость…
— И несравненные познания! — подхватил второй.
— И высота помыслов! — заторопился первый.
— И этот вещий череп! — воскликнул второй. А третий — Хаким — в это время извивался и подвизгивал сзади, выискивая место и для своего слова.
— И несказанная доброта! — заверещал он. — Какой благосклонной улыбкой озарялось вчера твое лицо, о многотайнопостигательный старец, когда ты внимал моим беззлобным шуткам, понимая, что они подсказаны единственно лишь добродушием и веселостью нрава…
Старик не поднимал глаза, на его высохших губах мерцала скорбная усмешка. Вот когда он вплотную приблизился к стародавней истине: «Мудрость — не достояние возвысившихся, но только смиренных!..» Однако страшные слова, произнесенные им, свидетельствовали, что мудрость его обращена своим ликом во тьму. Он сказал:
— Для каждого из вас я совершил в свое время доброе дело и ныне за это наказан. Таков закон нашего скорбного мира: каждое доброе дело влечет за собою возмездие совершителю.
Вряд ли он сам, да и те, что слышали его, поняли до конца весь гибельный смысл этих слов, после которых — если бы только они оказались правдой, — жизнь должна была бы остановиться; но благостна Жизнь! — они не были правдой, а лишь оправданием для утративших веру или поддавшихся отчаянию, как этот старик.
Ходжу Насреддина стражники вознесли на помост еще быстрее, чем купца, и повергли на ковер перед ханом.
Из простого народа никого уже вблизи не было; на окраинах поля стража палками и плетьми разгоняла последних любопытствующих.
С первого взгляда Ходжа Насреддин понял, что между купцом и вельможей только что за–училась жаркая схватка. Оба красны, глаза у обоих горели, руки тряслись.
Красен был от гнева и сам владыка.
— Никогда еще, — говорил он глухим от удушья голосом, — никогда еще никто не осмеливался оскорблять государя такими непристойными перебранками! Да еще всенародно, перед глазами тысячи людей! Неужели не могли вы найти для ваших низменных счетов другого часа и другого места? — Он с хрипом, с трудом перевел дыхание. — И неужели государь никогда не может спокойно отдаться душой удовольствию или зрелищу, освободиться хотя бы на один час от ваших грязных жалоб, кляуз и сплетен?
Здесь взгляд его упал на Ходжу Насреддина:
— Это кто еще?
— Гадальщик, — подсказал торговый визирь. — Тот самый гадальщик, из–за которого…
— Откуда он взялся? Зачем он здесь? Визирь побледнел:
— Я распорядился доставить его в предположении, что великий хан пожелает самолично спросить… услышать… узнать… лицезреть… я думал…
Он завяз в словах и беспомощно оглянулся на придворных.
Никто не поспешил ему на выручку. Все молчали.
— Он предполагал! — воскликнул хан в сильнейшем негодовании. — Он думал!.. Скоро ты предположишь еще что–нибудь столь же несуразное и притащишь с базара к моему трону всех метельщиков, мусорщиков, уборщиков для дружеских бесед и рассуждений со мною! Если ты распорядился доставить сюда этого плута–гадальщика, сам и разговаривай с ним, а меня прошу избавить от такой чести. Пусть он или найдет этих проклятых коней — сейчас же, в моем присутствии, немедленно! — или сознается в обмане и понесет должную кару, безотлагательно, вот здесь перед помостом!
Хан умолк, откинулся на подушки, выказывая всем своим видом крайнее неудовольствие.
Ходжа Насреддин успел за это время переглянуться с купцом и дружески подмигнуть ему; тот яростно крякнул, вырвал еще клок из бороды, но голоса подать не посмел.
— Гадальщик! — сказал торговый визирь. — Ты слышал волю нашего владыки, — отвечай же теперь на все мои вопросы прямо, ясно и без уверток.
Ходжа Насреддин так и отвечал — прямо, ясно и без уверток. Да, он берется отыскать коней. Сейчас же, незамедлительно, в присутствии хана. Он осмеливается напомнить о награде в десять тысяч таньга, что обещал купец.
— Был такой уговор? — обратился визирь к меняле.
Тот молча вытянул из–под халата кошелек, подал визирю.
— Видишь, гадальщик! — Визирь встряхнул кошелек, послышалось тонкое пение золота. — Но чтобы получить его, ты должен, во–первых, найти коней, а во–вторых, опровергнуть тяготеющее над тобой обвинение в подкупе. Если ты берешься найти коней сегодня, то объясни: почему не мог найти вчера, позавчера и третьего дня? Почему ты не нашел их перед скачками, а берешься найти после скачек?
— Неблагоприятное расположение звезд Сад–ад–Забих… — затянул Ходжа Насреддин свою старую песню, еще бухарских времен.
— И не сокрыто ли здесь, — прервал торговый визирь, — не сокрыто ли злоумышленного намерения причинить ущерб великому хану, лишив его лицезрения арабских коней, которые, по словам их владельца, достойны радовать царственный взор? Если таковой злонамеренный умысел действительно имел место, скажи: кто внушил его тебе?
Эту догадку о злоумышленном намерении торговый визирь направлял против вельможи — своего старинного соперника.
— Сознайся, гадальщик! — вскричал он, воспламенившись надеждой. — Сознайся чистосердечно: кто внушил тебе умысел против нашего солнцеподобного хана, кто этот гнусный коварный злодей, прикрывающий свое змеиное жало личиной преданности? Скажи, сознайся — и ты будешь помилован! И твоя награда увеличится, — я сам, движимый рвением разоблачить всех тайных врагов повелителя, я сам готов добавить к этому кошельку две и даже три тысячи таньга от себя, если ты скажешь!
