Книга: Иван Грозный. Том 1
Назад: ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Дальше: 1

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I
В быстротекущей веренице белоснежных облаков, казалось, плывет и самый шатер Фроловской башни. Ноябрь. Студено. Выпал снег, и, хотя солнце поминутно проглядывает, снег прочно держится на кремлевской стене между зубцов, в уютных, тенистых прогалинах между главами красавца храма Покрова Богородицы, на тесовых кровлях обывательских домов и в тени высоких кремлевских стен.
На Красной площади пустынно. По ее обочинам, словно окаменелые, – конные стрельцы. Они со всех сторон закрыли путь на площадь московским обывателям, торговцам, обозам приезжих сельских жителей и нищим.
Сегодня пушечный двор вывез на Красную площадь еще две сотни заново выкованных и отлитых пушек, отправляемых по приказу царя на бранные поля Ливонии, куда Иван Васильевич думал и сам вскоре отправиться во главе большого войска.
Соскочив с коня и бросив поводья конюху, царь стал осматривать в сопровождении воевод долгожданный наряд. Он горд тем, что новые, небывалые ранее в Москве пушки – плод самостоятельного труда московских пушкарей. Он горит желанием лично видеть действие их в бою. Он внимательно следит за тем, как заряжается орудие. Из его уст пушкари слышат похвалу новшеству – заряжению орудия не с дула, а с казенной, затылочной, части. Не спят московские литцы, не стоят на одном месте – шагают дальше.
Царь ласково гладит плоскости железного четырехгранника, обковывающего казенную часть, вынимает клин, заглядывает в клиновое отверстие: канал сквозной, сверкающий металлом, длиною около двух саженей.
Царь полюбопытствовал, прочно ли сидит пушка в своем станке, одобрил приваренные к нижней части орудия стержневые подпорки для утверждения орудия в станке, но приказал оковать деревянные станки для прочности железом.
Горделивым взглядом окинул он громадную площадь, на которой в одинаковом расстоянии одна от другой ровнехонькими рядами стояли пушки. Словно живые, присев к влажной, оттаявшей под утро земле, они грозно вытянули свои длинные стволы в пространство. Да, да, он должен сам повести свое войско для конечного разгрома врагов.
Но вот лицо его омрачилось.
Он подозвал Малюту:
– Поди сюда.
Когда Малюта приблизился, указал рукою на орудия:
– С иноземными ворогами нам легче бороться... Гляди. То наши верные мстители... Они будут истреблять врагов без обмана. А как мы сможем с тобой праведно положить священную кару на изменников, чтоб нам бить точно по врагу... без промаха и порухи?
– Господь Бог поможет нам...
– Все ли из этих пушек будут честною рукою направлены по ворогам? Сомненья грызут мою душу... Свой глаз понадобится на поле брани. Курбский под Невелем с великою силою не мог одолеть малую часть врага и побросал наш наряд... думал я, будто он невиновен в том, будто заведомо он не предавал нас, а вышло, что... День со днем чернее и чернее становятся мои мысли... Взгляни на площадь. Что труда здесь, что слез и казны, и вот одна из собак, со злобы и ненависти к царю, вдруг опоганит московские стяги, побросает пушки и побежит, жалко поджав хвост... И после того: «Прости, Государь, не моя вина!»
Голос Ивана Васильевича дрогнул. Малюта взглянул на его лицо и с испугом отшатнулся. Оно побледнело, покрылось глубокими морщинами, глаза сверкнули страшным гневом.
– Подай коня, – прошептал царь.
Малюта поманил стремянного, державшего под уздцы царского аргамака.
Иван Васильевич ловко вскочил на лошадь и, не ответив на поклоны бояр и воевод, быстро поскакал в Кремль, сопровождаемый братьями царицы, Темрюками, князем Вяземским и Алексеем Басмановым.
Ветер усиливался – холодный, предзимний, гоня облака, поднимая пыль на площади, леденя душу бояр, напуганных внезапной переменой в настроении царя.
Малюта помолился на храм Покрова, почтительно поклонился боярам и воеводам и неторопливой походкой направился в Кремль.
Во дворце Ивана Васильевича ожидали московские оружейники. Они принесли в дар государю новую легкую пищаль, стрелявшую уже не при помощи фитиля, а посредством особого замка, воспламенявшего заряд трением стали о кремень. Брызги искр зажигали порох. Царь был сильно обрадован. Выйдя на дворцовый дворик, выстрелил в сарай из новой пищали.
– Слава Всевышнему! – перекрестился он, разглядывая ружье. На лице его снова появилось выражение спокойствия и удовлетворенности. – Давно бы так.
Оружейники, которых ввел во дворец дворянин Кусков, расхваливая особенности устройства новой пищали, доказывали, что все прежние фитильные ружья надо упразднить. В них-де много неудобств: фитили во время боя от сырости часто гаснут, получаются осечки. Загораясь, они выдают неприятелю местонахождение стрелков, и очень опасны те ружья для воина. Случаются разрывы дула.
Царь внимательно выслушал оружейников, приказав Кускову передать свое царское повеление боярину Челяднину, чтоб он одарил оружейников да поднес им по чарке водки.
Малюта, появившийся в палате государя, был обрадован его веселым видом. Он опасался нового припадка гнева, которые в последнее время часто посещали Ивана Васильевича. Лекарь Бомелий просил Малюту всячески оберегать царя от неприятностей. Сама царица каждый день умоляла Малюту помалкивать о раскрытии крамольных дел.
Иван Васильевич, увидев Малюту, пошел ему навстречу с пищалью в руках. Он радостно воскликнул:
– Гляди, Лукьяныч. Приношение моих оружейников.
И он стал пояснять, в чем кроются достоинства новой пищали.
Царь неодобрительно отозвался только о том, что крышку на полке с огнивом приходилось перед выстрелом отодвигать рукой, а это замедляло стрельбу. Оружейники обещали придумать другое.
– Не ерманские, не дацкие, не свейские... не Курбские... не Тетерины... Это сделали мои люди... мои, – сказал с самодовольной улыбкой царь.
– Их много, государь...
– Так ли?
– Дерзаю думать, что так, – поклонился царю Малюта.

 

По лесным глухим дорогам скакал к Москве с литовского рубежа всадник. Молод, строен и хорошо вооружен. Чтобы ни с кем не встретиться, он умышленно объезжал города и села, делая большие крюки, с трудом преодолевая болота и овраги, лежавшие на его пути.
Всадник этот – слуга князя Курбского Василий Шибанов. Никто не решился отвезти московскому царю послание князя. Как особенную драгоценность Василий зашил его в свой зипун у самого сердца.
Нередко молодой гонец останавливал коня и, вдыхая в себя запах родного русского соснового бора, крестился с чувством, с благоговейным торжеством и юношески-беспечно улыбался, оглядываясь по сторонам.
Родина! О, как истосковался он по родной земле! Хоть перед смертью, хоть ненадолго Господь Бог привел-таки посмотреть на дорогие сердцу, заброшенные среди полей и лесов русские села и деревушки, на милые, такие простые, бедненькие бревенчатые церквушки, на затянутые голубым октябрьским ледком озера и речки... В них отражается благословенное небо отчизны, погруженной в глубокое размышление. Она – как мать, задумавшаяся о судьбе своих детей. Нет, нет. Он, Василий Шибанов, не изменник, он только слуга Курбского... Будь милостивой, родная Русь! Он знает – в Москве его ждет страшная смерть, но он – не изменник... Князь Курбский в его лице имеет раба, а родина – преданного сына. Курбский посылает его на верную смерть. Курбскому нужен он, Шибанов, пока жив. Князь смотрит на него как на своего раба. Никто не поехал бы в Москву из его приверженцев, да не мог бы он никого из них и послать; их не тянет на родину, а его, Шибанова, она постоянно зовет к себе и во сне и наяву. Гнев родины священен, и, что бы ни случилось, Василий Шибанов был, есть и умрет покорным, любящим свою землю россиянином. И над его могилой, в его стране, будут расти серебристые березки, и вольные пичужки будут встречать весну и воспевать солнце так же, как и над могилами героев-предков, как над могилами честных его земляков-сородичей...
У князя свои счеты с царем Иваном Васильевичем.
Он, Шибанов, никогда не был врагом царю и может смело предстать перед его грозными очами и с честью, мужественно, как надлежит правдивому сыну своей родины, встретить царскую немилость, ибо – да! – он, Василий Шибанов, провинился...
«Родина! Ты одна поймешь и простишь меня, злосчастного странника, малоумного Василия Шибанова».
У заставы, в Дорогомилове, не удалось проскочить через рогатку в город незамеченным. Василия Шибанова остановили. Стали расспрашивать: чей, откуда? Шибанов сказал, что одному царю ответит – кто, чей и откуда он.
Окружили его всполошившиеся стремянные стрельцы и по приказу Григория Грязного проводили к Малюте Скуратову для допроса.
Спускались сумерки.
Малюта встретил при входе в каземат неизвестного ему всадника со свечою в руке. Пристально из-под густых бровей оглядел его с ног до головы, вздохнул.
– Ладно, пойдем... Эй, молодцы! Возьмите у него коня.
Василий Шибанов отдал поводья стрельцу и смело пошел следом за Малютою.
Оставшись наедине с Шибановым, Малюта сел на скамью и тихо, ласково спросил:
– Откуда ты, добрый молодец? Чей?
– Одному царю мочен я то сказать...
– Ничего. Говори мне. Государь без моего опроса не допустит лицезреть его царскую милость.
– Из Литвы я, когда так, а сам роду московского, веры христианской, православной.. Гонец я князя Курбского.
Малюта вскочил со скамьи, крепко вцепился в плечи Шибанову, несколько минут молча смотрел выпученными глазами на парня.
– Курбского? – спросил он сдавленным, едва слышным голосом. – Ты ума лишился... рехнулся?
– Нет. В доброй памяти. Повторяю: я посол князя Андрея Михайловича Курбского к моему государю.
Смелый вид и сухой деловитый голос парня совсем озадачили Малюту.
– Повторяешь?! – вскинув брови, воскликнул Малюта.
– Клянусь, што никогда не кривил душою перед государем и до смерти не отрекусь от него. Я лишь исполняю волю князя. А прискакал к царю с посланием от него. Оно зашито у меня вот тут, в зипуне.
