Билл Уэйслер
На пляж он ходил нечасто. Пляж казался ему слишком просторным, слишком широким и плоским, да и волны эти его раздражали. Ну почему они вечно набегают на берег — даже против ветра? Вроде бы они должны обрушиваться на прибрежные скалы и песок только во время прилива, а с отливом отступить вновь, но даже при восточном ветре, даже при отливе эти гигантские волны все равно с шумом набегают на берег и разлетаются фонтаном брызг. Грохот разбивающихся о берег океанских валов служил постоянным фоном для всех прочих звуков в его жизни, и сам этот грохот он воспринимал спокойно, но вид волн, ведущих себя столь противоестественно, его раздражал. Да и бескрайний морской простор порой бывал ему неприятен, вызывая неясную тревогу. Нет, страха он не испытывал; океан не вызывал у него того ужасного ощущения, которого он смертельно боялся и даже мысленно с трудом мог Произнести, словно кончиками двух пальцев коснуться тех двух слов, которыми этот свой страх обозначил: "полная отключка". На океанском берегу у него возникало порой всего лишь неприятное чувство одиночества, ощущение того, что он стал невесомой песчинкой и абсолютно бессилен перед великим могуществом ветра.
Когда-то в детстве он даже наслаждался этим ощущением собственной малости и полной свободы, но это было очень давно. К тому же в те дни на пляже порой целыми днями не было ни души. А теперь там всегда торчит кто-нибудь из «отдыхающих». Город полон «отдыхающих» даже среди недели, в рабочие дни. И единственный способ держаться от них подальше — это сидеть дома и работать.
Он, видно, насыпал в ведро слишком много песку.
Казалось, всего несколько лопат кинул, а попытался ведро поднять, и сразу стало ясно, что металлическая ручка тут же выскочит из пластиковых креплений. Он наклонил вылинявшее оранжевое ведро, и песок шуршащей струйкой посыпался обратно, снова соединяясь с песком. Когда ведро наполовину опустело, он осторожно поднял его и потащил через дюны к Морской дороге. Там он поставил ведро на пол своего пикапа, забрался в кабину и привычным жестом сунул руку в правый передний карман джинсов за ключами. Карман был пуст.
Он поискал ключи в кабине, потом медленно вернулся на берег через дюны по своим следам — собственно, других следов там и не было, — наклоняясь и раздвигая редкую траву. Около последней дюны со стороны океана виднелась небольшая ямка — здесь он набирал в ведро чистый песок, а потом высыпал половину обратно.
Он опустился на колени и принялся разгребать песок, рассеянно пересыпая его сквозь пальцы. Ключ должен быть здесь. Или в пикапе. Верно ведь?
Он вернулся к пикапу и внимательно осмотрел сиденье, пол и землю возле передних колес и бампера. Ему пришлось втолковывать самому себе, что ключ у него действительно БЫЛ. Потому что он приехал сюда на пикапе. Чтобы набрать песка. И он всегда клал ключ в правый передний карман джинсов. Он снова сунул руку в пустой карман. Нет, дыры там не было. Он пошарил и во всех остальных карманах. Ну, нет ключа, и все тут!
Бред какой-то! Он снова чуть ли не на четвереньках взобрался на дюну, разгребая упругую траву с острыми, режущими краями. Вздохнул ветер, задувая песок прямо ему в лицо.
— Вы что-то ищете?
Билл так и подскочил. Голова его сперва дернулась совсем не в ту сторону, и он даже ориентацию на мгновение потерял. Потом поднялся и снова посмотрел вверх. Откуда же она появилась? Нигде никого не было, только несколько человек виднелись довольно далеко на северном конце пляжа. Впрочем, это была женщина, и довольно пожилая, что само по себе его устраивало.
Однако пришлось с нею все же разговаривать. И он сказал:
— Да вот, ключ потерял.
Она продолжала стоять наверху, однако в голосе ее слышались вроде бы вполне искренняя заинтересованность и желание помочь; и все же голос звучал холодновато, словно Билл ей казался довольно подозрительным типом. Ага, ясно. Она из того крепкого белого дома; последнего на Морской улице. Ничего особенного, люди как люди; «отдыхающие», в общем; приезжают только на лето, он — профессор… Да они давно уж этот дом купили, вот только фамилии он их не помнит.
А она вдруг обрадовалась:
— Ой, это вы, мистер Уэйслер! — словно наконец узнала его. — Так вы ключи от машины потеряли? Давайте я вам помогу. Какая ужасная неприятность! А запасных ключей у вас нет?
— Дома, — буркнул он, мотнув неопределенно головой, и притворился, что ищет ключи, старательно раздвигая жесткую траву. Не мог он искать ключи, когда она была рядом! А она все наклонялась, все вглядывалась в траву и песок между дюной и его пикапом. Она еще что-то говорила, но он был так расстроен, что уже не сдерживал себя. Он быстро пошел к пикапу и одним прыжком влез в кабину, когда она повернулась к нему спиной.