Сжигаемый вожделением сокрушить вельможу, он добавил бы и пять, и десять тысяч!
Но ему противостоял не какой–нибудь безусый юнец, а зрелый муж, полный сил и закаленный в дворцовых боях.
Вельможа шагнул вперед, к трону. Глаза его сверкнули, усы грозно устремились вперед, подобно клыкам боевого слона.
— Великий хан видит и слышит, что здесь творится! Вымогать признание деньгами — не есть ли в свою очередь тяготейший вид подкупа?
— Допрашивая гадальщика, я выполняю ханское повеление, — огрызнулся торговый визирь. — И никто не сможет обвинить меня ни в подкупе, ни в конокрадстве, как некоторых других.
— Всемилостивый аллах! — вскричал вельможа, подскочив на своих высоких каблуках и воздев к небу руки. — О небесные силы! За что, за что я принужден выслушивать такие оскорбления! И от кого? От людей, хотя и облеченных высоким доверием, но употребляющих его недостойно и своекорыстно, для взимания в свою пользу незаконных поборов, как, например, в прошлом году при достройке больших торговых рядов…
— Какие поборы? — вспыхнул визирь, но глаза его забегали и стали туманно–пыльно–матовыми, ибо он–то лучше всех знал, о каких именно поборах идет речь. — Быть может, высокочтимый начальник городской стражи подразумевает деньги, отпущенные в прошлом году на обновление сторожевых башен, в которых и по сию пору не обновлено ни одного камня, хотя деньги истрачены все, без остатка…
— Сторожевые башни! — писклявым голосом вмешался начальник городского благоустройства. — Уж если вспоминать о башнях, то надлежит раньше вспомнить об очистке и облицовке большого водоема на площади святого Хазрета! Где очистка, где облицовка? Между тем этому делу пошел уже четвертый год, деньги отпускались из казны четырежды!
Ему ответил верховный мираб15, ведающий всеми арыками и водоемами в государстве, упомянув о базарных площадях, так и не выстланных камнем; эти слова мгновенно воспламенили главного смотрителя базаров — жилистого длинного старика с круглыми глазами совы на рябом лице: брызгаясь слюной и шепелявя, он начал кричать о каких–то караванах, обобранных по пути в Коканд, о трех мешках золота, отправленных эмиру бухарскому, но так и не доехавших до Бухары; тогда послышался зычный голос верховного охранителя дорог, объяснившего пропажу золота дерзостью разбойников, напавших на караван; его выспренная речь была прервана громким смехом вельможи, который через своих шпионов отлично знал, какие это были разбойники; вставил свое слово торговый визирь, опять вмешался верховный мираб, за ним — смотритель базаров, казначей и все остальные.
Через минуту на помосте бушевал целый пожар взаимных обличении и попреков.
О купце, о гадальщике, о пропавших конях все забыли.
Побагровевшие, с пылающими выпученными глазами, судорожно стиснутыми кулаками, обливаясь потом в своих тяжелых халатах, визири и верховные начальники яростно наскакивали друг на друга, кричали и вопили, едва не вцепляясь друг другу в бороды.
Кто–то припомнил постройку двух мостов через Сай стародавнее дело, хорошо известное хану.
Привстав на троне, сам для себя незаметно втянувшись в перебранку, хан закричал:
— Мосты! Мосты, говорите вы, мошенники и воры! А подряд на поставку тесаного камня для этих мостов? Ага, ты молчишь, Кадыр! А двести шестьдесят карагачевых балок, что на поверку оказались тополевыми, да еще и гнилыми! Чье это дело, ну, говори, Юнус!
Утихомиривать это словесное побоище пришлось Ходже Насреддину.
Потрясая своей гадальной книгой, он возгласил:
— На вопрос о пропавших конях моя гадальная книга отвечает…
Его слова были подобны ливню, низвергнувшемуся из туч на пламя степного пожара.
Первым опомнился хан, обвел остальных негодующим взглядом.
Визири, советники, сановники притихли, вернулись на свои места позади трона, затаив в сердцах неутоленную клокочущую злобу.
— О мерзостные нарушители благоприличия! — начал хан, тяжело дыша. — Долго ли мне терпеть ваши бесчинства? Не думайте, что сегодняшнее позорище пройдет вам даром, — дайте мне только вернуться во дворец! Из–за вас мне с трепетом приходится думать об ответе аллаху за беспорядки в моем государстве; сколько я ни стараюсь, сколько я ни забочусь — все мои усилия рассыпаются в прах, наталкиваясь на вашу глупость, чванность, склочность, своеволие и воровство! И не сетуйте, если однажды я, окончательно истощив терпение, выгоню вас всех поголовно, отобрав в казну все, вами накраденное! — Он обратил пылающее гневом лицо к торговому визирю: — Скажи гадальщику — пусть продолжает! Пусть скорее изобличит себя в плутовстве, в обмане и подвергнется наказанию. Где кони?
— Где кони, гадальщик? — отозвался, как эхо, торговый визирь.
— Кони находятся в конюшне одного загородного дома по найманчинской дороге, — ответил Ходжа Насреддин. — Дом этот стоит при слиянии двух больших арыков, окружен садом, имеет украшенные цветной росписью ворота, по которым легко его отличить от всех прочих.
— Украшенные росписью ворота! — воскликнул меняла. — При слиянии двух арыков? Да ведь это же мой собственный загородный летний дом! Но там сейчас никого нет, он заколочен — как могли попасть туда кони?
Придворные зашептались, озадаченные словами менялы.
Сомнения разрешил хан:
— Конечно, никаких коней там нет и никогда не было. Гадальщик путает, в надежде вывернуться и ускользнуть от кары. Приготовьте для него плети, пошлите в этот загородный дом людей, чтобы через них удостовериться в его лжи!
