Книга: Иван Грозный. Том 1
Назад: ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Дальше: ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I
В царевом кремлевском дворце состоялся торжественный прием прибывших из Англии купцов и ученых.
Сводчатые, украшенные золотыми по синему узорами дворцовые переходы, убранные хвойной зеленью террасы и горницы наполнились для встречи англичан нарядно одетыми боярами, дворянами, боярскими детьми и военными служилыми людьми. Парчовые, сверкающие золотом, в собольих мехах опашни и охабни, драгоценные каменья, а главное, глубочайшая, почтительная тишина поразили заморских гостей. Они щурились, с удивлением осматривая с ног до головы бояр, величаво стоявших по бокам коридора.
Каждый из царедворцев хорошо знал, какое важное значение придает царь Иван приезду англичан, и поэтому стремился блеснуть перед иностранными гостями роскошью своих одежд, своею высокородною повадкою. В лицах вельмож бесстрастное, чинное спокойствие, хотя многим из них казались смешными и эти тонкие ноги, обтянутые цветным трико («будто нагие»), и эти кружева, и пышные жабо на шее, стеснявшие подбородок, и куцые плащи сверх узорчатых бараньих камзолов.
В приемных покоях англичане были еще более поражены великолепием палаты и ослепительным блеском тронного места. Царь в золотом кресле; перед ним на атласных подушках осыпанные самоцветами три короны.
Четверо юных рынд в белых, вытканных серебром кафтанах вытянулись по сторонам трона. В руках у них серебряные секиры с древками, обвитыми золотым шнуром. Солнечные лучи, сквозь окна ниспадая на тронное место, освещали крупное, мужественное лицо царя.
Князья, бояре, думные дворяне неподвижно, словно неживые, сидели полукругом перед царским троном.
Англичане, слегка наклонив голову, подошли к трону; государь поднялся с своего места. Поднялись, как один, и все московские вельможи, шурша шелком и парчой одежд.
Гости низко поклонились царю.
Старший из них, высокий, худощавый мужчина лет сорока, подал в руки царя Ивана письмо английской королевы.
Принимая письмо, царь снял свою обшитую соболем и осыпанную алмазами шапку и спросил англичан, как здоровье «сестры, королевы Елизаветы».
Ответом было взаимное приветствие от лица королевы и спрос ее о здоровье Ивана Васильевича.
Царь пригласил королевского посланника занять место рядом с ним на скамье, особо приготовленной для него, убранной дорогими красочными коврами.
Следующий вопрос царя английскому послу был о том, видел ли он в Вологде, какие большие суда и баржи построены его, царя, мастерами.
Англичанин ответил:
– Видел.
– Какой же это изменник показал их тебе? – улыбнувшись, cпросил Иван Васильевич. А затем приветливо кивнул головой: – Коли так, скажи, как то было?
– Молва о них пошла по городу, где мы стояли, – ответил англичанин. – Народ бегал в праздники смотреть на них. И я решил с моими товарищами идти и полюбоваться на их удивления достойную величину, красоту и странную обделку. Я – англичанин, сын морской державы... Мы любопытны!
Царь спросил, немного подумав над словами англичанина:
– Что означают те слова: «странная обделка»?
– Изображение львов, драконов, слонов, единорогов, так отчетливо сделанных и так богато украшенных золотом, серебром, яркою живописью, с таким искусством, которого я не видал у иностранцев.
– Добро! Ишь, как расхваливает... Гоже! А кажется, ты их зорко высмотрел? Сколько же их?
Царь слегка наклонил голову в сторону чужестранца, сощурив глаза, как бы в нетерпении.
– Ну, говори...
– Я видел не более двадцати, ваше величество, – спокойно, с достоинством ответил англичанин.
Царь внимательно посмотрел на него. Ему нравилась гордая, благородная осанка англичанина, его открытое, с крупными и мужественными чертами лицо, обрамленное коротко подстриженной русой бородкой.
– Ну что ж, добро!.. – сказал царь с приветливой улыбкой. – В недалеком будущем ты увидишь их сорок и не хуже этих. Я доволен тобою, верный слуга моей сестры-королевы! Бог с тобой!.. Однако ты более того удивился бы, кабы посмотрел, каковы сокровища внутри моих морских посудин... Особенно в тех, что стоят у нас в Нарве... Видишь – мы ничего не скрываем от вас. Так поведай же и ты нам: правда ли, что у твоей королевы, моей любезной сестры, лучший флот в мире?
– Правда, ваше величество, – с явным самодовольством ответил посол.
– Не скрой от нас, добрый человек: чем же он отличается от моего?
– Силою и величиною: наши корабли могут пробиться вразрез волнам через великий океан и бурные моря.
Иван Васильевич задумался, пасмурным взглядом обвел своих вельмож. Слушают ли они внимательно беседу с чужеземцем? Кое-кто дремлет, кое-кто, выпучив глаза, бессмысленно смотрит на царя, а иные сидят с «пустошным подобострастием». Он перевел взгляд на англичан.
– Как же они построены, те корабли?
– С великим искусством, ваше величество! У них острые, как ножи, кили. У них плотные и крепкие бока... Пушечное ядро едва может пробить их...
– Что еще?
Иван Васильевич вздохнул. В глазах его и в звуке голоса была заметна зависть.
– На каждом корабле нашем пушки и сорок медных орудий большого калибра. Немало боевых припасов. Есть мушкеты, цепные ядра, копья и другие орудия защиты.
– Пушки медные? – как бы про себя повторил Иван Васильевич и покосился на дьяка Василия Щелкалова, которому заранее приказал записывать все, о чем он будет спрашивать англичан и что те ему будут отвечать.
Дьяк Щелкалов усердно выполнял приказ и, по обычаю, стоя записывал на бумаге слова царя и англичанина.
– Ну, а какой народ?.. Смирен ли? Прилежен ли к королевской службе, украшен ли цветами благочестия?.. Есть ли у вас дружба меж начальниками?.. Не утесняют ли они во вред королеве, сестре моей, малых людей, не обижают ли их в корме?
Англичанин поднялся с места. Царь сделал жест, чтобы он снова сел.
– На английских кораблях народ хорошо обученный, послушный начальникам и каждый один другому брат. Может ли быть иначе, когда столько опасностей и горя в морях и океанах им приходится переносить всем вместе? Они ежедневно читают молитвы.
Царь опять медленно обвел хмурым взглядом своих князей и бояр. («Слава Богу, Фуников проснулся!»)
– На английских кораблях, – продолжал посол, – в изобилии хлеб, мясо, рыба, горох, масло, сыр, пиво, водка и всякая другая провизия, дрова и вода. Всего вдоволь. И никто не обижает малых людей, матросов и юнг. Таких, которые воровали бы у своих товарищей, – какой бы начальник ни был, – у нас казнят... Они оскорбляют всю нацию!
На щеках посла выступил густой румянец. Голос прозвучал негодующе:
– Таких следует убивать! Их нельзя называть англичанами. Они оскорбляют знамена с гербом и вымпелом королевы, перед которыми преклоняются корабли других королей.
Иван Васильевич одобрительно покачал головой.
– Вижу – честный ты слуга своего царства... А много ли таких кораблей у твоей королевы, что ты поведал нам?
– Сорок, ваше величество!
– Хорош королевский флот, как ты назвал его! Он, гляди, перевезет не меньше сорока тысяч солдат к союзнику? – произнес царь.
Англичанин сделал вид, что не слышит.
– Далеко ли плавают те слуги королевы на ее судах? Я слыхал, что плавают они в дивии, неведомые доселе страны?
– То верно, ваше величество, но в этих странах есть много золота, жемчуга, драгоценных каменьев. Наши мореходы легко побеждают черных эфиопов и иных дикарей и берут их в плен. Они доставляют королеве то богатство и привозят на кораблях много рабов, и земли те отдают во власть нашей пресветлой королевы.
– Я слыхал, – продолжал царь Иван, – что теми рабами на торжищах обогащаются ваши купцы и государственные люди. Так ли это?
– Чернокожие люди подобны зверям, они поклоняются огню и деревянным идолам.
Царь Иван задумался и после некоторого молчания тихо произнес:
– У нас на торжищах торгуют только скотом. Наш закон и вера не позволяют торговать на торжищах людьми. Мы почитали бы это великим грехом.
Англичанин промолчал.
– Ну, спасибо тебе, добрый слуга королевы, сестры моей! Побывай завтра у нас, в Посольском приказе... Дело до тебя есть.
...Разъезжаясь по домам, бояре ворчали: попусту, мол, государь с нехристями-иноземцами беседу ведет. Грешно русскому человеку со всяким чужестранцем дружить. Еретики они! Бесстыдники! Голоштанники!
Челяднин возвращался домой в одном возке с Фуниковым.
– Негоже, боярин, спать, когда сам говорит... – укоризненно сказал он Фуникову.
– Вздремнул я... скушно!..
– Смотрел он на тебя... приметил... поостерегись!
– Бог с ним! – зевнул Фуников. – Ближе горе – меньше слез. Ничего! За правого Бог и люди.
– Когда же царь поведет войско-то? Заждался Курбский. Заждались и новгородцы... Чего он медлит?
– Видать, сердце его чует беду, – нараспев зевнул Фуников и с усердием почесал под бородой. – А покудова вона што сотворяет в Нарве!.. Будто всяких языков народы набились в корабли, штоб в море плыть...
– Все нам наперекор... Все назло нам, прости Господи! Православные мы люди, душа не терпит того бесчестия.
– Все вверх дном, Петрович! Седни курица – и та фурится. Задор, сам знаешь, силы не спрашивает. Все перевернулось.
– Боярин Овчина Димитрий правильно его называет «англицким царем»... Далась ему Лизавета...
– Сестрою ее величает... Да Бог с ней! Как наши-то дела?
– Третьяк, брат Висковатого, упреждал Володимира Андреевича, штоб сидел тихо до поры до времени... Пущай Семен Ростовский не водит к нему тайно литовских людей и к нам бы не заезжал. Царевы уши везде... Князь Палецкий Митрий тоже не горазд в молчании. Слаб на язык. Поостерегаться его Третьяк упреждал...
– Ах, Висковатый! Сам себе тирана на шею посадил. Он и Воротынский... Помнишь их лютование против нас, когда Иван Васильевич на одре лежал. Што бы нам в те поры посадить на престол Володимира-то. Вот бы счастье! Висковатый и Воротынский помешали в те поры нам! Пущай теперь и не жалуются. Спихнули бы мы его тогда, лежащего на одре, с престола. И-их! Глупость человеческая! Уж, видать, мы не дотянем до конца этой песни. Нет. Не дотянем!
– С дацким королусом будто бы наш вздумал стакаться. Союза ищет против Литвы.
– Не против Литвы, а против нас! Все к тому, чтоб нас крепче прижать... Дацкий Фредерик свару завел со Свейским, так будто наш думает: корысть от того на море ему прилучится, силы больше заберет через то... А по-моему, по-стариковски: собакой залаешь, а петухом не запоешь!.. Иван Висковатый, и тот уже руками разводит... Следовало бы, говорит, отступиться от Ливонии. Давно бы пора. Побаловали, да и довольно! Дацкая страна, говорит, нам не поддержка.
– Ладно! Помалкивай до поры до времени... Там, в Посольской избе, знают, што делать... Есть наши люди... понимают пользу. Положимся пока на волю Господню. А то истинно... всяк понимает, чем крепче будет царева держава, тем худчее нам, боярам... Ливония, коли станет его вотчиной, – умножит его могучество... Великая радость его – наше горе.

 

В утро следующего дня царь Иван Васильевич снова беседовал с англичанами. Расспрашивал их не только об Англии, но и задавал им вопросы о богатстве, о военно-морской мощи, вере и обычаях франков, скандинавов, испанцев...
Рассказы англичан сильно интересовали его.
Здесь, в Посольской избе, занятой будничной повседневной работой, беседа с царем понравилась англичанам более вчерашней, происходившей в пышной обстановке царского дворца. И царь как будто чувствовал себя свободнее наедине с иноземцами, нежели в присутствии сонма надутых, чопорных бояр. Дьяки, почтительно стоявшие вдоль стен, также принимали участие в беседе, и некоторые из них выполняли обязанности толмачей. Здесь были: Висковатый, Андрей Васильев, Писемский, Совин, оба Щелкаловы, Колыметы, Алехин и многие другие.
От англичан не укрылось то, что царь Иван с некоторыми дьяками держится проще, чем с боярами, милостиво улыбается в ответ на их слова... И вообще царь показался англичанам совсем другим, чем во дворце. Он попросил английского посла письменно изложить ему то, что он знает о флоте английской королевы и о флоте иных стран. Посол ответил, что он рад исполнить это и будет счастлив представить государю завтра же свою докладную записку об этом, а теперь он просит его величество разрешить людям королевы поднести ему последний образец английского корабля, точно изображающий натуральный корабль.
Один из членов английского посольства вынул из чехла модель корабля и подал ее Ивану Васильевичу в собственные его руки.
Маленький корабль был хорошо выточен из букового дерева, разрисован красками, оборудован снастями, распущенными парусами, флагами, раззолоченными пушками и другими военными принадлежностями.
– Этот подарок поручили передать вашему величеству знатные королевские люди. Они благодарны вам за мудрую дружбу с Англией.
Иван Васильевич приподнялся и ответил англичанам также глубоким, «поясным» поклоном. Он долго, с любопытством рассматривал кораблик, расспрашивал о значении той или иной его части.
По окончании беседы царь Иван подозвал к себе дьяка Андрея Васильева.
– Одарите мехами и конями добрых рыцарей королевы Елизаветы... Опись покажи мне. – И добавил тихо: – Нерадивы стали дьяки у тебя к царской службе... Наказать надо! Живут праздно.
Васильев не осмелился ничего ответить в свое оправдание, боясь вызвать у царя гнев, но подумал: «Сукин сын, Вяземский, наболтал! Постоянно сует нос в посольские дела!»
Царь сказал, чтобы дьяки уделяли больше внимания иностранцам, побольше бы узнавали об их обычаях и делах.
– Мой отец, в бозе почивший великий государь Василий Иванович, запрещал чужеземцам бывать в нашем царстве и ездить далее на восток... Бог мне простит мою слабость. Не потехи ради пускаю в свою землю чужеземцев. Мои владения открыты им. Помните! Бог простит мне и то, что держу иных у себя силою. Судят меня бояре и прочие. Скажу им: не сокрушайтесь, за все ответит Богу грешный царь!
Васильев сказал, что немногие иноземцы, уехав за рубеж, пишут правду о Москве и государе.
Иван Васильевич рассмеялся:
– Беседовал со мной в субботу фрязин Ванька Тедальди. И печаловался, будто много народу погубил я. Так-де пишут в западных странах... Стар он, неразумен. Губил я изменников, да и где им почет?! Вон Эрик Свейский с своею собакою, кровосмесителем Георгом Перссоном, сколько высокородных гордецов сгубил, да и брата своего Иоанна, коли он попал бы к нему, не пощадил бы... Эрик губит своих вельмож без толку, я перебираю людишек моих по делам. Следовало бы и еще кое-кого убрать, но я терпелив... жду, покудова исправятся... Царю все ведомо, и коли ты за собою вины никакой не видишь, то, будь покоен, царь ее видит!..