Малюта выхватил из-за голенища длинный нож, разрезал полу зипуна у смирнехонько стоявшего Василия Шибанова и стал с любопытством рассматривать письмо Курбского. Затем хлопнул в ладоши. Появились стрельцы.
– Возьмите его, накормите посытнее и посадите в подклеть, заковать в железа его. Да строго-настрого сторожите. Отвечаете головою.
Малюта отправился к царю. Дорогою, перед царевой моленной, остановился; на коленях попросил у Бога прощенья, что опоганил себя, взяв в руки письмо крамольника. А затем помолился о том, чтобы царь спокойно принял послание изменника Курбского.
Иван Васильевич только что вышел из покоев царицы задумчивый, взволнованный: опять царевич Иван поссорился с царицей Марией. Царь хотел его наказать, а он спрятался где-то во дворце. Царевич Иван становится дерзким, непослушным, упрямым... Даже отца перестал бояться. Федор совсем другой мальчик. Тихий, богомольный, смиренный...
«Не в час», – подумал Малюта, но уже дороги к отступлению не было.
– Батюшка государь, знатную весть принес я тебе.
– Говори.
– Гонец Курбского прискакал в Москву. С посланием до твоей светлой царской милости.
Иван Васильевич побледнел, улыбнулся, закрыл глаза, тяжело дыша, словно не находил в себе сил что-нибудь выговорить.
– Смелый он... Упрямый... Дюже молод...
– Пускай. Таких я люблю... Хочу взглянуть на такого... – отрывисто, через силу проговорил царь, приняв из рук Малюты бумагу.
Быстро развернул послание. Малюта видел, как дрожат руки царя, как помутился его взгляд. Приготовился к взрыву царского гнева.
Царь стал читать послание, задыхаясь, в волненье то и дело прерывая чтение:
«Царю, от Бога препрославленному, пресветлому прежде в православии, а теперь за наши грехи ставшему противником этому. Да разумеет разумеющий – да разумеет тот, у кого совесть прокаженная, какой даже не найти и среди безбожных народов! – писал Курбский. – За что, о царь, – спрашивал он далее, – сильных во Израили ты побил и воевод, данных тебе Богом, разным казням предал и победоносную и святую кровь их пролил, мученическою их кровью церковные пороги обагрил?
За что на доброхотов твоих, душу свою за тебя полагающих, умыслил ты неслыханные мучения и гонения, ложно обвиняя их в изменах и чародействах?.. Чем провинились они пред тобою, о царь? Чем прогневили тебя? Не они ли, прегордые, царства разорили и своим мужеством и храбростью покорили тебе тех, у которых прежде наши предки были в рабстве? Не их ли разумом достались тебе претвердые города германские (ливонские)? Это ли нам, бедным, воздаяние твое, что ты губишь нас целыми родами? Уж не бессмертным ли себя, царь, считаешь? Уж не прельщен ли ты небывалой ересью, не думаешь ли, что тебе не придется и предстать пред неподкупным Судиею Иисусом Христом?.. Он, Христос мой, сидящий на престоле херувимском, будет Судиею между тобою и мною!
Какого только зла я не потерпел? За благие дела мои ты воздал мне злом, за любовь мою – ненавистью! Кровь моя, как вода, пролитая за тебя, вопиет на тебя к Господу моему! Бог свидетель, прилежно я размышлял, искал в уме своем и не нашел своей вины и не знаю, чем согрешил я пред тобою. Ходил я пред войском твоим и не причинил тебе никакого бесчестия, только славные победы, с помощью ангела Господня, одерживал во славу тебе... И так не один год и не два, но много лет трудился я в поте лица, с терпением трудился вдали от отечества, мало видел и моих родителей, и жену мою. В далеких городах против врагов моих боролся, многие нужды терпел и болезни... Много раз был ранен в битвах, и тело мое уже все сокрушено язвами. Но для тебя, царь, все это ничего не значит, и ты нестерпимую ярость и горчайшую ненависть, паче разженные печи, являешь к нам.
Хотел было я рассказать по порядку все мои ратные дела, которые совершал на славу твою с помощью Христа, но не рассказал потому, что Бог лучше знает, нежели человек. Бог за все мздовоздатель... Да будет ведомо тебе, царю, – уже не увидишь ты в этом мире лица моего. Но не думай, что я буду молчать! До смерти моей буду непрестанно вопиять со слезами на тебя безначальной Троице... Не думай, царь, что избиенные тобой неповинно, заточенные и изгнанные без правды уже погибли окончательно, не хвались этим, как победой. Избиенные тобой у престола Господня стоят, отмщения на тебя просят; заключенные же и изгнанные тобой без правды на земле вопиют на тебя к Богу и день и ночь!..»
«Письмо это, – писал в заключение Курбский, – слезами измоченное, умирая, идя к Богу моему Иисусу Христу на суд с тобою, велю положить в собою в гроб».
Дочитав длинное послание Курбского до конца, царь, обессилевший, опустился в кресло.
– Они... они... Их много. Ох, Малюта! Курбский Христу будет на меня жаловаться... – прошептал царь. – Христианин. И после смерти зло будет иметь... И пред престолом Всевышнего мстить мне будет!.. Доносить Богу на царя Ивана.
Царю вдруг почудились налитые кровью, сверкающие злорадством сотни глаз... Вот они смотрят на него со всех сторон.
– Гляди... Малюта... смеются надо мной... – заскрежетав зубами, проговорил царь. – Душно! Расстегни ворот. Господи, спаси нас! Вон. Вон они!
Малюта быстро расстегнул ворот царского атласного охабня.
– Собаки! – вдруг вскрикнул царь, посинев от гнева. – Не загрызть вам меня... Малюта, приведи ко мне того холопа... Допрошу его сам. Убью! Заколю! Дай мне мой костыль, Малюта...
Малюта старался успокоить Ивана Васильевича, уверяя его, что народ на стороне царя.
Народ сам готов бороться с изменой, и ему, Малюте, приходится смотреть за тем, как бы чернь не разгромила боярские хоромы, как то было в юные годы Ивана Васильевича.
Народ – загадка, и ту загадку не дано ему, Малюте, разгадать. Одно ясно, что народ за царя, а не на стороне бояр. Посады и деревни не жалеют Курбского, который хотел прикинуться перед людьми невольным страдальцем... народ пожалел царя, узнав об измене князя. Об этом он, Малюта, давно собирался доложить царю. Пускай Иван Васильевич в своей воле будет смелее. Пускай не щадит вельмож, кто бы они ни были. Мужики за них не заступятся. Мужик не изменяет. Ему непонятны отъезды в чужую землю. Убегая из вотчин и поместий, он дальше рубежа никуда не идет. Одни князья требуют себе права на отъезд! Ну что ж!
Иван Васильевич с удивлением прислушивался словам Малюты. А потом тихо, слабо улыбаясь, сказал:
– Хорошо ты говоришь о мужике... Так ли это?!
Малюта вздохнул облегченнее и, осенив себя широким крестом, громко произнес:
– Да будет благость Господня над Московскою державою царя-батюшки Ивана Васильевича! Говорю я то, что вижу и что знаю.
II
Недаром же поется песенка о русской женщине:
Белое лицо, как бы белый снег,
Щеки, как бы маков цвет,
Черные брови, как соболи,
Будто колесом, брови проведены,
Ясны очи, как бы у сокола...
Она ростом-то высокая,
У нее кровь-то в лице, словно белого зайца,
А и ручки беленьки, пальчики тоненьки...
Ходит она, словно лебедушка,
Глазом глянет, словно светлый день...

Неспроста и Никита Васильевич Годунов повадился изо дня в день ходить в гости к стрелецкому сотнику Ивану Демидовичу Истоме Крупнину.
Придет, Богу помолится, вздохнет, отвесит большой поклон хозяевам дома с их дочерью Феоктистою Ивановной и, стыдливо покраснев, сядет в указанное ему место под образами; опять вздохнет, робко покосится в сторону красавицы дочки, и на лице пуще прежнего румянец, словно у красной девицы. И не похоже, что это – начальный человек над самим Истомою-сотником и один из приближенных к царю новых людей. Свела Никиту Годунова с сотником Истомой царева служба по бережению дорог к морям Западному и Студеному и по устройству ямов с ямскою гоньбою на тех путях. А сблизила беззаветная, преданная любовь к родной земле.
Но все ли это? Нет, не все. Завелось и другое. Может быть, поэтому-то Феоктиста Ивановна в присутствии Никиты и сидит, затаив дыхание, не смея взглянуть на молодого, знатного гостя, и полная грудь ее тяжело вздымается от подавленных вздохов.
В этот день Никита Годунов явился к сотнику с саблей у пояса, в походной одежде; озабоченно оглядев хозяев дома, сказал негромко:
– Батюшка Иван Демидович, видно, Господь Бог уж судил нам с тобою до гроба заедино ратничать, заедино царевы наказы блюсти!
Истома низко поклонился, коснувшись пальцами правой руки ковра на полу.
– Рады мы твоему слову доброму, сокол ты наш ясный, милостивец Никита Васильевич... Немалая честь мне с тобою ратничать, того больше – государевы наказы блюсти. На то и мать родила нас, чтобы меча из рук не выпускали мы, защищали бы им свою святую родину.
– Собирайся же, родной Иван Демидович, помолясь Господу Богу, в путь-дороженьку. Государь наш батюшка Иван Васильевич из Москвы задумал отбыть заутро со всею своею семьей в Александрову слободу. Людское ехидство невтерпеж его царской милости. Жадность и честолюбие людей обуяли... Жадность к обогащению, к власти, к славе и почету сверх заслуг, сверх меры... Корыстолюбие разлилось по всей Руси у наследственной знати...
– Ну што ж, голубчик Никита Васильевич. Воля государева – воля Божья.
– Накажи стрельцам, воинское дородство б соблюдали. Однорядки почистили бы, оружие осмотри. В походе чтоб молодец к молодцу казали. Охранять государев караван удостоены. Честь великая. Сам Григорий Лукьяныч осматривать нас будет и опрашивать.
– Будто не гневались на мою сотню ни ваша милость, ни прочие государевы слуги. Служим по-Божьему, согласно чести и глаголу пророков. Жалованы были царскими милостями...
