XXVII
Несколько дней экспедиция шла в глубь Донецкого округа, прорываясь к Краснокутской станице. Население украинских слобод встречало отряд с неизменным радушием: с охотой продавали съестные припасы, корм для лошадей, давали приют, но едва лишь поднимался вопрос о найме лошадей до Краснокутской – украинцы мялись, чесали затылки и отказывались наотрез.
– Хорошие деньги платим, чего ж ты нос воротишь? – допытывался Подтелков у одного из украинцев.
– Та шо ж, а мэни своя жизнь нэ дэшевше грошей стоить.
– На что нам твоя жизнь, ты нам коней с бричкой найми.
– Ни, нэ можу.
– Почему не могешь?
– Та вы ж до казакив йидэтэ?
– Ну так что же?
– Може, зробиться яке лыхо або ще шо. Чи мэни своей худобы нэ жалко?
Загублють коней, шо мэни тоди робыть! Ни, дядько, выдчепысь, нэ пойду!
Чем ближе подвигались к Краснокутскому юрту, тем тревожней становились Подтелков и остальные. Чувствовалась перемена и в настроении населения: если в первых слободах встречали с радостным гостеприимством, то в последующих – к экспедиции относились с явным недоброжелательством и настороженностью. Неохотно продавали продукты, увиливали от вопросов.
Подводы экспедиции уже не окружала, как прежде, цветистым поясом слободская молодежь. Угрюмо, неприязненно посматривали из окон, спешили уйти.
– Крещеные вы тут али нет? – с возмущением допытывались казаки из экспедиции. – Что вы, как сычи на крупу, на нас глядите?
А в одной из слобод Наголинской волости Ванька Болдырев, доведенный до отчаяния холодным приемом, бил на площади шапку оземь, – озираясь, как бы не подошел кто из старших, кричал хрипато:
– Люди вы али черти? Что ж вы молчите, такую вашу мать? За ваши права кровь проливаешь, а они в упор тебя не видют! Довольно совестно такую мораль распушать? Теперь, товарищи, равенство – ни казаков, ни хохлов нету, и никакого черта лопушиться. Чтоб зараз же несли курей и яиц, за все николаевскими плотим!
Человек шесть украинцев, слушавших, как разоряется Болдырев, стояли понуро, словно лошади в плуге.
На горячую речь его не откликнулись ни одним словом.
– Как были вы хохлы, так вы, растреклятые, ими и остались! Чтоб вы полопались, черти, на мелкие куски! Холеры на вас нету, буржуи вислопузые!
– Болдырев еще раз ахнул оземь свою приношенную шапку, побагровел от бесконечного презрения:
– У вас снегу средь зимы не выпросишь!
– Не лайся! – только и сказали ему украинцы, расходясь в разные стороны.
В этой же слободе у одного из казаков-красногвардейцев пожилая украинка допытывалась:
– Чи правда, шо вы усэ будэтэ грабыть и усих чоловиков ризать?
И казак, глазом не мигнув, отвечал:
– Правда. Всех-то не всех, а стариков будем резать.
– Ой, боже ж мий! Та на шо ж воны вам нужни?
– А мы их с кашей едим: баранина теперь травяная, не сладкая, а деда подвалишь в котел, и какой из него навар получается…
– Та то вы, мабуть, шуткуетэ?
– Брешет он, тетка! Дуру трепает! – вступил в разговор Мрыхин.
И один на один жестоко отчитал шутника:
– Ты понимай, как шутить и с кем шутить! За такие шутки как бы тебе Подтелков ряшку не побил! Ты чего смуту разводишь? А она и в сам-деле понесет, что стариков режем.
Подтелков укорачивал стоянки и ночевки. Сжигаемый беспокойством, он стремился вперед. Накануне вступления в порт Краснокутской станицы он долго разговаривал с Лагутиным, делился мыслями:
– Нам, Иван, далеко идтить не след. Вот достигнем Усть-Хоперской станицы, зачнем ворочать дела! Объявим набор, жалованья рублей по сотне кинем, но чтоб шли с конями и со справой, нечего народными денежками сорить. Из Усть-Хопра так и гребанемся вверх: через твою Букановскую, Слащевскую, Федосеевскую, Кумылженскую, Глазуновскую, Скуришенскую. Пока до Михайловки дойдем – дивизия! Наберем?
– Набрать – наберем, коли там все мирно.
– Ты уж думаешь, и там началось?
– А почем знать? – Лагутин гладил скудную бороденку, тонким жалующимся голосом говорил:
– Припозднились мы… Боюсь я, Федя, что не успеем.
Офицерье свое дело там делает. Поспешать надо бы.
– И так спешим. А ты не боись! Нам бояться нельзя. – Подтелков суровел глазами. – Людей за собой ведем, как можно бояться? Успеем! Прорвемся!
Через две недели буду бить и белых и германцев! Аж черти их возьмут, как попрем с донской земли! – И, помолчав, жадно выкурив папироску, высказал затаенную мысль:
– Опоздаем – погибли и мы, и Советская власть на Дону.
Ох, не опоздать бы! Ежели попереди нас докатится туда офицерское восстание – все!
На другой день к вечеру экспедиция вступила на земли Краснокутской станицы. Не доезжая хутора Алексеевского, Подтелков, ехавший с Лагутиным и Кривошлыковым на одной из передних подвод, увидел ходивший в степи табун.
– Давай расспросим пастуха, – предложил он Лагутину.
– Идите, – поддержал Кривошлыков.
Лагутин и Подтелков, соскочив, пошли к табуну. Толока, выжженная солнцем, лоснилась бурой травой. Трава была низкоросла, ископычена, лишь у дороги желтым мелкокустьем цвела сурепка да шелестел пушистыми метелками ядреный овсюг. Разминая в ладони головку престарелой полыни, вдыхая острую горечь ее запаха, Подтелков подошел к пастуху:
– Здорово живешь, отец!
– Слава богу.
– Пасешь?
– Пасу.
Старик, насупясь, глядел из-под кустистых седых бровей, покачивал чакушкой.
– Ну, как живете? – задал Подтелков обычный вопрос.
– Ничего, божьей помочью.
– Что новостей у вас тут?
– Ничего не слыхать. А вы что за люди?
– Служивые, домой идем.
– Откель же вы?
– Усть-хоперские.
– Этот самый Подтелкин не с вами?
– С нами.
Пастух, видимо испугавшись, заметно побледнел.
– Ты чего оробел, дед?
– Как же, кормильцы, гутарют, что вы всех православных режете.
– Брехня! Кто это распущает такие слухи?
– Позавчера атаман на сходе гутарил. Слухом пользовался, не то бумагу казенную получил, что идет Подтелкин с калмыками, режут вчистую всех.
– У вас уж атаманы? – Лагутин мельком глянул на Подтелкова.
Тот желтыми клыками впился в травяную былку.
– Надысь выбрали атамана. Совет прикрыли.
Лагутин хотел еще что-то спросить, но в стороне здоровенный лысый бык прыгнул на корову, подмял ее.
– Обломит, окаянный! – ахнул пастух и с неожиданной для его возраста резвостью пустился к табуну, выкрикивая на бегу:
– Настенкина коровенка!..
Обломит!.. Куда!.. Куда-а-а, лысый!..
Подтелков, широко кидая руками, зашагал к тачанке. Хозяйственный Лагутин остановился, беспокойно глядел на тщедушную коровенку, пригнутую быком до земли, невольно думал в этот миг: «А ить обломит, сломал, никак!
Ах ты нечистый дух!»
Только убедившись в том, что коровенка вынесла из-под быка хребет свой в целости, – пошел к подводам. «Что будем делать? Неужели уж и за Доном атаманья?» – мысленно задал он себе вопрос. Но внимание его вновь на минуту отвлек стоявший у дороги племенной красавец бугай. Бугай нюхал большую, широкую в оснастке черную корову, поводил лобастой головой.
