Книга: Иван Грозный. Том 1
Назад: ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Дальше: ИВАН ГРОЗНЫЙ Книга 2. Море

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I
Только два дня после боев отдыхала Нарва. На третий окрестности ее огласились стуком топоров, мотыг, неистовым воем пил, криками и смехом рабочих. Бог весть каким чудом в две ночи сошлись сюда толпы мужиков. Куда ни глянь, везде они: кто, стоя по пояс в воде, усердно забивает сваи в дно реки; кто, тужась изо всех сил, тянет вдоль берега завозни с лесом; кто без устали дробит камень; кто глину месит. Длинные обозы с бревнами, со смоляными бочками, с железом беспрерывно тянутся к полуразрушенному огнем городу.
Через реку Нарову спешно перекинули крепкий, широкий, с разводом для прохода судов мост, соединивший Ивангород с Нарвой.
Богатую добычу, множество всяких товаров, принадлежавших ревельским и ганзейским купцам, – сукон, полотен, воска и сала, большие запасы пороха и оружия сложили в помещении замка под охрану стрельцов.
Взялись всерьез за дело и корабельные мастера. А дело нелегкое – перестроить торговые морские суда на военные. По гавани шнырял в челне, бранился, кричал присланный из Москвы царем еще до взятия Нарвы боярский сын Шестунов, научившийся в заморских краях корабельному делу. Он уже построил одно корабельное пристанище повыше Нарвы.
Эсты, охраняемые русскими ратниками, поспешили засеять поля. Басманов, во исполнение царского наказа, отпустил им из государевых амбаров зерно для посева, дал хлеба, нагнал в деревни быков и коней. Эсты благодарили Басманова и на эстонском языке, и на языке ливов, и по-русски, и по-литовски – кто как мг. Всем хотелось от всей души выразить свою приязнь к русскому народу.
Нарвским жителям было дарована свободная, беспошлинная торговля по всему Российскому государству; не возбранялось свободно сноситься и с Германией. Город освобождался от обязательного постоя войск. Полки расположились вне города. Таков был наказ царя – всемерно оберегать покой и безопасность нарвских жителей; за все платить деньгами, ничего даром не брать, не чинить местному населению никакой «тесноты» и для «кормления по мужикам не бегать. Не обжираться, не опиваться и на одном месте не быти, но о ратной науке пещися...».
По царскому указу освободили всех пленников и вернули им имущество, а многим из них, перешедшим в русское подданство, стали строить новые дома вместо сгоревших, за счет государевой казны.
Охотно шли в Нарву и Ивангород эсты, латыши и финны для работы в гавани. Ратники угощали их московской похлебкой, поили квасом, а по вечерам со вниманием слушали их сказки и песни. Один старик финн, с реденькой бородкой, безусый, принес с собой кантеле, сделанную из простого некрашенного дерева. Положив ее себе на колени, по финскому обычаю, он стал перебирать пальцами медные и железные струны, а потом под звуки кантеле спел грустную песнь про князей-немцев, убивших голубоглазую сиротку...
Спустя некоторое время, исполняя волю царя, воеводы повели войско сначала на юг, чтобы занять несколько замков в тылу у Нарвы и оттуда двинуться на север, к Балтийскому морю.
После недолгого весеннего дождя дороги порозовели, затейливыми коврами раскинулись по зеленям волнистой равнины.
Небо ясное – ни облачка! Герасим ехал впереди войска, в ертоульном полку. Уже с месяц, как он причислен к лучшим наездникам ертоула.
Конь под ним молодой, горячий – едва сдержишь. Сторожко косится он на соседних всадников, рвется все куда-то в сторону. Его тонкие красивые ноги, будто шелковыми повязками, окружены белыми пятнышками, и весь он, заботливо вымытый, вычищенный, сверкает на солнце своей золотисто-палевой шерстью.
Гедеон – самый близкий, верный друг его, Герасима. Он не раз спасал ему жизнь, вынося его через толпы врагов из опаснейших схваток.
Вот и теперь Герасим беседует с ним, как с человеком, делясь своими мыслями о Параше.
Герасим немного успокоился с выходом из Нарвы. Правда, найти свою невесту у него почти не осталось надежды, но в походе не так тяжко на душе, да и мелькает иногда мысль: «А может быть!» В замке Тольсбург живет тот лифляндец Колленбах, о ком говорила старуха. «Может быть!» Герасим решил, не глядя ни на какие опасности, первым ворваться в город – и прямо к замку Колленбаха. Он – фогт, его нетрудно найти.
Приободрившись, Герасим с восхищением любовался весенним утром. Все располагало к мыслям о счастье, о богатырстве, о боевой скитальческой жизни... Рождались надежды.
Желтые, красные, лиловые цветочки, только что распустившиеся, вытянув свои шейки-стебельки, выглядывали приветливо из зеленой муравы, окропленные росой.
Вот Герасим отрывается от своих товарищей и вихрем скачет вперед, вспугивая грачей и жаворонков. Ведь с каждым шагом Тольсбург все ближе и ближе!
И вдруг, осадив коня, тихо, про себя, запел грустную, грустную песню.
Всадники остались далеко позади. Он здесь один со своими мыслями, со своей горячей любовью к Параше, только какой-то невидимый жаворонок сбоку по дороге сопутствует ему, напевая с такой настойчивостью и жаром, как будто силится утешить его, именно его, Герасима.
В Нарве Герасиму пришлось расстаться и с Андрейкой, отправленным в Псков к воеводе Курбскому. Туда послали многих пушкарей; ушел туда же и Василий Кречет.
Мелентий остался в войске Куракина и Бутурлина, в той же пушкарской сотне. Он теперь стал ловким, смышленым пушкарем. Во время обстрела Нарвы бил без промаха. Сам князь Куракин залюбовался его работой.
Ертоульные замедлили ход, привстали на стременах.
– Гляньте-ка, братцы! – крикнул десятский. – Не крепость ли!
– Она и есть! – обрадовались всадники, весело гарцуя на конях.
По сигналу рожка ертоульный полк мигом рассыпался в разведку.
Герасим пустил коня рысью напрямик к крепости. По дороге он настиг какого-то человека с мешком за спиной. Преградил ему дорогу.
– Кто!
– Рыбак! – ответил путник по-русски.
– Куда?
– Домой!
– Где твой дом?
– В Нейшлосе. Да ты что на меня смотришь? Такой же я, как и ты, русский, православный. И дед мой и отец испокон века жили в Сыренске. Немцы окрестили наш город Нейшлосом. Немало в этих местах православного люда. Рыцари разорили церкви наши, онемечивают нас.
– Идем к воеводе.
– Ну што ж.
Герасим повел рыбака к воеводам. Они похвалили его за добычу такого хорошего «языка». Рыбак был человек разговорчивый. На его пожилом седоусом лице появилось выражение радости, когда он узнал, что московское войско идет воевать крепости и замки до самого моря.
Рыбак рассказал воеводам, что по дороге к морю войску встретятся два больших замка: Везенберг и Тольсбург. Бедняки не боятся Москвы, все ждут русских.
Герасим поскакал резвым галопом, догоняя своих товарищей. Они уже приближались к самому городу.
Когда Герасим приблизился к городским стенам, в него полетели десятки стрел, но он успел увернуться от них и стать в безопасное место.
Войско Куракина и Бутурлина окружило город со всех сторон. Подкатили на лучной выстрел к его стенам осадные башни, поставили гуляй-города, промеж башен и щитов разместили пушки. А тем временем отправили гонцов в Новгород, к наместнику Федору Ивановичу Троекурову, за подкреплением, так как, для того чтобы занять ливонские провинции до самого моря, войска, имевшегося у Куракина, было недостаточно.
Троекуров не заставил себя ждать. Он привез с собой много пушек и две сотни отборных стрелков. Начался штурм Нейшлоса.
Ливонцы пробовали обороняться, но из этого ничего не вышло.
Московское войско тесным кольцом окружало замок.
Скоро на шпиле замковой башни взвился белый флаг: нейшлосский фогт просил пощады.
В замок поскакали верхами двое дьяков в сопровождении татарских всадников, которых больше всего боялись ливонцы. Увидев их, рыцари опустили подъемный мост, отворили ворота и в молчаливой покорности, не дождавшись воевод, поспешно сложили к ногам московских послов свои знамена.