– Добро, Иван Демидович, добро... Ведомо про то всем. Что делать? Тучи над Русью нависли темные; новые лютые времена наступили: на дворе зима, а в Москве жарко, пот катится со всех; палачи, губя изменников, умаялись, и война не утихает, вороги осмелели, лезут на Русь, ровно волки бешеные. Изменные дела их охрабрили. По-новому и нам с тобой ратоборствовать суждено... Жало измен нелегко вытаскивать; и того труднее – вырывать жало из пасти скрытых предателей.
Истома молчал, погруженный в сборы. Его жена и дочь Феоктиста помогали ему собираться, наполняя походный мешок хлебом, лепешками, кусками вареного мяса, сушеной рыбой. Они уже привыкли к подобной спешке – походный мешок и баклажки Истомы всегда наготове в углу под божницей. Вся жизнь прошла в походах. Уж дома как-то и сидеть-то неловко. Не по себе.
Годунов нет-нет да и кинет взгляд в сторону стрелецкой дочери, а сердце поет: «Ах ты, жемчужина моя ненаглядная, сокровище мое драгоценное! Чуешь ли, сколь радостно мне видеть твои очи, твой стан, твои косы, всю тебя? Знаешь ли ты, что Никита Годунов голову свою сложит за тебя, коли к тому нужда явится? И как и что будет со мною, Никитою, коли ты не станешь моей? Бог то ведает!»
– Ну, готов я, Никита Васильевич, с Богом! – сказал Истома.
Годунов вздрогнул, покраснел.
Истома стал на колени перед божницей. С ним рядом опустились на пол его жена и дочь, а с нею рядом, как бы невзначай, стал и Никита. Принесли горячую молитву Богу о благополучном исходе государева пути в Александрову слободу.
Феоктиста ясно слышала прерывистое, взволнованное дыхание своего соседа, видела, ощущала, казалось, его горячий румянец. Ей стало так радостно, но вдруг... словно жерновом придавило ее воспоминание о Василии Грязном... Ведь она принадлежит другому! Он может в любую минуту потребовать ее обратно к себе... Он жестокий, мстительный... Недаром в доме челядь звала его «живоглотом». Как же тут радоваться и чему радоваться? Никита найдет себе девушку непорочную, не познавшую греха, свободную от супружеской кабалы. Не по пути ему с ней, Феоктистой, и надо ей быть дальше от него, не кружить ему попусту головы, да и самой не вводить себя в обман... долой грешную радость, долой грешные мысли.
– Господь с вами!.. – перекрестил жену и дочь Истома, облобызал их по очереди и пошел к выходу.
Годунов простился с обеими женщинами, последовал за сотником.
После их ухода стало в доме сразу пусто и скучно. Феоктиста вышла в соседнюю горницу и, уткнувшись в подушку, горько заплакала.

 

Подобно своему отцу, великому князю Василию Ивановичу, царь Иван Васильевич любил странствовать по богомольям. От отца и дела унаследовал он и любознательность к тому, как живут и как трудятся в мимолежащих селах и деревнях посошные люди. Великие князья попутно выслушивали жалобы крестьян. Во многих селах Иваном Третьим устроены были «государевы дворы».
Выезды великих князей в монастыри приурочивались к престольным, двунадесятым, богородичным праздникам. Великие князья ездили на богомолье в Переяславль, Ростов, Ярославль, в Вологду, в Кириллов на Белоозере монастырь и во многие другие места.
Когда по Москве пошли слухи, что государь со всем своим семейством собирается на богомолье, никто этому не удивился.
Вскоре население Москвы узнало, что сильный отряд стрельцов, предводимый Никитою Годуновым, вышел для охраны царева пути в село Коломенское. Всякий понимал, что и дороги надо было подправить, и от нападения разбойников бережение иметь, а потому ничего в этом нового не было.
Стрелецкий передовой отряд по пути привлекал черные княжьи деревни, подклетные – дворцовые, боярских и монастырских крестьян «для княжьего похода мосты делать и мостить и, где худы, починивать, гати гатить и вехи ставить».
Все это в обычае старины. И нечему было тут удивляться.
С годуновским отрядом ушла погруженная в сани казна, столовая и шатерная. Двинулись в путь: ясельничий, шатерный, постельничий, становщики, обязанные ставить по деревням и селам ставки и готовить всякие обиходы к приезду великого князя.
И это у москвичей не вызывало никаких сомнений.
Но вот когда третьего декабря, в воскресенье, на площадь перед дворцом съехалось невиданное в прежние времена множество саней и сотни рабочих, тревожные слухи поползли по Москве.
Немного прошло времени, как для всех стало ясно, что царь задумал другое... не богомолье. Дюжие парни поволокли на своих спинах из дворца мешки с золотом и серебром, ящики с драгоценною обиходною утварью, тяжелую, окованную серебром и золотом мебель, одежды, сосуды, кресты, иконы и многое другое. Какое же это богомолье?
Кремлевские площади быстро наполнились народом.
Напрасно Григорий Грязной со своими сорвиголовами старался разогнать любопытных. Толпа росла. Глаза Григория налились злобою, но ни окрики, ни плети – ничто не помогало. Ужас напал на людей.
Иван Федоров, Мстиславец, а с ними прочие друкари и Охима также, спешно прибежали в Кремль. Они протискались близко к Красному крыльцу, и именно в то время, когда из дворца медленно, опустив в унынии обнаженные головы, двинулись к церкви Успения все кремлевское духовенство и бояре.
Толпа притихла. Лишь воронье раздирало тишину нудным, зловещим карканьем. Мрачное настроение московских жителей, подавленных всем происходившим, казалось, передавалось и самой природе. День выдался сумрачный, сырой.
Медленно тянулись минуты напряженного ожидания.
Иван Федоров, находившийся в толпе, прошептал на ухо Мстиславцу:
– Недоброе чую!.. Беда настанет.
Мстиславец вздохнул и, оглянувшись из предосторожности по сторонам, шепнул в ответ:
– Кругом беда! Помоги, Господи, Ивану Васильевичу одолеть беду. Со всех сторон она идет. Хушь бы война заглохла!
Охима печально вздохнула: Бог весть, что с Андреем сталось! Ни слуху ни духу... Те, кто был в дацкой земле, давно уже вернулись, а он как уплыл в аглицкую страну, так будто его и на свете нет. Было и жаль Андрейку, и досадно на него: променял ее, Охиму, на море! Сам напросился...
Загудели колокола. На Красном крыльце появился царь Иван с царицею и царевичами в сопровождении своих ближних бояр. Опираясь на посох, одетый в шубу, обшитую соболем, шел он, высокий, гордый, медленно, торжественно, к храму Успения.
У Ивана Федорова, стоявшего совсем близко, около дорожки, по которой проходил государь, невольно вырвался вздох: «Как исхудал батюшка Иван Васильевич!» Охима тоже заметила большую перемену в лице царя – оно показалось ей сильно постаревшим. У нее выступили слезы, да и у других посадских людей на лицах написана была скорбь. На посадах привыкли в царе видеть силу, крепость, бодрость – тогда и простой люд чувствовал себя спокойно, уверенно взирая на будущее, не боялся ни смут, ни татар, ни польского короля, а теперь... Страшно, больно видеть царя слабеющим, стареющим... Страшно за собственную судьбу, за Русь!..
Приняв благословение митрополита Афанасия и подведя к благословению царицу и детей, царь приказал служить обедню. Во время службы он усердно молился, обратившись лицом к иконе великого князя Александра Невского. Губы его что-то шептали горячо и страстно: о чем-то просил царь своего святого предка, перед памятью которого преклонялся. Александр! Не он ли положил начало борьбе с немецким нашествием, не он ли отразил нападение ливонских рыцарей на святую Русь? О чем теперь просил царь святого князя? Тайна! Она так же крепка и величественна, как непоколебимые столбы и своды древнего собора Успения.
После обедни Иван Васильевич, царица и царевичи снова подошли под благословение митрополита.
Государь допустил к своей руке бояр, служилых и торговых людей, без которых теперь не проходило ни одного торжества. Недаром же они называли его «торговый царь».
Выйдя из храма, царь обвел озабоченным взглядом несметную толпу москвичей, стоявших с обнаженными головами; почтительно, со смирением, поклонился на все стороны; милостиво распрощался с боярами, быстро подошел к саням, в которых уже дожидались царица и двое сыновей, и, сопровождаемый Алексеем Басмановым, Михаилом Салтыковым, князем Афанасием Вяземским, Иваном Чоботовым и другими своими любимцами, двинулся в путь.
Царский караван окружили целый полк вооруженных копьями всадников и громадное число придворных слуг.
Медленно, в глубокой тишине царев поезд двинулся к заставе.
Царь покинул Москву.
Об этом с унылыми лицами тихо и скорбно перешептывались люди, когда последний возок каравана скрылся из глаз. Все понимали, что творится что-то неладное. Многие в толпах народа плакали, не понимая, в чем дело.
В Москве стало сразу тоскливо, пусто. И хотя многие из московских жителей никогда и не видели царя, но одна мысль, что царь покинул Москву, Кремль, и притом неизвестно ради чего и надолго ли, приводила в ужас посадских людей.
Осиротела Москва! Это сразу почувствовалось во всем: и в растерянных взглядах бояр и воевод, и в унылом блуждании по Кремлю монахов и нищих, отказывавшихся даже от милостыни, и в отсутствии прежней строгости и подтянутости у кремлевской стражи. Даже колокола звучали по-иному, их удары растекались в тишине жалобно, будто плакали они о покойнике... Торговля на площадях сразу упала – куда делась обычная бойкость хожалых и сидячих купцов, даже сбитенщики и блинники притихли. Смеха не услышишь, а если кто и засмеется, на него тотчас же шикают, с кулаками лезут...
Малюта не поехал с царем – такова была воля самого Ивана Васильевича: он разослал во все концы столицы своих соглядатаев, чтобы ловили неосторожные и всякие «супротивные речи» об отъезде царя из Москвы и доносили прямо ему, Малюте.
Соглядатаи перестарались: в первые же сутки пять десятков приволокли на съезжую для допроса.
Одного соглядатая Малюта самолично бичевал за ложное, придуманное им доносительство. «Врагов и без вранья немало. Надо берегчи огонь и плети для явных злодеев. Пожалеть надо и палачей. Того еще не хватало, чтоб мнимых крамольников им отделывать. Будто они сложа руки сидят. Дурень! Не велика корысть государю от безвинно пытанных. Противно и грешно то».