Подгрудок его свисал до колен, длинный корпус, могучий и плотный, был вытянут, как струна. Низкие ноги стояками врывались в мягкую землю, и, нехотя любуясь породистым бугаем, лаская глазами его красную с подпалинами шерсть, Лагутин сквозь рой встревоженных мыслей вынес с вздохом одну: «Нам бы в станицу такого. А то мелковаты бугайки у нас». Эта мысль зацепилась походя, мельком. Подходя к тачанке, всматриваясь в невеселые лица казаков, Лагутин обдумывал маршрут, по которому придется им теперь идти.
* * *
Вытрепанный лихорадкой Кривошлыков – мечтатель и поэт – говорил Подтелкову:
– Мы уходим от контрреволюционной волны, норовим ее опередить, а она хлобыстает уже через нас. Ее, видно, не обгонишь. Шибко идет, как прибой на низменном месте.
Из членов комиссии, казалось, только Подтелков учитывал всю сложность создавшейся обстановки. Он сидел, клонясь вперед, ежеминутно кричал кучеру:
– Гони!
На задних подводах запели и смолкли. Оттуда, покрывая говор колес, раскатами бил смех, звучали выкрики.
Сведения, сообщенные пастухом, подтвердились. По дороге встретился экспедиции казак-фронтовик, ехавший с женой на хутор Свечников. Он был в погонах и с кокардой. Подтелков расспросил его и еще более почернел.
Миновали хутор Алексеевский. Накрапывал дождь. Небо хмурилось. Лишь на востоке, из прорыва в туче виднелся ультрамариновый, политый косым солнцем клочок неба.
Едва лишь с бугра стали съезжать в тавричанский участок Рубашкин, оттуда на противоположную сторону побежали люди, вскачь помчалось несколько подвод.
– Бегут. Нас боятся… – растерянно проговорил Лагутин, оглядывая остальных.
Подтелков крикнул:
– Верните их! Да шумните ж им, черти!
Казаки повскакивали на подводах, замахали шапками. Кто-то зычно закричал:
– Э-гей!.. Куда вы? Погодите!..
Подводы экспедиции рысью съезжали в участок. На широкой обезлюдевшей улице кружился ветер. В одном из дворов старая украинка с криком кидала в бричку подушки. Муж ее, босой и без шапки, держал под уздцы лошадей.
В Рубашкином узнали, что квартирьер, высланный Подтелковым, захвачен в плен казачьим разъездом и уведен за бугор. Казаки были, видимо, недалеко.
После короткого совещания решено было идти обратно. Подтелков, настаивавший вначале на продвижении вперед, заколебался.
Кривошлыков молчал, его вновь начинал трясти приступ лихорадки.
– Может, пойдем дальше? – спросил Подтелков у присутствовавшего на совещании Бунчука.
Тот равнодушно пожал плечами. Ему было решительно все равно – вперед идти или назад, лишь бы двигаться, лишь бы уходить от следовавшей за ним по пятам тоски. Подтелков, расхаживая возле тачанки, заговорил о преимуществе движения на Усть-Медведицу. Но его резко оборвал один из казаков-агитаторов:
– Ты с ума сошел! Куда ты поведешь нас? К контрреволюционерам? Ты, брат, не балуйся! Назад пойдем! Погибать нам неохота! Энто что? Ты видишь?
– он указал на бугор.
Все оглянулись: на небольшом кургашке четкие рисовались фигуры трех верховых.
– Разъезд ихний! – воскликнул Лагутин.
– А вон еще!
По бугру замаячили конные. Они съезжались группами, разъезжались, исчезали за бугром и вновь показывались. Подтелков отдал приказ трогаться обратно. Проехали хутор Алексеевский. И там население, очевидно предупрежденное казаками, завидев приближение подвод экспедиции, стало прятаться и разбегаться.
Смеркалось. Назойливый, мелкий, холодный цедился дождь. Люди промокли и издрогли. Шли возле подвод, держа винтовки наизготове. Дорога, огибая изволок, спустилась в лощину, текла по ней, виляя и выползая на бугор. На гребнях появлялись и скрывались казачьи разъезды. Они провожали экспедицию, взвинчивая и без того нервное настроение.
Возле одной из поперечных балок, пересекавших лощину, Подтелков прыгнул с подводы, коротко кинул остальным: «Изготовься!» Сдвинув на своем кавалерийском карабине предохранитель, пошел рядом с подводой. В балке – задержанная плотиной – голубела вешняя вода. Ил около прудка был испятнан следами подходившего к водопою скота. На горбе осыпавшейся плотины росли бурьянок и повитель, внизу у воды чахла осока, шуршал под дождем остролистый лещук. Подтелков ждал казачьей засады в этом месте, но высланная вперед разведка никого не обнаружила.
– Федор, ты сейчас не жди, – зашептал Кривошлыков, подозвав Подтелкова к подводе. – Сейчас они не нападут. Ночью нападут.
– Я сам так думаю.
XXVIII
На западе густели тучи. Темнело. Где-то далеко-далеко, в полосе Обдонья, вилась молния, крылом недобитой птицы трепыхалась оранжевая зарница. В той стороне блекло светилось зарево, принакрытое черной полою тучи. Степь, как чаша, до краев налитая тишиной, таила в складках балок грустные отсветы дня. Чем-то напоминал этот вечер осеннюю пору. Даже травы, еще не давшие цвета, излучали непередаваемый запах тлена.
К многочисленным невнятным ароматам намокшей травы принюхивался, шагая, Подтелков. Изредка он останавливался, счищая с каблуков комья приставшей грязи, выпрямляясь, тяжко и устало нес свое грузное тело, скрипел мокрой кожей распахнутой куртки.
В хутор Калашников, Поляково-Наголинской волости, приехали уже ночью.
Казаки команды, покинув подводы, разбрелись по хатам на ночевку.
Взволнованный Подтелков отдал распоряжение расставить пикеты, но казаки собирались неохотно. Трое отказались идти.
– Судить их товарищеским судом! За невыполнение боевого приказа – расстрелять! – горячился Кривошлыков.
Издерганный тревогой, Подтелков горько махнул рукой:
– Разложились дорогой. Обороняться не будут. Пропали мы, Мишатка!..
Лагутин кое-как собрал несколько человек, выслал за хутор дозоры.
– Не спать, ребятки! Иначе накроют нас! – обходя хаты, убеждал Подтелков наиболее близких ему казаков.
Он всю ночь просидел за столом, свесив на руки голову, тяжело и хрипло вздыхая. Перед рассветом чуть забылся сном, уронив на стол большую голову, но его сейчас же разбудил пришедший из соседнего двора Роберт Фрашенбрудер. Начали собираться к выступлению. Уже рассвело. Подтелков вышел из хаты. Хозяйка, доившая корову, повстречалась ему в сенях.
– А на бугре конные ездют, – равнодушно сказала она.
– Где?
– А вон за хутором.
Подтелков выскочил на двор: на бугре, за белым пологом тумана, висевшего над хутором и вербами левад, виднелись многочисленные отряды казаков. Они передвигались рысью и куцым наметом, окружая хутор, туго стягивая кольцо.
Вскоре во двор, где остановился Подтелков, к его тачанке стали стекаться казаки команды.
Пришел мигулинец Василий Мирошников – плотный чубатый казак. Он отозвал Подтелкова в сторону, потупясь, сказал:
– Вот что, товарищ Подтелков… Приезжали зараз делегаты от них, – он махнул рукой в сторону бугра, – велели передать тебе, чтоб сейчас же мы сложили оружие и сдались. Иначе они идут в наступление.
– Ты!.. Сукин сын!.. Ты что мне говоришь? – Подтелков схватил Мирошникова за отвороты шинели, швырнул его от себя и подбежал к тачанке; винтовку – за ствол, хриплым огрубевшим голосом – к казакам:
– Сдаться?..
Какие могут быть разговоры с контрреволюцией? Мы с ними боремся! За мною!
В цепь!
Высыпали из двора. Кучкой побежали на край хутора. У последних дворов догнал задыхавшегося Подтелкова член комиссии Мрыхин.