— Поеду домой за запасными ключами, — сказал он прямо в ее изумленное, поднятое к нему лицо; она стояла метрах в пяти от него. И только тут понял, что поехать-то он и не сможет. Билл молча вылез из машины и быстро пошел по Морской дороге, хотя в висках у него стучало, а ноги были как ватные. Женщина что-то крикнула ему вслед, но он притворился, что не слышит.
Через некоторое время, правда, до него дошло, что она предлагала его подвезти, но он все равно упрямо шел от нее прочь. Срезая путь, он двинулся прямо через город и шагал очень быстро, размашисто.
Дома он еще некоторое время побродил по комнатам, чтобы быть уверенным, что она уже уйдет, когда он вернется. Когда же он наконец отправился в обратный путь — на этот раз вдоль ручья, а потом по тропке через Топь Макдауэлла, — то шел очень быстро и никого не встретил, хотя слышал, как в лесу перекликаются дети.
Ему стало немного не по себе, когда он вышел на Морскую дорогу, однако женщины нигде не было видно, да и вообще никого поблизости не было. Только пикап стоял и ждал его с грустным и терпеливым видом. Он сел в кабину, завел двигатель запасным ключом и сразу уехал.
Потерянные ключи он даже искать не стал. Пропали, и все.
Очутившись наконец в своей мастерской, он вдруг с благодарностью вспомнил об этой пожилой женщине и о том, как она пыталась помочь ему отыскать ключи и предлагала его подвезти. Он просто очень растерялся, когда она вдруг возникла с ним рядом, а он был уверен, что совершенно один. Вся беда с женщинами для него заключалась в том, что он не знал, как с ними разговаривать. Мужчины, если честно, порой пугали его гораздо больше, чем женщины, но с мужчинами он все-таки мог кое о чем поговорить, десять-двенадцать общих тем всегда находились: погода, как дела, ходил ли на рыбалку… Они задавали вопросы и, конечно же, отвечали на его вопросы, и он тоже на их вопросы отвечал, и все.
Но если нужно было завести разговор с женщиной, то он просто не знал, с чего начать; те самые десять-двенадцать тем, которые так хорошо «работали» в разговоре с мужчинами, здесь не годились. А женщинам всегда хотелось поговорить. И той женщине из последнего по Морской улице дома тоже хотелось поговорить. Хотя сперва она просто пыталась ему помочь, и пусть он в ее помощи совершенно не нуждался, но все же, особенно сейчас, отчетливо чувствовал ее доброту и дружелюбие. В общем, сейчас он думал о ней хорошо, по-доброму. Ему всегда нравился этот белый крепкий дом, и женщина тоже была солидная, крепкая, со светлыми седеющими волосами, похожая на свой дом. И она так по-соседски воскликнула: "Ой, мистер Уэйслер!" — когда узнала его. Возможно, она просто близорукая, а он стоял согнувшись, только что не на четвереньках, так что лица и видно не было. Очень мило с ее стороны было назвать его «мистер». Люди-то по большей части звали его просто Билл. И она к тому же произнесла это "мистер Уэйслер" не каким-то надменным тоном, а удивленно и радостно. Люди ее поколения всегда называли других «мистер» и «миссис», если знали этих людей только в лицо, если не были с ними близко знакомы. Когда ему приходилось называть свое имя, он всегда называл его полностью. И если бы он знал ее имя и фамилию, он бы непременно назвал ее «миссис». А ведь она сразу поняла, что он расстроен пропажей ключей, и ничуть на него не обиделась, а стала помогать в поисках. Очень милая женщина! Он испытывал к ней такую благодарность, что у него даже настроение поднялось; после разговора с ней он чувствовал себя приятно, этаким солидным джентльменом. Потеря ключей Билла более не тревожила, как не тревожило и то ощущение пустоты и одиночества, которое приносили ему морской ветер, песчаный простор пляжа и кланявшиеся ветру травы с острыми краями — то огромное пространство океанского берега, где он и потерял свой ключ.
У него имелась целая коробка ремешков из сыромятной кожи для подвешивания небольших кашпо, которые в Портланде по субботам шли нарасхват — его приятель Конрад продавал их в своем магазинчике на рынке. Билл повесил запасной ключ зажигания на такой ремешок и завязал петлю; потом развязал и повесил на тот же ремешок ключ от своей мастерской, снова завязал и повесил на пояс. Теперь-то найти будет легче — сразу два ключа на прочном сыромятном ремешке; к тому же и ключ от мастерской у него теперь будет с собой; раньше-то он его за отставшей доской прятал, потому что мастерскую сроду не запирал.