На большую найманчинскую дорогу помчались всадники.
— Конечно, там ничего не найдут! Конечно, ничего, никаких коней, — гудели придворные за спиной хана.
Но трое из находившихся здесь думали иначе: Ходжа Насреддин, бестрепетно взиравший на кнутобойные приготовления перед помостом, и меняла с вельможей, которым было уже известно удивительное всеведение гадальщика. «В моем собственном доме! — мысленно восклицал меняла, все больше запутываясь в различных догадках и предположениях. — С этими конями творятся, поистине, какие–то чудеса!» А вельможа замер, застыл и затаил дыхание, боясь поверить такому счастью. О, только бы не ошибся гадальщик, только бы кони действительно отыскались в доме купца! А тогда, тогда… он знал, что ему делать и говорить тогда!
Через короткое время — найманчинская дорога проходила рядом — на дальнем конце скакового поля показались возвращавшиеся всадники.
— Ведут, ведут! Вот они, мои кони! — закричал меняла и в самозабвении кинулся навстречу всадникам.
Но стражники, по знаку вельможи, перехватили его на лестнице, втолкнули обратно на помост. «Наш разговор еще не окончен, почтенный Рахимбай!» — зашипел про себя вельможа, содрогаясь от злобного торжества.
Всадники приблизились. Они вели двух незаседланных коней, одного — белого, как раковина, второго — черного, как ласточкино крыло.
Таких коней по статям, осанке и поступи никогда еще не видели на скаковом поле!
Среди придворных послышались возгласы изумления и восхищения.
Меняла дрожал и все порывался к лестнице, но стражники держали его крепко.
— Без преувеличения, эти кони — истинное украшение земли! — сказал хан.
— Истинное украшение! Истинное украшение! — подхватили на разные голоса придворные.
Коней подвели к помосту. Воцарилась тишина: все молчали, позабыв свои обиды и распри, погрузившись в созерцание арабских красавцев.
И вдруг опять раздался гнусавый вопль менялы:
— Защиты и справедливости!
Все зашевелились. Хан поморщился:
— Что ему нужно еще, этому назойливому купцу? Он получил своих коней, пусть удалится с ними.
— А как же моя награда? — поспешил напомнить Ходжа Насреддин.
— Что касается гадальщика, — добавил хан, не взглянув, — то он должен получить обещанную плату.
Торговый визирь высоко поднял кошелек менялы с десятью тысячами таньга, подержал некоторое время над головой, потряхивая, чтобы все видели и слышали, затем бросил к ногам Ходжи Насреддина:
— Возьми, гадальщик; великий хан справедлив! Но коршуном налетел со стороны меняла, вцепился в кошелек обеими руками.
— А подкуп, о великий владыка! — закричал он, стараясь вырвать кошелек у Ходжи Насреддина и страшно искривив при этом лицо. — Гнусный подкуп, благодаря которому мои несравненные кони опоздали на скачки! Вот они, оба здесь — подкупленный и подкупатель! — Не выпуская из рук кошелька, он дважды вздернул бороду, указав ею на вельможу, на Ходжу Насреддина. — Защиты и справедливости! Пусть объяснит гадальщик, почему не нашел моих коней вчера, если так легко нашел сегодня, сколько ему за это заплачено и кем? Отдай, плут, — слышишь, отдай мои деньги!
Он дернул кошелек к себе с такой неистовой силой, что не удержался на ногах — повалился на спину; Ходже Насреддину, волей–неволей, чтобы не выпустить кошелька, пришлось валиться на менялу. Помост затрещал. Придворные взволнованно загудели. Перед лицом хана творилось нечто совсем уж непристойное — драка!
Стражники растащили драчунов. Кошелек остался у Ходжи Насреддина. Меняла хрипел и хватался за сердце. Вот когда пришел час вельможи — час мести, победы, торжества и сокрушения врага! Он, преисполненный решимости, шагнул вперед, смело стал перед ханом:
— Да будет позволено теперь и мне сказать свое слово! Этот меняла обвиняет меня в подкупе. Но пусть сначала он объяснит, каким образом похищенные кони очутились на конюшне его же собственного загородного дома?
Что мог ответить застигнутый врасплох меняла?.. Молчал.
Громовым голосом вельможа воскликнул:
— Мы не слышим ответа! Вот где сокрыто подлинное коварство! Сначала усомниться в победе на скачках своих арабов, резвость которых далеко не соответствует их внешней красоте, — затем, во избежание срама, спрятать коней в своем загородном доме и вопить на весь город, что они похищены, — какое название можно дать подобному делу! Поднять на ноги всю городскую стражу, возмутить спокойствие, явиться в непристойном виде, босиком и без чалмы, на это праздничное торжество и своими нудными, лживыми воплями изгнать радость из сердца великого хана — и все это, все — для единственной цели: очернить в глазах повелителя самого верного, самого преданного слугу!
Голос вельможи дрогнул, рукавом халата он вытер глаза, затем, возведя их горе, продолжал:
— Разве это все — не злодеяние? И если уж кому–нибудь надо просить у великого хана защиты и справедливости, то, конечно, мне, невинно оклеветанному и поруганному, а вовсе не ему, не этому меняле, злобное коварство которого не имеет границ! Кто может поручиться, что завтра он не придет во дворец с какой–нибудь новой жалобой, не обвинит меня в ограблении его лавки, или, что еще хуже, — в прелюбодеянии с его женой?