Дьяки от имени воевод потребовали, чтобы люди не мешкая выходили из замка, оставив там оружие и имущество.
Рыцари приняли эти условия, об одном только усердно просили: чтобы воинские люди не чинили им никакой обиды.
Дьяки ответили, что воеводы обещают никого не трогать и сами станут на защиту горожан, если бы кто вздумал их обидеть.
Фогт на белом коне, покрытом черной бархатной попоной, расшитой крестами, в латах, выехал из крепости впереди всех, хмурый, надменный. За ним – его помощники и городские власти, а затем густой суетливой толпой пошли горожане.
В лагерь приходили старшины эстов, прося принять их в русской подданство.
Воевода писал в Москву:
«Жители города били челом в холопство государю великому князю, а черные люди латыши, баты и чухны изо всего Сыренского уезду приложились государю и правду дали, что им быти неотступным от государя и до века, а уезда Сыренского вдоль 60 верст, а поперек инде 50 верст, инде 40, и Чудское озеро все стало в государеве земле царя и великого князя и Нарова река от верха и до моря».
Оставив в Нейшлосе небольшой отряд для охраны военной добычи и для поддержания порядка, войско двинулось на север, к замку Тольсбург, о котором теперь день и ночь только и думал Герасим.
Опять впереди поскакали отважные ертоульные всадники, а с ними вместе и Герасим.
* * *
Тюремный двор замка Тольсбург был окружен каменными стенами, заросшими по уступам кустарником и бурьяном. Громадные глыбы серых камней, позеленевших от мха и плесени, свидетельствовали о глубокой древности этих стен. К двухъярусному кирпичному строению тюрьмы с одной стороны примыкал тюремный двор.
Параша, закованная в цепи, целые дни, в ожидании дальнейшей своей участи, смотрела через решетчатое окно во двор. То, что она там видела, уже не пугало ее – слишком много страданий выпало на ее долю за это время и слишком много насмотрелась она и наслушалась ужасов по дороге в замок Тольсбург. Она видела, как немцы сожгли на ее глазах одну эстонскую деревню за то, что крестьяне посмеялись над бежавшими из Нарвы рыцарями и не скрыли своей радости, узнав, что к Тольсбургу идут русские. Немецкие солдаты перебили в этой деревушке почти всех мужчин и женщин, а детей побросали в огонь.
Параша помнит зверские пьяные рожи одуревших от злобы немцев, окровавленных, покрытых копотью пожарища. Злодеи оскаливали свои волчьи зубы, посмеивались при виде страшных мучений, в которых корчились на земле изрешеченные немецкими копьями эсты.
Слуги Колленбаха, увозившие Парашу из Нарвы, вытолкнули ее из повозки и заставили насильно смотреть на их кровавые расправы. Она не могла сдержаться и принялась кричать на немцев, называя их супостатами, душегубами... В ответ на это немцы расхохотались страшным, зловещим хохотом...
– Ого! Ого! – выкрикивали они сквозь хохот. – Рус не любит огонь! Ему надо другой...
Они осыпали девушку грубыми, гадкими словами, а затем опять втолкнули ее в повозку.
Теперь перед глазами Параши на тюремном дворе шло спешное приготовление к казням захваченных немцами эстов и русских, заподозренных в сочувствии войскам «московского варвара»; приготовления были крайне торопливые, беспокойные, так как в Тольсбурге стало известно, что приближается московское войско.
Сам Колленбах в белом плаще с черными крестами – одеяние тевтонских орденских рыцарей – следил за тем, как воздвигались виселицы и разводились огни в очагах. Он подходил к столбам, сам пробовал их устойчивость, с деловитым видом трогал петли у веревок; отходил немного в сторону и с видимым удовольствием любовался ловкостью палачей, готовивших приспособления для пыток и казней.
Палачи были в черных пышных рубахах с большими белыми крестами на груди и спине. Безбровые, безусые, заплывшие жиром, кривоногие, они вызывали у Параши ужас и омерзение. Их звериная расторопность и особая прилежность в подготовке к мучению людей были отвратительны. Иногда палачи озабоченно перебрасывались словами с Колленбахом. Он что-то вразумительно объяснял им, величественно жестикулируя.
Когда виселицы были установлены, очаги зажжены и пыточный инструмент, тщательно вычищенный, в порядке разложен был на круглых лотках, Колленбах вынул шпагу и, подняв ее, как крест, рукоятью вверх, прочитал молитву. Палачи мигом стащили с головы свои черные высокие колпаки с изображением черепа, лежащего на скрещенных костях, и вдруг исчезли в воротах под тюрьмой. Оставшись один, Колленбах вновь с особой внимательностью осмотрел орудия пытки и, видимо оставшись доволен, с улыбкой отошел вновь на свое возвышенное, обложенное булыжником место.
Вскоре на тюремный двор под конвоем вооруженных рыцарей, одетых в такие же белые плащи с крестами, как и Колленбах, вышла пестрая толпа закованных в кандалы узников. Среди них были и женщины и даже подростки – дети в бедной, изодранной крестьянской одежде; часть из них в лаптях, часть босые; лица у всех изможденные, в царапинах и синяках. Узники еле-еле передвигали ноги от изнеможения.
Явился пастор, держа в руке крест. Стал рядом с Колленбахом, обменявшись с ним несколькими словами.
Палачи вразвалку, лениво подошли к виселицам. Иные из них расположились у пылающих очагов, поглядывая с ехидной улыбкой на свои жертвы.
Параша видела, как рыцари силою поволокли двух отбивавшихся от них стариков; палачи вцепились в их седые бороды – стали помогать рыцарям. В толпе узников поднялся плач, крик, некоторые в панике бросились опять к воротам. Тогда немцы загородили им дорогу остриями копий.
Колленбах и пастор спокойно смотрели на происходившее вокруг них; торжествующая улыбка не сходила с лица Колленбаха.
Общими усилиями рыцари и палачи подняли стариков, с трудом накинули им на шею петли и разом отхлынули в стороны. Оба казненных повисли в воздухе, завертевшись на закрученной веревке.
Убедившись, что петли затянулись, палачи, под окрики рыцарей, потащили за косы растерзанных, полуобнаженных женщин к огню...
Параша отшатнулась, забилась в угол. Она слышала страшные вопли женщин, плач детей, дикий рев рыцарей и палачей; девушка заметалась по каземату. Цепи тянули, связывали, давили... Параша потеряла сознание.
Очнувшись, она увидела над собой желтое, с выпученными глазами, искаженное злобой лицо Колленбаха. За его спиной стояло несколько рыцарей. Их белые плащи с крестами были забрызганы кровью.
Колленбах с презрением громко проговорил что-то над лежавшей в углу Парашей, затем указал на нее рыцарям. Те быстро подхватили ее и потащили вниз.
Вынесли ее во двор, усеянный изуродованными, обезглавленными трупами, залитый лужами крови... Палачи осторожно, стараясь не попасть в лужи, перешагивали через трупы, оттаскивая и укладывая их в порядке к стенке.
Пастор подошел с крестом к Параше...
В это время во двор вбежало несколько ландскнехтов.
– Москва!.. Москва!.. – задыхаясь от бега, кричали они.
Немцы засуетились Первыми бросились бежать палачи, перепрыгивая мягко, по-волчьи, через трупы казненных; за ними, давя друг друга, ринулись рыцари, потные, испуганные...
Колленбах велел снять кандалы с девушки. Ее подхватил один рослый рыцарь и понес вслед за Коленбахом.
На стенах крепости бегали растерявшиеся от страха начальники ландскнехтов. Иногда они останавливались, вглядываясь в даль, где уже гарцевали всадники царского войска.
Колленбах, окруженный своими приближенными, проклиная ландскнехтов за то, что они не вышли навстречу русским и не задержали их, называл их трусами, предателями.
Командиры ландскнехтов грубо оправдывались, ссылаясь на свою малочисленность.
Воспользовавшись суматохой, пастор, заткнув полы черного плаща за пояс, торопливо забрался на лошадь с громадным узлом своего добра и опрометью поскакал из замка. За ним бросились и другие. Бюргеры спешно нагружали коней всяким скарбом и тоже старались один другого скорей удрать из замка.
Ертоульные стали преследовать убегавших немцев. Ландскнехты пробовали оказать сопротивление, но не могли устоять перед яростными натисками русской и татарской конницы. Десятки изрубленных русскими всадниками немцев усеяли дорогу из Тольсбурга к лесу.