Малюта много знал, многое угадывал с первого вопля пытаемого, а иногда не надо было и пытки. Подозреваемый в измене под тяжелым, оловянным взглядом Малюты сам, без принуждения, во всем признавался и выдавал всех своих сообщников. Были и такие, что со страха наговаривали сами на себя всякие небылицы. Таких Малюта приказывал окатить холодной водой, отхлестать плетью и выгнать вон из съезжей избы, называя их бездельниками.
В день отъезда царя из Москвы и в последующие дни соглядатаи, по словам Малюты, «в жмурки играли», ловили людей с завязанными глазами, кто попадется. Это значило, что им делать было нечего.
Всюду слышались вздохи и плачи об отъезде государя. Никогда Малюта и не думал, что в народе есть такая крепкая привязанность к царю. Куда ни глянешь, везде скорбь и молитвы о здравии Ивана Васильевича. И чем ниже званием человек, тем более тосковал он.
Выходит – у страха глаза велики. Стало быть, он, Малюта, и сам запугал себя изменою и царя запугал, согрешил перед Богом, царем и людьми?
Несколько ночей подряд раздумывал об этом Малюта. Не спалось. При воспоминании о многих своих доносительствах и опрометчивых поступках ему делалось совестно.
Вот он стоит на кремлевской стене один, в суровой неподвижности. Луна щедрою рукой разбросала свое лучистое сияние в тихой, безветренной и безоблачной московской ночи, посеребрив оснеженные верхушки кремлевских башен, крыши бревенчатых домиков, кривые, узкие улочки, Москву-реку... Малюта ошибся. Он приготовил возы с кандалами, чтобы ковать крамольников, он уже мечтал о том, как он доложит царю об истреблении внезапно обнаруженного сонма преступников, и вдруг...
Изменники не столь многочисленны, как ему думалось. Он готовился во всеоружии встретить восстание в Москве после отъезда царя. Для того и остался здесь. А вышло, что дела не только не прибавилось, но и поубавилось.
«Изменники в „верхах“! Вот когда это стало ясно. И они притихли, боятся слово молвить, боятся толпы, черни больше, чем застенка. Вчера один купец боярскому сыну, приживальщику боярина Фуникова, нос расквасил за то, что тот осмелился осудить царя за его уход из Москвы. Купец дюжий, глазастый, злой... Насилу оторвали его от боярского сына.

 

Холодно. Пронизывающие ветры мечутся среди деревянных, как-то съежившихся от стужи домиков. Побелели к вечеру московские улочки и переулки. В сумерках уныло перекликались одинокие благовесты, развеваемые шквалами внезапных ветров. В садах гудели столетние сосны. Обезлюдели площади, только сгорбившиеся на низкорослых косматых конях грузные сонные стражники слонялись в мутной сумрачной пустоте, стуча в трещотки.
Феоктиста пошла со своей сенной девушкой Маринкой за водой к речке Синичке. Скучно было целые дни сидеть дома. Ходить боязно даже в храм Божий. Везде мерещился Василий Грязной со своими озорными конниками. Лихие люди кишмя кишели около братьев Грязных. Отец наказывал, когда уезжал, сидеть дома, не подвергать себя опасности.
За водой надо было сойти вниз, к проруби, недалеко от дома. Безлюдье с непогодою охрабрили – Феоктиста чувствовала себя в безопасности, спускаясь к реке.
И вдруг где-то сбоку, в кустарниках, раздался голос – жалобный, молящий. Феоктиста, держась за Маринку, в страхе приблизилась к кустарникам.
– Чернец!
– Замерз я, красавица боярышня, застудился!.. Приюти меня, праведница, помоги старцу бездомному, горлица непорочная... На ногах не стою от немощи...
Феоктиста и Маринка подхватили старца под руки и повели в дом.
Анисья Семеновна, мать Феоктисты, добрая, набожная, похвалила дочь за ее милосердие к нищей, бесприютной братии. Мать и дочь принялись ухаживать за старцем, который на вид был совсем больной. Ему дали чарку вина, уложили его в постель.
Старец назвался Зосимою, иноком-богомольцем, странствующим по селам и деревням «во имя просветления разума человека праведным словом Божиим». Он жаловался на то, что еретики «задушили правду Христову». «Расползлись люди в сторону от Христова учения, как слепые щенята от матери». В подслеповатых, усталых глазах старца при огоньке свечи можно было разглядеть вспышки гнева и упрямой ненависти к еретикам.
А кто эти еретики – ни Феоктиста, ни Анисья Семеновна понять не могли.
– Ныне беса от священнослужителя не отличишь... Все в рясу облачились... Иной человек ныне по две обедни слушает да по две души кушает. Властию прельщаются. И у самого митрополита Афоньки борода апостольская, а усок дьявольский...
Говоря это, Зосима через силу поднялся с ложа, потряс в воздухе костлявыми кулаками:
– Горе супостатам, проклятым еретикам! Призываю кару Господню на их окаянные головы. Грозы и сжигающие молнии на гнездо диавольское! Проклятие!..
Обессилев от возбуждения и через силу произнесенных проклятий, старец упал навзничь, тяжело вздохнул и притих.
Женщины испугались, думая, что он умер, но, прислушавшись, поняли, что старец просто утомился и засыпает.
Анисья Семеновна и Феоктиста помолились и вышли в соседнюю горницу, довольные тем, что по-христиански приютили несчастного путника, облегчили ему горькие страдания.
III
Сон не сон, а что-то неладное. Чудеса какие-то. Так чувствовал себя Андрей, попав наконец после долгих странствований по морям в Лондон. Побывал он и в «Дацкой» земле и в «Голанской», видел и «Отланское море». Вместе с купцами московскими во время плавания диву давался на «погоды великие», пережил и морские «волнения безмерные». Корабли Керстена Роде отчаянно боролись с ними. Товары купецкие, запасы всякие и рухлядь торговая – все это нередко подмачивалось водою. Не миновала московских путешественников и морская болезнь. Пришлось видеть и то, как валы пробивали у иных чужеземных кораблей «скулу» и корабли те на дно уходили, «как деревья парусные» от бурь ломало и к воде склоняло». Плачи и вопли утопающих пришлось слышать в пути. Все было. Всего насмотрелись. Всего наслушались. Всего натерпелись. Случалась скудость в пресной воде. Ставили ведра под дождь и спасались.
Купец Тимофеев ворчал:
– Каково с нами было, того и рассказать дома не сумею. Чтоб тебя боле и не видать, Отланское злющее море!
– Полно, дядя, не зарекайся! Барыш будет, так и бури не испугаешься... Знаем мы тебя... Так говоришь. Ради красного словца.
Тимофеев продолжал ворчать:
– Да еще к тому же турские каперы вздумали помогать литовским, ерманским и свейским пиратам. И они приплыли. На Отланском море гуляют, как у себя дома. Их только, азиятов, не хватало.
– Эх, Господи! – вздыхал Поспелов. – Какая уж тут торговля. Прямо хушь ложись и умирай!.. Глаза не глядели бы на чужие земли. Спасибо нашим верховодам – морским атаманам. Спасли жизнь московским купцам.
– А наши-то как ловки! Ерофейка Окунь даже мачты все сберег, никакой порухи у него на корабле... У немчина посбивало, а у него нет.
– Не! Чернец Беспрозванный способнее... Далеко Окуню до Кирилки Беспрозванного. На Студеном море его больше почитают, нежели Окуня... – с видом знатока сказал Погорелов. – Много у нас в ледовых водах мореходов, а такого нет... и у нас.
За пределами отечества язычок у некоторых развязался. Стали втихомолку ворчать на царя. Забьются в отведенную им комнату в каменном двухъярусном темно-бурого цвета доме, близ Темзы, и начинают. И ничего-то путного из тех царевых выдумок не выйдет, и народ-то аглицкий не может стать дружественным Москве, и бабы-то аглицкие носят какие-то щиты из полотна на шее «округ рыла», и бесстыдницы-то они – все в свою безбожную королеву, – и едят-то аглицкие люди поганую пищу, и даже черепах, – девки и бабы их «мел жрут, золу и сало», чтобы бледными быть, без кровинки в лице, подобно своей королеве... Гордыня непомерная здесь, а гордиться-то и нечем. А туман?
Серым покрывалом протянулся он над рекой Темзой, клубами ползет между стенами и кровлями домов, обвивается вокруг каменных башен... Мутная, густая туча тумана упорно мешает пробиваться солнечным лучам.
И оттого Лондон показался купцам и иным людям, прибывшим из Москвы, мрачным, неприветливым.
И дома-то выглядели на первый взгляд какими-то грязновато-темными, зеленоватыми, покрытыми черною копотью снизу.
Единственно, что порадовало москвичей, это лондонские сады и парки, убранные цветниками, заросшие широкими, развесистыми деревьями.
Но... сырость!
Все мокрое на тебе, словно бы водой облили... Вот бы посадить сюда батюшку царя, пускай бы... А то ишь он, хитрый, там в тепле да в холе на берегу матушки Москвы-реки сидит. Тоже. Себе на уме. А людей загнал невесть куда, невесть зачем, ворчали недовольные.
Глава посольских дьяков Петр Григорьевич Совин, впервые очутившийся в Лондоне, чувствовал себя как дома: ходит нарядный, веселый, все о чем-то с аглицкими чиновниками беседует.
Диву давались на него торговые люди.
Однажды непоседа Юрий Грек, вопреки наказу Совина, тайно отправился погулять на набережную, да зашел там в кабачок, познакомился с какой-то девицей, восторженно обнял ее, да за голову ее рукой ухватил, чтобы поцеловать, и вдруг... страсти Господни! С девичьей головы волосы в его руке так и остались... Парень смутился, обомлел. Ан, у девицы на голове другие волосы: много их, черные, а у него, у Юрия, в руке целая голова волос рыжих, золотистых... В ужасе перекрестился парень– уж не волшебство ли какое, а вокруг народ хохочет, глядя на него, хохочет до слез... Юрий Грек обомлел, дрожит, не знает, что теперь ему с этой головой делать. Прощенья давай просить: «Прости, девка, не чаял я, что у тебя две головы».
Он робко вернул те волосы девушке, и она снова надела их на себя. Лицо ее было обиженное. Грек, низко кланяясь, продолжал просить у нее прощения. Она улыбнулась. Простила.