Это был великолепный, тонко задуманный, далеко рассчитанный ход! Выждав с минуту, чтобы хан имел время запечатлеть в своей памяти эти предохранительные слова, вельможа закончил:
— Спрашивают: кто был похитителем коней? Кто был дерзким вором, которого мы так долго и безуспешно разыскивали? Теперь понятно, почему мы не могли найти его, теперь нет нужды ходить далеко в поисках этого вора, ибо он здесь, перед нами! Вот он!
И, величественно закинув голову, откачнувшись всем телом назад, вельможа простер перед собою десницу с вытянутым перстом, указуя на бледного, съежившегося менялу.
— Я похититель?.. Я вор?.. Украл своих же собственных коней?.. — сбивчиво бормотал меняла.
Его жалкий немощный лепет был смят, раздавлен голосом вельможи, — так исчезает для нашего слуха журчание ручья вблизи могучего водопада.
— Вот он! — гремел вельможа. — Пусть он теперь опровергнет мои слова!
Как всегда в таких случаях, смущение менялы было многими сочтено неопровержимой уликой, а громовой голос вельможи — бесспорным доказательством его правоты.
Нашлись, однако, и такие, — из числа врагов вельможи, с торговым визирем во главе, — которые приняли в этой распре сторону менялы. Они загудели:
— Кто же будет похищать у самого себя?
— Это невероятно!
— Это неслыханно!
— Такой достойный человек, известный всему Коканду!..
Против них дружно выступили сторонники вельможи; кто–то, в качестве примера, что бывают иные весьма странные похищения, опять упомянул о трех мешках золота, похищенных якобы разбойниками на пути в Бухару; верховный охранитель дорог опять пришел в неописуемое волнение и начал кричать о незамощенных базарных площадях; послышались упоминания о водоеме на площади святого Хазрета, о сторожевых башнях, о больших торговых рядах, о поборах, — словом, не прошло и минуты, как вокруг трона опять запылал пожар взаимообличений и попреков. Опять все придворные сцепились и склубились в общей смуте и, хрипя, потные, с багровыми лицами, наскакивали друг на друга. Хан молчал, с брезгливо–безнадежной усмешкой на тонких губах, — медленно отвернулся и застыл на троне, опустив плечи, глядя в пустое поле.
О купце, о конях, о гадальщике все, как и в первый раз, конечно, забыли.
На помост поднялся медлительный пожилой стражник — один из старших. Этот стражник служил давно, поседел на ханской службе, все видел, ко всему привык; будучи от природы человеком вовсе не злым, вдобавок — угнетенным заботами о многочисленном семействе, он никогда не проявлял кнутобойного усердия сверх самого необходимого, за исключением только случаев, если поблизости оказывалось начальство. Мягко ступая по драгоценным коврам, он подошел к меняле:
— Забирай, купец, своих коней и с миром иди домой; тебе нечего здесь делать: им хватит теперь разбираться надолго.
Подталкивая менялу кулаком в загривок — для порядка, тихонько, совсем не больно, потому что начальство не взирало, стражник свел его по лестнице, вручил ему коней, дал в сопровождающие двух младших стражников и отправил домой. Затем вернулся на помост, чтобы таким же образом выпроводить и гадальщика.
Но Ходжи Насреддина уже на помосте не было: он всегда умел уйти незаметно; в это время он был на противоположном конце скакового поля, в светлой тени молодых тутовников, на берегу маленького арыка, бойко и весело бежавшего по белым камешкам, по золотому песку. Шепталась листва, пели птицы, пробежала мышь, плеснулась рыбка, в безмятежном предвечернем покое синело небо, плыли облака. Ходжа Насреддин жадно припал к воде, освежил пересохшие губы, умылся, задрал рубаху, вытер лицо, блаженно ощутив заголившимся животом свежесть ветра. Потом — обернулся к полю. Там, на помосте, как в клокочущем адском котле, продолжалось кипение страстей: мелькали, смешивались цветные халаты, искрились медали, бляхи, сабли, доносился бурлящий гул взаимообличений, яростных даже и в этом своем слабом отзвуке. Ходжа Насреддин усмехнулся, ощупал в поясе тяжелый кошелек и, не спеша, размашистой походкой, сопутствуемый ветерком и немолчным щебетом птиц, пошел берегом арыка, вслед за веселой водой.
Мешок с гадальным имуществом тяготил его. По дороге попался, окруженный старыми деревьями, маленький непроточный водоем, источавший из своих затхлых недр густые запахи гнили; едва Ходжа Насреддин вошел в тень, как вокруг заныли, зазвенели комары и пошли впиваться, липнуть к потному лицу, шее, открытой груди. Выбрав один старый тутовник, искривленный, с узловатыми сучьями и большим дуплом, черневшим под кроной. Ходжа Насреддин засунул мешок в это дупло и для верности — примял кулаком. Со свободными руками, легким сердцем он присел на мшистый корень, горбом выпиравший из–под земли; отмахиваясь от назойливых комаров, он говорил тутовнику: «Смотри не проболтайся, старик; ты ведь только один во всем городе знаешь, куда вдруг исчез главный гадальщик с моста Отрубленных Голов!» Более надежного хранителя своей тайны Ходжа Насреддин не смог найти; это был самый хмурый, самый молчаливый старик изо всех, обитавших вокруг водоема, и в глубине своей древесной души он, конечно, таил к людям полное презрение, потому что давно и прочно стоял на своем законном месте, глубоко запустив корни в землю, не боясь ни холодов, ни бурь и не мотаясь неизвестно зачем по белу свету, нигде не находя успокоения сердцу, как это свойственно некоторым людям.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Этим разговором со старым тутовником завершилась для Ходжи Насреддина в книге его бытия одна из примечательных страниц. Все, что он задумал, было исполнено, кожаная сумка менялы открылась перед ним, кошелек с десятью тысячами таньга лежал в его поясе, тяжеловесно соседствуя с другим кошельком, поменьше, полученным от вельможи. Теперь, казалось бы, он с полным правом мог подумать об отдыхе, — но уже новые заботы теснились к нему.