Краска смущения залила лицо дьяка. Он не ожидал такого оборота речи Ивана Васильевича.
– Убийца либо вор, присвоивший чужое добро, явственно видит свое преступление... Тот, кто грешит против государя и родной земли, не убивая и не воруя, почитает себя правым и всякое дело свое творит, гордясь тем, будто делает добро... будто в том нет греха... будто ошибается государь, – уходит по тому пути далеко... Так далеко, что уж ему и преступленье не кажется преступленьем. В те поры беру его и казню, а он, умирая, говорит: «Прости, Господи, царю и великому князю грех его – не ведает бо, что творит!» Так и умирает, не покаявшись. Ну и Господь с ним. Монастыри я заставил поминать их души.
Царь милостиво распрощался с англичанами.
Окруженный дьяками, сопровождаемый Малютою Скуратовым и стрелецкою стражею, опираясь на посох, он неторопливо пошел во дворец.
Вернувшись в свои покои, Иван Васильевич приказал постельничьему послать поклон матушке государыне.
Мария Темрюковна пришла, приветствовала царя, он ответил ей таким же приветствием. После этого подвел ее к столу и показал ей кораблик, подаренный английским послом.
Царица залюбовалась им; ей очень понравилась отделка корабля, но она сказала, что хорошо бы прикрепить к мачте московский греб – будто бы это наш корабль.
Царь был в восторге от этого совета супруги. Он велел слугам немедленно сыскать на митрополичьем дворе новгородского богомаза Марушу Нефедьева и привести его во дворец.
– Вот бы мне такое судно!.. Поехали бы мы с тобой на море... Любопытно мне посмотреть на ихнюю жизнь... Уж больно расхваливают они себя... Так ли это?
Мария Темрюковна уже не первый раз слышит о желании царя побывать в Англии. Он ведь знает, что ей не нравится это, и, словно бы нарочно, повторяет одно и то же. Царь по ее молчанию и скорбно опущенному взгляду угадал ее недовольство.
– Ну, не сердись, Бог с тобой, голубица моя! Можно ли царю отъезжать из своей земли? На един день мне из Москвы нельзя отлучиться.
Пришел иконописец Маруша Нефедьев, упал в ноги царю.
Иван Васильевич велел ему подняться и слушать его. Он приказал Маруше нарисовать маленькие вымпелы с двуглавым орлом.
– Поторопись! Живо!
Маруша бросился опрометью бежать и вскоре принес маленькие вымпелы с московским гербом.
Иван Васильевич осторожно прикрепил их к модели корабля.
Царь и царица глазами, полными восхищения, долго любовались кораблем.
– Закажу я такие же корабли в Англии... – И, немного подумав, громко сказал, взглянув на жену: – Нет. Будем делать у нас свои... на Студеном море. У церкви святого Архангела. Самим надо учиться... есть и у нас люди...
Мария Темрюковна сказала сердито:
– Не построим.
– Что так, государыня?
– Они не захотят!
Царь вспыхнул, глаза его заблестели гневом.
– Заставлю! – тихо, но грозно проговорил он. – И мореходцы у нас с древних времен и по сие время ведутся. Умножим их.
Мария Темрюковна недоверчиво покачала головою:
– По силам ли тебе то, батюшка государь?
Иван Васильевич, немного подумав, сказал:
– Сильны бояре, государыня, воистину сильны! Однако не теряй веры. Служилые помогут. У меня одна невзгода, у них другая... И царь, и малые служилые люди в обиде на вотчинных владык. Изобидели они нас. В приказах моих и в войске народ исхудал... ропщет... К делу охоту теряют. Добро бы невзгоды его были от скудости земельных угодий. Мало ли у нас земли? Княжата да бояре на земле распластались, служилым людям уж совсем тесно стало. В приказы ходят, приказами живут, нужду в них имут, а людей приказных ни во что ставят. Нужда охоту отбивает к работе. И малую толику не горазды вельможи уделить им. Сам Бог велит царю согреть щедротами своими малых сих. Кто же позаботится о них? Кто наложит руку на вотчины великие, опричь государя? Воинники тоже... Обороняют землю, а земли мало кто имеет.
Мария Темрюковна помолилась на иконы:
– Помоги тебе Господь! – И добавила: – Завистливым они тебя обзывают, злобою великою пышут. Берегись, батюшка Иван Васильевич!
– Не все!
– Все, государь! Кому же в ум придет, чтоб землю свою отдавать? Кабы у отца моего кто землю посмел отнять, он убил бы того... проклял бы того навеки!..
Иван Васильевич задумался.
– Да, нелегко терять землю! Нелегко расставаться с родовыми уделами. Это надо понять!
– О том я и говорю, государь, – вздохнула царица.
– Но идти вспять не благословил меня Господь... До смерти буду идти тем путем... Бог поможет мне. Не отступлюсь!
II
В Москве, у Сивцева Вражка, городовой приказчик Семен Головня согнал толпу каменщиков, стенщиков и ломцов – тех, что восстанавливали разрушенные царскою осадою стены Казанской крепости. Тут же были резчики по камню из Новгорода и холмогорские работные люди. Царь Иван с особою любовью строил новые церкви и всячески поощрял мастеров-каменщиков. Еще в 1556 году писал он новгородским дьякам:
«Мы послали в Новгород мастера печатных книг Марушу Нефедьева, велели ему посмотреть камень, который приготовлен на помост в церковь к Пречистой и к Сретенью. Когда Маруша этот камень осмотрит, скажет вам, что он годится на помост церковный и лицо на него наложить можно, то вы бы этот камень осмотрели сами и мастеров добыли, кто б на нем лицо наложил, и для образца прислали бы к нам камня два или три. Маруша же нам сказывал, что есть в Новгороде, Васюком зовут, Никифоров, умеет резать резь всякую, и вы бы этого Васюка прислали к нам в Москву».
И теперь в толпе работных людей находились оба эти мастера: Маруша Нефедьев и Васюк Никифоров, а с ними и знаменитый колокольный мастер Иван Афанасьев из Новгорода.
У костра завязалась беседа.
Петька-новгородец, мускулистый, складно сложенный детина, жаловался: хлеба мало дают.
– Ты и без того што скала и ревешь почище быка... Без хлеба полгода проживешь... – пошутил над ним его товарищ Семейка, дрожа от сырости и холодного ветра.
Посмеялись, побалагурили.
– Где работано, там и густо, а в бездельном дому пусто, – проворчал, почесав затылок, резчик по камню дядя Федор. – Чего ради нагнали сюды народищу!.. Э-эх, приказные мудрецы! О нас плохо думают.
– Верно, дедушка, ихово то дело... Нас вот из Холмогор пригнали, а мы испокон века на Студеном море плаваем... суда водим купецкие, – тяжело вздохнул расстрига-монах, широкоплечий, косматый детина, одетый в сапоги из тюленьей кожи. Имя его – Кирилл Беспрозванный.
– То-то, братцы... Какие мы стройщики! Мы – мореходцы, – поддержал своего товарища холмогорский мужик Ерофей Окунь.
– Прижали нас попусту. И мзда не помогла.
– Што уж! Слыхали, чай: дерет коза лозу, а волк – козу, мужик – волка, приказный – мужика, а приказного – черт!
Расхохотались ребята. Понравилось.
– У нас так... – сказал, притоптывая лаптями по размякшему от весеннего солнца косогорью, похожий на ежа псковитянин Ермилка – малого роста, в тулупе наизнанку. – Службу служить, так значит: перво-наперво – себе, на-вторых – приятелям удружить... Добро прилипчиво... Воевода в городе, как мышь в коробе. Ежели им быть, так уже без меда не жить... Дудки! Одним словом, спаси, Господи, народ, – смеясь, перекрестился Ермил, – накорми господ!
Семен Головня, городовой приказчик, прислушавшись к разговору работных людей, насупился:
– Полно вам!.. Чего шумите?
И пошел.
– Ладно, новгородцы! Будем, как пучина морская... Молчите! – проговорил Кирилл Беспрозванный. – Я вот побил игумена, и за то расстригли... Пьяный был я... Во хмелю несговорчив. Да и вольный я человек, морской... Простор люблю... В келье скушно стало мне...
В хмурой задумчивости еще теснее столпились вокруг костра.
– Ишь, земля-то за зиму как промерзла, – покачал головою Окунь. – Словно у нас в Холмогорах.
– Земля не промерзнет, то и соку в ней не будет!.. – оглянувшись в сторону городового приказчика, громко сказал дядя Федор и тихо добавил: – Прорва, сукин сын!
– А сколько их, Господи! – заохал скорбно Ермилка.
– И что держат народ? Не понять, не разгадать!
– В том оно и дело: гнали – мол, батюшка-царь приказал торопиться, не мешкать... А пригнали – и ни туды и ни сюды... Топчемся по вся дни на Сивцевом Вражке. А для ча – неведомо.
Подошедший к костру Нефедьев, сделав страшные глаза, сказал тихо:
– Будто боярина какого-то ждут... А вот, вишь, он и не едет. Э-эх, Москва, Москва! Вот и вспомнишь батюшку Новгород.
– Истинно! – отрезали новгородцы. – Вспомянешь.
– А мы Студеное наше морюшко все с Кириллом поминаем... Э-эх, душа истосковалась по родным местам!.. – вздохнул Окунь.
– По окияну ходили и так не робели, как тут в Москве, – произнес расстрига. – Окиян нас кормил и поил без отказа, без упреков. Што хошь делай – раздолье!
Пошел хлопьями мокрый снег; ветер, пробегая по лужам, завивал снежок, разрывая огни костров. Кустарники и деревья, почерневшие от сырости, наполнились глухим рокотом.
– Зима ворчит, не хочет уступать весне! – засмеялся Окунь.
На площадь перед небольшой церковью прибыло множество бревновозов. Лошади астраханские, малого роста, узкобрюхие, с тяжелой головой, с короткой шеей, но крепкие и сильные. Увязая в грязи, они приволокли на телегах не только бревна, но и громадные куски белого камня и кирпича.
Неожиданно на паре лошадей, в закрытой повозке примчался Малюта Скуратов. Выйдя из возка, он неодобрительно осмотрел толпу мужиков. Одет в черный, подбитый мехом охабень с золочеными круглыми пуговицами на груди. Меховая шапка с красным бархатным верхом надвинута на лоб; у пояса изогнутая турецкая сабля.
Поманил пальцем городовых приказчиков.
– Пошто народ без дела толчется? – строго спросил он.
– Боярин Фуников уже второй день гоняет их сюда.
– Чьи они?
– Новгородские каменщики, стенщики, ломцы холмогорские тоже.
– Чего ради держат их без дела?
– Не ведаем, батюшко Григорий Лукьяныч.
– Боярин Фуников бывал ли?
– Третьи сутки ожидаем... Так и не привелось нам видеть его светлость.
– Недосуг, почитай, боярину Никите... Немало ему заботушки!.. Как мыслишь? – с хмурой улыбкой, как бы про себя проговорил Малюта. – Ну? Што народ говорит? Слыхал ли?
Головня развел руками, в одной из них держа шапку.
– Как сказать... – замялся он. – Мало ль што брешут черные люди. Мужичья душа темнее омута... Болтают они тут всяко.
– Не спрашивают ли: чего для пригнали их и што делать будут?
– Спрашивали...
– Ну?
– То мы ответим, кой раз и сами не ведаем ничего?..
– Бревен маловато.
– Дьяк Ямского приказа Ямскую слободу не тревожит. Хмельной он вчерась был... Дрался дубьем.
– А копачи прибыли?
– Нетути. В Земском приказе отказали: «Недосуг, мол, обождите!» Целую неделю, почитай, толку не добьемся. Посохом гонят.
– Боярину Фуникову жаловался?
– Жалобился, Григорий Лукьяныч, ходил в хорому его, жалобился.
– Ну, што ж он?
– Едва собаками не затравил. Гнушается нами. Обидно, Григорий Лукьяныч! С тобою, с ближним слугою царским, говорю честно, без лукавства. Лют тот боярин, лют. Коли был бы такой, как ты, дело бы скорее пошло... Боимся мы его... Боимся!..
Малюта глядел на Головню со спокойною, даже, как показалось приказчику, ласковой улыбкой.
– Ну, видать, сиротинушка, такова твоя доля. Ничего! Бог на небе, царь на земле. Уладится!
И пошел в ту сторону, где толпились мужики.
Подойдя к ним, поздоровался. Косматые шапки были быстро сдернуты с таких же косматых голов. В тихой покорности ребята склонились перед Малютою.
– Надевай шапки! Не икона! – добродушно рассмеялся он. – Ну, как, братцы, житье-бытье? Сказывайте без боязни.
– Бог спасет! Живем, докедова Господня воля. По привычке.
– Добро! Вишь, дело-то у нас не идет. Застоялось. Государь послал проведать вас.
– Хозяев нет, добрый человек, в этим вся суть. Никаким способом смекнуть не могим, пошто согнали нас. Студобит, да и голодно... Хлебом обижены. Обделяют.
– А мы и в толк взять не можем, пошто нас, мореходцев, пригнали сюды, – сказал Кирилл.
Малюта расспросил Беспрозванного и Окуня об их плавании по морям.
Холмогорцы с горечью жаловались Малюте на то, что их заставляют делать незнакомое им дело.
– Ладно. Обождите, – сказал им Малюта. Он стоял, задумавшись.
К месту беседы приближался Головня. Малюта кивнул ему головой, громко сказав: «Отойди!» Головня нехотя побрел прочь.
– Кто же вас хлебом обидел? – обратился Малюта к новгородцам.
– Не ведаем, добрый человек. Черные мы люди и не здешние. Токмо голодно нам тут, на Москве, опосля Новгорода... Не то уж! Далеко не то.
– Што же приказчик?.. Говорили вы ему?
– Много раз, Бог с ним! Говорили.
– А он што же?
– Буде, мол, роптать, не велено... Сколь царем положено, то и получайте!..
– Сколь положено? Много ль он дал?
– Полкаравая малого на душу.
Малюта вскинул удивленно брови. Поморщился. Промолчал. Мужики, уловив на его лице неудовольствие, осмелели. Дядя Федор выступил вперед, низко поклонился:
– До Бога высоко, до царя далеко! Где теперича нашему брату искать правды? В наше времечко у всякого Павла своя правда. Вот и ищи ее. У нас так: ни праведнику венца, ни грешнику конца. Мыкаемся-мыкаемся, а дальше плетей никак не уйдешь! Всяк норовит обидеть, обездолить. А как чуть што – на царя кажут... Так, мол, царь приказал. И наша душа ведь, родимый, не погана... христианская же... А главное – што ворам с рук сходит, за то воришек бьют! Вот оно в чем дело. Тут вся суть.
– Счищали вы плесень с камней?
– Какую, батюшка, плесень? Что-то не слыхали...
– Да и чем ее счищать, – рассмеялся дядя Федор. – Чудно што-то.
– Мы и камня-то не видим, – загалдели многие голоса. – Давно бы надо его навозить.
Спокойно выслушал Малюта мужиков, вида не показывая, что его трогают слова дяди Федора. Затем распрощался со всеми и быстро, не глядя ни на кого, пошел к возку.