Герасим, увлекшийся преследованием конных рыцарей, был окружен четырьмя латниками. Завязалась борьба. Но подоспевший татарский наездник выручил Герасима. Вдвоем они сбили с коней закованных в железо немцев и поволокли их на арканах к городу.
В опустевший Тольсбург вошел со своим войском Троекуров, суровый, беспощадный к врагам новгородский воевода.
Не успевших убежать из замка немцев он велел привести на тюремный двор, заставил их вырыть могилы для трупов казненных фогтом эстов и русских и похоронить их. Русский священник отслужил по убиенным панихиду.
После того Троекуров всех захваченных в Тольсбурге ландскнехтов и рыцарей приказал утопить в море.
– Не достойно нашу землю грязнить рыцарской дохлятиной, – хмуро произнес он.
Подошедшие к Тольсбургу Куракин и Бутурлин одобрили действия Троекурова.
* * *
В ночь на двадцать четвертое июня в священной роще близ замка Тольсбург эсты справляли праздник Лиго-Яна. Празднество справлялось тайно.
Высокого роста, с большой бородой, в железной зубчатой короне, жрец жалобно выкрикивал моления, а вокруг него, кланяясь, хороводом совершали шествие убранные бусами и лентами девушки и юноши. Они размахивали полотенцами и платками, как бы разгоняя злых духов. Тут же, на костре, жарился козел и варилось в чанах пиво.
В недавние времена с копьями и зубастыми псами нападали на молельщиков немцы-католики, ранили людей, разгоняли по лесам. Теперь не меньше приходилось опасаться и немцев, ставших лютеранами. И те и другие навязывали эстам силою свой язык и веру, что не мешало «христовым братьям» на глазах язычников убивать друг друга в спорах о Боге. Вера рыцарей не могла казаться эстам справедливой. Слишком много крови пролили в былые времена ливонские рыцари, обращая эстов силою в католичество, а после не меньше было пролито крови при обращении католиков в лютеранство.
Накануне праздника Лиго-Яна из Риги пришло воззвание духовенства: «Любезные эстонцы! Наш псаломник составляет великое богатство и драгоценное сокровище! Научайте и вразумляйте друг друга этими псалмами, хвалебными и духовными песнями! Приятно воспевайте Господа в сердцах ваших!»
Эстонские старшины изорвали воззвание и прокляли того, кто написал его.
Воскресли теперь снова тяжелые воспоминания о том, как немецкие завоеватели в древности отняли у эстов землю, покой и свободу. Ведь даже и теперь без разрешения помещика, у которого живешь, нельзя вступать в брак, а за побег из поместья отсекают ногу. И недаром приезжие чужеземцы говорят, что «во всем мире, даже между язычниками и варварами, не встречается таких жестоких и бесчеловечных угнетателей, как лифляндские землевладельцы».
У архиепископа хватило совести рассылать Лютеровы псаломники и называть эстов «любезными». Кто еще ему поверит?
В этот год крестьяне ближних к Тольсбургу деревень тайно справляли свой старинный праздник с большей смелостью, нежели прошлый год. Их радовало, что рыцари терпят поражение от московских войск. Небывалое дело: многие мужчины взяли с собой в лес на моление луки, стрелы, дубины и сабли. На случай, если кто-либо из властей нападет на мольбище.
В то самое время, когда жрец поднял руки к небу, произнося заклинания «величайшему из Богов» – Юмала, поблизости послышался конский топот.
Моление было приостановлено. Топот становился все ближе и ближе. Молельщики быстро попрятались за деревья и в кустарники.
На поляну выехало трое верховых, сопровождавших повозку, запряженную парой сильных коней.
Крестьяне узнали одного всадника – то был сам фогт фон Колленбах. Ясно, что «храбрец» бежит из замка, устрашаясь московского войска. Десятки стрел пущены в сторону всадников. Двое упали, фогту удалось ускакать по дороге в сторону города Ревеля.
Толпа поселян выбежала из засады и окружила повозку, в которой сидела связанная по рукам и ногам женщина. Рядом с ней старик.
Когда женщину развязали, она стала говорить что-то очень непонятное. Она плохо выговаривала немецкие слова, пересыпая их какими-то другими, чужеземными словами. Все же в конце концов выяснилось, что она русская и что ее Колленбах держал в темнице.
Крестьяне дали ей отведать своего пива и отправили ее в ближнюю деревню.
Вскоре послышались совсем близко пушечные выстрелы. Эсты, насторожившись, прислушались. Казалось, сами листья на деревьях затрепетали, пришли в беспокойство...
Из уст в уста передавалось слово «Москва».
На измученном лице девушки появилась улыбка.
Раненых рыцарей подобрали и положили в повозку, которую и повернули обратно к Тольсбургу.
* * *
Море в лучах летнего солнца очаровало Герасима своим простором, ослепительным сверканием пенящихся волн.
С чувством победителя Герасим следил, как его Гедеон входит по песчаному дну в море, как волны бегут навстречу ему, как свертываются в клубок изумрудные гребни на песке и, пенясь, убегают опять на простор. Тихий шелест волн навевал мысли о красоте и правде, – и то и другое наполняет жизнь, но так же, как трудно поймать жар-птицу, так трудно на земле добиться и жизни прекрасной, правдивой... одно радует, что когда-нибудь она будет, что можно поймать эту волшебную жар-птицу... Иначе зачем жить?..
С громкими восклицаниями шумной толпой прискакали к морю ертоульные, объезжавшие окрестности замка Тольсбург.
От них Герасим узнал, что в замке Троекуров творит суд и расправу над захваченными в плен немцами. Другие воеводы устанавливают порядок в городе и замке.
Воеводы выслали к морю телегу с бочонком. Приказ: наполнить его морской водой для отсылки в Москву, в подарок царю. Ратники и даточные люди с деловым видом старательно черпали ковшами воду, войдя по пояс в море и передавая ковши от одного к другому.
– Буде! Полно! – крикнул стрелецкий сотник с телеги, заглядывая в бочонок.
Тут же плотники законопатили бочку, окутали ее кошмой и кожей, одели железными обручами и в сопровождении вооруженных стрельцов повезли в стан к воеводам. Пушечная стрельба в окрестностях стихла. На цитадели развевался русский флаг.
– Ого! – покосившись в сторону замка, усмехнулся один из воинов.
– Ждали дядю Макара, а пришел Спиридон.
– Ждала сова галку, а выждала палку... Тому так и быть должно. Немцы подмоги ждали, а подмога подмокла... И что это за люди, эти лыцари? Горды, задорны, а сами никуды! Чудно́!
– И царство-то все их чудно́е – о семи дворах, восемь улиц, и все дворы в разные стороны глядят.
– На кой бес камня столь накладено, коли храбрецами себя почитают.
– Немец завсегда прятаться любит. Его такая доля – сидеть в сундуке.
Когда воеводы принимали поклон горожан Тольсбурга, к шатру подвезли бочку с морской водой.
Герасим побежал в замок. Ему указали дом фогта. Он обошел все комнаты, обшарил там все уголки, но и здесь не нашел Параши.
Опять встретился ему в воротах замка тот самый рыбак, которого он водил к воеводам. Герасим спросил, не знает ли он чего о пленнице Колленбаха, о русской девушке.
Рыбак весело рассмеялся:
– У нас у каждого рыцаря по нескольку ворованных девок... А у старого грешника, у Колленбаха, и вовсе... Так и гоняется за ними, словно кобель. Никакого удержу на него нет. Может, была у него и такая, да ведь от нас все это скрыто... У них напоказ только кресты, а худое бережется в тайне.
Так ничего и не узнал Герасим.
Вечерняя заря пришла тихая, величественная. Солнце садилось в море, большое, яркое-красное. Башни замка, освещенные лучами заката, казались раскаленными, огненными; на самом же деле там было сыро и прохладно.
Бродивший до самой ночи по замку Герасим озяб. Его начинало трясти, не то от прохлады и сырости, не то от великой тоски.
На другой день часть русского войска двинулась назад, к югу от морского берега, к замку Везенберг, стоявшему недалеко от Тольсбурга.