Не будем описывать в подробностях следующего дня Ходжи Насреддина, — скажем коротко: он покупал. Он покупал все, что попадалось на глаза, из вещей, милых детскому сердцу: шелковые халатики, сапожки с цветными кисточками, туфельки, платья, игрушки, сласти, связки бус и серебряных перстеньков. Его сопровождал по базару одноглазый вор, сгибавшийся под тяжестью большого мешка; наполнив мешок доверху, вор уносил его в примыкавший к базару переулок, в один пустой дом, а когда возвращался — его ждал сменный мешок, уже до половины набитый.
Закупки продолжались до вечера. Одноглазый вор выбился из сил, таская мешки. Наконец ударили барабаны, базар вскипел последней сумятицей, и в жарких, низко стелющихся лучах закатного солнца по всему огромному пыльному пространству, от конской ярмарки на севере до китайской слободы на юге, началось гулкое хлопанье тяжелых щитов, опускаемых над прилавками, разноголосый звон певучих медных запоров; толпы редели, верблюды и арбы двинулись к ночлегу, караван–сараи широко распахнули ворота навстречу им, бесчисленные харчевни и чайханы наполнили воздух пахучим дымом, который, не расходясь, пластами висел в обезветренном воздухе, нежно–палевый от солнца сверху и угарно–сизый внизу.
Ходжа Насреддин и одноглазый вор, взвалив на спины два последних мешка, направились к дому. Купленную напоследок, уже под барабанный рокот, связку перстеньков Ходжа Насреддин нес в руках и время от времени встряхивал, освежая слух, после базарного шума, веселым тонким пением серебра.
Напомним здесь, что происходило это все в канун дня дедушки Турахона. Переулок был охвачен предпраздничной суетой. Навстречу Ходже Насреддину и одноглазому то и дело выскакивали из калиток маленькие жители земли, восьми, девяти и десяти лет от роду, и с озабоченно–таинственными лицами и тревожно–радостными огоньками в глазах спешили по своим неотложным и важным делам — кто за разноцветными ниточками для подвешивания тюбетеек, кто на поиски доброго дела, которого сегодня еще не у спел совершить. Но хотя и велика была их озабоченность, — ни один не забыл поклониться нашим путникам и звонко сказать:
— Здравствуйте, добрый вечер, — да будут назавтра удачны все ваши дела! Не помочь ли вам донести мешки?
— Спасибо! — отвечал Ходжа Насреддин. — Да будут удачны ваши дела в эту ночь, да свершатся все ваши надежды и ожидания! Что же касается мешков, — то как вы их понесете, если вас самих можно посадить по трое в каждый мешок? Впрочем, вы можете проводить нас, и это в глазах дедушки Турахона — поверьте мне — будет все равно, как если бы вы тащили мешки.
Дети с восторгом встречали его слова и шли провожать. К дому Ходжа Насреддин и одноглазый прибыли, окруженные шумной гурьбой обутых и босоногих, выбритых и носящих косички, курносых и прямоносых, веснушчатых и гладких, черных, рыжих, белобрысых и всяких иных. Здесь–то как раз и пригодилась связка перстеньков — хватило на всех, даже два перстенька еще остались на нитке.
— Обязательно положите перстеньки в свои тюбетейки, что будете подвешивать на ночь, — наставлял ребятишек Ходжа Насреддин. — Пусть это будет для Турахона знаком, что вы помогали в переноске мешков.
Остаток дня Ходжа Насреддин и одноглазый вор провели в пустом доме, среди сваленного грудами на полу добра — сапожек, халатиков, игрушек и сластей. Здесь и поужинали в слабом янтарно–розовом полусвете зари.
Наступила ночь.
Только луна, стоявшая в небе, в широком туманном круге, видела их последующие дела. Нагруженные мешками, они, крадучись, вышли на затихшую, безлюдную улицу, волшебно преображенную лунным светом: голубая мгла, журчание воды, глубокие тени, образующие в стенах и заборах таинственные проходы, из которых, казалось, вот–вот появится сам Турахон или незабвенный калиф Гарун–аль–Рашид в своем двухстороннем плаще, сверху — рваном и нищенском, но с царственной, усыпанной алмазами подкладкой.
Много раз они возвращались к дому, освобожденные от своего груза, с пустыми мешками в руках, и опять уходили, сгибаясь под тяжестью полных.
Тихо скрипели калитки, оставленные по обычаю не запертыми на эту ночь.
Порою слышался нетерпеливый шепот одноглазого:
— Куда они ухитрились запрятать свои тюбетейки, эти маленькие разбойники, обитающие под здешней кровлей? Подожди, я загляну еще вон в тот конец виноградника.
Тюбетейки отыскивались где–нибудь в затененном углу; в иной поблескивал на донышке знакомый перстенек, — тогда Ходжа Насреддин добавлял к подаркам лишний кусочек халвы, за участие в переноске мешков.
Майские ночи коротки, а добра приготовили много; носить пришлось без отдыха и быстрым шагом.
В маленький дворик вдовы они попали только к рассвету — уже поднимался туман.
А последние мешки разносили бегом, то и дело поглядывая на разгоравшийся восток, откуда — из–за гор и морей — шел в рубиновой короне, в солнечном плаще новый сияющий день.