После того как Малюта уехал, к новгородским работным людям подошел Семен Головня и стал с усмешечкой расспрашивать их, о чем беседовал с ними слуга царев Малюта Скуратович.
Ему ответил дядя Федор. Он сказал:
– Слушай:
В одном болоте жила-была лягушка,
По имени по отчеству – квакушка;
Вздумала лягушка вспрыгнуть раз на мост,
Присела да и завязила в тину хвост.
Дергала, дергала, дергала, дергала,
Выдернула хвост, да завязила нос.
Дергала, дергала, дергала, дергала,
Выдернула нос, да завязила хвост.
Дергала, дергала, дергала, дергала,
Выдернула хвост, да завязила нос.
Дергала, дергала...

Земляки дяди Федора дружно расхохотались. Головня не на шутку обозлился, сжал кулаки, чтобы ударить насмешника. А дядя Федор с улыбкой сказал:
– Полно, родимый!.. Это, чай, я про нас, а не про вас!
Головня замахнулся. В это время между дядей Федором и Головней стал великан-расстрига.
– Стой! – грозно надвинулся он на Головню. – Худчее будет, коли осерчаю! (Ругнулся крепко.)
Головня струхнул, отступил.
– Ишь ты!.. Водяной... Лешай... – бессмысленно проворчал он. – Обождите! Боярину на вас докажу. Мятежники...

 

Боярин Челяднин Иван Петрович, он же и Федоров, немалая сила в русском царстве. Он горд, и не столько знатностью и древностью своего рода, сколько своей начитанностью и умом. Сам Иван Васильевич не раз ставил его по уму выше всех бояр. И доверие царь, невзирая на многие несогласия с ним, оказывал ему большее, чем другим боярам.
И вот однажды, в воскресный вечер, сидя у себя в хоромах со своим другом и помощником, боярином Никитой Фуниковым-Курцовым, и предаваясь без устали потреблению хмельного заморского, Иван Петрович говорил медленно, с передышкой:
– Что есть власть?! Нетрудно с помощью происков и коварства достигнуть наивысшей силы, ибо нет сильнее страсти, нежели честолюбие. Самые великие мужи встарь добивались могучества в своем отечестве не внушением добра и совести, но наиболее – честолюбием.
Фуников, сонный, с отекшими от пьянства щеками и усталыми, бесцветными глазами, приложив ладонь к своей впалой груди, украшенной золотым крестом на цепочке, проговорил со вздохом:
– Истинно, батюшка Иван Петрович, истинно. Мудрый ты! Опять «царь приговорил с бояры». Ну, как я то услыхал, так меня ровно огнем охватило! Ровно паром обдало. «Царь приговорил с бояры...» Хе-хе-хе! Дескать, бояре захотели, штоб вотчины князей Ярославских – десять родов, да князей Суздальских – четыре на десять родов, да Стародубских – шесть родов, да Ростовских – два на десять родов, Тверских, Оболенских – четыре на десять родов, и иных служилых князей, штоб не мочны были их хозяева ни продать, ни заложить, ни променять, ни отдать за дочерьми и сестрами в приданое своих вотчин... Умрешь – и государю все!.. Вот уж истинно: ждала сова галку, а выждала палку!.. Шестьдесят родов! И все оное «царь приговорил с бояры». Хитро.
Челяднин и Фуников, прикрыв рот ладонью, с горечью захихикали.
– Ну и царек! Поутру резвился – к вечеру взбесился!.. Э-эх, кабы вина еще не было – и жить бы тогда не для чего, – промолвил Фуников. – Говорил я... дождемся, што всех нас истребят... Не послушали!
– Да это как будто и не ты говорил, а Миша Репнин.
– Помнится, быдто я... Надо бы тогда его успокоить. Случай был. А теперича жди, когда он на войну поедет.
Опорожнили свои кубки, запихнули в рот руками большие куски вареного мяса, пожевали, покраснев, вытаращив от напряжения глаза.
– Как ни верти, а придется нам наказать строптивого владыку. Кто не желал бы добра сыну покойного великого князя Василия Ивановича? Но сам он отвращает от себя. Сомнителен, жесток – вот в чем наша беда! Мудрый человек всякое дело ведет к своему благополучию. Иван Васильевич всякое дело свое ведет себе в ущерб, к своей гибели.
– Каждый день про то говорим, а все ни с места! – махнул рукой боярин Никита. – Нет уже тех из нас, кои дерзали... Один остался смельчак – Андрей Михайлович – и тот укрылся в Юрьеве подале от двора.
– Обожди, потерпи. Не теряй надежды! Бояре и князья свое возьмут... Князь Курбский притих не от страха... Нет! Он свое дело крепко знает. Не торопись. Мы свое возьмем. Владимира на престол посадим. Увидишь!
Иван Петрович побледнел, помотал головою, как будто что-то застряло у него в горле, и снова налил кубки себе и Фуникову.
Горница, в которой Челяднин принимал своего гостя, была под глубоким куполом, украшенным византийскими с позолотой узорами; стол, за которым сидели они, – круглый, граненый и тоже узорчатый. Все яркое, богатое, сделанное руками лучших суздальских мастеров.
В последнее время бояре избегали больших пиршеств. Прежде пиры были людные, тянулись с полудня до утра следующего дня. Множество яств и кувшинов с напитками не умещалось на столах. Хозяин величался тем, что у него всего много на пиру. Гостьба почиталась лишь та, что была «толстотрапезна». Хозяину полагалось охаживать гостей, напаивая их «до положения риз». Кто мало ел и пил, тот считался обидчиком хозяев дома. Кто пил с охотою, значит, по-настоящему любит хозяина. Женщины обычно пировали с хозяйкой и угощались до того, что их без сознания увозили домой. На другой день, если хозяйка посылала к своей гостье узнавать об ее здоровье, она отвечала: «Мне вчера было так весело, что я не знаю, как и домой добрела!»
Теперь война, богомолье, посты, приемы в государевом дворце чужеземцев и невеселые для бояр пиры у царя, равносильные пытке. Легко ли сидеть за одним столом с худородными дьяками, купцами, казаками? Прости Господи, даже морские разбойники, душегубы, появились среди гостей Ивана Васильевича!
Нет, уж лучше вот так, в уединении, подальше от глаз, вдвоем с близким другом покалякать по душам. Легче как-то после того. Уж очень трудно стало молчать. Никак не приучишься к молчанию.
– Вспомни покойного боярина Колычева... Никиту!.. Чем не вельможа был? Ухлопали! Кто? Курбский говорил, будто по воле царя сие грешное дело. И будто оно рук Грязного... разбойника... сыроядца!.. – гневно сверкнул глазами Челяднин. – Я бы его самого вот этим ножом зарезал. – Челяднин с ожесточением схватил со стола нож и потряс им в воздухе. – И Малюту бы заколол! Прикидывается, Змей-Горыныч, ласковым, уважительным, а я не верю ему... Иуда.
Фуников никогда не слыхал таких злобных слов от спокойного обычно Челяднина. Он даже на месте привскочил от удовольствия.
– Любезный брат, Иван Петрович. Друг! Правильно! Донесли мои холопы. Побывал он вчера на Сивцевом Вражке, мужиков моих опрашивал. Извета ищет... Извета! О хлебах даже спрашивал.
Челяднин нахмурился.
– Берегись, боярин! Худое знамение. Не делай явно того, что должно быть тайно... Понял меня, Никита? Всего лучше тебе побывать самому на стройке.
Пошли разговоры совсем тихие.
– Слыхал? Неспроста царь задумал особый дворец строить. Из Кремля хочет уйти. Посуди, боярин, зачем задуманный дворец?
– И другие бояре против того... Великому князю место в Кремнике, а не на посаде с мирскими заобычными людьми... И душа у меня, Иван Петрович, батюшка, не лежит к тому устроению... И пошто государь, Бог ему судья, возложил на меня то устроение?! Господи, Господи!..
Слезы выступили у Фуникова.
– Коли душа не лежит, не усердствуй, царь бо не ведает, что творит... Срамота! Чтоб государь до посадских опустился не токмо сам, но и с чертогом своим... Делай вид усердия, и только. Гибнет Русь, гибнут дедовские устои. Вот бы посмотрел теперь на него дед его, Иван Васильевич Третий, – что бы он сказал теперь? Поехал ли бы он с племянницей византийского императора, своею супругой, за Неглинку-реку, к торжищам и свалочным ямам? Ведь этим царь и нас унижает.
Фуников стукнул кулаком по столу:
– Не будет по-ихнему!.. Не боюсь Малюты!
– Не горячись, друг. Не теряй разума, Никита, – строго произнес Челяднин. – Знай меру и час... Где скоком, где боком, а где и ползком... Государь так-то любит. Напрямик нонче не ходи. Все ныне изолгались, все ныне под страхом, а уж коли так, гляди и сам, как бы безопасну быти. Наивысшая мудрость нонче – из воды сухим вылезти.
Челяднин встал, помолился.
Поднялся и Фуников.
– Пойдем, Никита, в девичью. Одно утешение на старости лет. Боярыня моя к Троице уехала. Что-то скушно!.. Погрешить захотелось... Ливонскую немку одну купил я тут... Пойдем покажу.
Фуников оживился.
– Погрешить и мне охота. И понимаешь, Иван Петрович, делаюсь и я чем старее, тем к бабам прилипчивее. Бес смущает. Никуда от него, от окаянного, не денешься... Щекотаньем досаждает... Уж я и Богу молюсь, и святой водой окрапливаюсь... Седина в бороду, бес в ребро! Беда!
– В естестве греховны, Никита, не мы одни с тобой. Вон царь-батюшка... Прости Господи. Жену себе азиятку взял, ради ее красоты телесной... Говорить не умела по-нашему. Целые дни ее учат говорить. К телесам Иван Васильевич весьма охоч. А мы нешто хуже его?!
– Про Ваську Грязного слыхал?
– Не. Ничего не слыхал.
– Развода с женой добивается... В блуде якобы застал ее с немцем. Да врет, чай! Не такая она, как говорят. Царь на его стороне. Митрополит покойный будто бы согласие перед смертью на то дал...
– Митрополит Даниил, разведя великого князя Василия Ивановича с его супругой Соломонией, пример тому показал. И грех за многие разводы на Руси падет на покойных митрополитов иосифлян... Я никогда не допустил бы того. Согрешить заглазно не ижденув жены – куда меньший грех!
Беседуя о земных слабостях человечества, осуждая царя за похотливость, покрякивая, бояре взяли свои посохи и, тяжело покачиваясь из стороны в сторону, стали спускаться по скрипучей лестнице в девичью.
В темноте проходной горницы на шею боярина бросилась какая-то женщина...
– Эк ты? Эк тебя разбирает! – самодовольно проворчал Иван Петрович. – Фуников, трогай! Она... Немка... Бешеная... Страсть! Соблазнительница моя! Ну как? Хороша? Осязай!
Началась возня.
Немного понадобилось времени, чтобы бес опутал по ногам и рукам обоих бояр.
– Иконы, твари, не забыли ли завесить? – с трудом прошептал набожный Челяднин своей невидимой любовнице.
– С утра завешаны, – раздался женский голосок со стороны.

 

Иван Васильевич велел привести из Судного приказа боярского сына Антона Ситникова для допроса. В рабочей палате царя, кроме Малюты Скуратова, никого не было.
Ситников стал на колени, дрожа от страха. Рыжие волосы на голове всклокочены. Глаза, слезливо молящие о пощаде. Однако толстое с красным носом лицо и тучный живот явно говорили о том, что этот человек и попил, и погрешил против казны на своем веку немало.
– Ты ли Антошка Ситников из Судной избы?
– Яз – самый оный Антошка.
Опершись на посох, Иван Васильевич некоторое время пристально вглядывался в лицо боярского сына.
– Не тот ли, что усердствовал своему государю воровским обычаем, обирая невинных людей, безвинно бросая их в тюрьму и не наказывая виновных?
Ситников не в силах был ничего сказать. Его челюсти стучали, язык не ворочался.
– И не ты ли, собака, поперек государева приказа посулы требовал у новгородских каменщиков и жалобу их на приказчиков не принимал?..
– Я яз! Помилуй, батюшка государь! Век буду о тебе Господу Богу молиться, – взревел Ситников.
– Так-то ты крестное целование соблюдал, собака!
И, обратившись к Малюте, царь сказал:
– Срубите неверную голову.
Ситников кинулся лобызать царю ноги, моля о пощаде, но Иван Васильевич, оттолкнув его ногой, несколько раз ударил по спине посохом.
Вошли два стрельца и увели Ситникова из палаты.
– Бояре смеются над нами, – сказал Иван Васильевич Малюте. – Набрал-де новых себе слуг из боярских детей да из дворян, а они вор на воре. Не обидно ли слушать такое? Ино так и есть. Гляди.
– Новые слуги, батюшка великий государь, не повинны в воровстве явных злодеев, мздоимцев, клятвопреступников, обманувших твое царское доверие, – произнес с глубоким поклоном Малюта. – Но и Фуников боярин не без греха... брал из казны деньги попусту. Обманывал тебя.
– Веди другую собаку! – хмуро указал на дверь Иван Васильевич, как бы не слыша слов Малюты.
– Слушаю, батюшка государь.
Малюта втолкнул в палату дворянина, приказчика Семена Головню.
Иван Васильевич, слегка наклонив голову, впился гневным взглядом в лицо вошедшего:
– Не тот ли ты дворянин, коего мне нахваливал Васька Грязной?
– Точно, батюшка государь Иван Васильевич, точно: яз самый оный и есть. Для присмотру к боярину Фуникову яз приставлен... доносительства для.
Лицо царя побагровело, плечи передернулись.
– Смерд ты поганый, а не дворянин!
– Богу за тебя, батюшка государь, молился денно и нощно.
– Не причетники мне надобны, не славословы и не воры, а верные рабы. Пошто хапаешь хлеб и казну на государевом деле?.. Каменщиков, работную чернь объедаешь? Признавайся!
Ударив себя в грудь кулаком, Головня воскликнул:
– Государеву честь защищал! Доношения на врагов царя Василию Григорьевичу подавал.
Иван Васильевич стал бить Головню посохом.
– На себя, собака, зачем не донес? Хапал? Отвечай – хапал? Хапал? Вероломный! Вот тебе! Вот тебе!
– Винюсь, государь!.. – с рыданиями простонал Головня. – Хапал!
– Руби его голову и руки! Затем я вас набрал? Чтоб воровали?! – грозно крикнул царь.
Оставшись наедине с Малютой, Иван Васильевич сказал:
– Лихоимство распространилось и усилилось повсюду до высшей меры бесстрашия. Что же станет с царем, коли его именем будут прикрывать воровство? Известно ли тебе, Григорий Лукьяныч, что и в Поместном приказе хапают? Нечисто дело ведут. Путила Михайлов сам в петлю лезет... Давно я слежу за ним. А в Разряде? Жалуются воинские люди и на Ивана Григорьева, жалуются! Любит мзду. Приказные сторожа, и те вымогают... Кто дает деньги, того пускают в приказ, кто не дает – гонят от ворот прочь. А Ваську Грязного побей!.. Наломай ему бока.