Песок, который Билл принес с пляжа в оранжевом ведерке, предназначался для внешней отделки садовых светильников — симпатичных цилиндров, внутрь которых вставлялись свечи; эти светильники тоже очень хорошо раскупались у Конрада в магазине под названием "Фонарики Песочного Человека". Люди готовы были за каждый по сорок пять долларов платить! Такая цена, правда, казалась Биллу чрезмерно высокой, поскольку для изготовления этих фонарей не требовалось ни особого умения, ни особой затраты сил, но цены назначал Конрад, а уж он-то знал, что делает. "Они слишком простые? Их скучно делать? Вот ты и считай, что тебе Платят за то, что тебе скучно их делать, старик!" — говорил ему Конрад. В его словах, безусловно, была доля метины, но Билл Уэйслер по-прежнему считал, что эти фонарики стоят никак не больше двадцати пяти долларов.
Он принялся за работу: если поверхность глиняного цилиндра пересохнет, то песок на ней держаться не будет, а ему нужно было обсыпать песком двадцать фонарей; в песке попадались темно-серые и кремовые частицы, золотом поблескивала слюда, мелькали черные крошечные осколки базальта и прозрачные крупинки кварца, перемолотого океанскими волнами. Если изготовление песка и есть основная задача этих гигантских валов, которые вечно набегают на берег, то уж в этом-то они настоящие мастера. Хорошо со своей работой справляются. Реки, правда, тоже умеют делать песок, особенно большие. Вот у реки Колумбии, например, очень неплохие песчаные берега, и он, проезжая на поезде, видел даже невысокие песчаные дюны на берегах Снейк-ривер. Но все-таки реки по большей части выносят на поверхность глину — тоже, правда, отличного «помола» — да еще ил и тину. Даже в их ручье Клэтсэнд-крик есть отличные карманы легкотекстурной глины, которую Билл и сам там не раз копал и, очистив, использовал для изготовления небольших горшочков и плошек под старинную терракоту. Холодные дырчатые цилиндры один за другим попадали на вращающуюся подставку, в его ловкие руки, и слова у него в голове тоже словно вращались, а потом вдруг замирали и исчезали, растворяясь в работе подобно тому, как различные оттенки глины исчезают и растворяются в общей массе при замешивании, превращаясь в однородный ком.
* * *
Билл Уэйслер всегда жил в Клэтсэнде, и до, и после тех четырех лет, что служил в армии в Калифорнии, Джорджии, Италии, Иллинойсе. Его матери было пятнадцать, когда она его родила; и ему было пятнадцать, когда она умерла. Он иногда думал об этом совпадении.
Казалось, это число должно иметь какой-то смысл, или, может быть, его следует прибавить к еще какому-то числу, чтобы этот смысл стал понятен, однако он никак не мог выяснить, как же с числом пятнадцать следует поступить. Иногда ему казалось, что одно число просто вычитается из другого, оставляя в итоге ноль, ничто.
Его отец, Уильям Уэйслер, уехал из города через два года после того, как женился на матери Билла, да так больше туда и не вернулся. Она умерла от перитонита или от разрыва селезенки, хотя, по словам Рэя Зердера, ПРОСТО УПАЛА. Рэй Зердер что-то такое сказал медикам в госпитале насчет ее падения, и они не стали спрашивать, почему в результате у нее оказалась не только селезенка разорвана, но и выбиты нижние передние зубы, сломана скула, а руки от запястий до локтей почернели от синяков. Когда Рэй Зердер переехал к ним, Биллу Уэйслеру пришлось перебраться спать в старый дровяной сарай. А когда Рэй Зердер и мать напивались и начинали орать и ругаться, он всегда уходил куда-нибудь подальше от дома и либо торчал на школьной спортплощадке, либо слонялся по городу с кем-нибудь из приятелей. Когда мать Билла умерла, его бабка, мать его отца, миссис Роберт Уэйслер, заставила его переехать к ней. Он так никогда и не знал, как же было ее имя. У бабушки был небольшой домик над ручьем, позади лесного склада; она немного привела его в порядок и сдавала на лето «отдыхающим». Когда Биллу Уэйслеру исполнилось восемнадцать, его забрали в армию; за это время бабушка его умерла, оставив ему в завещании тот домик над ручьем. Он получил письмо от адвоката с известием об этом, пока торчал в Иллинойсе, ожидая демобилизации. Демобилизовавшись, он на поезде проехал через всю страну, добрался наконец до Портленда и потом — уже на автобусе — до Клэтсэнда, а оттуда пешком прошел по знакомой тропе мимо лесосклада через ельник к СВОЕМУ дому. Адвокат сообщил ему, что домик все еще числится сданным в аренду каким-то людям из Портленда, но после повышения платы за газ они больше ни разу не приезжали и за аренду тоже не платили. Билл посильнее дернул за ручку задней двери — эта дверь всегда закрывалась очень плотно, но никогда не запиралась, — вошел и оказался дома. Шерстяная шаль в красную, белую и синюю клетку, которую его мать связала, когда ему было лет десять, по-прежнему лежала на диване в гостиной. Дом отсырел и весь пропах плесенью. По ночам в лесу стояла абсолютная тишина, только лягушки распевали на берегах ручья, но если прислушаться, то издали были слышны глухие размеренные удары волн, набегавших на берег.