Когда Юрий Грек вернулся домой и рассказал товарищам об этом случае, Совин объяснил торговым людям, что-де это – парик; женщины в Англии так любят свою королеву, что во всем ей подражают и носят такие же волосы, как у ее величества королевы Елизаветы.
Совин на три дня запретил Юрию Греку выходить из дому. Купцы долго и вразумительно внушали Юрию, что-де не годится себя вести так в чужом государстве. Да и женщины тут не такие, как в новгородской деревне, к ним и не подступишься – юбки на проволоке оттопырились вокруг стана, будто полка какая, хоть чаши либо сосуды на них ставь. Слушавший разговор купцов толмач Алехин сказал им, что эти полки «фижмами» здесь прозываются. Вчера ему один англичанин объяснял.
– Да где же там телеса-то? – задумчиво произнес старик Поспелов. – Целый воз тряпок да кружев, до человека-то и не доберешься! То ли дело сарафаны, что носят наши бабы и девки. И цветисто, и любовно, и Богу угодно... А у этих... ни красы, ни радости!..
Заговорили и об одежде мужчин. Всех приводили в смущение эти короткие штаны, до колен, с раздутыми в пахах буфами, и чулки, плотно обтягивающие икры ног. То ли дело русские сафьяновые сапожки да бархатные шаровары! И удобно, и красиво!
Э-эх-ма! На что ни взглянешь, непременно свое вспомнишь. Свое родное, российское.
А шляпы?
– Будет вам судачить! – замахал руками на своих собратьев-купцов Степан Твердиков. – Нам смешно смотреть на иноземцев, им на нас – такое уж это дело. Господь Бог не одинакими всех сотворил. У каждого народа свой ндрав, свой обычай. Давайте-ка лучше о торге покалякаем, чтоб нам себя не обидеть. Тут, видать, народ тонкий, пальца в рот не клади! Коли приплыли сюда, так уж чтобы не напрасно... Приехал к торгу, Роман, так увози денег карман. Не дадим себя в обиду. Вот што, братцы мои родные, надобно обсудить.
Купцы призадумались. Словно ото сна разбудил их своими словами Твердиков. Вчера только московских торговых людей посетил один из начальных людей лондонской «Московской компании». Купцы приветливо встретили его. Беседа была дружественная. Англичанин сказал, что «Московская компания», несмотря на козни немцев, поляков и иных недругов Москвы, посылает свои корабли в далекую Московию со многими товарами и военными припасами для московского государя и великого князя, посылает и будет посылать, так как московские люди пришлись по сердцу англичанам. Ее величество королева английская покровительствует добрым отношениям между компанией и московским торговым людом. Ее величество королева благосклонно приняла известие о прибытии в Лондон московских купцов, желает им успеха в делах. Сам Господь Бог помогает английским мореплавателям побеждать стихию во имя дружбы Англии с Россией. Но английский народ понес уже тяжелые потери во время плавания по Ледовитому морю.
«Мы потеряли такого благородного и благочестивого человека, как сэр Хью Уиллоуби. С ним погиб и весь его экипаж. Небесный владыка да вознаградит их на небе за подвиг своими неистощимыми щедротами. Англичане умеют мужественно встречать невзгоды, которые выпадают на их долю при исполнении благих предприятий. Сэр Уиллоуби и его спутники погибли как подлинные рыцари, не пощадившие своей жизни для Москвы. Думается, что русские оценят это и будут встречать наших командоров – советников компании – как своих лучших друзей, готовых на всякие жертвы ради дружбы, согласия и торговой взаимности».
Купцы, которым толмач перевел слова англичанина, земно поклонились представителю «Московской компании».
Присутствовавший при этой беседе Совин ответил от имени торговых московских людей, что его величество царь всея Руси великий князь Иван Васильевич, а с ним вместе и весь русский народ молят Господа Бога о здравии ее величества, сияющей в лучах доброты, мудрой королевы Елизаветы и о благоденствии ее могучей морской державы на вечные времена. Торговые люди Московского государства счастливы тем, что Господь Бог соблаговолил удостоить их прибытием в славную столицу великой и непобедимой Англии.
Когда окончилась церемония этой встречи с представителем английской «Московской компании», старейший из купцов, Поспелов, сказал:
– Будем торговать по-Божьему. Воск, мед, рыба, меха, пенька искони привлекают иноземцев к нам. Так развернемся же со всею удалью купецкою на лондонском торжище!
– Вот и подумаешь теперь: как, с какого конца и в каком виде начинать торг со здешним народом, – тяжело вздохнул Твердиков. – А начинать надо. Сердце торговое чует, что прибыль будет, дело выйдет... только надо не вдруг, полегоньку: семь раз отмерь – один отрежь.
– Дело говоришь, Степан, – хлопнул Поспелов по плечу Твердикова. – Пора, Господи благослови, торг начинать!.. И к тому же с умом. Нужды нет, что мы в чужой земле, надобно посмелее, нечего нам топтаться на одном месте. Помолимся Всевышнему, да и за дело!
Андрею наскучило слушать длинные разговоры купцов об одном и том же. У него в голове было другое. Ему хотелось знать: как и чем воюют аглицкие люди? Какие у них пушки, ружья, холодное оружие? Какая у них конница? Чем вооружены корабли?
Он очень сожалел, что не знает здешнего языка.
Толмач Алехин, которого послал с Совиным из Нарвы дьяк Писемский, охотно рассказывал ему обо всем, что приходилось им слышать и видеть. Королевские власти не препятствовали русским бывать на рейде. Там царило такое оживление, такая суета, столько было шума и грохота, что у пушкаря Андрея голова с непривычки закружилась.
Однажды Андрей увидел несколько готовых к отплытию кораблей, к которым с песнями, с веселыми криками отчалило от берега в лодках множество вооруженных копьями и мушкетами людей. Одеты они были пестро, не похоже на тех воинов, которых приходилось обычно видеть на улицах.
Алехин шепнул Андрею:
– Королевские корсары... Атаман их, Джон Гаукинс, запугал гишпанцев... Смельчак!
– Стало быть, гишпанцы худо бьются?
– Гишпанцы храбрые, да Гаукинс храбрее их. Многие гишпанские корабли он захватил и добычу богатую королеве привез... Как вихорь носится он по морям и океанам. В дикие страны плавает, земли новые захватывает... К королевству их присоединяет... Озорной!
Гаукинс стоял на берегу в темно-зеленом плаще, накинутом на черный бархатный камзол. Под плащом к поясу прицеплена была длинная тонкая шпага. У колен, под короткими клетчатыми желтыми шароварами, на правой ноге подвязка, окаймляющая чулок, украшенная большим бантом. На нарядных башмаках сверкали большие золоченые бляхи. У него было суровое, мужественное лицо человека решительного, отважного морехода.
Андрей сосчитал, сколько оружия свезли с берега на корабли: сорок луков, сто колчанов со стрелами, сто пятьдесят пик и сотню малых лат. При виде погружаемых на паромы пушек малых, чисто сделанных, Андрей едва не бросился к месту погрузки, чтобы осмотреть их, но Алехин испуганно вцепился в него:
– Стой!.. В кандалы захотел? Нельзя!
Алехин объяснил Чохову, что его могут посчитать соглядатаем, и тогда плохо ему будет.
На воде словно город: куда ни глянешь, везде корабли, баркасы, плоты... Целый лес мачт. На берегу суета сует. Матросы, плотовщики, бурлаки, носильщики шныряют между наваленными кучами мешков, высокими штабелями ящиков... крик, ругань, резкие пронзительные сигнальные рожки. А надо всем этим с визгом носятся чайки.
Подошедшие сюда же московские купцы с ужасом и содроганием вдруг увидели два больших корабля, приставших к берегу, сплошь заваленных связанными по рукам и ногам черными людьми. Многие из них были в цепях, издававших неприятный лязг при каждом движении несчастных пленников. Когда их стали выгружать на берег, московским людям бросились в глаза растертые цепями и веревками раны, покрывавшие черные тела этих людей. Одетые нарядно, с золотыми украшениями на одеждах, погонщики стегали хлыстами тех, которые не могли подняться с места.
– Да, Господи, что же это такое? – шептали дрожащими от волнения губами московские гости.
Находившийся около них толмач Алехин объяснил им, что это – невольники, захваченные английскими корсарами на островах в море и привезенные в Лондон на невольничий рынок для продажи. Многие корсары от этой торговли разбогатели и стали знатными людьми в Англии.
Слушая это, старик Погорелов тяжело вздохнул, перекрестившись:
– Страсти Господни! Куда мы попали!
А мимо все шли и шли толпы несчастных невольников. Только у матерей не были связаны руки, ибо они держали у себя на груди малых детей.
Один из лондонских зевак сказал Алехину, указывая на женщин с детьми:
– Дети на рынке дорого ценятся...
Сквозь слезы испуганно озирались по сторонам пленники английской королевы.
Крики озверелых корсаров, свист бичей сливались со стонами невольников. На набережную сбежалось множество любопытных. Они с интересом заглядывали в лица пленников, забегая вперед. Некоторые шутили, подсмеивались над наготою и неуклюжестью опутанных цепями островитян. Видно было, что лондонский обыватель уже привык к зрелищам такого рода.
– У нас купцы не торгуют людьми, – с сердцем плюнул на землю Погорелов, – у нас церковь не позволит это.
Его товарищи, ворча и вздыхая, пошли вслед за ним прочь, чтобы быть подальше от «сего безбожного дела».
– Наша церковь, – сказал англичанин Алехину, – усердно возносит молитвы Всевышнему о том, чтоб Англия была владычицей морей и народов. Она молит о том, чтобы все острова, разбросанные по морям, были нашими, но попы у нас, однако, недовольны своей судьбой... Они считают себя обиженными королевской властью... Они плачут, жалуясь на бедность. Они осуждают нравы при дворе ее величества...
Дальше он, немного помолчав, заговорил уже шепотом:
– Папские священники навязывают нам латынскую веру, кальвинисты – свою. А королева тем временем землю у церквей прибирает в свои руки. Свара у нас идет великая... Снаружи все спокойно, а...
Тут кто-то подошел к ним. Англичанин быстро исчез в толпе.
Шепотом Алехин сказал Андрею:
– Болтают матросы, будто в самом дворце королевы – пристанище безбожников... Будто сама королева ничему не верит.