– Какой позор, Подтелков! Со своими же братьями и мы будем проливать кровь? Оставь! Столкуемся и так!
Видя, что лишь незначительная часть команды следует за ним, трезвым рассудком учитывая неизбежность поражения в случае схватки. Подтелков молча выкинул из винтовки затвор и вяло махнул фуражкой:
– Отставить, ребята! Назад – в хутор…
Вернулись. Собрались всем отрядом в трех смежных дворах. Вскоре в хуторе появились казаки. С бугра спустился отряд в сорок всадников.
Подтелков, по приглашению милютинских стариков, отправился за хутор договориться об условиях сдачи. Основные силы противника, обложившего хутор, не покидали позиций. На прогоне Бунчук догнал Подтелкова, остановил его:
– Сдаемся?
– Сила солому ломит… Что?.. Ну, что сделаешь?
– Погибнуть захотел? – Бунчука всего передернуло.
Высоким беззвучным глухим голосом он закричал, не обращая внимания на стариков, сопровождавших Подтелкова:
– Скажи, что орудия мы не сдадим!.. – Он круто повернулся и, размахивая зажатым в кулаке наганом, пошел обратно.
Вернувшись, попробовал было убедить казаков прорваться и с боем идти к железной дороге, но большинство было настроено явно примиренчески. Одни отворачивались от Бунчука, другие враждебно заявляли:
– Иди воюй, Аника, а мы с родными братьями сражаться не будем!
– Мы им и без оружия доверимся.
– Святая пасха – а мы будем кровь лить?
Бунчук подошел к своей бричке, стоявшей возле амбара, кинул под нее шинель, лег, не выпуская из ладони рубчатой револьверной рукоятки. Вначале он подумал было бежать, но ему претили уход тайком, дезертирство, и, мысленно махнув рукой, он стал ожидать возвращения Подтелкова.
Тот вернулся часа через три. Огромная толпа чужих казаков проникла с ним в хутор. Некоторые ехали верхом, другие вели лошадей в поводу, остальные шли просто пешком, напирая на Подтелкова и подъесаула Спиридонова – бывшего сослуживца его по батарее, теперь возглавлявшего сборный отряд по поимке подтелковской экспедиции. Подтелков высоко нес голову, шагал прямо и старательно, будто выпивший лишнее. Спиридонов что-то говорил ему, тонко и ехидно улыбаясь. А за ним ехал верховой казак, прижимая к груди небрежно выструганное древко просторного белого флага.
Улицы и дворы, где сбились подводы экспедиции, запрудились подошедшими казаками. Гомон вырос сразу. Многие из пришедших были сослуживцы казаков подтелковской команды. Зазвучали обрадованные восклицания, смех.
– Тю, однокашник. Тебя каким ветром занесло?
– Ну, здорово, здорово, Прохор!
– Слава богу.
– Чудок мы с тобой бой не учинили. А помнишь, как подо Львовом за австрийцами гоняли?
– Кум, Данило! Кум! Христос воскресе!
– Воистину воскресе! – слышался звучный чмок поцелуя: двое казаков, разглаживая усы, глядели друг на друга, улыбались, хлопали один одного по плечу.
Рядом другой разговор:
– Нам и разговеться не пришлось…
– Да ить вы же большевики, какое вам разговенье?
– Ну-к что ж, большевики большевиками, а в бога веруем.
– Хо! Брешешь?
– Истинный бог!
– А крест носишь?
– А вот он. – И здоровый широколицый красногвардеец-казак, топыря губы, расстегивал ворот гимнастерки, доставал висевший на бронзово-волосатой груди позеленевший медный крест.
Старики с вилами и топорами из отрядов по поимке «бунтовщика Подтелкова» изумленно переглядывались:
– А гутарили, будто вы отреклись от веры Христовой.
– Вроде вы уж сатане передались…
– Слухи были, будто грабите вы церкви и попов унистожаете.
– Брехня! – уверенно опровергал широколицый красногвардеец. – Брехню вам всучивают. Я перед тем как из Ростова выйтить, в церкву ходил и причастие принимал.
– Ска-а-ажи на милость! – Какой-то мозглявенький старичишка, вооруженный пикой с отпиленным наполовину древком, обрадованно хлопал руками.
Оживленный говор гудел по улице и дворам. Но через полчаса несколько казаков, из них один вахмистр Боковской станицы, расталкивая сбитые в плотный массив толпы, пошли по улице.
– Кто из отряда Подтелкова – собирайтесь на перекличку! – выкрикивали они.
Подъесаул Спиридонов, в защитной рубахе и защитных погонах, снял фуражку с офицерской кокардой, белевшей как отколотый кусочек рафинада, крикнул, поворачиваясь во все стороны:
– Все, кто из отряда Подтелкова, отходи налево к плетню! Остальные – направо! Мы, ваши братья фронтовики, вместе с вашей делегацией порешили, что вы должны сдать нам все оружие, ибо население боится вас с оружием.
Складывайте винтовки и остальное вооружение на ваши повозки, будем его охранять совместно. Ваш отряд мы направим в Краснокутскую, и там в Совете вы получите ваше оружие сполна.
Среди казаков-красногвардейцев – глухое волнение. Выкрики из двора.
Кричит казак Кумшатской станицы Коротков:
– Не сдадим!
Глухой буревой гул по улице, по дворам, набитым людьми.
Пришлые казаки хлынули в правую сторону, и посреди улицы, толпой разрозненной и разбитой, остались красногвардейцы из отряда Подтелкова.
Кривошлыков в накинутой внапашку шинели затравленно оглядывался. Лагутин кривил губы. Поднялся недоуменный говор.
Бунчук, твердо решивший не сдавать оружия, держа винтовку наперевес, быстро подошел к Подтелкову.
– Оружия не сдадим! Слышишь ты?!
– Теперь поздно… – прошептал Подтелков, судорожно комкая в руках отрядный список.
Список этот перешел в руки Спиридонова. Тот, бегло прочитав его, спросил:
– Тут сто двадцать восемь человек… Где остальные?
– Отстали дорогой.
– Ах, вон как… Ну ладно. Прикажи, чтобы сносили оружие.
Подтелков первый отцепил наган с кобурою; передавая оружие, сказал невнятно:
– Шашка и винтовка в тачанке.
Началось разоружение. Красногвардейцы вяло сносили оружие, револьверы кидали через плетни, прятали, расходясь по дворам.
– Всех, кто не сдаст оружие, будем обыскивать! – крикнул Спиридонов, весело и широко осклабившись.
Часть красногвардейцев, предводительствуемая Бунчуком, отказалась от сдачи винтовок; их обезоружили силком.
Тревоги наделал пулеметчик, ускакавший из хутора с пулеметным замком.
Воспользовавшись суматохой, спряталось несколько человек. Но сейчас же Спиридонов выделил конвой, окружил всех оставшихся с Подтелковым, обыскал, попробовал сделать перекличку. Пленные отвечали неохотно, некоторые покрикивали:
– Чего тут проверять, все тут!
– Гоните нас в Краснокутскую!
– Товарищи! Кончайте дело!
Опечатав и под усиленной охраной отправив денежный ящик в Каргинскую, Спиридонов построил пленных, скомандовал, сразу изменив тон и обращение:
– Ряды вздвой! На-ле-е-во! Правое плечо вперед, шагом марш! Молчать!
Ропот прокатился по рядам красногвардейцев. Пошли недружно, тихо, спустя немного смешали ряды и уже шли толпой.
Подтелков, под конец упрашивавший своих сдавать оружие, вероятно, еще надеялся на какой-то счастливый исход. Но как только пленных выгнали за хутор, конвоировавшие их казаки начали теснить крайних лошадьми. Бунчука, шагавшего слева, старик казак, с пламенно рыжей бородой и почерневшей от старости серьгой в ухе, без причины ударил плетью. Конец ее располосовал Бунчуку щеку. Бунчук повернулся, сжав кулаки, однако вторичный, еще более сильный удар заставил его шарахнуться в глубь толпы. Он невольно сделал это, подтолкнутый животным инстинктом самосохранения, и, стиснутый телами густо шагавших товарищей, в первый раз после смерти Анны сморщил губы нервной усмешкой, дивясь про себя тому, как живуче и цепко в каждом желание жить.