Ни одно из тех мест, где он побывал за время службы в армии, никогда не вспоминалось ему, но в течение нескольких лет иногда снился один и тот же сон: что он попал в какую-то комнату без окон с белыми оштукатуренными стенами, которые вымазаны засохшей кровью, и эта комната совершенно точно находится в Италии, хотя на самом деле он никогда в такой комнате не был. Он иногда вспоминал тех, с кем познакомился в армии; порой ему встречались хорошие люди, и именно с ними он научился разговаривать на некоторые расхожие темы. Но их часть все время перебрасывали с места на место, и он никогда подолгу не служил в одном подразделении. Первое время он побаивался цветных солдат, но оказалось, что белые гораздо страшнее; особенно те, что так и "ищут скандала"; таких он боялся и до сих пор. Он помнил, как его мать с осуждением говорила: "Ох уж этот Рэй, вечно он скандала ищет!" А Билл Уэйслер по возможности всегда избегал скандалов. И однажды огромный и совершенно черный негр по имени Сеф встал на его сторону, заступившись за него. Это случилось в одном итальянском городе, Билл не знал даже, как он и называется, этот город. Там компания подвыпивших солдат пыталась заставить его вместе с ними отправиться к местным шлюхам. "Вам нужны всякие гребаные неприятности? Вам триппер подцепить захотелось? Пожалуйста! Сами туда и идите, — сказал тогда Сеф, заслоняя Билла собой. — А мы с Билли этим не интересуемся". С великаном Сефом никому связываться не захотелось, и их оставили в покое. В ту ночь они с Сефом немного поговорили. Сеф сказал, что у него в Алабаме есть жена и дочка. "А я еще никогда не был с женщиной", — признался ему Билл Уэйслер; единственный раз в жизни он с кем-то другим заговорил о сексе. Он так и не научился говорить то, что обычно мужчины говорят о женщинах. Однако ему это сходило с рук, потому что он слушал, молчал и охотно кивал головой в нужных местах, когда другие мужчины рассуждали о различных частях женского тела. Он знал все эти слова, все названия, но они тут же вылетали у него из головы, едва он переставал их слышать. Он запомнил лишь одну-единственную вещь, которую Сеф сказал о своей жене, оставшейся в Алабаме: "Она так здорово смеялась!" Сеф даже сам засмеялся, сказав это.
Кое-что, случившееся с ним за те четыре года, что он провел в армии, он помнил очень ясно, потому что ничего подобного с ним больше никогда не происходило.
Но таких вещей было совсем немного — несколько лиц, несколько слов, вроде выражения Сефа: "Она так здорово смеялась!" Все остальное не имело для Билла никакого смысла. А при попытках докопаться до смысла некоторых вещей, которые он видел или делал в Италии, у него появлялось ощущение падения в темноту, "полной отключки", и он тут же это занятие бросал.
Точно так же он избегал думать о тех временах, когда постоянно пребывал в состоянии "полной отключки", потому что, если об этом думать, оно вполне может с тобой и случиться. Он знал, что "полная отключка" случалась с ним дважды. И еще был один раз, когда он выпил чересчур много пива с устрицами на вечеринке в честь ветеранов, воевавших за границей, но Тогда ему удалось побороть это ощущение, а через день или два он совсем от него избавился. А в те два раза он все падал и падал в черноту, точно в ужасно глубокий колодец… И если кое-кто в городе считал, что Билл Уэйслер спятил, а он знал, что так многие думали, то у них были на то все основания. Он знал, что во время второй «отключки» Тома Джеймса, шерифа, даже попросили отвезти его в больницу, потому что обнаружили, что он не выходил из дому бог знает сколько времени и, видимо, ничего не ел то ли несколько дней, то ли недель. Так он попал в ту самую больницу в Саммерси, где умерла его мать. Он помнил, как вышел оттуда и как спускался с крыльца навстречу солнцу, но впоследствии не мог с уверенностью сказать, когда это происходило: то ли это после того, как умерла его мать, то ли после того, как выписали его самого.
После этого шериф еще долгое время заезжал к Биллу проверить, как он там. Примерно каждую неделю или две. "Привет, Билл. Ел что-нибудь?" Шериф был хороший человек. С ним вообще можно было ни о чем не разговаривать. Однажды после торжественного обеда в честь Дня пожарных старый Хале Чок, который тогда просидел между Биллом Уэйслером и шерифом Томом Джеймсом целых два часа, в итоге не выдержал и сказал: "Знаешь, Том, какая единственная беда с тобой и с Биллом? В вашей компании человек даже слово сказать не может, чтобы хоть умом своим похвастаться!"
Билл Уэйслер до сих пор не мог сдержать улыбку, вспоминая об этом. А правда, смешно это тогда прозвучало.
Старый Хале нарочно так сказал, ему и хотелось, чтобы это прозвучало смешно; и все-таки куда приятнее, когда над тобой добродушно посмеиваются из-за твоей чрезмерной молчаливости, а не из-за того, что тебя жалеют или презирают.