– На примете у меня и Фуников, батюшка Иван Васильевич. Кое-кого из бояр и князей еще занес я в смотренные списки...
– Повремени трогать. Терплю. Покуда упреди. Поглядим. Стыдоба! Никоего дела доверить нельзя. Воровство! Расправы неправедные. Насильство и над крестьянством посошным, якобы государь так приказывает. Судебник наизнанку вывернули. Всякий закон писан с добрым намерением, но воры, крючкотворы изъясняют смысл оного по-своему, как то им на пользу, а государю во вред. Повинуясь жажде обогащения, воры забыли Бога и честь. И разбогатев, они все воруют, словно бы по бедности... Уж и не видят, что их окружает избыток. Слепнут, скареды! Им недосуг оглянуться на себя... Горе царству от таких людей. Губить их будем без пощады!
В тишине слышалось тяжелое, прерывистое дыхание царя да тихий благовест за окном, у Спаса на Бору.
– Под золотом кудрей и у моих юных слуг появилась порча, разум кое у кого помрачился, боярские повадки замечаю. Задрав нос, гордец незаметно для себя подходит к краю бездны и падает в нее. И никто не пожалеет такого. Сатана с ним! Следи за моими молодцами, Малюта. Шатание вижу, ой, вижу! О себе думают более того, что положено. Утром побил я Вешнякова... Пускай не думают: чем ближе к царю, тем дальше от закона! Не бывать сему.
Малюта улыбнулся:
– К немцу в кабак повадился Вешняков хаживать... Девок портят там молодцы.
Глаза царя застыли в злой неподвижности... Большие, страшные глаза.
– К немцу? А потом в мой дворец, в мои покои?! После поганого немца! Гони его в баню... собаку!
Иван Васильевич с отвращением плюнул.
– К немцу ходит! К поганому супостату. Не по нраву мне рожа сего нехристя. Червяк!
Успокоившись, царь спросил Малюту, разведал ли он о неправдах, творимых недельщиками.
– Подучивают иных лихих людей, якобы подсудный купец не хотел на суд идти, оговаривают напрасно в угоду другому купцу и за то деньги берут... Ходят к тому, коему и в суд идти не надобно, стращают его и тянут с него мзду. Брось в тюрьму одного-двух на выбор. Бичуй на площади! Что сказано в судебнике? «Суд царя и великого князя судить боярам, и окольничьим, и дворецким, и казначеям, и дьякам, а судом не дружить и не мстить никому, посулов в суде не брать. Точно так же и всякий судья на суде не должен брать посулов». А теперь оставь меня, Григорий Лукьяныч, пойду Богу молиться. А за немцем присматривай, не по душе он мне. Глаза у него зеленые, змеиные, и льстец он великий...
Малюта низко поклонился, вышел. Прямо из дворца направился в Пыточную избу, под гору, у Тайницкой башни. Хлопот сегодня немало. Двух дьяков да троих дворян надобно попытать, да и казнить пострашнее, чтоб другим неповадно было, а как казнить, надобно о том подумать, да и с государем обсудить.
Деловито, озабоченно шагал он по кремлевским улочкам. Перед соборами останавливался и усердно молился.
Казнь сама по себе мало его интересовала. Дело это казалось ему простым, не требующим ума. Пытки ему были более по душе. Сыск заставлял раскидывать умом, копаться в догадках, читать в стоне, плаче, причитании, в обезумевших глазах пытаемого недосказанное им, скрытое, но самое нужное. Правда, Малюта зачастую приходил домой усталый, раздраженный, ворчал на жену и дочь, не добившись толка от пытаемого или оттого, что тот во время пытки «умре». Не любил Малюта твердости пытаемого, никаких мучений не страшившегося и умиравшего с проклятиями на устах. Это вселяло не только досаду в душу Малюты, но и страх. Эти упрямцы даже во сне его донимали, не отступая от него, уже будучи мертвыми. Смеются стеклянными глазами... Издеваются. Только молитва и спасает.
Придя домой, Малюта усердно полоскался в воде, смывал копоть, кровь с лица, с рук, молился Богу, потом садился за стол. Ел молча, хмурый, задумчивый, теребил со злом куски вареного мяса своими крепкими зубами. Еще бы, нелегко возвращаться к царю, не добившись признания у преступника и выдачи сообщников. Царь не любит, когда пытаемый «зря умирает».
Другое дело, если тот, кого жгут огнем или за ребра цепляют, чистосердечно раскаивается во всем и открывает сообщников, – тогда он, Малюта, спокоен. Такой преступник заслуживает христианского погребения, и царю будет о чем доложить, не зря его «отделал». Совесть его, Малюты, спокойна. Служишь царю – угождаешь Богу!

 

Иван Васильевич после ухода Малюты сказал царице с грустью:
– Ищу я мира, дум святых, грудь моя открыта добру, но... э-эх, царица! – тяжело вздохнул он. – Не для покоя, не для дум святых, не для добра дана нам власть!.. Грешнее царей никого нет.
И он рассказал про Антошку Ситникова и Семена Головню.
– Можно ли их простить? Отвечай, царица!
Глаза Марии Темрюковны еще более потемнели.
– Я бы сама убила их! – сказала она сердито. – Зачем холопу обманывать тебя, государь? Кинжалом колоть их надобно.
– Приключились распри и тревоги в моем народе, и в какие дни? Война! Коли так будет, можно ли победить королей-нападателей? Забыли войну! А я помню. Долгая она, злая, и крови много, и глады лютые будут, и мор... Ко всему готовиться надо.
– Уедем из Москвы... Мне страшно! – тихо проговорила царица, взяв его большую холодную руку, прижав к губам.
– Неужто не смогу я справиться с заразою измены и воровства? Бог велит мне произвести бурные перемены в моем царстве. Думается, сил немало во мне. Смертный меч крепко держу в руке. Бог поможет нам одолеть неправду холопов. Москва крепнет и растет... Никто не должен тому мешать.
– Ты сильный... знаю, – прошептала Мария, прижавшись плечом к Ивану Васильевичу.
– Мои корабли в море плывут. Стрельцы и пушкари московские стрелять учнут в Западном море из наших пушек. Русские пушки на море! Мои люди будут корабли воровские зацеплять. Мария! Семь наших кораблей... И наши мореходы есть. Свои! То-то шум поднимется в чужих странах. Завоют, ровно волки, а наши будут русские песни петь на море... – И вдруг Иван Васильевич опустился на колени перед иконой, прошептав: – Охрани их, Господи, от племен нападающих, от бурь и гроз, от ветров студеных, от всякого зла!.. Не погуби, Господи, людей моих, веру Христову исповедующих! Царица, молись и ты.
Мария Темрюковна стала рядом с царем на колени, скрыв пышными ресницами улыбку удивления, мелькнувшую в ее глазах.

 

Малюта Скуратов был очень доволен пыткой, учиненной над Ситниковым и Семеном Головней: и тот и другой раскрыли своих сообщников по мздоимству и хищениям. Нить воровства восходила снизу до самого верха.
– Пошто нас одних мучают и на казнь обрекли? – при первом же прикосновении каленого железа к его телу вскричал Головня и назвал кладовщиков, старших приказчиков, подьячих и дьяков и самого боярина Фуникова.
– Все воруют и один другого покрывают.
Ситников выдал многих дьяков Судного приказа и назвал с дрожью во всем теле, с глазами, выражавшими крайний испуг и отчаянье, имя боярина Челяднина.
После этого Малюта приказал кату прекратить пытку. Его самого охватила дрожь: «Может ли то быть? Боярин Челяднин – один из богатейших вельмож, конюший, из древнего боярского рода. И царь его уважает больше всех бояр. Страшно даже довести этот донос до государя. Не верит многому Иван Васильевич и гневается зело, когда на высоких вельмож слово несешь! Да и не солгал ли со страху Ситников?»
Малюта никогда не забудет того, как однажды разгневался на него государь за донос на Курбского.
На днях царь сказал Малюте и Басманову:
– Ложных обвинений страшитесь. Не соблазняйтесь. Пресеките разлитие худой молвы о боярах – не бояр казню я, а изменников. Были и вы тому свидетелями, когда подлинные враги наши, чтоб жизнь себе сберечь, клеветали на воевод достойнейших!..
Малюта с недоумением вслушивался в слова Ивана Васильевича, в которых звучали презрение и недоверие к доносчикам.
«Богдан Бельский! Нет, уж помолчать надо до поры до времени, и без того много наговорили эти воры. Бог с ним! Пускай успокоится».
Страшно стало докладывать о хищениях и измене. Ничто так не сердит царя, как раскрытие боярского самовольства. Он уже многое и сам знает, но... видимо, сделать ничего не может либо не хочет. Царь сам рассказывал Малюте, что англичане открыли ему тайну, почему голландцы овладели в Новгороде торговлей и пользуются всякими послаблениями там. В этом повинны Бельский и даже Андрей Щелкалов. Прочие вельможи тоже не без греха. Голландцы задарили Бельского и Щелкалова, дают им обоим большие деньги в долг, зачастую и без отдачи.
Он, Малюта, приказал бы колесовать таких, а царь Иван Васильевич знает их воровство и не казнит их, терпеливо сносит злое надругательство над его царскою совестью.
«До поры до времени надо и о Бельском помолчать. Ладно. Малюта свое возьмет».
Скрытое торжество овладело Малютою: в недрах пыточных подвалов – он хозяин, он – царь и Бог, он – суд Божий, и никто не в силах помешать ему, даже сам государь.
III
– Так мир, друзья мои, устроен, – рассуждал, ковыряя в носу, дьяк Посольского приказа Колымет. – Кто опасен, того уважаем, шапки скидаем, тому угождаем. Кто беден и учинить беды нам не силен, на того и смотреть лень. А чего на него смотреть, коли на дворе у него петух да курица, а в доме грош да пуговица? И силы никакой в чину его нет.
– Видать, уж самим Богом так установлено, – оживился толмач Алехин, низенького роста человек, у которого было несоразмерно с туловищем большое лицо и притом почти безбородое. – Обычай таков: сила закон преступает. Возьми Василия Грязного... штоб ему!
– Бывало, Макар гряды копал, а ныне в воеводы попал... Зазнается, бес! Што делать! Я бы в конюхи его не взял. А ныне шапку перед ним ломай.
– А я и на двор бы его к себе не пустил. Уйду я с племяшем к Курбскому. Висковатый не препятствует. Не хочу в Москве быть!
– А Кусков, а Малюта?..
– Григорий Лукьяныч хоша думный человек, да башковит и хозяин благочестивый, при своей невиданной лютости, а те ведь – сущая тля!.. Григорий Лукьяныч – неча греха на душу брать – домовит, рассудителен...
– Сволочь! Душегуб! Чего уж тут хвалить?! Кровопивец.
– А Басманов Федька?
– Сукин сын! Содомлянин.
– А его родитель, Алексей?
– Лицемер. Продажная душа.
– А Щелкалов Андрей?
– Бес! Настоящий бес. Всех обманывает: и нашего царя, и чужих королей... Совести нет ни на грош.
– А его брат, Василий?
– Гад ползучий... Прихвостень!
– А князь Афанасий Вяземский?
– Дурак дураком, а важничает. Молодец среди овец.
– А Годунов Борис?
– Не пойму его. Будто лучше их. Молод, зелен – не разберешь. Опосля увидим. Не похож он на них.
Подьячий Васильев, сидевший до того молча, сказал:
– Полно вам, голуби. Кого осуждаете? Из таких же они, как и мы. Подними нас в звании, и мы нос задерем. На бояр зол я, на вотчинников – вот что! Погорелец я. Скитаюсь, бедный, с женишкою и детишками, по чужим дворам мыкаюсь. Сам-шест, а есть нечего, пить нечего, и платьишком ободрались, и ребятишки мои от скудости бродят по миру и кормятся именем Христовым, а князья да бояре великим яством объедаются, в богачестве отолстевают, и денег у них множество, и землю у иного не обойти, не объездить... Роптать на новых царевых слуг непристойно нам, таковым же...
Разговорились дьяки по душам, без опаски; в этой горнице Посольской избы сидело только трое дьяков, подьячий и старый татарин сторож, дремавший в углу, около печки, с секирою в руках. Молодежь на войне – старики в ходу стали. Татарин! И по-русски-то говорить не умеет, чего он поймет. Колымет и за человека-то его не считает, как вообще не считает за людей тех, кто ниже его по службе. Больше того, самый русский народ Колымет поднимает на смех и любит исподтишка посудачить о неустройствах в Московском государстве с приезжими иноземцами, благо знает чужеземные языки.
В этом не сходился он с Алехиным, наоборот, презиравшим иностранцев, говорившим о них, что-де они своекорыстны, особенно те, что лезут на службу к царю. Алехин ненавидел немца Штадена, избегал его. Колымет свел самую тесную дружбу со Штаденом и его друзьями. Одно только его смущало – подозрительная близость Штадена к братьям Грязным. «Впрочем, леший с ним! Все одно скоро уеду в Юрьев, к Курбскому».
С большой осторожностью, полушепотом, заговорили дьяки о подготовке кораблей для Керстена Роде. Иван Васильевич ссылается на английскую королеву – она-де не чуждается принимать на службу корсаров. Френсиса Дрейка, закоренелого пирата, она жалует, держит в почете... Принимают из рук пиратов награбленное ими у испанцев и эфиопов добро... «Разве гишпанские, голанские, польские, немецкие и иные пираты не пользуются поддержкою своих правительств?» Морской разбой стал политическим делом в Европе. Корсары не только грабят встречные суда чужестранцев, но и захватывают чужие земли в теплых странах и приносят их в дар своим государям. Именитый лорд Томас Кобган со всеми своими сыновьями занимается разбоем, даже королеву не слушает...
Иван Васильевич на днях обратился к посольским дьякам с речью:
– Знает ли кто-нибудь в христианском мире, чтобы русские люди ходили по морям, хватали бы и грабили торговых людей иных стран? И теперь не ради поживы чужим добром принял я атамана Керстена Роде на свою службу, а ради защиты от морской тати своих, русских, торговых людей и гостей иноземных...
Дьяки очень хорошо понимают, в чем тут дело, но поймут ли его, государя, иноземные владыки?
Колымет насмешливо махнул рукой:
– Чего уж оправдываться? Как говорится: «Всякий поп по-своему поет». Поделом нашего государя Змеем-Горынычем на весь мир огласили... Как-никак с разбойником дружбу свел, у всех на глазах.
Алехин покачал головой, сокрушенно вздохнул:
– Дожили! Видел я его... Василий Грязной его словил... Смотреть страшно. И вот наши посудины в море поведет. И без того немецкие князи на весь мир галдят о «московской опасности», а тут и вовсе на стену полезут. А главное – свои у нас есть мореходы пригожие. Обошлись бы!
– Герцог Георг Иоганн Фельденский из Элькоса уже бил челом своему императору, чтоб пойти войною на царя...
– Того еще не хватало... Мало у нас ворогов!
– Господь ведает, што будет. Уберусь-ка я с племяшем подобру-поздорову в Юрьев на службу к Курбскому, – вздохнул Колымет.