Пленных начали избивать. Старики, озверевшие при виде безоружных врагов, гнали на них лошадей, свешивались с седел, били плетями, тупяками шашек. Невольно каждый из подвергавшихся побоям норовил протиснуться в середину; поднялись давка, крик.
Высокий бравый красногвардеец, из низовских, крикнул, потрясая поднятыми руками:
– Убивать – так убивайте сразу!.. Что вы измываетесь?
– Где же ваше слово? – зазвенел Кривошлыков.
Старики притихли. На вопрос одного из пленных: «Куда вы нас гоните?» – конвоир, молодой фронтовик, видимо сочувствовавший большевикам, ответил вполголоса:
– Приказ был – на хутор Пономарев. Вы не робейте, братки! Худого вам ничего не сделаем.
Пригнали на хутор Пономарев.
Спиридонов с двумя казаками стал в дверях тесной лавчушки; пропуская по одному, спрашивал:
– Имя, фамилия? Откуда родом? – ответы записывал в замусоленную полевую книжку.
Дошла очередь до Бунчука.
– Фамилия? – Спиридонов приставил жало карандаша к бумаге, мельком глянул в пасмурное лобастое лицо красногвардейца и, видя, как ежатся губы того, готовя плевок, вихнулся всем телом в сторону, крикнул:
– Проходи, сволочь! Издохнешь и без фамилии!
Зараженный примером Бунчука, не ответил и тамбовец Игнат. Еще кто-то третий захотел умереть неузнанным, молча шагнув через порог…
Спиридонов сам навесил замок. Приставил караул.
Пока возле лавки шел дележ продуктов и оружия, взятых с подвод экспедиции, в одном из соседних домов заседал организованный наспех военно-полевой суд из представителей хуторов, участвовавших в поимке Подтелкова.
Председательствовал коренастый желтобровый есаул, уроженец Боковской станицы, Василий Попов. Он сидел за столом под завешенным рушниками зеркалом, широко разложив локти, сдвинув фуражку на плоский затылок.
Масленые добродушно-строгие глаза его испытующе ползали по лицам казаков – членов суда. Обсуждалась мера наказания.
– Что же мы с ними сделаем, господа старики? – повторил Попов вопрос.
Наклоняясь, он что-то шепнул сидевшему рядом с ним подъесаулу Сенину.
Тот утвердительно, поспешно кивнул головой. У Попова зрачки сузились, стерлись в углах глаз веселые лучики, и глаза, иные, блестящие похолодевшим суровым блеском, чуть прикрылись негустыми ресницами.
– Что мы сделаем с теми предателями родного края, которые шли грабить наши курени и уничтожать казачество?
Февралев, старик старообрядец Милютинской станицы, вскочил, как подкинутый пружиной.
– Расстрелять! Всех! – Он по-оглашенному затряс головой; оглядывая всех изуверским косящим взглядом, давясь слюной, закричал:
– Нету им, христопродавцам, милости! Жиды какие из них есть – убить!.. Убить!..
Распять их!.. В огне их!..
Редкая волокнистая бороденка его тряслась, седые с красной подпалиной волосы растрепались. Он сел, задыхаясь, кирпично-бурый, мокрогубый.
– На поселение отправить. Али нет?.. – нерешительно предложил один из членов суда, Дьяченко.
– Пострелять!
– К смертной казни!
– Поддерживаю ихнее мнение!
– Казнить всех при народе!
– Сорную траву из поля вон!
– К смерти их!
– Расстрелять, конечно! О чем еще говорить? – возмутился Спиридонов.
С каждым выкриком углы рта есаула Попова, грубея в очертаниях, утрачивая недавнее добродушие сытого, довольного собой и окружающим человека, сползали вниз, каменели черствыми извивами.
– Расстрелять!.. Пиши!.. – приказал он секретарю, заглядывая ему через плечо.
– А Подтелкова с Кривошлыковым… врагов этих – тоже расстрелять?..
Мало им! – запальчиво крикнул плотный престарелый казак, сидевший у окна, неустанно подкручивавший фитиль угасавшей лампы.
– Их, как главарей, – повесить! – коротко ответил Попов и повторил, обращаясь к секретарю:
– Пиши: «Постановление. Мы, нижеподписавшиеся…»
Секретарь – тоже Попов, дальний родственник есаула, склонив белобрысую, гладко причесанную голову, заскрипел пером.
– Гасу, должно, не хватит… – вздохнул кто-то сожалеюще.
Лампа помигивала. Фитиль чадил. В тишине звенела запаутиненная на потолке муха, скребло бумагу перо, да кто-то из членов суда сапно и тяжело дышал.
Постановление
1918 года 27 апреля (10 мая) выборные от хуторов Каргинской, Боковской и Краснокутской станицы
От Василевского ……… Максаев Степан
Боковского ……… Кружилин Николай
Фомина ……… Кумов Федор
Верхне-Яблоновского …… Кухтин Александр
Нижне-Дуленского ……… Синев Лев
Ильинского ……… Волоцков Семен
Коньковского ……… Попов Михаил
Верхне-Дуленского ……… Родин Яков
Савостьянова ……… Фролов Алекс.
станицы Милютинской …… Февралев Максим
Николаева ……… Грошев Михаил
станицы Краснокутской …… Еланкин Илья
хут. Пономарева ……… Дьяченко Иван
Евлантьева ……… Кривов Николай
Малахова ……… Емельянов Лука
Ново-Земцева ……… Коновалов Матвей
Попова ……… Попов Михаил
Астахова ……… Щегольков Василий
Орлова ……… Чекунов Федор
Климо-Федоровского ……… Чукарин Федор
Под председательством В.С. Попова
Постановили:
1. Всех грабителей и обманщиков трудового народа, поименованных в списке ниже, всего в числе 80 человек, подвергнуть смертной казни через расстреляние, причем для двух из них – Подтелкова и Кривошлыкова, как главарей этой партии, – смерть применить через повешение.
2. Казака хутора Михайловского Антона Калитвенцова за недостаточностью улик оправдать.
3. Бежавших из отряда Подтелкова и арестованных в Краснокутской станице: Константина Мельникова, Гаврила Мельникова, Василия Мельникова, Аксенова и Вершинина подвергнуть наказанию по пункту первому сего постановления (смертная казнь).
4. Наказание привести в исполнение завтра, 28 апреля (11 мая), в 6 час. утра.
5. В караул для наблюдения за арестованными назначить подъесаула Сенина, в распоряжение которого к 11 часам вечера сегодня выслать по два вооруженных винтовками казака; ответственность за неисполнение сего пункта возлагается на членов суда; наказание привести в исполнение караулу от каждого хутора; выслать на место расстрела по пять казаков.