Андрей испуганно взглянул на него:
– Как же это так?
– Папа латынский проклял ее...
Андрейка скрытно от взоров людских перекрестился.
– Дай, Господи, много лета государю нашему! Не такой он. Хорошо у нас в Москве...
Прогуливаясь по берегу Темзы, оба незаметно вошли в Чарингкросс, деревню между Лондоном и Вестминстером, расположенную на самом изгибе Темзы.
– Давай-ка присядем, парень, отдохнем да Москву вспомним.
Алехин, бывавший и раньше в Англии, указал рукою на скамью около небольшого здания в стороне от дороги.
– Сядем вот здесь, у охотничьей избы, что королус Генрих построил на память о своей женитьбе на Анне Болейн, которую потом он же и казнил.
Алехин рассказал Андрею о лютой борьбе, какую вел Генрих VIII с римским папой и императором германским.
– Всех, не желавших признавать короля в достоинстве главы церкви аглицкой, повелевал он вешать. Многие духовные претерпели сие несчастие, между которыми главнейший был Томас Морус, государственный канцлер. Он написал книгу... В ней он говорил о справедливых законах, о том, что все на земле должно быть общим, говорил о том, что всем надо трудиться... Лорды и богачи ненавидели Моруса... Его обвиняли в измене родине, в союзе с папой. Папу король объявил государственным неприятелем. Томас Морус, человек весьма ученый, умер гордо, с шуткою. Как приблизился он к лобному месту, то сам положил голову на плаху, и, приметя, что длинная борода его свесилась, он попросил палача прибрать бороду, чтобы она осталась невредимою. «Какая тому причина, – спросил его палач, – ты заботишься о бороде, тогда как тебе сейчас отрубят голову?» – «Мне нет в том нужды, – ответил ему Морус, – но ты должен так сделать, чтобы не обвинили тебя, как не разумеющего своего ремесла, ибо тебе велели отрубить мне голову, а не бороду».
Андрей ужаснулся, выслушав повествования Алехина.
– Может ли то быть, чтобы и здесь казнили людей? – сказал он.
– Король Генрих и дочь его королева Мария много сгубили людей понапрасну... При королеве Марии токмо о кострах да виселицах и говорили и прозвали ее Кровавой.
– Чего же ради государя нашего, батюшку Ивана Васильевича, соромят в чужих землях, называя его сыроядцем, душегубом? – воскликнул удивленно Андрей. – И тут, стало быть, без пролития крови не живут...
– Нет такого государства, где бы не проливалась кровь либо за измену, либо за воровство, либо по изветам худых людей... – ответил Алехин.
После этого оба некоторое время сидели в молчаливой задумчивости.
– Эх-ма! – с великой тоской на лице вздохнул Андрей. – Далеко мы заехали. На Кремль теперь хоть бы разок глянуть... на Москву-реку... Отдохнуть бы душой! Не знал я, што тосковать буду.
– Што ж ты! Аль раскаиваешься?
Трудно было ответить на этот вопрос. И любопытство-то разбирало – хотелось побольше увидеть и узнать всего. Очень приятно сознавать, что ты побывал в чужих краях, много видел нового, о чем в Москве и понятия не имеют, но и мысли о Москве, об Охиме, о Пушечном дворе не покидают ни на минуту.
Оживился парень вновь, только когда подошли к знаменитому «Бесподобному дому» с удивительным подъемным мостом. Андрей с любопытством стал рассматривать мост. Мудреное дело: площадка на середине моста поднимается для прохода кораблей в лондонскую гавань Квинхайт. И дом-то построен, как говорят, в голландской земле. В Лондон привезен будто бы частями и здесь собран; и крепили его деревянными гвоздями... Любопытно очень! Рассказать будет о чем в Москве, но тут же опять невольно приходят на память маленькие бревенчатые мосты близ Пушечного двора. Так бы, кажется, и улетел туда.
– Што же ты задумался? Отвечай.
Андрей посмотрел на Алехина с растерянной улыбкой.
– Не жалею я, што батюшки государя волю исполняю, токмо чудно мне... не знаю, как и ответить.
Алехин вздохнул.
– А я бы и не вернулся, пожалуй... Так бы здесь и остался... Опоганили Русь царские приспешники... Малюта, Басманов, Васька Грязный... штоб им пусто было. Бр-р-р. Тьфу!
Алехин сердито замотал головой и с сердцем сплюнул.
– А государя-батюшку Ивана Васильевича любишь ли? – спросил, едва дыша от волнения, Андрей.
– Люблю батюшку государя, как бы отца родного... Мудрый он. И родину люблю... А посему никогда и не покину ее. Пускай на плахе буду, а родине не изменю.
– Когда так – не хули и его слуг. Коли он мудрый, стало быть, они ему надобны, не всуе он их держит и холит, а для пользы. Василь Григорьич – плохой человек, и обиды многие претерпел я от него, да токмо Бог с ним. Лишь бы царю верно служил.
– То-то и оно, што кривдою он служит. Воры они с братом и лгуны.
– Бог правду видит, да не скоро скажет. Я так думаю: худо им будет, накажет их Бог. Как ни хитри, а правды не перехитришь. Мы свое дело должны без кривды делать.
Алехин промолчал. Угрюмо глядел он на реку, где белели парусники и сновали лодки перевозчиков.
Вдоль берегов сквозь мглу тумана выделяются домики – коттеджи в два житья, покрытые красною черепицею. На крышах маленькие чердачки. Около дверей – палисадники. В домиках большие многоцветные итальянские окна. Кое-где большие, с башенками, мрачные, похожие на крепость каменные дома. Слышны крики рабочих, нагружающих на баркасы корабельные снасти.
День пасмурный, серый, неприветливый. Холодок забирался под одежду, вызывая озноб. Туман сгущался, полз ниже и принял желтоватый цвет. По реке громадные, какими-то воздушными призраками, медленно прошли военные корабли.
– Пойдем-ка домой, – сказал Андрей.
Алехин продолжал сидеть, пока Андрей не дотронулся до него.
– Ну, идем!.. Ладно. Парень ты хороший. Любо мне с тобой беседовать. От наших дьяков слова живого не услышишь. Изолгались, чувства человеческие потеряли... честолюбцы. Ладно. Идем... – поднялся со скамьи Алехин. – Смотрю я кругом на все – и чудно мне все как-то... Жизнь тут веселая... Суеты много... а не мог бы я тут жить... У нас смирнее, тише жизнь – есть много времени, чтоб помолиться, подумать о себе да о людях, попоститься, потосковать, а потом и повеселиться... пображничать. Э-эх-ма, люблю тебя, матушка Русь! – У Алехина на глазах навернулись слезы.
Обратный путь держали другой дорогой. Алехин сказал Андрею:
– Вчера меня один поляк, словно обухом по голове, своими словами ошарашил – князь Андрей Михайлович Курбский-де отъехал в Литву. Царь хотел казнить его, четвертовать за то, што он побит поляками под Невелем, а он бежал. Сказывал тот человек также, будто в Москве народ бунтует; на всех улицах виселицы... Царь и Малюта будто бежали куда-то из Москвы.
– Врет поляк, – сердито проговорил Андрей. – Не верю. В Антерпе тоже болтали, будто турецкий султан Москву сжег... будто и царь наш убит, а на деле вышло, что того и не было. Из Москвы в Антерпу приплыли купцы, сказывали: ничего того и нет... Изветы ворогов, Москва землю переживет, вот што!
– Да уж давно я слышу, будто Курбский передался на сторону Литвы... Поверить тому можно... С Колыметами дружбу он свел, а это плохой знак. Колымет ненадежен.
– Коли то правда, лучше бы князю тогда и на свет не родиться. Проклянет его народ на вековечные времена...
– Проклянут, да не в том дело! – вспыхнув от волнения, возразил Алехин. – Андрей Михайлович – умный и честный воевода... Так народ о нем думает. Его почитает вся Русь. Вот в чем дело.
– И я его любил, да после того, как он изменил, знать я его больше не хочу. Не наш он. И народ его разлюбит.
Алехин ничего не сказал, нахмурился; только когда стали подходить к дому, проговорил, тяжело вздохнув:
– Теперь Малюта доберется до всех, кто дружил с князем. Он расторопен в заплечных делах. Как пес, поди, обнюхивает и облизывает всех. – И, немного подумав, добавил: – Да и то сказать: и без Малюты нельзя... Э-эх, Господи! Вся жизнь на крови строится... Как злодей Каин убил Авеля, так и пошло с той поры.
Андрей с любопытством наблюдал за рыболовами, сидевшими на берегу Темзы с удочками. Неподвижные, серьезные, они со стороны казались неживыми. Тут и старики, и молодежь, и дети.
– Любимое занятие у них сидеть целыми днями над водой, – усмехнулся Алехин. – То ли дело таскать рыбу бреднем, как мы у себя на реке.
Дорогою повстречался Алехину знакомый человек, служивший писарем в «Московской компании». К нему обратился Алехин с просьбой проводить их к Лондонской башне, о которой приходилось Алехину много замечательного слышать от приезжавших в Москву моряков и купцов.
Договорились на следующее утро собраться всем вместе и совершить прогулку, чтобы осмотреть Внутренний и Внешний дворы этой прославленной в веках крепости.
Алехин с большою похвалой отзывался об этом англичанине, имя которого Генри Куртес.
– В той башне, – сказал Алехин, когда они снова остались одни, – сидело в заключении много людей королевского рода и вельмож, и даже сама нынешняя королева Елизавета... Много там казнили и уморили в казематах именитых бояр... А построена она четыре сотни лет назад...
Слушая рассказ Алехина, Андрей сказал:
– А ты Малюту порицаешь... Гляди, как тут! Королеву – и ту сажали в крепость... Не слыхал я што-то, чтобы у нас так-то... Да и башни-то у нас такой нет...
– Нет, так будет!.. Обожди, цари построят...
Алехин насмешливо посмотрел на Андрея.

 

Однажды Совин собрал купцов и объявил им, что по случаю происшедших между аглицкими и фламандскими купцами несогласий королева Елизавета повелела таможенным своим сборщикам наложить необычайную пошлину на ввозимые в Англию фламандские товары. Правительница фламандская отдала подобный же приказ у себя в государстве.