Свирепый фогт фон Анстерит уполз из замка, словно таракан, в своей рыжей, крытой кожею повозке. За ним, напуганные баснями о жестокостях московитов, ославленных людоедами, ушли почти все жители города. Замок Везенберг опустел. Когда убегавших обывателей спрашивали, куда они уходят, они отвечали: «В Германию!» Некоторые даже не побоялись угрожать, что-де за них заступится германский император «и отнимет опять у Москвы крепость». Ратники с удивлением слушали их речи.
– Набрехали вам ваши Господа. Не токмо детей, мы и рыбу-то лишь два раза в неделю едим. Грех! Бог накажет!
* * *
Утром к шатру воевод приблизилась толпа крестьян.
Толмач перевел челобитье эстов. Они сказали, что с ними пришла русская девушка, отнятая ими в лесу у бежавших рыцарей.
Воеводы просили привести ее в лагерь.
– Она здесь! – низко поклонился старый эст.
Из толпы вышла Параша, бледная, еле державшаяся на ногах.
Крестьяне были обласканы воеводами. Куракин обещал приехать к ним в гости в деревню. Им выдали хлеба, мяса, зерна и вина.
Довольные встречей с воеводами, крестьяне пожаловались, что в Эстонии нет железа, чтобы делать топоры, крючья, косы, мечи. Воеводы велели дать крестьянам не только железо, но и оружие: бердыши, мечи, рогатины.
Воеводы расспросили Парашу, как она попала в Тольсбург. Девушка рассказала обо всем, что с ней было, показала свою спину, руки со следами плетей, полученных за то, что она не хотела изменить своей вере.
* * *
Герасим объезжал взморье, поглядывал, не появятся ли неприятельские корабли вблизи лагеря. На побережье было тихо. Невольно залюбуешься восходом солнца, хотя на сердце тяжелый камень. Алые косы зари разметались над лесом, будя самые дорогие воспоминания.
Пустынно, только чайки, да невдалеке от Герасима плещутся в воде с сетями рыбаки.
«Так и жизнь пройдет, а Параши мне не видать и не видать!»
Вдруг он услыхал топот коня, оглянулся: бешено несется всадник. Уж не гонец ли от воеводы? Что ему?
В недоумении Герасим повернул навстречу ему коня, стал дожидаться.
Мелентий! Он весело размахивает плетью и что-то кричит.
Все это удивило Герасима. Мелентий – пушкарь, и совсем ему незачем тут быть, – в сторо́же находятся только порубежники.
Вот он, совсем близко.
– Эй, рыбак! – кричит Мелентий. – Видать, ты так «афоней» и умрешь! Так и будешь в воду на рыбьи хвосты зенки таращить!
Остановился против Герасима, веселый, без шапки, весь растрепанный, босой.
– Эх ты, дурень, дурень! Таких пней на всем свете не сыщешь!
– Скажи, пошто пристаешь? Пошто глумишься?
– Любя тебя, дурень!.. Слушай, што ли!
– Отвяжись! Будто не знаешь? У меня горе.
Герасим махнул рукой и тихо поехал вдоль берега. Мелентий остался на месте, и вдруг до слуха Герасима донеслось:
– Стало быть, ты не хочешь свою Параньку видеть?!
Герасим рванул коня, приблизился к товарищу и грозно сказал:
– Брось глумы! Бог спасет, иди своей дорогой!
Мелентий перекрестился:
– Крест целую – Паранька пришла!..
Герасим чуть не упал с коня. Закружилась голова, руки ослабли.
– В шатре девка у воевод... Айда! Выручай!
Мелентий рассказал, как крестьяне привели Парашу в лагерь и о чем с ней беседовали воеводы.
Лицо Герасима стало красным, в глазах появились слезы.
– Спасибо, друже! – Он приблизился к товарищу, склонился с коня, облобызал его.
– Чего же ты! Поедем...
– Нет. Не дождавшись смены, нельзя. Крест на том целовал царю, чтоб служить правдою... Скажи девке: скоро будет смена...
– Давай-ка я за тебя постою тут...
– Не сбивай! Того и гляди и сам собьюсь!.. Уходи! Позавчера, знаешь, что было?
– Не ведаю.
– То-то, что не ведаешь. Хорошо тебе сидеть в крепости, а тут редкую ночь, редкий день, чтобы то с моря, то с дубрав на нас воровские люди не набегали...
– Магистерские?
– Не поймешь... Злющие... Видать, немцы. Ваську Щебета вчера убили. В море погребли мы его... Закололи копьем. Словно водяные – из моря вылезают... А здорова Паранька? Ты ее видел?
– Здоровая. Улыбается. Ну, стало быть, не пойдешь?
– Не! Останусь до смены...
Мелентий поскакал обратно в свой стан.
С завистью в глазах посмотрел ему вслед Герасим. Так бы и помчался вместе с ним. Да неужели и впрямь вернулась Параша? Но нет! Лучше не думать об этом.
Герасим подхлестнул коня, тихою рысцою поехал по песчаному берегу около самой воды... Морской простор, синее небо, мысли о будущем – все слилось в ощущении счастья, любви, красоты жизни. Парень скинул шапку, перекрестился.
II
Царь Иван радостно встретил гонцов, известивших его о взятии ливонских крепостей и о выходе войска к Балтийскому морю.
Он обнял и облобызал каждого из них, удостоил их дворцовой трапезой и одарил конями из своей конюшни.
Целый день он был сам не свой. Крупными шагами, заложив руки за спину, ходил в любимом татарском полосатом халате по коридорам и палатам дворца. Иногда высказывал свои мысли вслух, останавливался, спохватившись, подозрительно оглядывался кругом.
Море! Каким недосягаемым казалось оно!
В полдень царь созвал ближних бояр, спросил: «Како мыслят о случившемся?» Бояре не могли ответить коротко и ясно. Для них все еще оставалось непонятным: зачем море? Они кланялись царю, крестились, а потом говорили пространно, путаясь в льстивых словах. Толкового ответа так и не добился от них Иван Васильевич.
Беспокойно прошла ночь. Не удалось заснуть; несколько раз он вставал с постели и, став на колени, молился.
Утром, когда сквозь тяжелые занавеси в царицыну опочивальню пробились лучи рассвета, царь Иван раскинул на столе привезенную из Голландии большую карту. Склонился над ней.
Вот оно, маленько черное пятнышко на краю большого продолговатого синего поля. Тольсбург! Здесь в море купают своих коней русские всадники! А вот Нарва, куда уже посланы корабельные мастера и розмыслы-строители.
Волнение отразилось на лице царя. Что жизнь и смерть? Здесь небо небес, дорога дорог, бессмертие славы и силы!
В глазах царя Ивана синее поле растет, ширится, делается громадным, охватывает земли, дробит их... Трудно дышать, следя за этим. Вот оно – неведомое, загадочное море! И кажется, что повеяло прохладой от него, оно дышит, освежает душу... Но вдруг за спиной повисает тяжесть, она давит...
Царь выпрямляется, оглядывается назад. Со стены огненным полотнищем глядит на него другая карта. То родная, неохватная своя земля!
Очарованный взгляд Ивана прикован к ней.
Вот они – леса, поля, озера и дороги... Множество дорог, и все они тянутся к Москве... Есть ли город такой на Руси, что посмеет стать поперек Москве? Кто дерзнет оспаривать величие ее? «Третий Рим!» – так называет царь русскую столицу.
Указкой из чистого золота Иван Васильевич проводит черту от Москвы до Тольсбурга... Вот берег моря! Здесь! Горделивая улыбка застывает на лице царя.
Анастасия не спит, она притворяется спящей, тайком наблюдая за царем. Снял с полки недавно подаренную ему гостем-англичанином модель корабля, наклонился над ней, задумался... Что-то шепчет про себя. Упрямые кольца волос спустились на широкий лоб. Откинув голову, он зачесывает их на затылок. Затем поднимается, снова ставит на полку «потешный» кораблик. Подходит к Анастасии, целует ее и шепчет:
– Спи спокойно!.. Господь за нас!
Горячие, влажные губы обжигают ее лицо, почти давят, слегка подстриженная бородка колет щеки, но царица терпит, продолжая притворяться. Помилуй Бог, догадается, что за ним следят, подслушивают! Не любит он выказывать своих чувств перед другими. Многое таится и от нее, от Анастасии...
Иван Васильевич взял кувшин с водою, жадно губами прильнул к нему.