Вот потому-то он и чувствовал себя легко и свободно с такими людьми, как Том Джеймс или старый Хале, а также с некоторыми другими — с Конрадом в Портленде, например, или с миссис Хэмблтон из бакалейной лавки, или еще с той женщиной, что однажды приходила к нему в дом и спрашивала про глину. Они не воспринимали его молчаливость чересчур серьезно. И никаких неприятностей не искали. Смеясь с ним вместе, они проясняли смысл многих вещей. Конрад, бывший вожак местных хиппи и основной заказчик Билла, прибрал его к рукам еще в 1970-м и на пари вытащил из местных садоводческих лавчонок, куда он в течение двадцати лет сдавал свои изделия, едва сводя концы с концами. Благодаря Конраду керамика Билла Уэйслера стала продаваться в Портленде на открытых рынках и ярмарках, в дорогих магазинах и с лотков, выставленных на роскошных променадах, и в семидесятые-восьмидесятые годы ему пришлось работать по десять часов все семь дней в неделю, чтобы соответствовать обрушившемуся на него спросу; и вскоре в банке у него уже имелся совершенно немыслимый раньше счет: восемнадцать тысяч долларов. "Ну, старик, ты меня просто убиваешь! У меня от тебя голова кругом идет, — говорил Конрад. — Какой-то ты невсамделишный! Таких и не бывает вовсе!" И он всегда смеялся, когда Билл Уэйслер пытался что-нибудь ему возразить. А иногда просто ласково похлопывал его по руке или поглаживал по плечу и говорил: "Ох, старик, до чего же я тебя люблю!"
Вот Конрад всегда, с самого начала, имел для Билла Уэйслера и смысл, и значение. И лишь позже бывало порой, что Конрад становился "чересчур серьезным" и явно "искал скандала". Один раз такое случилось в прошлом месяце, когда они расставляли на полках изделия перед субботней ярмаркой. Конрад вдруг затеял разговор о политике и произнес нечто вроде речи; при этом он вел себя, как выступающие по телевизору, когда они вроде бы и к тебе обращаются, да только тебя не видят и не слышат. Конрад все продолжал распространяться о том, что страховые компании, рэкетиры и налоговая полиция обчищают людей как липку, а городом на самом деле правят совсем не те люди, какие нужно. "О'кей, Билл, посмотри, какие деньги вкладываются в строительство нового муниципального зала. Ты понимаешь, о чем я? А все разговоры о нефтепроводе так разговорами и остались!" Он говорил так сердито и так нудно и подробно, называл столько имен и денежных сумм, что Билл Уэйслер практически перестал его понимать, хотя знал, что должен был бы понимать его хорошо, но только ему почему-то все больше становилось не по себе, у него даже голова закружилась, и он кое-как распихивал горшки, блюда и кашпо по неструганым сосновым полкам кладовой.
Конрад служил для него связующим звеном со всем остальным миром — с компетентными, надежными заказчиками, с владельцами магазинов, с покупателями, с теми мужчинами, женщинами и детьми, которые швыряли на пляже летающие тарелки и устраивали там костры и пикники — в общем, с теми людьми, которые жили в этом мире легко, — и если бы он, Билл, потерял это связующее звено, то опять оказался бы сам по себе, не имея ни малейшей возможности выяснить, есть ли смысл в том, что думает он сам. Когда Конрад частенько (и совершенно не обидно!) восклицал: "Старик, да ты же просто сумасшедший!" — эти слова словно выпускали душу Билла на свободу, потому что Конрад никогда не смог бы сказать так, если бы действительно считал Уэйслера сумасшедшим.
Билл не мог проверить все свои мысли на миссис Хэмблтон так, как мог их проверить на Конраде; на самом деле он зачастую и поговорить-то с нею не мог как следует, не то что с Конрадом. И все же она действовала на него ободряюще, потому что он чувствовал, что он ей не безразличен, что его слова определенно имеют для нее смысл. В те дни ее ничто уже не тревожило, ей не из-за кого было волноваться; она и так прожила тяжелую жизнь, потеряла двоих сыновей, вырастила умственно отсталого внука и по-прежнему вполне успешно вела торговлю в своей бакалейной лавке. Она смотрела на Билла Уэйслера поверх кассы и спрашивала:
"Как жизнь-то, Билл?" или: "Ну как, Билл, много цветочных горшков продал?" — и смеялась, потому что ей с ним было легко.
А вот та женщина, что пришла тогда в его мастерскую, была совсем другой. Ее семья переехала сюда всего несколько лет назад, но сама она в Клэтсэнде не жила, пока ей не пришлось поселиться здесь, потому что ее мать заболела раком. Ее отец умер вскоре после переезда сюда. Билл Уэйслер знал об этом из разговоров в бакалейной лавке. Но эту молодую женщину он практически не знал и не сразу понял, кто она такая, когда она сама заявилась вдруг к нему в мастерскую. Она оставила машину на дороге, а сама подошла к дому и увидела, что он работает в мастерской — собственно, это был тот самый старый дровяной сарай, который он лишь чуточку расширил. Остановившись в дверях, она поздоровалась и назвала свое имя: "Здравствуйте, я такая-то…" — но он ее имени не запомнил — он тогда ужасно удивился, смутился и плохо понимал, что она ему говорит.