Совин потирал руки от удовольствия, поздравляя московских торговых людей.
– Пора, железо куй, поколе кипит! – сказал он.
– Оно так, ваше степенство, – с усмешкой отозвался Поспелов. – Торговля кого выручит, а кого и выучит.
– Секретарь «Московской компании» сегодня днем ожидает вас в своей Торговой палате.
Вздохнули купцы. Город аглицкий велик, а московскому гостю тесно, развернуться негде. Русский торг любит простор, а на кой ляд купцам Торговая палата? Были уж один раз в ней, когда высадились с кораблей. Были, послушали, что люди говорят на своем языке. Много кланялись. Алехин старался на русскую речь перекладывать аглицкие слова, а все равно ничего не поймешь. Одно ясно – московских людей здесь уважают, встречают с почетом.
Это пришлось по душе.
«Ну что ж! Сходим еще раз».
Когда купцы после обеда отправились в Сити, они увидели недалеко от дома Торговой палаты толпу народа.
Полюбопытствовали. Толкнули в спину Алехина, чтоб разузнал, в чем дело.
Оказалось, в Сити изволила жаловать сама королева Елизавета. С минуты на минуту она должна была прибыть к месту, где собрались для прощания с королевой аглицкие купцы, отплывавшие за океан в Новый Свет. Оттуда они должны привезти несметные богатства... С ними поплывет Гаукинс... Ему поручено грабить испанцев...
Послышались торжественные звуки медных воинских труб и грохот литавр.
Алехин прошептал: «Вон, вон, глядите!»
Из-за угла громадного здания на улицу тихим шагом выехали десять всадников с алебардами.
За ними на высоком белом коне, покрытом бархатной пурпурной попоной, сидя боком в роскошном золоченом седле, появилась и сама королева, стройная, величественная. На ней было богатое, пышное платье, на голове украшенная бриллиантами корона.
Словно из-под земли выскочили десятка два закованных в латы воинов, вооруженных копьями.
Купцы, уплывавшие за океан, выстроились у стремени венценосной всадницы. Они были одеты в длинные, широкие, черного цвета одежды. Тут же находился и Гаукинс.
Там, где ступали копыта королевского коня, купеческие слуги расстилали ковры.
Толпа обнажила головы. Сняли свои шапки и московские торговые люди. Стали следить, затаив дыхание, за тем, что будет дальше.
День был солнечный – слепила глаза пестрота многоцветных одежд, блеск драгоценных камней, сверкание оружия окружившей королеву свиты.
В толпе московских купцов появился главный агент «Московской компании» Вильям Барро, подошел к ним и сказал, что он постарается представить их своей королеве.
Струхнули было купцы, но Алехин их успокоил: королева доброжелательна к московским людям и царя Ивана Васильевича уважает. Когда так, оправили на себе одежду, расправили бороды, прошептали про себя молитву Господню. Приготовились.
– Куда же это они собрались? – спросил Алехина Поспелов. – В толк я не возьму.
– Земля новая объявилась позади окияна... туда и поплывут. Новая земля – так ее прозывают, Новый Свет!.. Там очень много золота, много богатств...
– Далече ли она отсюдова? – спросил Юрий Грек.
– Бог знает!.. Говорят, вдоль земли всей плыть надо, – ответил Алехин наобум.
Большее удивление вызвала у купцов смелость аглицких людей: неведомо куда люди плывут – знать, доходное дело! Зря не поплывут.
– Гляди, как красавица королева с ними ласково беседу ведет...
– Она к торговым людям милостива, – заметил Алехин, – купцы хвалят ее... Да и польза ей от того, и немалая.
Наконец, когда проводы были закончены, к Алехину подошел Вильям Барро, красный, взволнованный, и сказал: «Ее величество соизволила пожелать видеть московских гостей».
Двинулись робко, со смирением, низко поклонились королеве на ее приветливый кивок головы.
Она спросила о здоровье государя Ивана Васильевича и пожелала успеха московскому торгу.
Поспелов, выйдя вперед, благодарил королеву за гостеприимство и доброе слово о батюшке государе.
Но вот опять забили литавры, загудели трубы. Королева повернула своего коня. За нею двинулась и вся ее свита.
Вечером в дом, где остановились московские люди, приехал Вильям Барро. Он сообщил, что королева благословила «Московскую компанию» на отправку в Нарву новой флотилии торговых судов, и затем поздравил московских гостей с милостивым обхождением с ними королевы.
По просьбе купцов Алехин задал Вильяму Барро вопрос:
– Почему в Лондоне так шумно и весело, разве их вера не запрещает праздности, гусель гудения и лицедейства?
На это Вильям рассказал следующее.
Был такой суровый протестант, который осуждал лондонские нравы. Имя ему Кальвин. Жил он в Швейцарии. Когда доложили о том королеве, которая не любила Кальвина за суровость, она сказала:
«Кальвин сделал реформацию для самого себя, согласно с нравом своим, но не обязан весь свет согласиться с суровостью его. Он придумал столь печальный обряд богослужения, что собрания реформаторов походят более на темницу, наполненную преступниками, нежели на собрания богомольцев. Пророки учили служить Богу с весельем. Они писали: „Хвалите его в тимпанех и гуслех, хвалите его в струнах и органе! Хвалите его в кимвалах доброгласных...“ Как же можно следовать суровым порядкам, навязываемым Кальвином?..»
С этого дня купцы стали частыми гостями «Московской компании», которая помещалась в большом богатом каменном доме. Одно крыло этого дома высоко поднималось над остальною частью здания, образуя широкую четырехугольную башню, окаймленную тупыми зубцами на вершине. Внизу, у основания башни, был широкий с куполообразным вырезом над воротами вход, закрытый тяжелыми железными дверями. Одно за другим поднимались три больших окна в мелких квадратных стеклышках. Все здание вместе с башнею было окрашено в темно-бордовый цвет. Столетние дубы пышной зеленью обволакивали этот дом.
«Компанию» возглавляло правление из одного губернатора, четырех консулов и двадцати четырех ассистентов.
Московские торговые люди были однажды приняты и самим губернатором Уильямсом Герардом. Он приветливо встретил русских гостей, рассказал им, ради какой цели возникла «Московская компания». Главное – желание королевы жить дружно, в добром союзе с московским государем.
Герард сказал, что королеву весьма огорчает, что кратчайшим путем, через Балтийское море, англичанам не удается наладить торговое мореплавание в Нарву, как бы то ей, королеве, хотелось. Этому мешает постоянная война за господство в Балтийском море между Швецией, Данией, Польшей, Ливонией и Москвой. Да и немцы данцигские и любекские с некоторых пор начали вредить английской торговле с Нарвою. Ее величество королева Елизавета имеет желание оказать посильную помощь Московскому государству в его борьбе с врагами, а потому купцы английские плывут далеким окружным путем в Холмогоры, везя оружие и иные товары московскому царю.
Купцы, которых сопровождали Совин и Алехин, много раз благодарили за ласковые слова Уильямса Герарда, прося передать свое приветствие и свою благодарность ее величеству королеве Елизавете.

 

В полумиле от Лондонского моста, на высоком бугре, над Темзой, раскинулась Лондонская башня, эта крепость, занимавшая обширное место от бухты Спасителя до пристани святого Олава.
Толпа москвичей, предводимая англичанином Генри Куртесом, рано утром приблизилась к башне. Андрею, находившемуся в толпе, она показалась каменным сборищем стен, башен, валов, ворот. Чем ближе подходили, тем яснее, величественнее вырисовывались башни, фасады, ворота, угрюмые, покрытые мхом зубцы. Несметные стаи воронья взметнулись и закружили над стенами крепости.
– Вы видите перед собой, – сказал Генри, – жилище мужественных королей, могилу благороднейших рыцарей, место веселых, шумных торгов и самых мрачных преступлений. Здесь и тюрьма, и судилище, и дворец. Все тут.
Когда подошли совсем близко, то увидели сильную конную и пешую стражу около ворот и стен крепости.
– Стойте! – сказал Генри Куртес. – Знайте, почва под вашими ногами насыщена кровью более всякого поля сражения. На этой земле текла из поколения в поколение благороднейшая кровь Англии. Вы слышите трубные звуки, бой барабанов? Это происходит учение воинов. Но подобный же шум вы можете услышать, когда совершается публичная казнь или торжественный королевский выезд. Рядом с Лондонской башней, с четырьмя веками ее народной славы, все другие дворцы мира кажутся вчерашними созданиями... Следуйте за мной. Поднимемся повыше – отсюда виднее.
Все покорно последовали за Куртесом.
Расположившись на удобном пригорке, среди кустарников, они приготовились слушать.
– Смотрите!.. Лондонская башня делится на две части: Внутренний двор и Внешний. Внутренний двор окружен стеною с двенадцатью башнями, а Внешний окружен рвом. Вон там сторожевая башня, королевские галереи и покои, монетный двор, сокровищница, но, друзья, чтобы описать вам этот громадный замок, рассказать про каждую башню, понадобится много дней. Я расскажу вам только о том, какое происшествие случилось здесь совсем недавно...
Генри тяжело вздохнул.
– Да. Более двухсот лет топор в Лондонской башне не оставался в бездействии. Вряд ли хотя один год проходил тут без политических убийств... только королева Елизавета до сих пор не пролила ни капли крови... Спят спокойно в Лондоне и в провинциях. Однако я расскажу вам, что хотел... Слушайте! Покойный король Генрих Восьмой женился на красавице Анне Болейн. Но она была не угодна католикам, она не любила папистов... И вот ее оклеветали, обвинив в прелюбодеяниях, в измене королю. В это время король увлекся другой девушкой и решил расстаться с королевой Анной, матерью нынешней королевы. Анну Болейн посадили в крепость, и королева взошла на эшафот, одетая великолепно, и объявила всенародно, что умирает безвинно, по наговору своих врагов. Она хвалила короля, называя его милосердным и благостным, говорила, что подданные его должны почитать себя счастливыми под управлением такого государя. Заметив, что некоторые из придворных дам злобно усмехаются, она обернулась к ним и сказала: «В досаду вам я умираю королевой!» И тут же, преклонив колена, помолилась и положила голову на плаху.
В народе есть слух, будто ее отрубленная голова скакала на эшафоте, делая движения губами и глазами... Так погибла добрая и прекрасная королева Анна. И еще другую жену из-за попов погубил король. На этом же эшафоте и ей отсекли голову.