Они успели как раз вовремя. Свой обход они закончили в дальнем переулке, в чисто прибранном, выметенном садике, из которого им пришлось спасаться бегством через забор, потому что какой–то маленький нетерпеливец, вскочивший с постели раньше законного времени, едва не прихватил их у своей тюбетейки. И, сидя с громко стучащими сердцами по ту сторону забора, в мокрых от росы лопухах и репейниках, они слышали восторженные вопли нетерпеливца, взбудоражившего в одну минуту весь переулок, перед этим сонный и тихий. С высокого неба над ними, под свежим дыханием утра улетучивалась туманная бледность, и все чище выступала сквозь нее глубокая густая синева, и лопухи со всех сторон тянули к ним лапчатые листья с дрожащими на них крупными каплями росы, — как грубые ладони рыбаков, добывших жемчуг из моря.
Возвращались они теми же улицами, но уже при солнечных лучах, легко и прохладно скользивших навстречу. Во всех домах по пути они слышали возгласы радости. «О благословенная ночь! — говорил одноглазый. — О великая ночь моей жизни!..» А Ходжу Насреддина пошатывало от усталости.
До нанятого ими дома было далеко, между тем некоторые чайханы уже открылись; полусонные чайханщики, зевая и потягиваясь, разводили огонь в очагах, вытряхивали ковры и паласы.
— А какая нам надобность возвращаться теперь в тот именно дом, если он уже пуст? — сказал Ходжа Насреддин, поворачивая к одной из чайхан.
Чайханщик встретил их с особым приветом, как первых, самых ранних гостей, сделавших почин его торговле: подал душистого чаю, постелил в темном углу два мягких одеяла.
Укладываясь, Ходжа Насреддин сказал:
— Если дедушке Турахону приходится каждый раз так уставать — неудивительно, что он спит потом целый год.
— А я вспоминаю свой черенок, посаженный у гробницы, — отозвался одноглазый. — Как ты думаешь, принялся он или нет?
Ходжа Насреддин не ответил: он уже спал. Он спал, этот веселый странник, умевший сделать своим домом любое место, где только удавалось ему приклонить голову. Через минуту уснул и одноглазый. И ни тягучее скрипение арб, вереницами потянувшихся на базар, ни бубенцы верблюжьих караванов, проходивших перед чайханой, ни оглушительные крики погонщиков овечьих гуртов, ни вопли водоносов и лепешечников, высыпавших вдруг сразу и во множестве на дорогу изо всех углов, калиток и переулков, — ничто не могло нарушить их глубокого сна. А вокруг чай ханы и над нею все уже горело, сияло и плавилось, — из прохладных заводей утра земля плыла в жаркий солнечный океан.
Спали они долго, ничего не зная о трепетном вол нении, охватившем в окрестных домах не только детей, но и взрослых. Люди показывали друг другу подарки Турахона, шептались, дивились. Какое объяснение могли они подобрать такому чудесному, небывалому делу, коснувшемуся не одного и не двух домов, а сразу нескольких сотен? Только одно, трогательное в своей простоте, подсказанное верой отцов: значит, все — правда, бисмилля рахман рахим!.. Воистину, праведен и отмечен бессмертием добрый дедушка Турахон!
Велики, неисчислимы для мира были последствия этой ночи! Может быть, даже и сейчас многие люди неведомо для себя носят в сердцах ее отзвук. Эта ночь вернула многим кокандцам веру в истинность и несомненность добра на земле, — какое другое дело может по высоте сравниться с таким?
Город волновался, перешептывался… А в бедном домике вдовы все заполнила собою молчаливая робкая радость. Трое сыновей вдовы нашли каждый в своей тюбетейке по тысяче таньга золотом кроме богатых подарков, сложенных тремя кучками на земле и бережно прикрытых сверху тряпками — от росы (забота одноглазого вора). Что могла подумать об этом бедная женщина, что — говорить? Она ничего и не говорила, и не думала — только плакала и верила. В жизни перед нею словно расступился давящий со всех сторон мрак безысходности, рассеченный надвое широким и ярким лучом надежды, помощи, доброго участия в ее судьбе.
Взрослые дивились ночным событиям, а дети — нисколько: ничего другого и не ждали они от своего старинного друга и покровителя. Им не было нужды укреплять в себе веру в добро, ибо вера эта, данная им вместе с жизнью, еще не поколебалась в них, подточенная ложным хитромудрием, и светилась в их сердцах первозданной девственностью. Собравшись в хороводы, кружились они в садах по мягкой шелковой траве и звонкими голосами старательно выводили свою благодарственную песенку:
Открывает южный ветер
Вишен белые цветы,
День встает, лучист и светел,
Солнце греет с высоты.
И под ясный свист синицы,
Под весенний гром и звон
Просыпается в гробнице
Добрый старый Турахон…
Под эту песенку, несущуюся отовсюду. Ходжа Насреддин и одноглазый вор в тихий предвечерний час покидали Коканд.
Они отправлялись на поиски горного озера, о котором в Коканде Ходже Насреддину так ничего и не удалось узнать.
Бойко семенил по дороге ишак, не разделивший за это время ни одной из забот своего хозяина; сидя в седле. Ходжа Насреддин жаловался одноглазому:
— Он опять растолстел, как бочка! Скоро я уже не смогу ездить на нем, придется продать его какому–нибудь киргизу с кривыми ногами.
А песенка, не умолкая, летела за ними; один хоровод передавал ее второму, третьему — и так без конца, из садика в садик:
Дни веселые крылаты, Сна не зная от забот,
Шьет он мальчикам халаты,
Платья девочкам он шьет…
Миновали дворцовую площадь с подземной тюрьмой, над которой, восходя из трех отдушин, стояло сизое зловонное марево, миновали мост Отрубленных Голов. Ходжа Насреддин, упершись обеими руками в седло, приподнялся, чтобы взглянуть последний раз на гадальщиков. Управительская ниша все еще пустовала, но вокруг ниши старика заметны были суета, мелькание, беготня: там заискивали. И поблескивал издали костным лоском знаменитый, намазанный маслом череп.