Она и сама вся порозовела от смущения — такого цвета бывают некоторые розы. И еще азалии. Он тогда как раз старался создать особый тон глазури для высоких цветочных ваз и после ее ухода умудрился почти точно повторить оттенок ее вспыхнувших щек — золотисто-розовый, снизу как бы подсвеченный более глубоким красноватым тоном румяного персика; на некоторых вазах он еще сделал по одному мазку кобальтом, совсем легкому и только с одной стороны. У этой женщины были мягкие округлые руки, и вся она была мягкая, теплая, округлая, прочно стоявшая на земле. Все это он успел заметить за то недолгое время, что она провела в его мастерской, как успевал моментально заметить, какое именно изделие в данный момент у него на гончарном круге и как оно выглядит — безо всяких слов, только чистое восприятие целостности формы, ее завершенности или незавершенности. Он подумал вдруг: вот эта женщина была такая, как надо! Но она, конечно же, что-то говорила ему, а за этим он никогда уследить не успевал. Вроде бы она спрашивала, как делать из глины всяких зверюшек.
— Есть такие специальные уроки… в училищах. Там этому учат, — сказал он, махнув своей перепачканной глиной рукой куда-то на юг. Она поняла его, но ответила, что посещать занятия по керамике не может, потому что должна почти все время находиться дома; да и в любом случае, сказала она еще, для нее это просто забава, игра, а не серьезное занятие.
— В общем, я примерно на уровне малышей из второго класса, которым учительница говорит: "А теперь, дети, слепите для папы пепельницу", — сказала она и улыбнулась. Про нее вполне можно было бы сказать:
"Здорово улыбается!" — подумал он.
— А, ну тогда вам просто нужно… — Билл Уэйслер тут же позабыл все нужные слова, стоило ему коснуться тех предметов, которые ей понадобятся. Так: несколько фунтов сухой глины, парочку ножей, а если она делает маленькие фигурки, то ей нужна еще вращающаяся подставка… Та, которую он еще не ронял, крутилась лучше; он что-то с нее стряхнул и отдал той женщине, пытаясь объяснить, как всем этим пользоваться: как замешивать глину, как раскатывать и срезать слой — ей так много нужно было узнать! Она все кивала головой, улыбалась и со смехом говорила: "Понятно!" или: "Поняла!" — и старательно повторяла то, что он ей только что объяснил, но своими словами; и у нее, честное слово, это получалось лучше, чем у него.
— Я могу поставить… ну, что вы там сделаете… к себе в печь, вы только принесите, — сказал он. — Я обжигаю по вторникам. Обычно. Но могу и в любой другой день. — Но ее лицо уже ничего не выражало. Она только благодарила его, улыбалась и уходила, уходила, уходила к своей машине, пятясь назад, словно ее туда тянули на невидимой струне. — Если хотите, можете попробовать работать на круге, — сказал он, и она, не зная, что такое «круг», посмотрела на маленькую "ленивую Сьюзен", которую он дал ей. — Вы знаете… — сказал он, махнув рукой куда-то себе за спину, в глубь мастерской, — если вам захочется поработать со мной на круге, то в любой вечер можно. Я всегда здесь. — Он подумал, что непременно постарается в следующий раз вернуться из Портленда пораньше, чтобы быть в мастерской вечером, если она вдруг придет.
Но она больше не пришла. Она вынуждена была почти все время проводить со своей больной матерью. Он часто думал о ней, когда работал. Он считал ее очень доброй, очень отзывчивой, ведь она отказалась от собственной свободы, чтобы ухаживать за матерью; и еще она показалась ему очень дружелюбной — она так хорошо разговаривала с ним и так хорошо улыбалась, смеялась!.. Ему было приятно думать о ней. Она была на правильной стороне — как Сеф, как та пожилая женщина, которая тогда искала его ключ, как миссис Хэмблтон и Конрад. Если держаться с ними, на правильной стороне, то никогда не провалишься в ту черноту. Они все имели свой цвет — коричнево-рыжий, коричневый, розовый, золотой, кобальтовый. Они все были настоящие.
Когда Конрад его впервые так ужасно разочаровал, весь мир вокруг сразу закачался, грозя рухнуть. Хотя Конрад всего лишь обронил несколько слов, на которые Билл Уэйслер сперва почти и внимания-то не обратил; однако это было все равно что попавший под глазурь волосок, которого ты не видишь, потому что не хочешь видеть, а все-таки он там! Сказал же Конрад всего-навсего следующее:
— Ты не трудись второсортные-то отбирать!