Подлинное подписали Председатель воен. отдела В.С. Попов
Секретарь А.Ф. Попов
Список
Членов отряда Подтелкова, приговоренных 27 апреля ст. ст. 1918 г. военно-полевым судом к смертной казни
№№ Станицы ……… Имя и фамилия ……… Приговор
1 Усть-Хоперской … Федор Подтелков ……… Повешен
2 Еланской ……… Михаил Кривошлыков …… «
3 Казанской ……… Аврам Какурин ……… Расстрелян
4 Букановской …… Иван Лагутин ……… ”
5 Нижегородской г… Алексей Ив.Орлов …… ”
6 Нижегородской …… Ефим Мих.Вахтель …… ”
7 Усть-Быстрянской … Григорий Фетисов …… ”
8 Мигулинской …… Гаврил Ткачев ……… ”
9 Мигулинской …… Павел Агафонов ……… ”
10 Михайловской …… Александр Бубнов …… ”
11 Луганской ……… Калинин ……… ”
12 Мигулинской …… Константин Мрыхин …… ”
13 Мигулинской …… Андрей Коновалов …… ”
14 Полтавской г… Константин Кирста …… ”
15 Котовской ……… Павел Позняков ……… ”
16 Мигулинской …… Иван Болдырев ……… ”
17 Мигулинской …… Тимофей Колычев ……… ”
18 Филим. – Челб…… Дмитрий Володаров …… ”
19 Чернышевской …… Георгий Карпушин …… ”
20 Филим. – Челб…… Илья Калмыков ……… ”
21 Мигулинской …… Савелий Рыбников …… ”
22 Мигулинской …… Поликарп Гуров ……… ”
23 Мигулинской …… Игнат Земляков ……… ”
24 Мигулинской …… Иван Кравцов ……… ”
25 Ростов ……… Никифор Фроловский …… ”
26 Ростов ……… Александр Коновалов … ”
27 Мигулинской …… Петр Вихлянцев ……… ”
28 Клецкой ……… Иван Зотов ……… ”
29 Мигулинской …… Евдоким Бабкин ……… ”
30 Михайловской …… Петр Свинцов ……… ”
31 Добринской …… Илларион Челобитчиков … ”
32 Казанской ……… Климентий Дронов …… ”
33 Иловлинской …… Иван Авилов ……… ”
34 Казанской ……… Матвей Сакматов ……… ”
35 Нижне-Курмоярской . Георгий Пупков ……… ”
36 Терновской …… Михаил Февралев ……… ”
37 Херсонской г… Василий Пантелеймонов … ”
38 Казанской ……… Порфирий Любухин …… ”
39 Клецкой ……… Дмитрий Шамов ……… ”
40 Филоновской …… Сафон Шаронов ……… ”
41 Мигулинской …… Иван Губарев ……… ”
42 Мигулинской …… Федор Абакумов ……… ”
43 Луганской ……… Кузьма Горшков ……… ”
44 Гундоровской …… Иван Изварин ……… ”
45 Гундоровской …… Мирон Калиновцев …… ”
46 Михайловской …… Иван Фарафонов ……… ”
47 Котовской ……… Сергей Горбунов ……… ”
48 Нижне-Чирской … Петр Алаев ……… ”
49 Мигулинской …… Прокопий Орлов ……… ”
50 Луганской ……… Никита Шеин ……… ”
51 Ст.механик РПТК … Александр Ясенский …… ”
52 Ростов ……… Михаил Поляков ……… ”
53 Раздорской …… Дмитрий Рогачев ……… ”
54 Ростов ……… Роберт Фрашенбрудер … ”
55 Ростов ……… Иван Силендер ……… ”
56 Самарской г…… Константин Ефимов …… ”
57 Чернышевской …… Михаил Овчинников …… ”
58 Самарской г…… Иван Пикалов ……… ”
59 Иловлинской …… Михаил Корецков ……… ”
60 Кумшатской …… Иван Коротков ……… ”
61 Ростов ……… Петр Бирюков ……… ”
62 Раздорской н/м … Иван Кабаков ……… ”
63 Луковской ……… Тихон Молитвинов …… ”
64 Мигулинской …… Андрей Швецов ……… ”
65 Мигулинской …… Степан Аникин ……… ”
66 Кременской …… Кузьма Дычкин ……… ”
67 Баклановской …… Петр Кабанов ……… ”
68 Михайловской …… Сергей Селиванов …… ”
69 Ростов ……… Артем Иванченко ……… ”
70 Мигулинской …… Николай Коновалов …… ”
71 Михайловской …… Дмитрий Коновалов …… ”
72 Краснокутской … Петр Лысиков ……… ”
73 Мигулинской …… Василий Мирошников …… ”
74 Мигулинской …… Иван Волохов ……… ”
75 Мигулинской …… Яков Гордеев ……… ”
Трое из них не заявили о личности.
Секретарь, кончив переписывать список осужденных, поставил в конце постановления раскоряченное двоеточие, сунул перо в руку ближнему:
– Распишись!
Представитель хутора Ново-Земцева Коновалов, в парадном кителе серонемецкого сукна с красными лацканами на воротнике, виновато улыбаясь, слег над листом. Толстые, мозолистые, воронено-черные пальцы, не сгибаясь, держали ученическую обгрызенную ручку.
– Грамотный-то я не дюже… – говорил он, старательно выводя заглавное «К».
Следом за ним расписался Родин, так же неуверенно водя ручкой, потея и хмурясь от напряжения. Еще один, предварительно потряхивая ручкой, беря разбег, расписался и убрал высунутый во время писания язык. Попов размашисто, с росчерком начертал свою фамилию, встал, вытирая влажное лицо платком.
– Список приложить надо, – позевывая, сказал он.
– Каледин на том свете спасибо нам скажет, – молодо улыбнулся Сенин, наблюдая за тем, как секретарь прижимает к выбеленной стене увлажненный чернилами лист.
На шутку что-то никто не ответил. Молчком покинули хату.
– Господи Исусе… – выходя, вздохнул кто-то в темных сенцах.
XXIX
В ночь эту, обрызганную молочным светом бледно-желтых звезд, в лавчушке, набитой людьми до отказа, почти не было сна. Короткие гасли разговоры. Духота и тревога душили людей.
С вечера попросился один из красногвардейцев на двор:
– Отвори, товарищ! До ветру хочу, по нужде надо сходить!..
Он стоял в выпущенной из шаровар бязевой исподней рубахе, вспатлаченный, босой, стоял и, прижимаясь почерневшим лицом к замочной скважине, повторял:
– Отвори же, товарищ!
– Бирюк тебе товарищ, – отозвался наконец кто-то из караульных.
– Отвори, товарищ! До ветру хочу, по нужде надо сходить!..
Караульный поставил винтовку, послушал, как в темноте посвистывают крыльями дикие утки, перелетавшие на ночную кормежку, и, раскурив цигарку, прижался губами к скважине:
– Мочись под себя, сердяга. За ночь шароваров не износишь, а на зорьке и в мокрых в царство небесное пустят…
– Все нам!.. – отчаянно сказал красногвардеец, отходя от двери.
Сидели плечо к плечу. В углу Подтелков, опорожнив карманы, нарвал груду денег, пришептывая, матерно ругаясь. Покончив с деньгами, разулся и, трогая плечо Кривошлыкова, лежавшего рядом, заговорил:
– Ясно – нас обманули. Обманули, в господа мать!.. Обидно, Михаиле!
Мальчонкой был, бывало, за Дон на охоту пойдешь с отцовой флинтой [], идешь по лесу, а он – зеленым шатром… К музге пройдешь – утки сидят. Промажу, бывало, и так мне обидно, хучь криком кричи. И вот зараз обидно – промаху дал: вышли б с Ростова на трое суток раньше – значит, не припало б тут смерть примать. Кверху ногами бы поставили всю контру!
Мученически скаля зубы, улыбаясь в темноту, Кривошлыков говорил:
– Черт с ними, пускай убивают! И помирать пока не страшно… «Боюсь одного я, что в мире ином – Друг друга уж мы не узнаем…» Будем там с тобой, Федя, встречаться чужие один одному… Страшно!..
– Брось! – обидчиво гудел Подтелков, кладя на плечи соседа свои большие горячие ладони:
– Не в этом дело…
Лагутин рассказывал кому-то про родной хутор, про то, как дед дразнил его «Клинком» за длинную голову, и про то, как порол его кнутом этот самый дед, захватив на чужой бахче.
Разные низались в ту ночь разговоры, бессвязные и обрывчатые.
Бунчук устроился у самых дверей, жадно ловил губами ветерок, сквозивший в дверную щель. Тасуя прожитое, он мельком вспомнил о матери и, пронизанный горячим уколом, с усилием отогнал мысль о ней, перешел в воспоминаниях к Анне, к недавним дням… Это доставило большое умиротворенно-счастливое облегчение. Меньше всего пугали его думы о смерти. Он не ощущал, как бывало, невнятной дрожи вдоль позвоночного столба, сосущей тоски при мысли о том, что у него отнимут жизнь. Он готовился к смерти, как к невеселому отдыху после горького и страдного пути, когда усталость так велика, так ноет тело, что волновать уже ничто не в состоянии.