Услыхав шум во дворе, быстро поставил кувшин на стол. Заглянул в окно. Стремянная стража сменяется. Спешилась. Железные шапки красновато блестят. Кафтаны опрятные. Кони вычищены, вымыты. Стрелецкий сотник бросает взгляд на окна царской опочивальни. Иван тихо смеется, пятится в глубь комнаты. Стража сменилась; все на конях. Копья вытянулись прямехонько.
Рука невольно простирается к окну. Иван благословляет стрельцов, любуясь своими отборными всадниками.
Ведь это его войско, ведь это он придумал красные кафтаны, оружие и боевое постоянство стрельцам.
Отойдя от окна, Иван склонился над колыбелью царевича Федора. Годовалый ребенок худ и бледен. Говорят «с глазу». Анастасия велела перенести его колыбель к себе в опочивальню. Мамки обвиняют в лихости кое-кого из бояр, самых близких к царю вельмож. Как этому верить? А не хотят ли враги очернить нужных людей? И то бывает!
Тяжелый вздох вырывается из груди царя: может статься, сами же мамки портят дите, а сваливают на близких царю вельмож?
Гневаться всуе не должно не токмо царю, но и царскому конюху. Ложный гнев губит правду, приносит вред царству. В глубоком раздумье Иван вновь подошел к развернутой на столе карте. Тянула к себе она вседневно, всечасно.
* * *
Согретая летним солнцем, в зелени рощ и садов, Москва ликовала. Будни обратились в праздник. Малиновым перезвоном заливались бесчисленные церквушки. Тяжелый, мерный благовест соборов звучал суровой торжественностью, медленно замирая в нешироких улочках.
По приказу царя пушкари учинили с кремлевских стен великую пальбу. Ядра шлепались на незастроенных местах по ту сторону Москвы-реки, дымились, вспугивая воронье.
На Ивановской площади сенные девушки, дворцовые красавицы в цветных сарафанах, сыпали из берестяных лукошек зерно голубиным стаям. Пестрым живым ожерельем голуби опоясали карнизы колоколен и башен... Носились в вышине, причудливо кувыркались в голубом просторе над широкими, заслонявшими друг друга белоснежными громадами соборов и дворцов.
В Успенском соборе шел молебен. В самое дорогое, парчовое, осыпанное самоцветами облачение оделось духовенство. Золотые чаши, подсвечники и иную роскошную утварь – все извлекли из митрополичьей ризницы.
Косые лучи солнца яркими полосками протянулись сверху над царским местом. Царь стоял прямо, высоко подняв голову, внимательно вслушиваясь в слова митрополита. На стройной фигуре его красиво сидел расшитый серебром шелковый кафтан, слегка прикрытый длинной пурпурной мантией. Голову украшал золотой, осыпанный драгоценными каменьями венец. Об этом венце иноземец Кобенцель, присутствовавший на молебне, шептал соседям, что по своей ценности он превосходит и диадему его святейшества Римского Папы, и короны испанского и французского королей, и даже корону самого цесаря и короля венгерского и богемского, которые он видел. На плечи царя накинуты две бармы из одиннадцати крупных чистого золота блях; на груди большой наперсный крест, сверкающий алмазами.
Солнечный свет, озаряя парчу, камни, серебро и золото, резал глаза искристыми бликами. Возвышенное царское место окружали ближние бояре, воеводы, стольники, большая толпа дворян и дворцовых слуг. Они украдкой посматривали в сторону царя. Его бесстрастное, подобное изваянию лицо было загадочно.
По левую сторону, недалеко от царя, на таком же возвышенном месте, окруженная самыми красивыми боярышнями и дворянками, сидела в кресле бледная, с усталым лицом царица. Она строго осматривала толпу бояр.
В этот день повелел царь Иван открыть кабаки.
От начала войны был запрет на вино и наказ соблюдать «как бы великий пост», «а хмельных всех бросать в бражную тюрьму». И песни петь нельзя было. В этот же день все переменилось. До глубокой ночи бушевали хмельные гуляки на улицах, веселились парни и девки, кружась в вихре хороводов. Песни разливались по узеньким проулкам, рощам и садам. Караульные стрельцы и сторожа не ловили ночных гуляк и не избивали их посохами, как полагалось в повседневности. Ходить ночью можно было только с фонарями, а тут молодежь шмыгала под носом у сторожей без всяких фонарей, и кое-где в садах слышался грешный девичий визг.
В кремлевском дворце, в Большой палате, царь устроил пир. На убранных узорчатыми скатертями столах красовалось многое множество сосудов из чистого золота: миски, кувшины, соусники, кубки, сулеи. Часть из них украшена драгоценными самоцветами. Золотая посуда едва умещалась на столах. У стен стояли четыре шкафа с золотой и серебряной утварью. На самом виду двенадцать серебряных бочонков, окованных золотыми обручами.
Иван усадил рядом с собой Сильвестра, Адашева и гонцов, «заобычных людей низкого звания». По левую руку – англичанина, доктора Стандиша. Рядом со Стандишем сидели его товарищи англичане и другие иноземные гости.
На столе перед царем возвышался большой золотой кувшин с морской водой из-под Тольсбурга.
В самый разгар веселья Иван наполнил кубки морской водой: себе, Алексею Адашеву, Сильвестру и другим боярам «крымского толка».
– Выпьем за здоровье ратных людей, покоривших море!
Иван выпил первый залпом. С видом удовольствия обтер шелковым платком усы и губы.
Осмотрел весело сощуренными глазами бояр и Сильвестра, нерешительно пригубивших кубки.
– Соленая? Щиплется? Ничего!
Сильвестр сморщился, надул щеки, не решаясь проглотить воду, но боясь и выплюнуть ее.
– Люблю друзей потчевать! Ни свейскому королю, ни датскому, ни польскому не дам я попить той водички, своим людям нужна. Гишпанский король и тот зарится на сию воду... Мало ему там своей воды! Жадны все, опричь нас!..
Иван с усмешкой оглядел придворных Велел толмачам перевести свои слова англичанам. Те выслушали, рассмеялись, приветливо закивали царю головами. Глаза его, казалось, стали еще острее, еще проницательнее. Обратившись к Сильвестру, он сказал:
– Ну-ка, отче, отпиши своим землячкам в Новоград: готовьте, мол, други, лес по царскому указу... Посуду морскую долбить будем да в море сталкивать!.. Да не мешкайте, дескать! Три десятка посудин должны спихнуть в воду и пушки на них поставить. Гляди, Шестунов уже и корабельное пристанище построил под Ивангородом. Пошли гонца к Шестунову, строил бы что надобно, не зевал бы!
И вдруг, обернувшись к Адашеву, произнес:
– Не кручинься, друже! Улыбнись!
Адашев посмотрел в глаза царю смело, ответил без улыбки:
– Не неволь, государь! В своей правде хочу быть нелицеприятным.
– Кроткая песнь лебедя и та не может равняться с твоей смиренной речью Испей до дна свой кубок!
Адашев выпил не поморщившись.
– Добро, Алексей! Вижу твою правду. С такими слугами на Москве стану царем царей.
Ближние и всяких чинов люди с любопытством следили за беседою царя с Адашевым. Еще бы! Добрая половина их поднята в службе им, Адашевым, – «своим люди»!
Во хмелю царь становился все веселее и разговорчивее. Обернувшись к своим первым советникам, сказал он громко:
– Второзаконие гласит: «Не прибавляйте к тому, что я заповедую вам, и не убавляйте от того». Посмотрите на Ливонию! Истинный государь не найдет там, с кем совета чинить. Каждый князек кичится знатностью, и никто не дорожит честью родины. Есть Ливония, но нет царствия! Нет хозяина! Попусту они тщатся склонить императора на свою сторону... Лукавство рыцарей мне ведомо. Глупцы! Да кабы Фердинанд силу имел, он давно бы и Польшу и Москву съел! Есть ли завистливее немцев люди? Есть ли у славян более ненасытные похитители, нежели немцы?
Сильвестр оживился, лицо его повеселело, он, как бы продолжая речь царя, заискивающим голосом произнес:
– Существует ли в мире иная страна, государь, каковая обладает таким счастьем, како наша? Справедливые законы и твоя, государь, власть спасают нас. «Ибо, – гласит Писание, – есть ли такой народ, к которому Боги его были бы столь близки, как близок к нам Господь Бог наш, когда мы призовем его?»