– А меня в Нарву отсылают, – сказал Алехин. – И то слава Богу.
– Братцы! Чего уж тут. Вишневецкий, и тот сбежал к королю.
– Тише, тише! – зашикал Алехин. – Кто-то идет.
В Посольскую избу вошел друкарь-печатник Иван Федоров. Низко поклонился дьякам. Они не ответили. Колымет подумал: «Тоже царский прихлебатель». Дьяк Алехин недовольно засопел носом: «Ах ты, сермяжная посконщина». И все втайне пожалели, что выгнать посохом его из избы нельзя – до царя может дойти. А царь только на днях его расхваливал за «Апостола». Бояре его после того на дух не пускают. Что он за человек? За что царь-государь жалует? Книги? «Апостол»! А что в том толку, какая корысть? Не нужны они. Обходились и без них. Дьяки и без федоровских книг довольно грамотны. Доход отбивать у переписчиков? Ах пес!
Колымет не сдержался и крикнул:
– Эй, Змаил, чего спишь?.. Не видишь, чужие лезут.
Татарин встрепенулся, вскочил, ухватился за секиру.
– Ладно... Сиди!.. – махнул рукой Колымет.
Цель была достигнута: печатник смущенно произнес:
– Прощенья прошу... коли не вовремя.
И низко, до пояса, поклонился.
– К Борису Федоровичу Годунову шел яз... будто их милость изволили в Посольскую избу жаловать?
Колымет, презрительно посмотрев на Ивана Федорова, усмехнулся:
– Чего тебе надобно от Бориса Федоровича?
– Бить челом осмелился его милости... Заступничества ищу...
Дьяки переглянулись.
– Челобитье? Годунову? Заступничества? – повторил Гусев насмешливо.
– Обижают нас земские приказчики. Хлеба не дают друкарям... да олова... да овса коню...
Дьяки расхохотались.
Иван Федоров тяжело вздохнул. Спросил удивленно:
– Смешон, видать, яз, коли изволите смеяться?
Колымет нахмурился:
– Не туда попал, дяденька! Годуновым тут не место. Шествуй в Земский приказ.
– Был яз и там. Боярин не принял. Дескать, не ко времени, да и худороден яз. К дьяку был послан, а дьяк наказал слуге: недосуг, мол!..
– Больше того говорить нам не о чем. Бог спасет. Иди с миром в свою палату.
Иван Федоров поклонился и при общем молчании вышел вон из Посольской избы.
Дьяки самодовольно переглянулись. Им было приятно видеть унижение человека, обласканного царем.
После его ухода Колымет сказал надменно:
– Возомнил друкарь о себе не по чину... Подумаешь – «Апостол»! Все полезли к царю. Неразборчив стал Иван Васильевич. Охрабрил холопьев.
– Да ладно. Бог с ними! Стало быть, надоели царю старые слуги.
– Малюта тут еще двух каких-то бродяг царю казал. Один будто соловецкий монах-расстрига, Беспрозванным его величают. Другой якобы холмогорский мужик Ерофей Окунь. С Северного моря забрели к нам, корабленники. Святые отцы с Соловков послали будто в Москву-то по корабельному делу.
– А я так думаю, Господь Бог всякую тварь двигает нам на пользу. Развалят они царство.
– Истинно: плесень – и та нам в пользу... Царь задумал новый дворец строить, камень понадобился. Городовой приказчик Семен Головня да боярин Фуников знатно поживились на том деле. Плесень будто с камня сводят... А никакой плесени и не было.
– Дворец? – разинул от удивления рот Алехин. – Какой дворец?!
– Тише! Тише! Молчи. Никому ни слова, – всполошился Гусев. – Государева тайна.
– От кого же то узнал?
– От дьяка Григория Локурова, што у боярина Фуникова сидит на Каменном дворе.
В Посольскую избу с шумом и хохотом ввалились Василий Грязной, Алексей Басманов и князь Афанасий Вяземский. В собольих шубах, нарядные, краснощекие с мороза, сытые и хмельные... Смеясь, важно развалились на скамьях.
Дьяки поспешно вскочили и низко, едва не до пола отвесили им поклоны.
– Добро жаловать, батюшка Алексей Данилыч, да батюшка князь Афанасий Иванович, да батюшка Василий Григорьевич! Не обессудьте нас, холопов государевых малых...
– Ладно. Буде! – махнул рукой сильно хмельной князь Вяземский. В это время у него выпал посох из рук. Оба дьяка бросились поднимать и нечаянно стукнулись лбами, да так сильно, что всем стало слышно.
Басманов, Вяземский и Грязной громко расхохотались. Упал посох и у Басманова. Оба дьяка бросились поднимать и его и снова стукнулись лбами.
Надрываясь от смеха, Басманов крикнул:
– Ах вы, лукавые! Помните: дьяк у места, што кот у теста; а дьяк на площади, так прости Господи.
– Истинно говорит Малюта: дьяка создал бес...
– Пришли мы проверить усердие ваше, – сказал Грязной. – Где народ? Где Висковатый? Где дьяки и подьячие?
– Занедужили...
Басманов поднялся и погрозил кулаком:
– Обождите. Скоро вам лекарь будет.
Князь Вяземский сказал, насупившись:
– Поедем в прочие приказы... Срамота! Государя не слушают.
– Видать, во всех приказах дьяки занедужили... Куда ни придем – везде пусто... – засмеялся Василий Грязной. – Будто сговорились.
– Знать, чуяло сердце государя, коли послал нас по приказам... Говорил он уж дьяку Васильеву... И впустую.
Вдруг Басманов хлопнул по столу ладонью:
– Дьяки! А знаете ли вы, что дацкий человек Керстен Роде в Нарву завтра отъезжает?
Дьяки замялись.
– Ну! – грозно крикнул Басманов.
– Не ведаем! – пролепетал Алехин.
– Плетей захотели? Нешто вы не посольские дьяки?
– Посольские, батюшка Алексей Данилович, посольские, – совсем растерявшись, в один голос залепетали дьяки.
– А коли посольские, почему не ведаете? Разгневать пресветлого батюшку Ивана Васильевича восхотели?
Оба дьяка упали на колени:
– Не пытайте нас, не приказано нам о том говорить. Государева тайна.
– То-то! – грозно сверкнул глазами Басманов. – Помалкивайте.
После этого все они так же, как вошли, шумно, с хохотом, вывалились из Посольской избы.
Дьяки дрожали, не смея подняться с пола. Опомнившись, плюнули с досадой, обругались, встали. В Посольской избе должно бы сидеть более двадцати дьяков и подьячих, но кто уехал на охоту, кто от похмелья еще не пришел в себя, иные просто поленились идти на работу. В последнее время вовсе не стало боярского надзора в приказах.
– Пресвятая Троица, помилуй нас!.. Выдержим ли мы, – осеняя себя крестом, проговорили дьяки. – Теперича жди царского гнева!
IV
Война идет.
Ни на одну минуту царь Иван Васильевич не забывает о том.
На литовских рубежах его полки ведут борьбу с Сигизмундовым войском.
На приморской древней русской земле, изгоняемые с нее царскими воеводами, обезумевшие от неудач немцы продолжают противиться.
На севере, в Эстонии, русские воины вступили в единоборство с войсками Эрика Свейского.
Кровавые схватки не утихают, хотя грамоты о перемирии на многих языках усердно развозятся разноплеменными гонцами из одной страны в другую.
Керстен Роде зашил в свой камзол, около сердца, охранную грамоту, врученную ему собственноручно царем Иваном Васильевичем.
Наказ: стать ему атаманом над кораблями, снаряженными в гавани под Нарвой; сопровождать караваны московских торговых судов в западные царства; бить беспощадно шведских, польско-литовских и иных пиратов, осмеливающихся нападать на московские суда, топить каперские корабли либо захватывать их в полон и приводить в русские порты; каждый третий из захваченных кораблей сдавать в казну, также лучшую пушку передавать Пушкарскому приказу; самим ни на кого не нападать и убытка никому не чинить.
И вот здесь, на берегу, омываемом балтийскими водами, глядя на небо, Керстен снял свой шлем и прочитал молитву. Закончил ее словами:
– Бог есть святой источник всего существующего, и мир создан его мудростию и любовию. Да будет благословенна воля его!
Керстен был набожным человеком и несколько раз собирал команды со всех судов, предупреждая, что того, кто позволит себе богохульствовать или гнусно ругаться, играть в кости и иные дьявольские игры, он будет без сожалению сбрасывать в море, чтобы не навлечь на государевы корабли гнева Божьего.
Близок день и час отвала.
Керстен Роде, окруженный датчанами, стоит на берегу, посматривая, как на корабли по длинным дощатым сходням русские и татары носят на спине мешки, катят бочата со смолою, салом, медом, везут на тачках тюки со льном и паклей.
Сегодня атаман настроен празднично. Он теперь не жалкий беглец, преступник, которого жаждут видеть палачи нескольких стран. Он честный, благородный мореплаватель, принявший из рук московского царя власть над кораблями, чтобы самому бороться с морскими разбойниками... Керстен Роде теперь рыцарь, защитник слабых, он подлинный христианин, на долю которого отныне выпадает честь сражаться за правду.
«Забудьте, люди, о прежнем Керстене Роде!»
Нарвский порт в движении. Датчане с любопытством рассматривают пеструю одежду татар, которые подвозят к берегу на арбах тюки с мехами, канаты, ящики с воском, мешки с кожею. Им все интересно: и говор татар, и песни их, и одежда, и лошади.
Керстен думает о себе.
Чем он хуже англичан, либо ганзейских купцов, либо моряков иных стран, имеющих дело с Московией? Он повыше, пожалуй, Ченслера, Дженкинсона и других английских гостей, сблизившихся с царем. Впрочем, к английским морякам Керстен всегда питал особое уважение.
Вон там, около вновь сооруженной громадной пристани, покачивается недавно приставший к нарвским берегам трехмачтовый английский корабль. Датчанин с удовольствием любуется морским великаном-красавцем. Под порывами ветра на фок-мачте трепещет вымпел английской королевы и флаги из красной тафты. До слуха доносятся сигналы литавр, труб.
Керстен Роде сказал своим помощникам, что это судно вполне годно для осады и разгрома сильнейших морских городов. Об этом свидетельствует и большое количество крупных орудий на корабле.
При этом он пояснил окружающим его матросам, что корабли эти зовутся «рамбергами»; в скорости они не уступают галерам, притом же они очень легкие и поворотливые. Эти корабли лучше стоящих рядом с ними французских галер.
С усмешкой на губах Керстен говорил о неудобном устройстве мест для пушек у французских галер. Их пушки стреляют с носа корабля, а у англичан – с бортов.
– Вот почему двадцать лет назад английский флот и побил у острова Вайта французского адмирала Аннебо. Зато глядите, как французы разукрасили свои галеры – тут и живопись, и лепные боги и богини, а на палубе шатры, убранные дорогими тканями. Концы покрывал с золотыми кистями волочатся по воде.
Холмогорские мореходы внимательно прислушивались к словам Керстена Роде, кое-что понимая из его речи. При взгляде на эти золоченые кисти, плававшие по воде, они громко рассмеялись.
– А сидят мелко! – покачал головою, хитро подмигнув своему приятелю Окуню, Беспрозванный.
– Да и веслами их матросы работают плоховато. Сам я видел, когда они приставали, – отозвался Окунь.
– Зато у всех у них кафтаны из кармазинного бархата. У аглицких мореходов того нет.
– Им и не надо. Они и без того сильнее всех на море. Кому то неведомо?
На рейде еще стоял английский корабль с парусами из пурпурной материи, расшитой золотом. На некоторых кораблях, приходивших в нарвскую гавань, красовались паруса с изображениями тритонов, наяд, сирен, а на купеческих судах паруса были украшены изображениями Богоматери, ликов святых...
Шум корабельных передвижек, сопровождавшихся криками, лязганьем цепей, грохотом выгружаемых ящиков, бочек, и необычайная, красочная пестрота корабельных украшений – все это наполняло Керстена Роде и толпу окружавших его мореходов радостным ожиданием торжественной минуты собственного отплытия в море.
Наконец-то! Наконец-то опять в море. Чайки. Пускай хмурится небо – пустяки! Керстен знает цену этим облакам. Смелые морские предприятия – его мечта.
Ему известны похождения и Христобиля Колоны, и Кортеца, и Васко де Гамы. Он до сих пор завидует французу Жану де Лари, проникнувшему через океан в сказочную страну, именуемую Бразилией, Жаку Кортье – открывшему Канаду. Керстен Роде от всей своей морской души преклоняется перед гением Фердинанда Магеллана, совершившего чудесное путешествие вокруг света. Однажды ему самому представился случай плыть с первыми колонистами-протестантами во Флориду, но... его не пустило датское правительство, проще сказать: в это время он попал в тюрьму за ограбление одного ганзейского корабля.
Он теперь может считать себя в ряду бывших пиратов, находящихся ныне на службе у Англии, Испании и других правительств. К именам Кабота, Ролейя, Дрейка, Дэвиса, Фробишера можно добавить и его имя – Роде!
Будущее покажет,что и он, Керстен Роде, способен на добрые дела. С русскими людьми можно ладить. Два корабля поведут холмогорские люди. Смельчаки! В Ледовом океане не плошали, водили суда. Он, Керстен Роде, полюбил московских людей.
С гордостью обвел Керстен Роде взглядом вверенные его командованию московские суда. Под его присмотром закончилась постройка новых и починка купленных у иноземных купцов кораблей. Он сам следил, чтобы корпуса были хорошо проконопачены, просмолены, чтобы были устроены удобные каюты и плотно слажен палубный настил. На кораблях теперь новые из русского леса мачты. Ванты, соединяющие мачты с бортами судов, натянуты тоже новые, лучшего качества, привезенные из Холмогор.
Русскому такелажу, пожалуй, позавидуют самые прославленные мореходы Запада. Этого мнения твердо придерживался Керстен Роде и гордился тем, что он в полной мере снабжен такой драгоценною для моряка оснасткою кораблей.
А холмогорские кормчие и матросы не хуже датчан; пушкарей же с их легкими, убоистыми пушками Керстен считал выше европейских.
Любуясь своими кораблями и раздумывая обо всем этом, он не замечал, что за ним с любопытством следят московские и новгородские купцы, приготовившиеся плыть со своими товарами за море...
Коробейников Трифон по молодости лет глядел на этого длинного чужеземца с некоторым страхом. Нечего греха таить – не особенно-то он доверял его человеческому естеству. Мучили сомненья: уже не переодетая ли то нечистая сила? На всякий случай Трифон норовил быть поближе к старикам. Это не мешало, однако, ему размышлять о том, как бы сбыть по сходной цене там, за морем, беличьи меха: дело тут, понятно, не в том, кто поведет корабли, а в прибыли. Товар звания не спрашивает, а купецкая мошна и подавно. Черт с ним, кто бы он ни был! Впрочем, держаться от него поодаль нелишне.
– Ты чего задумался? – хлопнул по плечу вздрогнувшего от неожиданности Коробейникова седовласый, высокого роста гость Иван Тимофеев.
– О батюшке и матушке тоскую... На кого их покинул!