И только когда Билл ехал домой и уже миновал плакат на шоссе "Океанские пляжи!", до него вдруг дошел смысл сказанного Конрадом: это означало, что Конрад все это время, с самого начала, продавал несовершенные, второсортные изделия по той же цене, что и первосортные. Эта мысль все время крутилась у Билла в мозгу, хотя он и не мог понять ее глубинного смысла.
Как не мог набраться смелости, позвонить Конраду и спросить у него, что он тогда имел в виду.
Двумя неделями позже, когда он привез целый пикап четырехногих кашпо для цветов, которые так отлично продавались в людных местах — на площади, на набережной, в магазинчике "Внешнее убранство вашего жилища", — Конрад помогал ему распаковывать кашпо в подсобке магазина. Кашпо были довольно хрупкие, потому что такие большие изделия из глины всегда легко бьются. Билл Уэйслер терпеть не мог современные синтетические стружки и шуршащий пластик, в который обычно упаковывают керамику, и продолжал все упаковывать в солому, которую покупал в лавке, где продается корм для домашних животных. Он уже успел приклеить шесть ярко-оранжевых табличек на те изделия, у которых форма оказалась не слишком удачной, когда Конрад, стряхивавший солому с очередного кашпо, ногтем сковырнул оранжевую табличку.
— Это второй сорт, — заметил Билл Уэйслер.
— Ну и что? — Конрад осмотрел кашпо, заметил небольшой дефект в глазировке и пробормотал:
— М-да…
Все равно, такая мелочь значения не имеет.
— Да нет, это, безусловно, второсортная вещь! — повторил настойчиво Билл Уэйслер.
— Да чепуха это, Билл! Кашпо ведь целое, верно?
И его распрекрасно купят как первосортное. Они и не заметят, Билл. — Конрад внимательно посмотрел на него. — Им же все равно!
Билл Уэйслер поднял с грязного пола оранжевую табличку, но не решился снова прилепить ее на большую, красивую вазу-кашпо, у которой была слегка повреждена бело-голубая глазурь.
— Я скажу продавцам, чтобы они указывали покупателям, если есть какой недостаток, — сказал Конрад. — О'кей? — Он с минуту ждал ответа, искоса поглядывая то на Билла Уэйслера, то на кашпо своими глубоко посаженными глазами цвета обсидиана, унаследованными от какого-то предка-индейца. Отчего-то Конрад показался сейчас Биллу сильно постаревшим. — Эта зазубринка ведь не имеет никакого значения для тех, кто будет пользоваться кашпо, Билл! Это даже, пожалуй, желательный недостаток. Он доказывает, что кашпо сделано вручную. Ручная работа! Боже мой! Мы могли бы даже и цену поднять из-за таких «недостатков»! Ну, послушай, ты же сам видел каталоги, которые все время суют в почтовый ящик и где предлагаются какие-то треснувшие пепельницы, какие-то огрызки, какие-то дурацкие шелковые рубашки с чепуховыми дефектами по сто пятьдесят долларов — все специально сделано с такими малюсенькими небрежностями, чтобы покупатель был уверен, что это ручная работа, понял? Ну вот!
И мы тоже возьмем и скажем, что ты это сделал специально. "Ваза работы Билла Уэйслера с соответствующими ручной работе недостатками на абсолютно идеальной глазури, которая также нанесена мастером ВРУЧНУЮ". Оранжевые таблички? Две штуки второго сорта?
Никаких табличек не будет! Все кашпо пойдут по сто пятьдесят! Послушай, Билл, нет в мире ничего совершенного. Только то, что мы сами совершенным называем!
— Не знаю я… — сказал Билл Уэйслер.
Конрад потрепал его по плечу.
— Ох, старик, ну ты прямо не от мира сего! И больше всего я тебя люблю, когда ты такой печальный! Ну ладно, малыш, давай проплачем весь путь, который нам предстоит проделать до банка.
Смысла во всех его словах не было никакого, так что и говорить об этом Билл больше не мог. Он уже стал бояться вообще о чем бы то ни было говорить с Конрадом. Столько лет все так хорошо шло… Неужели теперь это должно в один миг рухнуть? И не разозлится ли на него Конрад?
Когда Билл ехал на запад мимо дорожного знака "Океанские пляжи", он понял, что дело гораздо хуже: это ведь он сам злится на Конрада!
При этой мысли он даже руками всплеснул; машина вильнула, и какой-то «Форд», менявший полосу движения, сердито посигналил ему. Сердце у Билла в груди то замирало, то начинало нестись вскачь. В Прибрежной гряде ему виделись черные пустоты, точно после обвала, а когда он подъехал к Клэтсэнду, городок показался ему совершенно незнакомым: в странном оранжевом свете заката он был полон черных ям и трещин. Наконец Билл остановил пикап возле дома, вылез, поднялся на крыльцо и тут же споткнулся о резиновый коврик возле двери. Уголок коврика загнулся, и на полу под ковриком сверкнул ключ зажигания. Он поднял его и долго смотрел на свои руки: в каждой из них было по ключу — один на сыромятном ремешке вместе с ключом от мастерской, второй просто так, сам по себе. Биллу Уэйслеру понадобилось не меньше минуты, чтобы понять, почему у него теперь два ключа.