Неподалеку от него и весело и грустно говорили о женщинах, о любви, о больших и малых радостях, что вплетала в сердце каждая каждому.
Говорили о семьях, о родных, о близких… Говорили о том, что хлеба хороши: грач в пшенице уже схоронится – и не видно. Жалковали по водке и по воле, ругали Подтелкова. Но уже сон покрывал многих черным крылом – измученные физически и нравственно, засыпали лежа, сидя, стоя.
Уже на заре один какой-то, то ли наяву, то ли во сне, расплакался навзрыд; страшно, как плачут взрослые грубые люди, с детства позабывшие соленый привкус слез. И сейчас же лопнула дремная тишина, закричали в несколько голосов:
– Замолчи, проклятый!
– Баба!
– Зуб вырву – за-мол-чи!..
– Слезу пустил, семьянин!..
– Тут спят люди, а он… совесть потерял!
Тот, кто заплакал, хлюпая носом, сморкаясь, притих.
Совсем установилась было тишина. В разных углах светлели цигарки, но люди молчали. Пахло мужским потом, скученными здоровыми телами, папиросным дымом и пресным бражным запахом выпавшей за ночь росы.
В хуторе протрубил зорю петух. Послышались шаги, звяк железа.
– Кто идет? – негромко спросил один из караульных.
Кашлянув, ему ответил издалека молодой охотливый голос:
– Свои. Могилу подтелковским идем рыть.
В лавчушке разом все зашевелилось.
XXX
Отряд татарских казаков под командой хорунжего Петра Мелехова прибыл в хутор Пономарев 11 мая на рассвете.
По хутору сновали казаки-чирцы, вели на водопой коней, толпами шли на край хутора. Петро остановил отряд в центре хутора, приказал спешиться. К ним подошло несколько человек.
– Откуда, станишники? – спросил один.
– С Татарского.
– Припоздали вы трошки… Поймали без вас Подтелкова.
– Где же они? Не угнали отсюдова?
– А вон… – Казак махнул рукой на покатую крышу лавчушки, рассмеялся:
– Сидят, как куры в курятнике.
Христоня, Григорий Мелехов и еще несколько человек подошли поближе.
– Куда ж их, стал быть, направляют? – поинтересовался Христоня.
– К покойникам.
– Как так?.. Что ты брешешь? – Григорий схватил казака за полу шинели.
– Сбреши лучше, ваше благородие! – дерзко ответил казак и легонько освободился от Григорьевых цепких пальцев. – Вон, гляди, им уже рели построили. – Он указал на виселицу, устроенную между двух чахлых верб.
– Разводи коней по дворам! – скомандовал Петро.
* * *
Тучи обложили небо. Позванивал редкий дождь. На край хутора густо валили казаки и бабы. Население Пономарева, оповещенное о назначенной на шесть часов казни, шло охотно, как на редкое веселое зрелище. Казачки вырядились, будто на праздник, многие вели с собой детей. Толпа окружила выгон, теснилась около виселицы и длинной – до двух аршин глубиной – ямы.
Ребятишки топтались по сырому суглинку насыпи, накиданной с одной стороны ямы; казаки, сходясь, оживленно обсуждали предстоящую казнь; бабы горестно шушукались.
Заспанный и серьезный, пришел есаул Попов. Он курил, жевал папиросу, ощеряя твердые зубы; казакам караульной команды хрипло приказал:
– Отгоните народ от ямы! Спиридонову передайте, чтобы вел первую партию! – глянул на часы и отошел в сторону, наблюдая, как, теснимая караульными, толпа народа пятится от места казни, окружает его слитным цветистым полукругом.
Спиридонов с нарядом казаков быстро шел к лавчушке. По пути встретился ему Петро Мелехов.
– От вашего хутора есть охотники?
– Какие охотники?
– Приводить в исполнение приговор.
– Нету и не будет! – резко ответил Петро, обходя преградившего дорогу Спиридонова.
Но охотники нашлись: Митька Коршунов, приглаживая ладонью выбившиеся из-под козырька прямые волосы, увалисто подошел к Петру, сказал, мерцая камышовой зеленью прижмуренных глаз:
– Я стрельну… Зачем говоришь – «нет». Я согласен. – И улыбчиво потупил глаза:
– Патронов мне дай. У меня одна обойма.
Он, бледный Андрей Кашулин, с лицом, скованным сильнейшим злым напряжением, и калмыковатый Федот Бодовсков вызвались охотниками.
По сбитой плечо к плечу огромной толпе загуляли шепот и сдержанный гул, когда от лавки тронулась первая партия приговоренных, окруженная конвоировавшими их казаками.
Впереди шел Подтелков, босой, в широких галифе черного сукна и распахнутой кожаной куртке. Он уверенно ставил в грязь большие белые ноги, оскользался, чуть вытягивал левую руку, соблюдая равновесие. Рядом еле волочился смертно-бледный Кривошлыков. У него сухо блестели глаза, рот страдальчески дергался. Поправляя накинутую внапашку шинель, Кривошлыков так ежил плечи, будто ему было страшно холодно. Их почему-то не раздели, но остальные шли в одном белье. Лагутин семенил рядом с тяжеловесным на шаг Бунчуком. Оба они были босы. У Лагутина порванные исподники оголили желтокожую голень, поросшую редким волосом. Он шел, стыдливо придерживая порванную штанину, дрожа губами. Бунчук посматривал через головы конвоиров в серую запеленатую тучами даль. Трезвые холодные глаза его выжидающе, напряженно мигали, широкая ладонь ползала под распахнутым воротником сорочки, гладя поросшую дремучим волосом грудь. Казалось, ждал он чего-то несбыточного и отрадного… Некоторые хранили на лицах подобие внешнего безразличия: седой большевик Орлов – тот задорно махал руками, поплевывал под ноги казаков, зато у двух или трех было столько глухой тоски в глазах, такой беспредельный ужас в искаженных лицах, что даже конвойные отводили от них глаза и отворачивались, повстречавшись случайным взглядом.
Идут быстро. Подтелков поддерживает поскользнувшегося Кривошлыкова.
Приближается белеющая платками в красно-синем разливе фуражек толпа.
Исподлобья поглядывая на нее, Подтелков громко, безобразно ругается и вдруг спрашивает, поймав сбоку взгляд Лагутина:
– Ты что?
– Поседел ты за эти деньки… Ишь песик-то тебе как покропило…
– Небось поседеешь, – трудно вздыхает Подтелков; вытирая пот на узком лбу, повторяет:
– Небось поседеешь от такой приятности… Бирюк и то в неволе седеет, а ить я – человек.
Больше они не говорят ни слова. Толпа придвигается вплотную. Виден справа желтоглинный продолговатый шов могилы. Спиридонов командует:
– Стой!
И сейчас же Подтелков делает шаг вперед, устало обводит глазами передние ряды народа: все больше седые и с проседью бороды. Фронтовики где-то позади – совесть точит. Подтелков чуть шевелит обвислыми усами, говорит глухо, но внятно:
– Старики! Позвольте нам с Кривошлыковым поглядеть, как наши товарищи будут смерть принимать. Нас повесите опосля, а зараз хотелось бы нам поглядеть на своих друзьев-товарищей, поддержать, которые духом слабы.
Так тихо, что слышно, как стукотит о фуражки дождь…
Есаул Попов, где-то позади, улыбается, желтея обкуренным карнизом зубов; он не возражает; старики несогласно, вразброд выкрикивают:
– Дозволяем!
– Нехай побудут!
– Отведите их от ямы!