Вброд, Ходжа Насреддин в седле, подобрав ноги, а одноглазый — разувшись и засучив штаны, пересекли бурливый ледяной Сай, просвеченный солнцем насквозь, до самого дна, до пестрой гальки и круглых камней, — а противоположный берег встретил их знакомым напевом:
И когда всем детям снится,
В лунном свете, майский сон, Он выходит из гробницы,
Добрый старый Турахон…
За городской стеной, после тягучего зноя тесных улиц и сдавленных переулков, сразу опахнуло их свежим ветром, простором. Сады, поля и дороги были перед ними, — дороги и вправо, и влево, и прямо…
Одноглазый умоляюще взглянул на Ходжу Насреддина:
— Неужели мы проедем, не посетив гробницы, не взглянув на черенок?
Сказать по правде. Ходже Насреддину не очень хотелось навещать гробницу: он опасался, что вид погибшего черенка угнетающе подействует на одноглазого и подорвет в его душе только что укрепившуюся веру. Но удобного предлога уклониться сразу не смог найти, — пришлось ехать.
Повернули к темно и густо зеленевшим справа карагачам и скоро были в их слитной прохладной тени.
Одноглазый шел молча, вздыхал. Его внутренний трепет передался и Ходже Насреддину, который хотя и знал, что никаких чудес не будет, но тоже чувствовал в душе странный жар, переходивший в трепет.
Не зря чувствовал он этот жар! Он вздрогнул, увидев у гробницы большой и сильный куст, покрытый пышными, яркими розами.
Одноглазый вскрикнул и в полубеспамятстве упал на каменные ступени гробницы, обливаясь слезами.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Охранял гробницу все тот же старик, в том же невероятном халате, сшитом как будто из лоскутков и ленточек, принесенных сюда почитателями праведника. Он с первого взгляда узнал приехавших:
— Как удалось вам пройти сюда — разве нет на дорогах застав? Говорят, в городе возникла какая–то смута, сопряженная с именем Турахона.
— Кому нужно — тот пройдет. Какие заставы смогут удержать его? — указал Ходжа Насреддин на своего спутника, распростертого перед входом в гробницу.
Старик придвинулся ближе и, трясясь от мелкого внутреннего смеха, прошептал:
— Помнишь, я говорил, что черенок на этот раз обязательно примется — разве я не оказался прав?
Он словно помолодел; сгорбленный, темный, старый, он светился каким–то внутренним светом через глаза — такие прозрачные, что, думалось, он никогда бы не смог скрыть за ними ни одной черной мысли.
— Старый лис! — сказал Ходжа Насреддин. — Мне понятны все твои плутни, все хитрости! Где ты раздобыл такой великолепный куст и как ухитрился перенести его, не повредив корней?
— Это мне стоило немалых трудов. Но что я могу поделать со своим старым сердцем, — оно разорвалось бы от жалости, если бы этот человек опять нашел свой черенок засохшим. Вот я и решил сам сотворить маленькое чудо.
— Ты сотворил не маленькое чудо, а очень большое, ибо такими чудесами только и держится мир, — ответил Ходжа Насреддин.
Одноглазый поднялся, вошел в гробницу.
— Пусть помолятся вдвоем, — сказал старик.
— Вдвоем? Разве там есть еще кто–нибудь?
— Какая–то женщина, вдова, по–моему — сумасшедшая. Рассказывает, что дедушка Турахон подарил ее детям три тысячи таньга, помимо всякой мелочи, — вот она и пришла вознести ему благодарственную молитву. Ей, должно быть, приснилось…
— Старик, не кощунствуй! Я только что из города и могу торжественно поклясться, что в ее рассказе нет ни одного слова лжи. Научись же наконец верить в чудеса — ты, ежедневно созерцающий их и даже творящий сам!
— Если так, то я верю! — пробормотал старик, несколько смутившийся под взглядом Ходжи Насреддина. — Может быть, Турахон и вправду ходит гулять по ночам, когда я сплю? Может быть, даже заглядывал и в мою каморку?
— Он заглянул глубже — в твое сердце, и оставил в нем навсегда свой благостный след.
Старик задумался и долго молчал, глядя затуманившимися глазами поверх гробницы, в мягкую остывающую синеву под куполом, где с шелковым шелестом крыльев сновали туда и сюда хлопотливые горлинки, полные забот о своих птенцах.
— Вдова принесла Турахону в благодарность нерушимый обет: взять в дом четвертого сына, какого–нибудь сиротку.
— Еще чудо! — воскликнул Ходжа Насреддин. — Теперь ты видишь воочию, как одно добро, совершенное в мире, порождает второе, а второе порождает третье — и так без конца. Могуча сила добрых дел, и только добру суждена победа на земле!
— Именно так! — прошептал старик, размягчившись. — После нашей встречи я много думал над твоими словами и признал их неоспоримую правоту. Но не спеши осуждать меня за мои прошлые заблуждения, — пойми, что они были порождены великой болью. Аллах дал мне жалостливое сердце: при виде чужих страданий я сам страдаю больше всех. И не могу никуда укрыться от слез несчастных и стонов обиженных. Было время, когда мне удалось на несколько лет спрятаться от беспощадного зла жизни в одном тихом далеком селении, где я служил хранителем горного озера, орошающего своими водами окрестные поля. Благословенные годы! — мое старое измученное сердце смогло отдохнуть немного. Но скоро зло настигло меня и там: оно явилось в образе нового владельца озера, некоего Агабека. Это чудовище, слившее в себе свирепость дракона и бессердечие паука, словно бы не родилось из чрева женщины, а возникло из мерзостных глубин зла, подобно плесенному грибу, возникающему из древесной сырости…
— Подожди, старик, подожди! — Сердце у Ходжи Насреддина подпрыгнуло до самого горла, заткнув дыхание. — Агабек, говоришь ты? Владелец горного озера? Тот самый, что обложил жителей селения неслыханными поборами за воду?