Значит, та пожилая женщина, что помогала ему искать ключ в дюнах, нашла его! Именно ее он сразу же вспомнил и думал о ней всю ночь за работой, потому что боялся уснуть, боялся лечь в постель, боялся закрыть глаза и упасть в ту страшную черноту. Лягушки заливались вовсю на берегах ручья, умолкали ненадолго и начинали петь снова. А Билл работал на гончарном круге, создавая одну форму, которую не делал уже очень давно: чашу примерно фут в диаметре с совершенно круглым верхним краем. «Кубок», "старинная чаша", «потир» — все эти слова он видел на выставке керамики в Астории. Он работал до рассвета и заснул прямо на полу в мастерской, сунув голову под скамью, прямо в мягкую глинистую пыль.
Это был очень плохой день. Он понимал, что в дом он входить не должен, ибо если он туда войдет, то, возможно, не в состоянии будет выйти оттуда. И, хотя ему страшно хотелось принять душ, он кое-как вымылся в мастерской под краном. Но какое-то время он работать все равно был не в состоянии.
Он не мог пойти и поблагодарить ту пожилую женщину, потому что не знал, как ее зовут. Но молодую женщину, что приходила к нему, звали Джилли. Миссис Хэмблтон, хозяйка бакалейной лавки, как-то спросила у нее: "Ну, как дела у мамы, Джилли?" — когда та подошла к кассе. А где ее дом, он и так знал. Он знал все дома в Клэтсэнде и всех, кто жил в этих домах, — может, знал не по имени, но хорошо помнил их лица, цвет волос… их форму, форму их существования…
Хорошо бы поговорить с Томом Джеймсом, подумал он, но Том Джеймс был мертв.
Подойдя к обшитому серым гонтом дому с пристроенной к задней стене верандой, Билл Уэйслер постучался. Он постучался очень тихо, потому что мать той женщины была больна и умирала. Он все время чувствовал в себе ту проклятую черноту и очень боялся, что снова упадет в нее, но вовремя удержался на самом краю; потом это повторилось еще несколько раз, снова и снова, и от попыток во что бы то ни стало удержаться на краю и не упасть у него закружилась голова. Он уже сделал шаг в сторону, собираясь уходить. И тут дверь отворилась.
Цвет роз и азалий несколько поблек; кобальт повыцвел. И улыбка была не та; уже нельзя было бы, пожалуй, сказать, что она "так здорово улыбается". Здороваясь, она произнесла его имя тихим, ровным голосом.
Он протянул ей мешок с сухой глиной и без запинки произнес целое предложение:
— Подумал тут — может, вам еще глина понадобится.
Она протянула было руку, чтобы взять то, что он ей принес, но потом сказала:
— Ой, да у меня ее еще столько!.. Спасибо… Видите ли, я делаю совсем маленькие, прямо-таки крошечные вещички… — Она посмотрела на бумажный мешок. — Хотя теперь у меня и для этого совсем времени нет… знаете, кроме НЕЕ у меня вообще больше ни на что времени не остается. — Она сказала это с какой-то странной улыбкой, потом подняла голову и посмотрела прямо на него. Он опустил глаза. Она взяла мешок. — Спасибо вам, Билл, — сказала она. Голос ее дрогнул и затих, как нерешительно затихают порой звуки музыки. И он наконец догадался, что она плачет.
— Я хотел спросить вас… — сказал он.
Она судорожно вздохнула и кивнула.
— Если вы, к примеру, делаете что-нибудь, и оно у вас получается не так, как надо… — начал он.
— У меня все получается не так, как надо! — воскликнула она и засмеялась — тем же странным, музыкальным, «двойным» смехом, в котором звучали слезы.
— То это ведь не правильно — продавать такие вещи, как если бы они получились как следует? — сказал он и умолк, и поднял на нее глаза.
— Да, наверное, — задумчиво ответила она. — Наверное, так.
— Иначе нет никакого смысла! — сказал он.
Она кивнула, помолчала, потом покачала головой и сказала:
— Простите, но я должна вернуться в дом, Билл. Вы же знаете. Она там. — Она сказала именно так: "Она там". Он понимающе кивнул. — Спасибо вам, — снова сказала она.
— Да ладно, пустяки, — буркнул он и пошел прочь, услышав, как у него за спиной закрылась дверь. Он прошел через передний двор к своему пикапу, как всегда с терпеливым видом дожидавшемуся его на обочине крохотной немощеной улочки. Ключ он оставил в замке зажигания. Свет дня был чист и светел — безупречная глазурь на поверхности настоящих, без изъяна вещей. А если приложить ухо к той большой чаше или кубку (называйте, как хотите!), то, наверное, можно услышать звук волн, набегающих на берег.