Иван прикинулся непонимающим, покачал головой:
– Мудрено говоришь! Эх, кабы мне такую голову! – И указал на чарку: – Допей!.. Чем богат, тем и рад!
– Во здравие твое! – Сильвестр торопливо опорожнил кубок.
– Добро, отец! – приветливо кивнул ему Иван. – Немало поработали мы с тобой, а впереди и того труднее. Господь Бог за то нас и царями сотворил, чтоб самыми трудными делами править. А ты вон вздыхаешь. Нам ли вздыхать?
Бояре переглянулись.
Царь продолжал:
– В единомыслии – сила, но все ли то разумеют? Страх и подневольное согласие вижу в глазах. Не сильно еще наше государство, хотя и берем крепости и города... Единомыслие нам нужно! Простой народ разумнее многих. Кто превыше раба добивается счастья? Междуусобная распря и честолюбие расслабляют властителей, затемняют разум. Кичливость вельмож не столь страшна государю, сколь всему царству.
Ближние бояре, внимательно слушая молодого царя, в раздумье мяли свои липкие, влажные от вина бороды, не понимая и половины его слов. Да и обидно. Давно ли он бороду-то отрастил, давно ли молчал, был послушным да Богу целые дни молился либо в озорстве время убивал? А ныне голос его тверд, глаз деловит, а в голосе густота, приличная наистарейшим.
Лицо Ивана раскраснелось, непокорные кудри легли на лбу влажными кольцами. Глаза смягчились, глядели просто, по-дружески.
– Что же молчите? Не для того сошлись.
Сильвестр задумчиво покачал головой:
– Государь! Кто не хочет счастья! Но сколь превратно и скоропеременчиво оно! Сколь сокровен жребий человеческий от предусмотрения и познания самих человеков! Сколь не испытаны судьбы всевышнего в счастии и злополучии не только смертных, но и самих царей! Одна минута времени сильна сделать великие в делах обороты, когда владыки земные со престолов своих в темницы или в гроб низвергаются. Как же и чем мы, смертные, дерзнем выситься и превозноситься?
Говоря это, Сильвестр поднес руку царя к своим губам, намереваясь облобызать. Иван с сердцем отдернул ее.
– Недостойно видеть мне унижение столь мудрого учителя! Слушай, отец! Часто говоришь ты мне о смерти. Твои слова отвращают от жизни, но... прав ли ты? Цари должны управлять так, словно они будут жить вечно. Царь должен бояться смерти своего царства, чтоб того не случилось и после него! Не стоит жить, отец, тому, у кого нет истинного пути, нет друзей, идущих вместе с ним. А у меня друзей – целое царство!.. Не так ли?
Тут встал с своего места Адашев и, поклонившись царю, произнес горячо и порывисто:
– Прости, государь! Но многие, кои ныне кажутся друзьями, – лукавые ласкатели, и опасно надеяться на них.
Иван засмеялся, откинувшись на спинку кресла.
– Где мне спорить с вами! Вас много – я один... Не будем более говорить о том. Пейте! Веселитесь! Море наше! Гляди, и мы с тобой, Алешка, поплаваем там... Зависть у меня! Зависть к моим людям, – купаются, подлые, в балтийской водице... Ливонскую пыль с лаптей, поди, смывают. Лошади и те полощутся в море, а мы вот тут, в палате, полощемся в вине, да и сговориться никак не можем.
Царь громко расхохотался, взял бокал и выпил:
– За матушку Русь! Ну! Все! Все пейте! Уважьте царя!
* * *
Охима в эти дни нарвских празднеств ходила по базарам, смотрела на игрища скоморохов, медвежатников, любовалась полотнами, расшивками кизилбашскими, тканями турскими, тафтяными, миткальными...
За ней увязался чернец, говорил слащавым голосом. Ей скучно было его слушать. Сравнивал ее, Охиму, с какой-то святой женщиной, которой Бог простил все ее блудные дела. Теперь молятся ей и мужчины и женщины, а когда-то считали ее погибшею, непотребной женкой. Бог милостив! Грехи прощает! Да кто без греха? Бог единый!
Глаза монаха играли похотливо.
Около кремлевского рва на чернеца напали страшные косматые псы.
Охима убежала. «Хоть бы собаки его сожрали!»
Около Покровского собора она остановилась.
Из Фроловских ворот выходили воинские люди. Охима залюбовалась статными, хорошо одетыми ратниками. Пришел на ум Андрейка. Она стала вглядываться в толпу воинов: нет ли и в самом деле Андрейки?
То, что она увидела, привело ее в трепет: среди воинов она увидела своего Алтыша. Что делать?
Она растерялась: идти или нет навстречу? Так долго не виделись, и теперь совсем не тянуло к нему.
Алтыш сам увидел ее.
Из его рассказа она узнала, что он прискакал из Нарвы с гонцами к царю, что был вчера во дворце, в одной палате с боярами. Алтыш говорил об этом с гордостью, опершись на рукоять сабли. Охиме было неинтересно, но она делала вид, что завидует Алтышу и радуется.
Охима узнала, что он завтра опять уедет в Нарву. Тут радость ее стала более естественной. Охиме так хотелось спросить об Андрее, но Алтыш не знает Андрея, Андрей не знает Алтыша. (И слава Богу!)
Когда кончится война? Никто того не знает, но слыхал он от людей, что война будет большая и долгая – прочие цари задумали напасть на русского государя, не хотят ему отдавать Ливонию.
До самого вечера Алтыш бродил по московским улицам с Охимой. Она сказала ему, что на Печатный двор никого не пускают. А вечером сидели они в монастырском саду над Яузой и вспоминали Нижний, Волгу и Терюханскую землю близ Нижнего, где началась их любовь. Алтыш уверял Охиму, что он остался ей верен, что никто его никогда не соблазнит, потому что он любит ее, Охиму. Лучше ее никого нет на свете!
Девушке было тяжело слышать это. Лучше бы он этого не говорил! Она готова была расплакаться! Щеки ее от волнения пылали румянцем! Когда кончится война, тянул свое Алтыш, тогда они устроят веселую свадьбу, созовут всех своих родных и земляков, и будут все завидовать ему и Охиме...
А если найдется такой человек, который вздумает отнять у него Охиму или сказать ей о своей любви к ней, того человека Алтыш зарубит вот этой саблей... Будь то хоть сам царь!
В бледном освещении луны перед глазами Охимы сверкнуло лезвие. Плечи и спина Охимы похолодели от страха, она сидела, точно связанная, не находя сил пошевелиться.
Алтыш с любовью погладил саблю и похвалился, что она заморская, отбитая им в Ливонии; таких сабель ни у кого нет, только у него, у Алтыша Вешкотина. Немало уж порубил он врагов Москвы ею, с еще большим сердцем порубит он того, кто осмелится протянуть свои поганые лапы к его Охиме. Алтыш тяжело дышал, лицо его, освещенное луною, стало страшным, как будто он действительно видел, что кто-то хочет отнять его невесту.
Охиме сделалось нехорошо. Дрожь прошла по всему телу. Ну, разве Андрейка будет так говорить? Он добрый, веселый, любит посмеяться, пошутить, а этот... Алтыш... «Чам-Пас, смягчи его сердце! Пускай он не убивает... Что плохого в том... Ах, Андрейка, Андрейка! Лучше бы прискакал ты!»
– Что же ты молчишь, Охима моя?
– Недужится мне, мой Алтыш! Холодно!
– Иди домой... Иди!.. Студено.
Он нежно обнял ее и поцеловал. Проводил ее до самого Печатного двора.
На следующее утро они снова виделись, а в полдень Алтыш вместе с другими гонцами поскакал в Ливонию. У него был красивый, вороной как смоль конь, подаренный ему царем.
Охима облегченно вздохнула, проводив Алтыша. Вернувшись в свою горницу, она сначала помолилась Чам-Пасу о здоровье Андрея и о том, чтобы он никогда не встречался с Алтышом, а потом помолилась о том же русской «матке Марии». Пускай Алтыш подольше не возвращается. А если и вернется, – разве нельзя, чтобы они оба любили ее и чтобы жили дружно?
Охиме казалось, что это вполне возможно.
На душе стало спокойнее после отъезда Алтыша.
III
Андрей Михайлович Курбский, оставшийся после первого похода во Пскове, веселился, окруженный друзьями. Здесь были и съехавшиеся из ближних вотчин бояре и новгородские купцы.