– Вот уж подлинно: сова о сове, а всяк о себе, – насмешливо фыркнул Тимофеев. – А я так думаю: есть товар, есть хлеб – остальное Господь Бог продаст... Он к торговым людям милостив... Вот Степа Твердиков плавал в Антропь, разжился в дацкой земле и брюшко отпустил... Чай, не от «нету» люди толстеют!
– Любо слушать твои мудрые речи, Иван Иванович, – смиренно произнес Трифон, нагнувшись и смахнув ладонью пыль со своих новых сапог. Сам про себя подумал: «Знать бы, почем он-то свои меха беличьи ценить будет?»
Иван Тимофеев вздохнул, почесал, закусив губы, под бородою и спросил как бы невзначай:
– Триша, соколик... ты того... как его?.. Што за меха-то беличьи спросишь?
Коробейников с удивлением посмотрел на старика.
– Новое, как сказать, дело-то... непривычное... Батюшка и матушка и завовси не хотели пущать меня. В окияне-де змей такой водится, што все корабли проглатывает. У него семь голов. Семь кораблей может слопать. Прозывают его «гидра чудовищная». Батюшка и матушка Богу молились всю ночь, штоб с гидрою я не повстречался. Батюшка и матушка... А, промежду прочим, што там за человек стоит, чуден больно и ростом с колокольню?
– Будто не знаешь? – хитро улыбнулся Тимофеев, подумав: «Не говорит цену, лукавит».
– Истинный Христос, не ведаю!..
– Атаман наш... Голова. Куда поведет корабли, туда мы и поплывем. Все в его власти...
– Полно, други! Не куда он погонит, а куда царь приказал ему идти. Все в царевой воле, – вмешался в разговор купец Твердиков. – И все мы его приказ исполняем.
– Вона што, – разинул рот, сделав удивленное лицо, Коробейников.
Будто и на самом деле не знает, что всему делу царь – голова. Так отцом приучен был – всему удивляться и обо всем всех спрашивать, показывая вид незнающего.
– А мне один немец – торговый человек – сказывал, будто в окиянах водятся морские монахи... Тело в чепце, а на голове камилавка, – продолжал он, обратившись к Тимофееву.
– Стало быть, там у них, на морском дне, монастыри, што ли?
– Стало быть, так!.. Об этом немец мне ничего не сказывал.
– Чай, и там бабий монастырь в отдельности?
– Ты судишь, как у нас... Мол, царь Иван Васильевич отделил чернецов от черничек в монастырях, значит, и там так же... У морского царя, чай, свои порядки... Чудак!
– Плачут у нас инокини... Бог с ними. Скушно будто стало от разделения.
Иван Тимофеев с бедовой усмешкой посмотрел на парня.
– Ты не утешать ли их туда ходил?
– Не! – покраснел Коробейников. – По меховому делу.
– Ну, ну!... Молодой квас во всякой твари играет! – добродушно похлопал парня по плечу Тимофеев. – А ты все же хитер, любого седовласого купца за пояс заткнешь.
– Бог с вами, Иван Иванович. Батюшка с матушкой...
– Буде. Наладил не к делу: «батюшка с матушкой»... Всуе родителев не поминай – грешно.
Тимофеев, убедившись, что от Коробейникова толку не добьешься, пошел к толпе торговых людей, сидевших на бревне близ кабака.
Коробейников облегченно вздохнул.
«Торг дружбы не любит», – вспомнил он слова своего отца...
– Не променяю я Студеное море на сию немецкую лужу. Простору мало... – размахивая рукой, горячился старец Федор Погорелов, ходивший на своем суденышке вдоль всего Кольского побережья. Он уже побывал и в Норвегии, и в Швеции, а в Холмогорах совершил несколько крупных сделок с англичанами. – Ни снежные бури, ни льды не мешают нам великую торговлю учинять по вся места. Коли не верите, спросите вон Кирилку Беспрозванного либо Ерофейку Окуня... Они наши корабли водили.
Сидевшие рядом с ним купцы угрюмо молчали.
– Кабы не воля на то батюшки-государя, никуда бы я со своих местов и не тронулся. От добра добра не ищут.
– То-то и оно!.. Государь наш батюшка ласков к нам, щедр и милостив... Хочешь не хочешь, а надо плыть, дабы не разгневался.
– Вот и я говорю. Торговый царь, справедливый... Не себя для, так-то... О нас печется... Не ропща я говорю, а так. Уж больно к Студеному морю привык. Нельзя и Западное море забывать...Теперь у нас вона какая защита... Пушкари... стрельцы.
– Знамо этак! Худая та птица, што свое гнездо марает.
Тимофеев вмешался в разговор, желая вызывать собратьев по торговле на откровенную беседу.
– Все это ладно, так, люди добрые... Одначе ближняя-то соломка лучше дальнего сенца. Студеный торг мы знаем, а вот как там-то, куда плывем? Почем там ты спросишь, Федор Игнатьевич, за беличий мех-то?
Погорелов поморщился, ответил не сразу, да и то будто бы у него слова клещами из горла тащили:
– Не о мехах моя душа... болит. Оставил я бабушку свою дома, как есть в слезах, в тревоге горестной... Ах, Иван Иванович, вот времечко-то прикатило!
Курносый, веселый Степан Твердиков вскочил со своего места, сказал громко:
– Полноте, други! Чего тут горевать? Князья в платье, и бояре в платье – будет платье и на нашей братье. Вон, гляди, куды Строгановы стрельнули. В свои люди к царю залезли. Превыше леса стоячего. А цену спросим, какую нужно. Што о том прежде времени языки чесать. Свое возьмем. Не на том, так на другом.
На набережную из Таможенной избы вышел дьяк Посольского приказа Федор Писемский, а с ним его друг дьяк Петр Совин. Попросили торговых людей стать по старшинству в ряд. Засуетились купцы. С самого правого края, опираясь на посох, стоял Федор Погорелов, рядом с ним – Иван Тимофеев, за ним Софрон Поспелов, новгородский гость, рядом Тимофей Смывалов, затем Степан Твердиков, черноглазый детина Юрий Грек, Василий Поздняков и многие другие. Последним – Коробейников.
Писемский внимательно осмотрел купцов: так ли одеты – не приключилось бы какого сраму Московскому государству. Явившемуся в черной чуйке Смывалову он велел переодеться у него, а чуйку брать не велел, «штоб не соромить московских людей». Валенки тоже велел оставить в Нарве. «Ни к чему они. Там тепло». Писемский бывал в Англии, хорошо знал тамошнюю жизнь.
Купцы волновались. Шептали молитвы. Стало быть, это не сон, а явь – придется, однако, плыть неведомо куда, неведомо – к благополучию ли? Вздыхали, косились на покачивавшиеся невдалеке на волнах русские корабли под царскими вымпелами. «Да! Скоро, скоро! Чего не чаешь, так оное сбывается. Всегда этак. Прости ты, Господи, за что испытуешь?»
Думал тяжелую думу дедушка Погорелов: «Царя потешишь – себя надсадишь. Недаром говорится: „Старица Софья о всем мире сохнет, а об ней никто не вздохнет“. На кой мы нужны заморским нехристям? И на кой нам они?!»
Федор Писемский, строгий, неторопливый, ходил около купцов, расспрашивал их о том, что взяли с собой в дорогу, какие кто товары везет в чужие земли. Затем прочитал им наставление:
– Зря своих товаров кому попало не кажите. Чужих товаров, чужих порядков, а особливо чужой веры не хулите. Не напивайтесь допьяна и матерно не ругайтесь. Государево имя произносите с благоговением, всуе не поминайте. А коли речь о батюшке государе зайдет, скажите: «Лучше нашего царя никого не знаем». На товары иноземные не набрасывайтесь, не кажите себя скупыми и завистниками. Держите себя, как надлежит слугам государевым, а не нищим.
В это время в иноземной, «немецкой», торговой избе разливались песни: бушевали за винным столом шведские и датские купцы и моряки. Тут же находились и Беспрозванный с Окунем. Они были одеты в богатые кафтаны, обуты в нарядные сапоги.
– Наши короли воюют! – кричал один из датчан, размахивая пустою чаркою. – А мы не хотим. Торговля войну не любит. Мешают короли... Не по силам Эрик войну затеял, братья. Польшу захотел он вытеснить из Ливонии, а у Дании отнять Норвегию. Один хочет царствовать над Балтийским морем! А на кой это нам надобно? Пьем за дружбу датских, шведских, польских, русских и ганзейских купцов!
Тост датчанина подхватил хор голосов на немецком, шведском и датском языках. Не отстали и холмогорские мореходы, знавшие шведский язык.
Все дружно ругали Ревель и ревельских каперов, посылали им проклятья за то, что мешают иноземцам вести торговлю с Нарвой.
– А кто же покровительствует Ревелю, как не шведы? – стукнул кулаком по столу затянутый в кожу голландский шкипер.
Шведы расхохотались.
– Наш брат, поморский русский человек, плохо знает это! Не шведы, и уж понятно, не купцы, а безумный свейский король всему делу помеха, – сказал, сверкнув глазами, Беспрозванный.
Голландский шкипер протянул руку Беспрозванному.
– Честному человеку приятно пожать руку.
Его примеру последовали и другие иноземцы.
– Московита обвиняют в вандализме, а что сделали наши шведские командиры с Гапсалем? Выжгли его; женщин поголовно изнасиловали. Собор разорили. Расхитили в нем все, и даже образа, дароносицы и чаши. Колокола свезли в Ревель и там отлили из них пушки. У крестьян уведены все кони и скот. Несчастные сами впрягаются теперь в сохи. Перебили множество людей. Я – швед, купец, но стыжусь за поступки наших командиров, – сказал один из моряков.
– Кто же тот подлец, который позволил это? – спросил голландец.
– Любимец короля, командующий Оке Бенгтсон Ферла. К сожалению, он – швед.
– Король Эрик расплатится за это. Он волю дал ревельцам и своим каперам... Они грабят и топят шведов же! Во имя чего? Во имя того, чтобы не дать нам торговать с русскими! Не глупо ли?
Это говорил капитан одного торгового шведского судна, стоявшего на якоре в Нарвском порту. Лицо молодое, загорелое, большой выпуклый лоб, глубоко сидящие глаза, черные усики. На нем был синий с серебряным позументом кафтан, и вообще он отличался от других гуляк своим нарядным костюмом и изяществом манер. Он назвал себя Клаусом Тоде.
– Я тоже нанялся на службу к московскому царю. Мой друг датчанин Роде позвал меня к себе. Мы будем топить королевских и ревельских каперов и всех, кто будет мешать торговле с русскими.
Один хмельной датский купец насмешливо крикнул:
– Выгодное дело!
Его оттолкнули вскочившие с места ганзейские и датские люди, бросились к капитану с объятьями.
– Да здравствует Нарва! – закричал один из них, оглушив всех своим зычным, неистовым басом. – Виват, Москва!
После этого все по очереди обняли Беспрозванного и Окуня.
Стоявшие на бугре в ожидании посадки, недалеко от «немецкой» торговой избы, московские купцы прислушались к крикам, доносившимся из нее, и набожно перекрестились:
– Спаси нас, Боже, от искушения бесовского!
Не столько боязнь греха их пугала при этом, сколько боязнь соблазна. Винца бы и они не прочь чарочку-другую вкусить, да пить царем строго-настрого запрещено. Писемский и теперь искоса следил за ними – это нетрудно было заметить. Разрешено было разделять попойку с иноземцами только мореходам, прибывшим по приказу царя со Студеного моря, и то только на берегу...
Керстен Роде привлек на службу царю опытного моряка, датчанина Ганса Дитмерсена. Теперь они вдвоем, сидя на скамье, беседовали о предстоящем переходе через Балтийское море и через проливы Зунд и Бельт. Переход нелегкий. Море кишит морскими разбойниками, наймитами Сигизмунда, герцога Августа Саксонского, Эрика XIV и немецких курфюрстов.
Ганс Дитмерсен подлинный «морской волк». Стоило взглянуть на его потемневшее от загара и ветров, покрытое шрамами лицо, чтобы убедиться в этом. Смелый, дерзкий взгляд его черных, с крупными белками, неприветливых глаз приводил в смущение даже его друзей каперов.
Он служил и немецкому герцогу, и шведскому королю как капитан каперских кораблей, несколько раз был ранен в морских схватках, но ни на одну минуту не разочаровался в полной опасностей жизни корсара. Обиженный и немецкими, и шведскими властями, он поклялся мстить своим бывшим хозяевам.
В глазах его светилась неукротимая, затаенная злость.
На немцев, на шведов и ревельцев у Керстена Роде были одинаковые взгляды с Гансом Дитмерсеном. Оба поклялись мстить им за былые обиды.
Когда Керстен с жаром рассказывал Гансу о том, что царь Иван Васильевич послал на корабли лучших своих пушкарей и копейщиков, подошел из «немецкой» избы Клаус Тоде. Он поздоровался с обоими датчанами и скромно уселся рядом с ними, слушая их беседу.
– Нас называют разбойниками, злодеями неблагодарные наши родичи, но где, на каком море плавают ангелы? В пламенных просторах морей и океанов живет только страсть. Через все мытарства прошли мы с вами, друзья. Видели красноречивых владык, европейских Пилатов, творящих убийства и омывающих руки, видели костры, на которых жгли людей во имя Бога, видели венценосцев, которые убивали своих же родных отцов, матерей и братьев в борьбе за престол. Видели также алчных корсаров, погибавших в погоне за золотом в водах океана... Видели, как стадами гоняли по Лондону закованных в цепи индусов, захваченных в жарких краях... Много мы видели «святого» лицемерия, друзья! Но нигде не видали, чтобы простой народ не ложился спать со слезами. Уж не столь позорно, пожалуй, держать корсару в руках острый меч мщения.
Керстен Роде произнес это спокойно, деловито, с твердой убежденностью в правоте своих слов.
Ганс Дитмерсен грозно потряс в воздухе кулаком, глаза его стали страшными...
– Горе врагам Московского князя! Он может положиться на эту руку. Она не дрогнет, даже если сами ангелы будут проливать слезы. Немцы и король Эрик со своими ревельцами дорого заплатят мне за обиды.
Клаус Тоде присоединился к его словам, с усмешкой добавив:
– По правде сказать, повиноваться сброду, который носит название всегерманского союза князей, стыдно даже котенку. Германский император задумал посадить своего адмирала на побережье проливов, чтоб разбирал, кого пропустить, кого не пропустить через Зунд и Бельт. Кишки выпустим тому адмиралу-шпиону! И дня ему там не усидеть.
– Ну что ж! – деловито сказал Роде. – Мысли благие, будем ждать случая.
Ганс со злобой плюнул в воду.
– Любские купцы и другие торгующие с Нарвой гости одарят нас не менее Московита, коль станем дорогу очищать в Нарву, – произнес Роде. – Не худо принять и это в расчет.
...По всему берегу началась суета. Из шатров стали выходить московские люди, которых царь приказал посадить на корабли. Среди них и пушкарские десятни под началом Андрея Чохова.
Холмогорские мореходы, Беспрозванный и Окунь, также вывели своих людей на берег. Им были даны два корабля: «Стрела» и «Голубка».