Кривошлыков и Подтелков шагают в толпу, перед ними раздаются, стелют улочку. Они становятся неподалеку, сжатые со всех сторон людьми, ощупываемые сотнями жадных глаз: смотрят, как неумело строят казаки поставленных затылками к яме красногвардейцев. Подтелкову видно хорошо, Кривошлыков же вытягивает тонкую небритую шею, приподнимается на цыпочках.
Крайним слева стоит Бунчук. Он чуть сутулится, дышит тяжело, не поднимая приземленного взгляда. За ним, натягивая подол рубахи на порванную штанину, гнется Лагутин, третий – тамбовец Игнат, следующий – Ванька Болдырев, изменившийся до неузнаваемости, постаревший по меньшей мере на двадцать лет. Подтелков пытается разглядеть пятого: с трудом узнает казака станицы Казанской Матвея Сакматова, делившего с ним все невзгоды и радости с самой Каменской. Еще двое подходят к яме, поворачиваются к ней спиной. Петро Лысиков вызывающе и нагло смеется, выкрикивает матерные ругательства, грозит притихшей толпе скрюченным грязным кулаком. Корецков молчит. Последнего несли на руках. Он запрокидывался, чертил землю безжизненно висящими ногами и, цепляясь за волочивших его казаков, мотая залитым слезами лицом, вырывался, хрипел:
– Пустите, братцы! Пустите, ради господа бога! Братцы! Милые!
Братушки!.. Что вы делаете?! Я на германской четыре креста заслужил!.. У меня детишки!.. Господи, неповинный я!.. Ой, да за что же вы?..
Рослый казак-атаманец ударил его коленом в грудь, кинул к яме. Тут только Подтелков узнал сопротивлявшегося и ужаснулся: это был один из наиболее бесстрашных красногвардейцев, мигулинский казак 1910 года присяги, георгиевский кавалер всех четырех степеней, красивый светлоусый парень. Его подняли на ноги, но он упал опять; ползал в ногах казаков, прижимаясь спекшимися губами к их сапогам, к сапогам, которые били его по лицу, хрипел задушенно и страшно:
– Не убивайте! Поимейте жалость!.. У меня трое детишков… девочка есть… родимые мои, братцы!..
Он обнял колени атаманца, но тот рванулся, отскочил, с размаху ударил его подкованным каблуком в ухо. Из другого уха цевкой стрельнула кровь, потекла за белый воротник.
– Станови его! – яростно закричал Спиридонов.
Кое-как подняли, поставили, отбежали прочь. В противоположном ряду охотники взяли винтовки наизготовку. Толпа ахнула и замерла. Дурным голосом визгнула какая-то баба…
Бунчуку хотелось еще и еще раз глянуть на серую дымку неба, на грустную землю, по которой мыкался он двадцать девять лет. Подняв глаза, увидел в пятнадцати шагах сомкнутый строй казаков: один, большой, с прищуренными зелеными глазами, с челкой, упавшей из-под козырька на белый узкий лоб, клонясь вперед, плотно сжимая губы, целил ему – Бунчуку – прямо в грудь.
Еще до выстрела слух Бунчука полоснуло заливистым вскриком; повернул голову: молодая веснушчатая бабенка, выскочив из толпы, бежит к хутору, одной рукой прижимая к груди ребенка, другой – закрывая ему глаза.
После разнобоистого залпа, когда восемь стоявших у ямы попадали вразвалку, стрелявшие подбежали к яме.
Митька Коршунов, увидев, что подстреленный им красногвардеец, подпрыгивая, грызет зубами свое плечо, выстрелил в него еще раз, шепнул Андрею Кашулину:
– Глянь вот на этого черта – плечо себе до крови надкусил и помер, как волчуга, молчком.
Десять приговоренных, подталкиваемые прикладами, подошли к яме…
После второго залпа в голос заревели бабы и побежали, выбиваясь из толпы, сшибаясь, таща за руки детишек. Начали расходиться и казаки.
Отвратительнейшая картина уничтожения, крики и хрипы умирающих, рев тех, кто дожидался очереди, – все это безмерно жуткое, потрясающее зрелище разогнало людей. Остались лишь фронтовики, вдоволь видевшие смерть, да старики из наиболее остервенелых.
Приводили новые партии босых и раздетых красногвардейцев, менялись охотники, брызгали залпы, сухо потрескивали одиночные выстрелы. Раненых добивали. Первый настил трупов в перерыве спеша засыпали землей.
Подтелков и Кривошлыков подходили к тем, кто дожидался очереди, пытались ободрить, но слова не имели былого значения – иное владело в этот миг людьми, чья жизнь минуту спустя должна была оборваться, как надломленный черенок древесного листа.
Григорий Мелехов, протискиваясь сквозь раздерганную толпу, пошел в хутор и лицом к лицу столкнулся с Подтелковым. Тот, отступая, прищурился:
– И ты тут, Мелехов?
Синеватая бледность облила щеки Григория, он остановился:
– Тут. Как видишь…
– Вижу… – вкось улыбнулся Подтелков, с вспыхнувшей ненавистью глядя на его побелевшее лицо. – Что же, расстреливаешь братов? Обернулся?.. Вон ты какой… – Он, близко придвинувшись к Григорию, шепнул:
– И нашим и вашим служишь? Кто больше даст? Эх ты!..
Григорий поймал его за рукав, спросил, задыхаясь:
– Под Глубокой бой помнишь? Помнишь, как офицеров стреляли… По твоему приказу стреляли! А? Теперича тебе отрыгивается! Ну, не тужи! Не одному тебе чужие шкуры дубить! Отходился ты, председатель донского Совнаркома!
Ты, поганка, казаков жидам продал! Понятно? Ишо сказать?
Христоня, обнимая, отвел в сторону взбесившегося Григория.
– Пойдем, стал быть, к коням. Ходу! Нам с тобой тут делать нечего.
Господи божа, что делается с людьми!..
Они пошли, потом остановились, заслышав голос Подтелкова. Облепленный фронтовиками и стариками, он высоким страстным голосом выкрикивал:
– Темные вы… слепые! Слепцы вы! Заманули вас офицерья, заставили кровных братов убивать! Вы думаете, ежли нас побьете, так этим кончится?
Нет! Нынче ваш верх, а завтра уж вас будут расстреливать! Советская власть установится по всей России. Вот попомните мои слова! Зря кровь вы чужую льете! Глупые вы люди!
– Мы и с энтими этак управимся! – выскочил какой-то старик.
– Всех, дед, не перестреляете, – улыбнулся Подтелков. – Всю Россию на виселицу не вздернешь. Береги свою голову! Всхомянетесь вы после, да поздно будет!
– Ты нам не грози!
– Я не грожу. Я вам дорогу указываю.
– Ты сам, Подтелков, слепой! Москва тебе очи залепила!
Григорий, не дослушав, пошел, почти побежал к двору, где, привязанный, слыша стрельбу, томился его конь. Подтянув подпруги, Григорий и Христоня наметом выехали из хутора, – не оглядываясь, перевалили через бугор.
А в Пономареве все еще пыхали дымками выстрелы: вешенские, каргинские, боковские, краснокутские, милютинские казаки расстреливали казанских, мигулинских, раздорских, кумшатских, баклановских казаков…
Яму набили доверху. Присыпали землей. Притоптали ногами. Двое офицеров, в черных масках, взяли Подтелкова и Кривошлыкова, подвели к виселице.
Подтелков мужественно, гордо подняв голову, взобрался на табурет, расстегнул на смуглой толстой шее воротник сорочки и сам, не дрогнув ни одним мускулом, надел на шею намыленную петлю. Кривошлыкова подвели, один из офицеров помог ему подняться на табурет, он же накинул петлю.
– Дозвольте перед смертью последнее слово сказать, – попросил Подтелков.
– Говори!
– Просим! – закричали фронтовики.
Подтелков повел рукой по поредевшей толпе:
– Глядите, сколько мало осталось, кто желал бы глядеть на нашу смерть.
Совесть убивает! Мы за трудовой народ, за его интересы дрались с генеральской псюрней, не щадя живота, и теперь вот гибнем от вашей руки!