В самый разгар веселья из Москвы прибыл к нему, по счету седьмой, указ царя о немедленном выезде к войску, стоявшему на рубеже Ливонии.
Прочитав указ, Курбский нахмурился. Он сказал своему самому близкому другу, князю Василию Серебряному, что никогда еще его так не оскорблял царь Иван Васильевич, как теперь. Он, Курбский, считает себя нисколько не ниже родом Петра Ивановича Шуйского, а тем паче князя Федора Ивановича Троекурова. Между тем царь назначил их обоих большими воеводами, а его, князя Курбского, только воеводою в передовой полк. Но еще обиднее то, что незнатного Данилу Адашева царь поставил рядом с ним, с князем Курбским, тоже воеводою во главе передового же полка, как равного, как человека княжеского, древнего рода. Не нарушение ли это всех древних русских обычаев?
Курбский велел удалить гусельников и домрачеев, остался в кругу ближних людей.
– Не честит меня царь-государь, будто в опале я или в неправде. То поставил надо мной татарина Шиг-Алея, то Шуйского и Троекурова. Ну, добро бы одного Шуйского! Родовит и знатен князь, но Троекуров!.. Как можно мне идти с ним заодно? Посоветуйте, добрые бояре, что делать мне? Душа не лежит Ливонию воевать, душа не лежит свой род древнекняжеский позорить!
Колычев сказал:
– Вчера поутру видел я Шуйского. Ему тоже пришло от царя пять грамот, чтоб шел он воевать Ливонию в больших воеводах, но и он с Троекуровым идти не хочет. И он считает его ниже себя родом. Да и о тебе он говорит, что-де не рука ему выше тебя стать, и будто писал он царю, чтоб наибольшим быть тебе, Андрей Михайлович, а не Троекурову и не ему.
Колычев чуть не до пояса поклонился Курбскому. Когда говорил, руки складывал на животе и часто, в каком-то испуге, моргал.
Курбскому, видимо, пришлось по душе, что Шуйский признает его княжескую сановитость, что считает его, потомка великих князей Ярославских, достойнее себя быть большим воеводою.
Колычев продолжал:
– А Троекуров и совсем испугался... Третий день вино пьет и мужиков порет. Одно твердит во хмелю: «Почему меня Бог создал ниже, худороднее князя Андрея Михайловича? Хотел бы я с ним рядом в воеводах идти, а ныне как я пойду, коль вознесен не по чину? И глаза у меня ни на что не глядят!»
Курбский с большим вниманием прислушивался к словам Колычева. Когда тот кончил свою речь, он помолился на иконы, сказав во всеуслышание:
– Благодарю тебя, создатель мира сего, что окружил меня в походе честными воинами!.. Стало быть, тебе, спасе наш, так угодно, чтобы я не явился ослушником государя моего, великого князя Ивана Васильевича, а чтоб служил ему правдою...
И, обернувшись к Колычеву, он произнес:
– Вот что, светлая голова, порадей-ка мне, доброму товарищу твоему, уведомь-ка Шуйского Петра Иваныча да Троекурова Федора Иваныча, что, мол, шлю я, князь Курбский, им свой поклон и чтоб поторопились они со мною, да с Адашевым Данилой, да с воинниками нашими храбрыми подняться в новый, царем указанный, поход... Бьет челом-де вам сам князь Андрей Михайлович! Исполним и на этот раз волю нашего великого князя Ивана Васильевича!..
– Спаси Христос! – низко поклонился Курбскому Колычев и быстро вышел из горницы.
– Пусть будет по его, цареву, указу, друзья! – вздохнул Курбский. – Оттерпимся – и мы владыками станем.
* * *
Опять зашевелились военные таборы во Пскове: деловито загудели боевые трубы, всполошились соборные колокола. Царское слово – закон! Московские всадники, стрельцы, копейщики, наряд и обозы тронулись в путь.
Шиг-Алея, Глинского и Данилу Романовича отозвали в Москву. Об этом много было разговоров. Ходил слух, что царь недоволен грабительскими налетами прежних воевод. Да в заморских странах худая молва пошла про русское воинство. Оставлять Шиг-Алея и его сподвижников нельзя стало. Так говорили. В угоду, мол, иноземным царствам то сделано...
Жара!
В броне и кольчугах идти было не под силу. На ходу все это сбрасывалось на телеги. Уж лучше погибнуть от пули иль от стрелы, нежели пасть от зноя и духоты.
Дымились торфяные болота, горели леса. Воздух пропитался едким дымом. Желтые, мутные тучи в безветренном воздухе заслоняли солнце. Темно-серые пятна ожогов зияли на полях и лугах. Посевы погибли.
Мелкие ручьи и реки пересохли. Безводье стало бичом людей, скотины и растений.
Андрейка скинул с себя не только теплый стеганый тегиляй, но и рубаху.
На обнаженной спине Чохова товарищи разглядели следы рубцов от батожья.
– Память о боярине Колычеве, – усмехнулся он, почесываясь, – да еще в Пушкарской слободе прибавили малость.
Головы повязали тряпками. Кони в мыле, хотя шли еле-еле. Пушки накалились – не дотронешься. Разговаривать не хочется. Голова, словно свинцовая. Клонит ко сну, но... желание сразиться с немцами превыше всего.
Степняки – татары и казаки – выглядят бодрее. Андрейка удивлялся им: джигитуют, смеются, весело болтают; на спинах стеганые ватные зипуны, а на головах меховые шапки. Терские горцы, в барсовых и овечьих шкурах, бодро поглядывают на всех черными любознательными глазами.
Иногда над наконечниками копий с глухим шелестом пролетали темные полчища саранчи, пугая коней, вызывая тошноту у людей. Всадники пробовали разгонять саранчу копьями, но это им не удавалось – саранча наваливалась плотной массой, пригибая наконечники копий. Чудно́е дело! Никогда раньше в этих местах не видывали саранчи. Что-нибудь это означает. Не иначе как некое предзнаменование.
Птица вся попряталась в лесах, в гнезда, в норы.
Войско изнывало от жажды.
На реке Великой, во время стоянки во Пскове, ратники наловили рыбы, которой в той реке неслыханное множество. Теперь, после ухи, нестерпимо мучила жажда, а воды не хватало. По дороге рек почти не встречалось. Да и дух пошел от бочек с рыбой тяжелый. Нечего делать, надо терпеть! На то и война!
Пешие воины еле передвигали ноги, словно кандалы на ногах десятипудовые. Однако никто не падал духом: там и тут раздавались шутки, прибаутки, смех.
Среди воевод и их помощников, тяжело покачиваясь на коне, ехал и Никита Борисыч Колычев. Волосы на голове слиплись, лицо блестело от пота. Хмуро посматривал он на толпу ратников; не нравилось ему, что так много мужиков вокруг него, и что все они так дружны между собою, и что вооружены все они и идут, как равные, с боярами и дворянами...
– Вот он, мой хозяин! – показал на него пальцем Андрейка.
– Эк его разнесло, голубчика! – засмеялся один молодой пушкарь.
Посыпались шутки и прибаутки. Колычев догадался, что ратники говорят про него, плюнул, отвернулся.
Василий Кречет, сутулясь, исподлобья глядел по сторонам. Он шагал рядом с телегой, на которой лежали волконейки. В последнее время он скучал, был недовольным и неразговорчивым. Куда девалась его веселость! Никакой корысти не получалось в походе.
– Негде душе разгуляться! – говорил он, мотая головой. – Один убыток! Зря Шиг-Алея убрали. Попировали бы мы с ним. – Ворчал, но от войска не отставал.
Андрейка спорил с ним, стыдил его:
– Не корысти ради, а чтоб землю оборонять, пошли мы в поход; не свою, а государеву выгоду ратники соблюдают. Храбрый врагов побивает, а трус корысть подбирает, – так говорят старики. Так оно и есть. В поле – две воли; чья сильнее – вот о чем думай! Дурень!
– Войну гоже слышать, да худо видеть, – вздыхал Кречет.
– Эх, ты! Воевать бы тебе на печи с тараканами!
Кречет ничего не ответил, только стал еще более дичиться товарищей.
Андрейка смотрел с коня на его взмокшую от пота рубашку и на его уныло опущенную голову и думал: «Чего ради такие люди живут? Ноют они и хорошего нигде не видят. В бою быть, так и вовсе не о чем тужить. Смешной! Хлеба не станет – песни запоем. Тяжело одно: ждать, коль врагов не видать».