В эту минуту он был похож на охотника, что долгое время искал в ущельях пятнистого мягколапого барса и уже отчаялся найти его, и вдруг на мокром песке у ледяного всклокоченного ручья увидел след — совсем свежий, еще не успевший заветриться.
— Вот, вот, он самый, — сокрушенно вздохнул старик. — Ты уже слышал о нем?
— А не знаешь ли ты, у кого и как он приобрел это озеро?
— Говорят, выиграл в кости.
Ходжа Насреддин нашел Агабека!
Продолжая наше уподобление, скажем: охотник увидел барса. Он на лету схватил глазом бесшумно мелькнувшую в зарослях желтую тень и в переливчатом мерцании листвы под ветром, в пляске солнечных пятен успел заметить иные пятна, сразу исчезнувшие.
Схватив старика за руку. Ходжа Насреддин усадил его на коврик, возле дымившегося костра:
— Садись, отец! Садись и рассказывай. Мае нужно многое узнать от тебя, очень многое. Где, в каких горах это озеро? Каков с виду Агабек? Сколько ему лет? Не удивляйся моему волнению, поверь, что за ним кроется не только праздное любопытство. Откуда он взялся, этот Агабек? Где жил и что делал раньше?
— Вопросы твои летят, как пчелы из улья, разве могу я уследить за всеми сразу? — взмолился старик. — Осади коня своего нетерпения, задавай вопросы по одному, чтобы мог я отвечать не спеша, обстоятельно и обдуманно, как это положено людям моего возраста.
В прежние годы верили, что человек, о котором заглазно говорят в дурную сторону, испытывает щекотание в носу и беспрерывно чихает, хотя бы разговор происходил вдалеке от него. Этому Агабеку, наверное, пришлось чихнуть подряд не меньше раз пятидесяти, если даже он наглухо закупорил в своем доме все окна и двери, опасаясь холодного ветра с гор.
Он ошибался, этот презренный Агабек: ветер, опасный для него, ветер возмездия и расплаты, дул не с горных вершин. Из долины!..
— Сегодня счастливый день! — радовался Ходжа Насреддин, окончив свои расспросы. — Все получили от дедушки Турахона подарки: вдова, мой одноглазый спутник и я сам. Один ты остался без подарка, старик. Но так не будет, — держи!
Он сбросил с плеч, старику на колени, свой новый халат, полученный при выходе из тюрьмы.
Старик благодарил и отказывался. Ходжа Насреддин заставил его взять подарок.
— Куда же я дену теперь лишний халат? — недоумевал старик, облачившись в обнову и разглядывая свою старую ленточно–лоскутную ветошь, которая, будучи снятой с плеч, уже ничем решительно не походила на человеческую одежду. — Выйдет, пожалуй, подстилка… можно сделать и подушку…
— Сделай из этого дым, — посоветовал Ходжа Насреддин.
— Дым? — не понял старик.
— Ну да! Смотри, как это делается. Взяв из его рук ветошь. Ходжа Насреддин бросил ее в костер.
Помог еще и ветер — повалил черный дым.
— Вот и все! — сказал Ходжа Насреддин, закашлявшись и припадая к земле. — Смотри, какое великолепие, какой цвет, какая в нем едучесть: такой дым не часто приходится видеть, а нюхать — тем более!
Старик охал, кряхтел, сожалел, но поделать ничего уже не мог: ветошь сгорела.
По ветру издали донеслись детские голоса:
За подарки в день счастливый,
Ясный, теплый, золотой,
Мы поем тебе «спасибо»
В нашей песенке простой.
Пусть же, песенке внимая,
Погружаясь снова в сон,
В этот день веселый мая
Улыбнется Турахон…
…А первую звезду Ходжа Насреддин и одноглазый вор встретили далеко за Кокандом. Их путь лежал на запад, в горы, что смутной громадой высились впереди, резко отграничивая изломанной линией своего хребта землю от неба. Словно тихий светоносный океан, слегка розовато–сиреневатый, разлился над миром, легкие тучки стояли в нем, как волшебные острова, с отмелями, заливами и размытыми косами, — и одинокая, зеленовато–льдистая звезда, совсем еще молодая, прозрачная, казалась огоньком далекого корабля, плывущего в светлом тумане.
Стемнело быстро; светоносное море со своими волшебными островами исчезло; звезд высыпало несчетное множество, и первая, самая ранняя, затерялась в них. А потом небосвод охватило пожаром: показалась луна — огромная, красная, уже переходившая на ущерб; она всплыла над горами, и в ее мглистом красноватом свете опять обозначилась изломанная линия хребта.
Повеяло свежестью, пришла ночь. Ходжа Насреддин, оставшийся без халата, начал поеживаться и все чаще приподнимался в седле, вглядываясь — не блеснет ли на дороге огонек уютной сельской чайханы.
Так, втроем, начали они свой новый поход: ишак, одноглазый вор и Ходжа Насреддин. Но если бы мы встретили их в эту ночь на каменистой, тускло поблескивающей дороге, то нам почудилось бы, что с ними в дальний путь незримо идет четвертый — дедушка Турахон.