Чохов добился своего. Ему так хотелось побывать на море, а Василий Грязной пытался отослать его в Устюжну провожать каких-то всадников. Пришлось сходить к Григорию Лукьяновичу Малюте. Он с Басмановым набирал народ на корабли. Малюта обрадовал Андрея, поставил его на корабль Керстена Роде.
Он велел Андрею смотреть, какие мечи, копья, какие пищали, какие пушки в иноземных войсках. Смотреть зорко и запоминать.
Десятни чоховских пушкарей на подбор боевые. Все побывали в боях с немцами, все сражались и с прославленными польско-королевскими конниками. Громили из своих пушек Нарву, Дерпт, Нейгаузен и многие другие немецкие крепости; громили Полоцк под начальством самого царя Ивана Васильевича, и теперь пушкарей охватывало нетерпенье: скорее бы добраться до морских разбойников.
Пушки завезены еще зимою в Нарву, новые пушки, выкованные для кораблей, – их можно быстро перебрасывать с одного места корабля на другое. Сам государь наказал не брать тяжелых пушек. Отнятые же у ворога пушки чтоб Чохову, пушкарю, осматривать с особым прилежанием и отбирать в пользу государя с каждого корабля самое лучшее, невиданное еще на Руси орудие. Но делать все это в добром согласии и дружном совете с атаманом Керстеном Роде.
Любопытство и страх охватывали пушкарей по мере приближения посадки на корабли.
В шатре шел спор: кому и на каком корабле быть.
Мелентий, друг и земляк Андрея Чохова, никак не хотел с ним расставаться.
– Всю войну, брат, мы с тобой бок о бок, гоже ли нам теперь разлучаться? Подумай-ка, Андрюшко! Нижегородцы мы ведь с тобой, – говорил он обиженно.
Андрей Чохов настаивал, чтобы Мелентий был у пушек на корабле «Ястреб», капитаном которого Роде назначил Ганса Дитмерсена. Нужен там «свой глаз».
Сам Андрей, как приказал ему Малюта, поставил свои пушки на недавно приобретенном у датчан и перестроенном Шастуновым корабле, названном «Иваном Воином», на котором должен был плыть Керстен Роде.
Третий корабль – «Держава» – сдан был Клаусу Тоде. Сюда старшим пушкарем Андрей хотел послать Алешку, своего ученика и дружка, но и Алешка не хотел расставаться с Андреем.
«Стрелу» и «Голубку», на которых начальствовали Беспрозванный и Окунь, заполнили команды из поморцев, и лишь немного среди них было матросов-иноземцев.
Пушкари, которых Андрей посылал на эти корабли, тоже заартачились.
– Что мне с вами делать? – смеялся Андрей. – Все хотят со мной.
После горячих споров дело уладилось: Андрей добился своего. На всех судах разместились пушкари, с тем чтобы на каждом судне находился боевой, бывалый пушкарь.
Стрелецкий сотник Митрофан Саблин, красный от непрерывного крика, разделил стрелецкую сотню на отряды; гуськом, с копьями и пищалями пошли они по мосткам на готовые к отплытию корабли; им же было вменено в обязанность помогать в пути и судовой команде.
Дьяк Федор Писемский давал прощальное наставление дьяку Совину, дьякам и подьячим, сопровождавшим Совина в Данию и Англию, разъясняя им, как и что говорить «с их министры», купцами и прочими дацкими и аглицкими людьми...
Небо прояснилось, солнце блеснуло на поднятых парусах, на белых гребнях пенящихся волн. Ветер еще держался. Матросы-датчане, нанятые Керстеном Роде здесь же, в Нарве, окружили его, показывая руками то на небо, то на корабли. Датчан собралось человек двадцать. Все это моряки, перешедшие с двух купленных у датских купцов кораблей на московскую службу.
Около них толпились толмачи, назначенные Посольским приказом плыть вместе с московскими людьми.
На каждый корабль царем Иваном Васильевичем «для присмотру» было послано по одному смышленому дворянину.
Ветер ослабевал.
Окрестности Нарвы огласились протяжным, властным боем воеводских литавр.
Около мостков, по которым двигались на корабли пушкари, стрельцы, купцы, матросы и разные работные люди, стояли в облачении священники с крестами и чашами для кропления. Русские люди обнажили головы, слушая напутственные молитвы, усердно молились. У многих навертывались слезы: Бог знает, что там, впереди, в страшном, загадочном море, ради которого пролито и проливается столько крови, к которому тянутся руки многих королей и которое так дорого, так любо батюшке государю Ивану Васильевичу!
Лица стрельцов из-под нахлобученных круглых железных шапок смотрят сурово, деловито. Стрелец – вернейший воин государя, он дал клятву Богу служить ревностно московскому царю Ивану Васильевичу. Он должен бесстрашно и безоговорочно идти туда, куда посылает его царь. И в одежде, и в походке, и в том, как стрелец носит оружие, – во всем видна хорошая выучка.
Один за другим подходили они к священнику под благословение, держа в левой руке шлем, в правой копье. За спиной легкие пищали, на боках сумки и баклажки.
Пушкари, в перетянутых кушаками зеленых кафтанах, заботливо везут за собою на тележках малые пушки и ящики со снарядами, то и дело крича: «Посторонись!»
После окропления орудий святой водой и принятия благословения они дружно двинулись по мосткам на корабль.
Чинно, неторопливо проследовали парами дьяки и подьячие на указанные им корабли. За ними нестройною толпою, пугливо озираясь по сторонам, с растерянными улыбками тронулись купцы. Среди них своим самоуверенным, гордым, благообразным видом выделялся Степан Твердиков. Его и выбрали купцы старостой.
Керстен Роде осмотрел с берега свои корабли, затем велел еще добавить бочонков с водой, а также и ведер для выкачивания. Послал людей осмотреть и другие суда: благополучно ли там обстоит дело с продовольствием? Провизию, воду, вино и все другие судовые запасы разместили в трюме, разделенном для этого перегородками. Между нижними и верхними палубами устроены были жилища для матросов.
На каждый корабль плотники снесли по четыре десятка пар весел.
Воеводы приказали поднять на Таможенной избе флаг с изображением двуглавого орла. Таможенные пристава торопились осматривать последние тюки, мешки, корзины и бочки с товаром, грузившиеся на корабли. Таможенный дьяк, с лицом, распухшим от пьянства, усердно, с видом знатока обнюхивал бочки и корзины – не пахнет ли вином?
– Полно тебе, Евсей Андреич, носом-то шмыгать!.. Пиши, – покрикивал на него нарвский стрелецкий сотник. – Плыть надо. Поспешай, воевода торопит!
– Поспеют! Душа всего дороже, – перекрестившись, говорил дьяк и принимался усердно записывать осмотренный товар в платежницу. – Душа неспокойна... Обмана боюсь!
– Твоя душа меры не знает, – усмехнулся сотник, – а без меры и лаптя не сплетешь, и гроба не сколотишь.
– Буде смеяться! Всякая христианская душа празднику рада, а ноне у нас праздник: гляди, что кораблей... И все в море идут. Одна беда – праздник есть, а вина нет!
Сказал и снова принялся старательно принюхиваться к одному из коробов: «Неужто и тут нет?»
Запретил царь в Нарве «пиянственному веселью среди московских и новгородских людей быти» – это одно. Запретил и отплывающим в дальние страны с собою вино брать, а тем паче вином торговать, кроме иноземцев, которым также внушено было в плавании вина не продавать.
Купцы смотрели на таможенного дьяка с недоумением:
«И чего ему надобно? Как жук в навозе, копается».
На таможенных приставов купцы косились тоже неодобрительно. Особенно когда они в меха запускали свои руки, будто чего-то там ловят, – всю душу измотают с расспросами; шкуру, какую получше, дашь, тогда только и отстают. «Тоже! Слуги государевы».
Около Таможенной избы, на траве, складывались товары, выгружаемые с вновь прибывших английских и голландских кораблей. Тут были: олово, свинец, железо, медная проволока, сера, чугун, расписные раздувательные мехи, медные шпоры и колокольчики для соколов.
В этот раз недавно назначенные в Нарву пристава были озадачены разнообразием неведомых сластей: какие-то пряные коренья, шафран, чернослив, изюм, имбирь. Пришлось разыграть вид знающих людей и обложить голландцев низкою пошлиной. (В уме было: «Не пойдет этот товар у нас».)
Старший из приставов, понюхав шафран, плюнул, перекрестил нос, чернослив понравился, но одно смущало: грешно его есть или нет? (Пошли спрашивать священника. Тот ответил: «Не ведаю!») Толмач по приказу пристава спросил потихоньку стоявшего поодаль англичанина: в Англии едят ли эти ягоды?
Худощавый, с усмешливыми живыми глазами, парадно одетый английский купец весело ответил:
– Лучшее лакомство!.. Особенно любят дети.
Пристав самодовольно покачал головою. Дал по горсти чернослива своим дьякам. Те, распробовав, попросили еще. Голландский купец дружелюбно встретил и эту просьбу и насыпал им целый короб чернослива. В ответ пристава подарили голландцу несколько жирных стерлядей.
Между тем погрузка товаров на русские корабли закончилась.
На палубах все было готово к отплытию.
Пушкари расставили свои пушки, как указывали им капитаны кораблей.
Купцы крестились, вздыхали: «Что-то будет?»
Из нарвского замка на берег верхом на вороном коне, обряженном в богатую серебряную с золотом сбрую, прибыл сам нарвский воевода Михаил Матвеевич Лыков. Его сопровождал стрелецкий голова со стремянными стрельцами.
Он поздоровался на немецком языке с иностранцами. Подозвал к себе капитанов кораблей, спросил их о здоровье и все ли, что положено им по чину и государеву указу, соблюдено. Отпустив их, подозвал стрелецких сотников, дал им наказ употреблять оружие тогда, когда нет иного исхода. Лыков сам бывал за рубежом, объездил многие страны и теперь был поставлен царем воеводою в Нарву, чтобы принимать чужеземцев приветливо и «небездельно», дабы и впредь они приезжали в Нарву с торгом и дружелюбием.
Воевода осмотрел все корабли и, найдя все в порядке, велел дать сигнал к отплытию.
Когда вооружение, оснастка и нагрузка кораблей были закончены, тогда трубачи оповестили о шествии с берега по мосткам атамана Керстена Роде. Он шел на корабль «Иван Воин», окруженный своими помощниками и начальниками стрелецкого отряда.
Все стихло.
Керстен Роде поднялся на свое возвышенное место, на котором стояло большое кресло, дал команду произвести пробную греблю, а затем был отдан приказ распустить паруса.
Якоря уже втянуты канатами на палубу.
Флотилия тихо тронулась в путь.
Английские корабли салютовали уходящим в море русским судам барабанным боем и игрою на трубах.
Красавцы корабли с развернутыми парусами медленно пошли к морю.
V
– Умаялся я! Душа моя страхом изранена, – говорил Курбский жене. – Не неволь меня... Не нахожу в себе сил далее обманывать царя. Лучше бы мне жизнь свою потерять, нежели посрамить свое старейшинство... Благодарности не жди от него! Все забыл. Новым молодцам, безродным выскочкам, разбойникам велит уступать места. Князь я был Ярославский – им и останусь. Не преклоню головы перед бродягами. Не покорюсь...
Жена Курбского, худая, бледная женщина, дрожала от страха, слушая гневные, полные отчаяния слова мужа.
– Писари наши русские верховодят всем, – продолжал Курбский. – Им же князь великий зело верит. Избирает их не от шляхетского рода, не из благородного, но от поповичей или простого всенародства... Творит новых вельмож своих, желая один веселиться на земле...
Испив воду, он продолжал:
– Коли ты хочешь меня видеть мертвым перед собою, то я не отъеду и погибну от руки кровопивца. А коли хочешь, чтобы жив я остался...
Скрипнула дверь: вошел сын Курбского, румяный, русоголовый подросток.
– Батюшко! – весело крикнул он. – Смотри, какую щуку я поймал.
Князь рассмеялся, взял из рук сына рыбу, с напускным любопытством осматривая ее.
– Глянь, какие зубы! Ух, укусит!
Сын отскочил от щуки, испугавшись зубастой головы.
Мальчик не понимал того, что происходило в доме. Его удивляло лишь, почему матушка не убирает уже второй день горницы, как всегда, вместе со своими сенными девушками и не покрикивает на них. Напротив, она стала какой-то доброй и кроткой с ними в последние дни. Непонятно и то, что отец перестал объезжать верхом ночные караулы на улицах Юрьева, небрежно одевается в старый кафтан и редко выходит на улицу. Раньше отец каждый день менял новые шелковые рубахи, а теперь ходит в одной и той же темно-серого цвета, которую раньше и не носил. Отец подолгу молится у себя в божнице, много дольше, чем это было прежде, а уединившись, говорит все время о чем-то с матушкой.
– Пойди покажи рыбину бабушке, – сказал князь, погладив по голове мальчика.
Тот испытующими глазами посмотрел в лицо князя. Отец теперь часто отсылал его куда-нибудь, когда хотел поговорить с матерью...
– Иди, иди... Вот я тебе!
Мальчик нехотя удалился. Мучило любопытство.
Наступила тяжелая минута раздумья.
– Ты молчишь? – спросил князь, остановившись в темном углу с заложенными за спину руками. – Неужто хотела бы ты видеть меня в руках Ирода? Прелютый зверь не учинил бы такой расправы, какую учинит царь Иван надо мною со своим Малютой!.. Польские друзья мои, побывавшие в Москве, сказывают: кровь рекою льется там. Вот и помысли: скуют твоего мужа по рукам и ногам и по чреслам претягчайшими веригами и в узкую, мрачную темницу измученного пыткою бросят. Потом, не успеет солнышко взойти, и голову ему усекут, и на копье насадят... Ну, чего же ты молчишь?
Княгиня тяжело вздохнула.
– Пускай будет по-твоему, – тихо, печальным голосом отозвалась она на слова мужа.
– Не по-моему, а по-Божьему!.. На моей стороне Бог, его правда и все его великие угодники... Над его головой окаянные демоны.
– Твоя воля, батюшка государь мой, Андрей Михайлович! Как знаешь, так и поступай, – смиренно произнесла княгиня, сердце которой сжималось и от жалости к мужу и от страха остаться одной.
После напряженного молчания она вдруг разрыдалась.
– Батюшка, на кого же ты нас-то оставляешь? Лихим людям на посмеяние, и што ждет нас всех? Господи, за што же это? Господи?
Курбский принялся ходить по горнице, что-то обдумывая. Зевнул, перекрестив рот.
– Полно горевать! – сказал он. – Будем молить Вседержителя, чтобы не допустил злодея до вас. Верь мне – подниму я короля на Ирода и приду освободить Русь. Будем мы снова с тобой как истинные князь и княгиня. Праотцы наши смотрят на меня из могил. Они жаждут отмщения! Господь Бог Иисус Христос поможет мне, час расплаты недалек. Уйми слезы, грешно! Святое дело вершу я, всенародное. Король милостив ко мне, поможет нам.