Палимое солнцем войско двигалось на запад, по прямому пути к ливонскому замку Нейгаузен.
Ертоульные добыли в разных местах несколько десятков «языков», пригнали их к воеводам. Из расспросов выяснилось: к Нейгаузену движется три тысячи немецких всадников и пехоты под начальством самого магистра Фюрстенберга, а расположилось оно, это войско, в двадцати пяти верстах северо-западнее Нейгаузена, близ города Киррумпэ.
В Нейгаузенской долине сама природа создала черту, отделявшую одно государство от другого. С русской стороны отлого спускались возвышенности псковские, с немецкой – ливонские бугры. Нейгаузен находился на возвышенном месте, на высоком берегу реки Лелии. Сложенный из серых необтесанных каменных глыб замок выглядел мрачной, дикой махиной. Казалось, в этой громадине, окруженной толстенной неуклюжей стеной с четырьмя такими же неправильно сложенными, угловатыми башнями, обитают не люди, а какие-то первобытные, волосатые великаны, которые вот-вот перешагнут через стены и задавят всякого, кто появится в этой безмолвной, пустынной долине.
С трех сторон замка – глубокие овраги, с четвертой – река Лелия.
А вдали, по левую сторону замка, – цепь Гангофских гор и самая высокая вершина их, прозванная некогда русскими «Яйцо-гора». С ее вершины видны окрестности на сто верст, видны башни Печерского монастыря и даже водная ширь Псковского озера.
Всего пятнадцать верст пройдено от рубежа, а как все устали!
Трубы и рожки возвестили: «Готовься к бою!» Вот тебе и отдых!
Воины, разомлевшие от жары и переходов, снова облеклись в кольчуги и латы, надели накалившиеся от солнца шлемы и, набравшись сил, ускорили шаг, стали пристально всматриваться в сторону замка.
Только что вышли из леса и стали на виду у замка, как с городских стен посыпались вражеские пули и стрелы и началась жестокая пальба из пушек. Андрейка насилу сдержал испуганного неожиданной стрельбой коня.
– Ай ты, бирюк! Ровно змея ужалила! Что ты? Дурень! – дернул его за повод изо всей силы Андрейка, озабоченно оглядываясь на свои подводы с пушками.
Войско не останавливалось ни на минуту, невзирая на стрельбу немцев. Оно еще быстрее двинулось в городу, а ертоульные уже гарцевали под самыми стенами города.
Андрейка был уверен в непобедимости московского наряда. С насмешливой улыбкой он молвил: «Попусту лыцари шумят!»
Было у него три орудия с ядрами в пятьдесят два и пятьдесят пять фунтов. В других десятках было шесть орудий, из которых пускали ядра по двадцать, двадцать пять и тридцать фунтов. Много было орудий, стрелявших ядрами по шесть, семь и двенадцать фунтов. Но больше всего радовали Андрейку две пушки, из которых били каменными массами весом в двести с лишним фунтов. При этих пушках везли около двух тысяч ядер, а при остальных орудиях по семьсот ядер. И это не все! Было еще пять пушек, а при них полторы тысячи ядер. Но и это еще не все! Сотни телег тянули еще шесть мортир, стрелявших огненными ядрами, которых было запасено две с половиною тысячи.
Можно ли бороться врагу с такою силою? Андрейка торжествовал. На его лице появилась бедовая улыбка.
– Ну, ребятушки! – крикнул он своим товарищам пушкарям. – Готовьте зелья больше! Без масла каша не вкусна.
По приказу воевод татарские, черкесские и казацкие всадники рассыпались по окрестностям Нейгаузена, чтоб оберегать войско от внезапных нападений со стороны. Лихо помчались они мимо Андрейки на своих низкорослых быстроногих конях, коричневые от загара, с сверкающими белками. Впереди всех скакал, размахивая саблей, Василий Грязной.
Кто-то в толпе запел, а все подхватили:
Что не пыль-то ли в полечке запыляется,
Не туман с неба поднимается, –
Запыляется, занимается с моречка погодушка,
Поднимаются с моря гуси серые, летят.
Что летят-то летят, расспросить лебедя хотят:
– Где ты, лебедь, был, где ты, беленький, побывал?
– Уж я был-то, побывал во всех нижних городах...

Голоса певцов, дружные, бодрые, оживили даже Василия Кречета, и он стал подпевать ратникам. Как же без песен? Русский человек никогда не воевал без песен, да и ничего без них не делал! А уж ратнику песня и вовсе – первейший друг.
Пушкарям хорошо было видно городские валы и рвы, за ними каменные стены, поросшие травой, а на них множество людей.
Солнце, громадное, красное, пряталось вдали за лесами. Жар свалил. Стало легче дышать, веселее – к делу ближе!
Войско расположилось на пушечный выстрел от городских стен. Со скрипом и шумом бревенчатые махины движущихся осадных башен окружали город. Каждую везли лошади, запряженные попарно шестерней. На место валившихся от пуль и стрел коней тут же быстро впрягались новые, на место убитых и раненых конюхов и возниц тотчас же вылезали «из нутра» новые люди, втаскивая павших во внутреннее помещение башни и заменяя их.
Вышел приказ вдвинуть в прогалины между осадными башнями пушки.
Андрейка, соскочив с коня, горячо принялся за дело.
– Дай Бог нам попировать!.. Веселей!.. Веселей!.. Семка! Гришка! Эй, парень! Вологда!.. Ну, ну, бери ядро!.. Тащи земли! Мало ее! Рой мечом! Глубже, глубже! Насыпай! Так! Подноси зелье! Готовься!.. Бога хвалим, Христа прославляем, врагов проклинаем! Эй, ребята, не зевай!.. Бей в стену, вон, где помелом машут!.. Туда их... мышь!
У самых ног Андрейки упала стрела.
– Ишь ты, дьявол! – усмехнулся он. – Ну-ка, за это я его!
Андрейка навел пушку на то самое место стены, откуда стреляли по его пушкарям. Заложил огненное ядро, приставил фитиль.
– Эй, лыцарь, закуси губу!.. Прикуси язычок! Хлоп!
Раздался выстрел. Андрейка пригнулся, красный, потный, стал вглядываться вдаль. Ядро сбило верхушку стены, а вместе с ней посыпались вниз и ливонские стрелки, только что обстреливавшие пушкарей.
– Прощай, Агаша, изба наша! – с торжествующей улыбкой осмотрел пушкарей Андрейка. – Стену на том месте надобно до подошвы пробить... Довольно ей на земле стоять. Ну-ка, Семка, валяй первым, потом Гришка, посля ты, друг Вологда! А уж за вами и я! Мне – что от вас останется. Я не жадный.
Вскоре пришел наказ воеводы сбить городскую башню, откуда особенно метко стреляла пушка, побившая многих ратников.
Андрейка с товарищами общими силами перетащили свой наряд на новое место. Быстро обосновалась Андрейкина десятня и здесь, хотя неприятельские пушки и бросали ядра совсем рядом с московскими пушкарями. Андрейка даже похвалил ливонских стрелков: «Видать, тут народ знающий... Таких стоит и погладить!»
С этого дня началось состязание Андрейкиных пушек с ливонскими. Бороться с ними было трудно. Башня толстая, крепкая, и пушки и пушкари укрыты в бойницах, а Андрейка со своими товарищами как есть на виду – в открытом поле.
«Гуляй-города» и осадные махины кольцом обложили Нейгаузен. С каждым днем осады это кольцо все суживалось, и осадные башни двигались все ближе и ближе к стенам города.
Ливонские воины под рукою командора Укскиля фон Паденорма защищались с отчаянным упорством и храбростью. Их было мало, всего шестьсот человек, имевших оружие, но они отважно выходили из городских ворот и дрались насмерть.
Петр Иванович Шуйский и Федор Иванович Троекуров хвалили командора и его воинов.
– Вот бы все были таковы, – говорил Шуйский, – веселее бы нам воевать! Гляди! Гляди! Какие петухи!
Воеводы близко подъезжали на конях к крепости, любуясь храбростью защитников Нейгаузена.
Андрейка, не щадя своей жизни, храбро и без устали изо дня в день бил из пушек по упрямой башне.
Назад: ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Дальше: ИВАН ГРОЗНЫЙ Книга 2. Море