В грустном молчании выслушали москвичи рассказ Генри.
– Выходит: у вас короли на поводу у попов? Зачем они слушали монахов и рубили головы женам?! У нас царь сильнее духовного чина, – степенно разгладив бороду, с гордостью сказал купец Поспелов.
– Приезжали и к нам латинские монахи, да никто их не слушает... Коли вмешиваться будут в государевы дела, их самих в темницу бросят, – вставил свое слово и Алехин, исполнявший обязанности переводчика в этой прогулке.
Поспелов рассмеялся:
– Э-эх, кабы побывали здесь наши земляки да послушали бы об этой башне!.. Пожалуй, не стали бы пенять на суровость батюшки государя.
Англичанин с интересом выслушал слова своих московских друзей о царе Иване Васильевиче и, хитро подмигнув, сказал:
– Наша королева Елизавета теперь тоже не склонна быть послушною овцою у клириков... Это знают и католики, и протестанты... Когда она взошла на престол, все епископы даже отказались короновать ее. Едва удалось уговорить одного, чтобы он совершил обряд венчания на государствование. Испанский король как ни старался навязать нам католичество вместе со своим папою, королева огнем и мечом отразила их посягательства. Нет у нас врагов навязчивее Филиппа испанского! Он бесится, видя, что в Англии начинается новая жизнь... Он темный человек.
– Бесятся и наши соседи, – сказал Алехин, – видя, как Московское государство растет, делается сильным.
– Слышали мы об этом, – сказал Генри Куртес. – Вашего государя в Англии знают, удивляются, как смело он переделывает Русь. Он бесстрашный человек и большой мудрец военного дела. В Европе боятся его. Говорят о нем страшные вещи, пугают им малые и большие королевства. Против него заговор. Французы договариваются с Швецией отвоевать у Москвы Ливонию, чтобы бороться против Испании... Герцог Альба предупреждает своего хозяина, Филиппа... угроза будто нависает над вассальной Нидерландией... Боится он, как бы не вытеснили его французы со шведами из Нидерландии...
– Нашему послу Совину все то ведомо, – хитро улыбнувшись, произнес Алехин. – Королевины министры шепнули ему... Сказывали они, что государыня ваша в сих вопросах остается по-прежнему на стороне Москвы.
Поспелов, краснея, смущаясь, толкнул локтем Алехина.
– Спроси-ка его, пошто у них бабы государством правят? Хорошо ли это?
Алехин, улыбнувшись, перевел вопрос Поспелова. Генри Куртес сначала испугался, оглянулся кругом, потом с жаром ответил:
– Неправедное рассуждение мужчин о женщинах – вот истинный грех! Женщины способны к правлению! Я не знаю, с каким намерением мужчины столь странно судят о женщинах. Кажется, что это происходит оттого, что святой Павел запретил женам служить в церкви, из чего и заключили, будто пол сей к государственному правлению не способен. Гишпанцы называют женщин «донна», что означает «госпожа». Римляне узаконили, чтобы мужчины уступали женщинам правую сторону. Греки заимствовали в сем поле имена муз своих и Минервы, богини наук и художеств. Три первые части света: Европа, Азия, Африка носят на себе имена женские. Царица Савская известна всему миру. Ушел ли кто когда в науке красноречия более Маркеллы? Превзошел ли кто в знании языков Евпаторию? Дабы доказать, что женщины способны к делам важнейшим, если бы мы и не имели другого примера, кроме королевы Елизаветы, довольно было бы и сего, – закончил Генри Куртес.
Когда Алехин перевел ответ англичанина, купцы переглянулись между собой с великим удивлением. В глубине души они никак не могли допустить, что женщины могут править царством, как и мужчины.
– Э-эх-ма, каких только людей нет на свете! – вздохнул Поспелов, сокрушенно покачав головой.
– Баба и есть баба... как уж ты ее ни верти. Вона я своей Аграфене сшил новую шубу с бобром, а она ферязь бархатну требует да летник, золотом шитый. Пришлось розгами поучить, – молвил, гневно сверкнув глазами, Юрий Грек.
– Спаси Бог бабе волю дать... – угрюмо проговорил купец Тимофеев. – А все ж ты ей ферязь и летник купил! Я знаю. Не скрывай!
– Ничего не поделаешь... Слаб! – почесал затылок Юрий Грек...
Распрощались с Генри Куртесом дружественно.
– Хороший мужик, – сказал ему вслед Поспелов, – разговорчивый...

 

В доме, где стояли пушкари, в верхнем житье, поселился и Керстен Роде со своими друзьями. Там было постоянное веселье, шум, пляски.
У Керстена Роде нашлись в Лондоне старые знакомцы, мореходы. Он с ними часто уплывал в шлюпках на корабли, стоявшие на якоре в гавани. Почти ежедневно вместе с толпою датчан он уходил в таверну. Этот тайный кабачок приютился на самом берегу гавани среди гор бочонков, мешков и ящиков.
Однажды он вернулся из своих похождений с большим синяком под глазом. Когда Алехин спросил его, откуда этот синяк, он ответил:
– Это доказательство того, что на суше честным людям нечего мечтать о счастье.
Из дальнейших его слов все поняли, что Керстен Роде пострадал из-за чужой жены и что ему пришлось сражаться с мужем, двумя братьями и двумя другими родственниками этой женщины. Бой был неравный.
– Все они олухи и невежды, так как не знают, на кого напали. Керстен Роде раньше, чем не выбьет зубы обидчикам, не сядет на корабль.
Обнаружилось и еще одно место, где часто пропадал Керстен, – биржа. Алехин водил туда и Андрея. У парня голова закружилась от великого, шумного сборища, в самую гущу которого втиснулись они. Здесь им попался Керстен Роде, весело беседовавший с такими же, как он, темными людьми, только что прибывшими с богатой поживой из заокеанской земли Гвинеи. Они были черны от загара. Белки их глаз сверкали весельем, живым блеском, лица сияли счастьем. У многих коричневые от загара руки были в перстнях, браслетах, а оружие украшено золотом. Они торговали награбленными у индейцев драгоценностями. С явной завистью рассматривал все это Керстен, расспрашивая, где и что добыто.
В свою очередь, его друзья интересовались, какова служба у московского царя.
– Я не знаю другого такого государя, кто бы так уважал мореходов, как этот владыка. Если честно ему служить, в убытке не останешься, – ответил Роде.
– Самое трудное – служить честно. Если бы мы были честными людьми, то наши государи обнищали бы, – сказал один из его приятелей, корсар Спик, и добавил: – Подумай над этим. Что бы стали делать наши короли без корсаров?! Грабежи, убийства и поджоги не могут бросить тени на наше звание... Френсиса Дрейка королева возвела в достоинство баронета... За что?! За то самое... Понял?!
Керстен Роде задумался, омрачился, но, смешавшись с толпой, снова стал весел и любознателен, как всегда.
Кого только тут не было! Солдаты, вернувшиеся из Фландрии и Ирландии, солидные граждане, адвокаты, священники, знатные люди со своею свитою, джентльмены, мастеровые, подмастерья в своих плоских шляпах, дамы и девушки из Сити, рыбаки, повара. Посещавший московское посольство мистер Ноэль рассказал Алехину, а тот перевел его слова Андрею, очень забавные истории про уличную жизнь Лондона.
– У нас весело, – сказал Ноэль. – Зачем уплывать? Нам хочется жить. Ее величество королева дает нам пример, как надо жить... Замок королевы Уайт-холл – источник неумирающей радости.
Один англичанин рассказал Алехину о том, что сегодня опять ожидается много кораблей с невольниками из Африки.
– Торговля неграми, – сказал он с торжествующим видом, – обогатила много господ. Я сам хочу заняться этою выгодною торговлей.
Андрей покачал головою недоброжелательно, когда Алехин перевел ему слова англичанина.
– Они язычники... Черные... Они не такие люди, как мы... – брезгливо произнес англичанин.
Андрей долго не мог успокоиться. Ответ англичанина только еще более возмутил его.
На бирже Андрей и Алехин встретили Степана Твердикова и Юрия Грека. Их окружила толпа маклеров. Купцы держались степенно, слушая перебивавших друг друга биржевиков. Толпа любопытных тщательно осматривала наряды московских гостей. Зевак в веселое настроение приводили длинные теплые кафтаны купцов, их шляпы, сапоги. Московские люди не обращали на это внимания. Они сами были невысокого мнения о куцых одеждах англичан. Они углубились в дело.
Андрей предложил Алехину подойти к купцам, помочь объясниться с биржевиками.
Но когда они приблизились, Твердиков и Юрий Грек замахали на них руками.
– Идите с Богом! Обойдемся без вас, – крикнул Твердиков.
– Ну что же, отойдем, коли так. Не будем мешать. Гляди, как они горячатся, стало быть, без слов понимают, в чем дело.
Вечером Твердиков признался, что весьма выгодно продал свои беличьи меха.
– Не ошиблись, – подтвердил Юрий Грек.
– Торг тут богатый, – промычал Твердиков, ощупав деньги в кармане. – Вот кабы Никита Шульпин поехал, нажился бы...
В общей беседе, за кружкою пива, языки у московских гостей развязались. К великой досаде, купцы узнали, что больше всех остался в барыше молодой Коробейников. Где он пропадал и когда распродал свои товары и закупил себе шерсти аглицкой, никто не видел.
– Ну и рыжий бес, ловко, молокосос, нас объехал... – рассмеялся Тимофей Смывалов. – Изрядно слукавил. Весь в своего батьку.
Коробейников смиренно ответил:
– Батюшка моей матушки говорил батюшке: Бог милостив, не обидит тебя за твою совесть. Таких совестливых людей, как мой батюшка, не разыщешь во всем мире. Так говорит моя матушка.
– Мели, Емеля, опять батюшка» да «матушка». Знаем мы твоего батюшку!
– Ну и ладно!
– Господь с тобой! Спасибо, однако, и «Московской компании». Знатно помогли нам продать. Хорошие люди.
– Мой батюшка говорит: «Всякая птица своим носом сыта».
– Как в гостях ни весело, а дома веселее, – сказал Иван Иванович Тимофеев. – Пора собираться домой...
– Золотые слова, дядя Иван, – произнес с сияющим лицом Коробейников.
Назад: ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Дальше: 1