Княгиня, бледная, растерянная, слушала его, смиренно склонив голову. Чувство давно уже подсказывает ей, что муж ее, Андрей Михайлович, холоден к ней, коли так спокойно говорит слова, от которых леденеет ее сердце. У него в голове свои мысли, далекие от семьи... Даже родную мать, и ту он хочет оставить на поругание, а может быть... и смерть! Целые дни перешептывается он с перебежчиками, подосланными литовским королем, чтобы переманить в Литву и его, князя Андрея Михайловича.
Курбский, стоя у окна и не обращая внимания на жену, говорил так, как будто за окном его слушает толпа народа:
– Он мнит себя цезарем, господином Вселенной... Посылает в чужие, заморские земли своих соглядатаев, постоянно принимает к себе и сажает с собою за трапезу иноземцев, словно бы он и не русский царь, а басурманский либо аглицкий... Кичится морскою ходьбою, но недолго гулять ему по морям. Бояре уж уведомили короля о царевых кораблях. Обождите!
Близок час расплаты!
Княгине хотелось крикнуть со всею страстностью обиженной, забытой мужем женщины: «Опомнись! Подумай о жене, матери, о сыне!»
Увы, она не смела этого сделать! Не он ли учил ее, что «жена во всем должна мужу покорятися» и «что муж накажет, то с любовью принимать, внимать ему со страхом» и поступать, как он велит. Андрей Михайлович бывает груб и своенравен, а в последние дни и вовсе слова против не скажи: сердится, кричит. На людях кроток, обходителен с женой – наедине строг и неразговорчив. Княгине часто кажется, что ради княжеской короны он не пощадит ни матери, ни жены, ни сына. Честолюбив и горд. Грешно так думать о Богом данном супруге, но на это глаз не закроешь. Уж его ли не ублажает царь Иван Васильевич? Сам он, Андрей Михайлович, говорит: «Честит, возвеличивает меня великий князь, да все одно к нему душа у меня не лежит... Не слуга я ему!»
Княгиня знает, что король Сигизмунд давно переманивает князя на польскую службу, сулит ему золотые горы...
Осенью прошлого года князь Андрей потерпел большое поражение. Имея сорок тысяч воинов, он не смог противостоять четырем тысячам поляков. Тогда же, узнав о гневе царя, он собирался тайно ускакать к королю, да только не твердо верил в обещания его. Ныне перешедшие на службу к королю бояре и князья тайно передали через своих послов в Москве дьяку Колымету деньги и письмо для князя, будто король богато жалует всех отъехавших из России вельмож, что им живется там много свободнее, нежели в Московском государстве.
Еще суше и холоднее стал князь к своей семье, перебравшись в Юрьев, куда государь назначил его воеводою. Чем ближе к рубежу, тем становился он невыносимее и для своих подчиненных, и для семьи.
– Мужество делает незначительным и потери, – как бы про себя говорит князь Курбский, глядя в раскрытое окно своей богато убранной палаты.
Там, во дворе замка, пруд, и по его глади стая лебедей плавно движется, горделиво изогнув свои тонкие шеи.
– Ждать? Чего? – продолжает князь Андрей. – Враг не токмо тот, кто наносит обиду, но и тот, кто хочет нанести ее. Москва смотрит на меня змеиными глазами. Она замышляет против меня злое, так уж пусть она его сама получит прежде того! Можно ли мне, моя государыня, ждать добра от царя? Я не хочу радоваться милостям тирана, легко раскрывающего объятия для людей, ему угодивших... Ненадежно это.
«Хоть бы молчал, не терзал бы меня», – думала княгиня, снедаемая смертельною тоской. Ей хотелось, чтобы он взял и семью с собою, но князь всячески заминает разговор об этом.
Андрей Михайлович вдруг вспомнил свою ярославскую вотчину, усадьбу, где родился, рос и мужал, лес вблизи княжеских хором; громадные кедры и сосны на гребешке над рекой Курбицей; маленькую бревенчатую церковь, мельницу на реке; старик мельник рассказывал ему в детстве сказки о Бове-королевиче, о побитых пахарем-богатырем змеях-драконах и о многих других чудесах.
Небо там ясное, синее; покровы лугов вытканы желтыми, голубыми, белыми цветами, и река Курбица прозрачная – все камешки на дне пересчитаешь, – и есть места, где листва ив и орешника, сплетаясь, нависает зеленым потолком над водою, – здесь скользят по поверхности тощие водяные пауки, ныряют черные жуки-водолюбы и лягушки скачут в воду, заслышав шаги... Пахнет древностью, ходят стаями в воде большие серебристые окуни...
Древность! Ради тебя все. Грязью забросали тебя. Принизили. Отрекаются от тебя, древность, клянут тебя!
Курбский подошел к жене и сказал строго:
– Коли тебе любо видеть меня во узах и мучениях и смертном усекновении, останусь я...
Княгиня поднялась со скамьи и тихо молвила:
– Христос с тобой!.. Неволить не буду! Добрый путь. Живи!
Андрей Михайлович обнял и крепко поцеловал ее:
– Прощай, голубица. Храни тебя Господь.
Ни жива ни мертва опустилась княгиня на скамью.
– Прощай! – едва шевеля губами, прошептала она.

 

Ночь темная, непроглядная окутала Юрьев.
Туча разрослась, затянула весь небосклон.
Из-под черных косм ее вырываются острые молнии, словно бы туча всею своей исполинскою силою сдерживает поток небесного огня, готового пасть на землю и спалить грешное, не знающее пределов злобы и жестокости человечество.
На крепостной стене, между двух башен, неподвижно стоит князь Курбский, большой воевода, которому царь некогда говорил: «Кроме себя, одному тебе могу я доверить тот древний, отнятый у немцев наш город, зовомый немцами Дерпт».
Спят обыватели, спят привратники, и даже псы сторожевые, и те спят; не заметили они, как два десятка коней были выведены из крепостных ворот.
Курбский снял шлем и помолился. Повеяло холодом, сыростью и гнилью из соседней башни. Совсем недавно сажали туда закованных в кандалы преступников, нарушавших царские законы, немецких буянов, в хмельном виде порицавших Ивана Васильевича, прятали туда и морили голодом изменников родины. А теперь там сидит один дьяк за поношение его, воеводы Курбского.
И сейчас в его ушах звучат слова, брошенные ему в лицо разъяренным дьяком:
– Сердце твое пепел! И жизнь твоя презреннее грязи!
Под огнем клялся несчастный в преданности государю, а это дурной признак. Не подослан ли он Малютою? Пыткою ничего не добились. Жаль! Но, видимо, его конец близок, кат свое дело сделал.
– Исполняй долг свой, – раздался тихий, певучий голос позади Курбского, – а последующее предоставь возложившему его на тебя.
Курбский вздрогнул.
В темноте выросла худая, черная фигура католического монаха. Это в его келье происходили тайные переговоры князя с Сигизмундовыми людьми.
Молния скользнула по худому, бритому, со впалыми глазами, лицу иезуита. Костлявая рука коснулась плеча князя Андрея.
Курбский не шелохнулся. Этот монах теперь был сильнее его, воеводы. За тридцать сребреников он может продать, погубить его, наследственного князя.
– Если человек не приступает к исполнению своего долга, он не может быть достойным человеком.
Впалые острые глаза иезуита засветились огнем, как у волка. Курбский старался припомнить: каким образом он, этот живой мертвец, возымел такую власть над ним, «покорителем царств»? Ужас леденил сердце – дохлый иезуит приказывает ему, воеводе, как будто своему слуге; читает ему наставления...
– Я молюсь! Оставь меня! – резко, негодующим голосом произнес Курбский.
Иезуит приглушенно захихикал, прикрыв рот ладонью.
Курбский продолжал стоять к нему спиною.
– Его величество давно молится о твоем здоровье, и я молюсь. И все польские и литовские князи молятся о тебе, чтобы тебя не погубил Московит. В Польше и Литве ждут тебя как родного брата, там ты найдешь мир и покой и королевскую милость!
– Для чего ты ходишь за мной по пятам? – сурово произнес князь.
– Я полюбил тебя, подобно отцу, любящему своего сына... Мой сан и мой закон запрещают мне оставлять без сострадания больную душу.
– Уйди, праведник, прошу тебя, – теперь умоляющим голосом проговорил Курбский.
– Уйду, но помни: двадцать оседланных коней ждут тебя с твоими людьми.
Монах исчез.
Князь в сильном волненье подошел к краю крепостной стены и заглянул вниз. В темноте трудно было что-либо разглядеть, но фырканье коней и сдержанный говор находившихся около них людей ясно донеслись до слуха князя.
«Кончено. Прощай, Русь!»
Курбский, сутулясь, затаив дыханье, бесшумно сошел со стены и заторопился в замок, к себе в палаты. Все время он подозрительно оглядывался: ему казалось, что кто-то за ним следит, кто-то не спускает с него глаз... И вот-вот схватит его!
Полоснула небо яркая, размашистая молния... Курбский съежился, перекрестился, прижался к стене. Мелькнули на мгновение башни, церкви, дома с черными, загадочно настороженными глазницами, и... что это? Как будто там, невдалеке... царь!.. Грозно застыли устремленные на него, хорошо знакомые глаза. Князь в ужасе отвернулся, но... опять непроглядная тьма! Она шепчет ему что-то страшное, липнет к нему; в ушах продолжают звучать гнусные речи иезуита.
Трудно дышать... Москва! Боже мой, опять Москва! Никуда от нее не денешься. Может быть, не надо? Может быть, покаяться, попросить прощенья у Ивана Васильевича? А этого проклятого иезуита бросить в тюрьму, истребить? Нет! Поздно.
Курбский притаился, крепко сжал рукоять сабли. Показалось – кто-то крадется, хочет прыгнуть на него. Всмотрелся: песья тень! Да, да, это собака, бездомная, бродячая собака... Уж второй день она бродит тут.
«Бездомный пес! – с грустной улыбкой мысленно повторил Курбский. – Может быть, когда-нибудь назовут так и меня?»
Покаяться? Попросить прощенья у царя? Вернуться к прежнему?
Внезапно Курбский со всей ужасающей ясностью понял мрачную, неотвратимую правду: «Поздно! Возврата нет».
Опасаясь разбудить сторожей, прошел он через глухие каменные ворота к себе в замок. Поднимался, едва переводя дыхание от волненья, по каменным ступеням лестницы в свои покои.
Вот они. Опочивальня сына... В темноте слышно спокойное, ровное дыхание мальчика. Склонился над постелью. Тяжело вздохнул, прошептал молитву, перекрестил мальчика.
На носках пробрался в опочивальню княгини.
Очнулась. Испуганно приподнялась на ложе.
– Кто тут? Господи!
– Я!..
Княгиня притянула его к себе, дрожа от испуга:
– Страшно!.. Я боюсь, государь мой. Зачем пришел?
– Хожу я, караулы проверяю!.. Успокойся. Ложись!
– Спаси Бог, не притомись, ляг, отдохни!
– Полно, милая княгинюшка!..
– Не покинешь, стало быть, нас? Да?
– С чего ты взяла? Говорю... раздумал я!
Андрей Михайлович поцеловал жену.
– Бог храни тебя! Так я и думала и во сне видела, будто ты наш... ты с нами, но не с ворогами...
Курбский через силу весело спросил:
– Ты все о том же? Глупая! Ну, Христос с тобой!
И опять так же осторожно, на носках, вышел из опочивальни.
Едва миновал ворота замка, как снова послышался вкрадчивый голос иезуита:
– Пора!.. Пора, князь. Заждались там тебя! – В голосе монаха строгая настойчивость: – Иль ты раздумал? Нужно ли повторять: заговор ваш стал известен царю!
Курбский молча заторопился к крепостным воротам. Дремавшие воротники встрепенулись:
– Кто идет?
– Воевода! – властно крикнул Курбский.
Воротники притихли.
Иезуит вновь исчез.
Курбский спешно зашагал вдоль рва, близ крепостной стены, торопясь к тому месту, где должны были находиться кони и слуги князя и его ближайшие друзья.
– Заждались мы тебя, князь. Сомневаться стали... – сказал кто-то недовольно.
– Не торопитесь, други, успеем.
– То-то! Успеем ли?
– Поберечься бы не грех, пан воевода!
– Поскачем в Венден. Ближний путь. Все ли тут?
– Все. Иван Иванович и Михаил Яковлевич Колыметы, Ваня Мошнинский...
– Честный мой слуга и друг Ваня! Не покидаешь меня?
– Умру вместе с тобою, князь!
– А Вася Шибанов?
– Я здесь, князь!
– Все здесь, Андрей Михайлович. Валуев, Симон Маркович Вешняков тут, Гаврило Кайсаров, Меркурий Невклюдов, Иван Посник Вижавский...
Курбский, вслушиваясь в имена своих сообщников, испытывал такое ощущение, как будто вколачивали гвозди в гроб, в котором его друзья хоронят его славу, его отчизну, семью и все самое дорогое ему. Кто они? Понимают ли они, что случилось? Их имена ничтожны. Они уцепились за него, за князя Курбского, чтобы связать свою судьбу с его прославленным именем, чтобы перед королевскими очами красоваться рядом с ним, воеводой Курбским. И кто знает: может быть, иные из них и мзду получили за эту дружбу с беглецом – вельможею московским? Им нечего терять – они ничего не имеют. Их гонят корысть, нажива.
Вот почему они суетятся, бросаются, толкая друг друга, чтобы подать коня ему.
– Спасибо! – отрывисто сказал Курбский, усевшись в седло и взяв поводья в руки.
Молния осветила толпу суетливых бородачей, одетых разношерстно, вооруженных кто чем попало, размахивавших руками, вскакивавших на коней. Все это напоминало скорее разбойничью шайку, собиравшуюся скакать с атаманом на татьбу, нежели княжескую дружину.
Впервые князь почувствовал с горькою отчетливостью весь позор его дружбы с этими людьми, с которыми он решился гнаться за вельможною славою. Их дружбу он предпочел дружбе с царем Иваном Васильевичем! Как страшно! В погоне за возвеличиванием княжеского достоинства приходится унижаться. Единственная надежда на польского короля. Он должен помочь ему, Курбскому, занять первенствующее место при его королевском дворе. Тогда всю эту алчную до наживы, бессовестную челядь он отбросит от себя, как ненужный хлам, как грязь, прилипшую к его сапогам. Они осуждают новины и думают, будто и он их единомышленник и тоже против царевых новшеств. Жалкие. Он, князь, сам за новины, но только не для низкого черного люда, а для князей. И он за дружбу с Западом, но только чтобы она была на пользу князьям же, а не царю.
«Колыметам суждено родиться и умереть навозными жуками».
Молнии стали сверкать чаще и чаще.
В последний раз Курбский повернул своего коня в сторону Юрьева. При свете молнии он увидел стоящего на краю крепостной стены с распятием в руке черного, длинного иезуита...
Курбский сердито плюнул, повернув коня на запад.
– Будь ты проклят, сатана!
Издали донесся глухой рокот неба, а затем стали падать редкие капли дождя. Вновь и вновь молнии. Поднялся ветер, пыль застилала глаза.
– С Богом! – крикнул кто-то, не дожидаясь приказания воеводы, и десятки лошадиных копыт нарушили тишину ночи.
Прогремел оглушительный удар грома.
Гроза началась.
Назад: ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Дальше: ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