Но мы вас не клянем!.. Вы – горько обманутые! Заступит революционная власть, и вы поймете, на чьей стороне была правда. Лучших сынов тихого Дона поклали вы вот в эту яму…
Поднялся возрастающий говор, голос Подтелкова зазвучал невнятней.
Воспользовавшись этим, один из офицеров ловким ударом выбил из-под ног Подтелкова табурет. Все большое грузное тело Подтелкова, вихнувшись, рванулось вниз, и ноги достали земли. Петля, захлестнувшая горло, душила, заставляла тянуться вверх. Он приподнялся на цыпочки – упираясь в сырую притолоченную землю большими пальцами босых ног, хлебнул воздуха и, обводя вылезшими из орбит глазами притихшую толпу, негромко сказал:
– Ишо не научились вешать. Кабы мне пришлось, уж ты бы, Спиридонов, не достал земли…
Изо рта его обильно пошла слюна. Офицеры в масках и ближние казаки затомашились, с трудом подняли на табурет обессилевшее тяжелое тело.
Кривошлыкову не дали окончить речь: табурет вылетел из-под ног, стукнулся в брошенную кем-то лопату. Сухой, мускулистый Кривошлыков долго раскачивался, то сжимаясь в комок так, что согнутые колени касались подбородка, то вновь вытягиваясь в судороге… Он еще жил в конвульсиях, еще ворочал черным, упавшим на сторону языком, когда из-под ног Подтелкова вторично вырвали табурет. Вновь грузно рванулось вниз тело, лопнул на плече шов кожаной куртки, и опять кончики пальцев достали земли. Толпа казаков глухо охнула. Некоторые, крестясь, стали расходиться. Столь велика была наступившая растерянность, что с минуту все стояли, как завороженные, не без страха глядя на чугуневшее лицо Подтелкова.
Но он был безмолвен, горло засмыкнула петля. Он только поводил глазами, из которых ручьями падали слезы, да кривя рот, пытаясь облегчить страдания, весь мучительно и страшно тянулся вверх.
Кто-то догадался: лопатой начал подрывать землю. Спеша рвал из-под ног Подтелкова комочки земли, и с каждым взмахом все прямее обвисало тело, все больше удлинялась шея и запрокидывалась на спину чуть курчавая голова.
Веревка едва выдерживала шестипудовую тяжесть; потрескивая у перекладины, она тихо качалась, и, повинуясь ее ритмичному ходу, раскачивался Подтелков, поворачиваясь во все стороны, словно показывая убийцам свое багрово-черное лицо и грудь, залитую горячими потоками слюны и слез.
XXXI
Мишка Кошевой и Валет только на вторую ночь вышли из Каргинской. Туман пенился в степи, клубился в балках, ник в падинах, лизал отроги Яров.
Опушенные им, светлели курганы. Кричали в молодой траве перепела. Да в небесной вышине плавал месяц, как полнозрелый цветок кувшинки в заросшем осокой и лещуком пруду.
Шли до зари. Выцвели уже Стожары. Пала роса. Близился хутор Нижне-Яблоновский. И вот тут-то, в трех верстах от хутора, на гребне догнали их казаки. Шесть всадников шли за ними, топча следы. Кинулись было Мишка с Валетом в сторону, но трава низка, месяц светел… Попались…
Погнали их обратно. Саженей сто двигались молча. Потом выстрел… Валет, путая ногами, пошел боком, боком, как лошадь, испугавшаяся своей тени. И не упал, а как-то прилег, неловко, лицом в сизый куст полынка.
Минут пять шел Мишка, не чуя тела, звон колыхался в ушах, на сухом вязли ноги. Потом спросил:
– Чего же не стреляете, сукины дети? Чего томите?
– Иди, иди. Помалкивай! – ласково сказал один из казаков. – Мужика убили, а тебя прижалели. Ты в Двенадцатом в германскую был?
– В Двенадцатом.
– Ишо послужишь в Двенадцатом. Парень ты молодой. Заблудился трошки, ну, да это не беда. Вылечим!
«Лечил» Мишку через три дня военно-полевой суд в станице Каргинской.
Было у суда в те дни две меры наказания: расстрел и розги. Приговоренных к расстрелу ночью выгоняли за станицу, за Песчаный курган, а тех, кого надеялись исправить, розгами наказывали публично на площади.
В воскресенье с утра, как только поставили среди площади скамью, начал сходиться народ. Забили всю площадь, полно набралось на прилавках, на сложенных у сараев пластинах, на крышах домов, лавок. Первого выпороли Александрова – сына грачевского попа. Рьяным слыл большевиком, по делу – расстрелять бы, но отец – хороший поп, всеми уважаемый, решили на суде всыпать поповскому сыну десятка два розог. С Александрова спустили штаны, разложили голоштанного на лавке, один казак сел на ноги (руки связали под лавкой), двое с пучками таловых хворостин стали по бокам. Всыпали. Встал Александров, отряхнулся и, собирая штаны, раскланялся на все четыре стороны. Уж больно рад был человек, что не расстреляли, поэтому раскланялся и поблагодарил:
– Спасибо, господа старики!
– Носи на здоровье! – ответил кто-то.
И такой дружный гогот пошел по площади, что даже арестованные, сидевшие тут же неподалеку, в сарае, заулыбались.
Всыпали и Мишке по приговору двадцать горячих. Но еще горячее боли был стыд. Вся станица – и стар и мал – смотрела. Подобрал Мишка шаровары и, чуть не плача, сказал поровшему его казаку:
– Непорядки!
– А чем?
– Голова думала, а ж… отвечает. Срамота на всю жисть.
– Ничего, стыд не дым, глаза не выест, – утешал казак, – и, желая сделать приятное наказанному, сказал:
– А крепок ты, паренек: раза два рубанул я тебя неплохо, хотелось, чтоб крикнул ты… гляжу: нет, не добьешься от этого крику. Надысь одного секли – обмарался голубок. Значит, кишка у него тонка.
На другой же день согласно приговору, отправили Мишку на фронт.
Валета через двое суток прибрали: двое яблоновских казаков, посланных хуторским атаманом, вырыли неглубокую могилу, долго сидели, свесив в нее ноги, покуривая.
– Твердая тут на отводе земля, – сказал один.
– Железо прямо-таки! Сроду ить не пахалась, захрясла от давних времен.
– Да… в хорошей земле придется парню лежать, на вышине… Ветры тут, сушь, солнце… Не скоро испортится.
Они поглядели на прижавшегося к траве Валета, встали.
– Разуем?
– А то чего ж, на нем сапоги ишо добрые.
Положили в могилу по-христиански: головой на запад; присыпали густым черноземом.
– Притопчем? – спросил казак помоложе, когда могила сровнялась с краями.
– Не надо, пущай так, – вздохнул другой. – Затрубят ангелы на Страшный суд – все он проворней на ноги встанет…
Через полмесяца зарос махонький холмик подорожником и молодой полынью, заколосился на нем овсюг, пышным цветом выжелтилась сбоку сурепка, махорчатыми кистками повис любушка-донник, запахло чабрецом, молочаем и медвянкой. Вскоре приехал с ближнего хутора какой-то старик, вырыл в головах могилы ямку, поставил на свежеоструганном дубовом устое часовню.
Под треугольным навесом ее в темноте теплился скорбный лик божьей матери, внизу на карнизе навеса мохнатилась черная вязь славянского письма:
В годину смуты и разврата
Не осудите, братья, брата.
Старик уехал, а в степи осталась часовня горюнить глаза прохожих и проезжих извечно унылым видом, будить в сердцах невнятную тоску.
И еще – в мае бились возле часовни стрепета, выбили в голубом полынке точок, примяли возле зеленый разлив зреющего пырея: бились за самку, за право на жизнь, на любовь, на размножение. А спустя немного тут же возле часовни, под кочкой, под лохматым покровом старюки-полыни, положила самка стрепета девять дымчато-синих крапленых яиц и села на них, грея их теплом своего тела, защищая глянцево оперенным крылом.
notes