XXIII
Еще осенью Семен Забережный и китаец-коммунар с русской фамилией Седенкин нашли неподалеку от лагеря золото. С того дня занялись коммунары старательством. Каждый день намывали не меньше золотника. К новому году у Бородищева накопилось уже немалое количество золота, и на общем совете коммуны решили расходовать его на продовольствие. В конце января вышел запас муки. Бородищев отправил одного курунзулайца и Федота Муратова купить муки на прииск Борщовочный. Вернулись они с прииска через неделю. Привезли муку, табак, спички, а на оставшиеся деньги прикупили несколько банчков китайского спирта.
Вечером устроили по этому случаю пирушку. Зажарили убитую Романом косулю, напекли лепешек и гуляли всю ночь. Незадолго до рассвета стали расходиться по своим землянкам и в то время услышали два выстрела. Выстрелы прозвучали где-то у Железного креста. Все всполошились. Заседлали коней, устроили засаду в самом узком месте ущелья.
Скоро услыхали, что с хребта спускаются какие-то люди верхами. Уже совсем рассвело, когда люди подъехали к тому месту, где сидели коммунары в засаде. Увидев впереди Фрола Бородищева, все повысыпали из засады на тропинку.
– Принимайте гостей! – довольным голосом прокричал Фрол. – Гости-то шибко нежданные.
– Милости просим, – отозвался Варлам Бородищев.
Приехавшие сошли с коней и стали здороваться со всеми за руку. Судя по одежде, это были обыкновенные забайкальские мужики. Все про них так и решили. Но, здороваясь с одним из приехавших, Роман вскрикнул от удивления:
– Аверьяныч?
Бородатый хроменький мужичок в нагольном тулупе и в обшитых кожей валенках оказался тем самым Аверьянычем, который заведовал хозяйственной частью при штабе Лазо.
– Вон тут кто! – обрадовался в свою очередь Аверьяныч и, обращаясь к своим спутникам, сказал: – Это, товарищи, родной племянник Василия Зерентуйца. – Потом снова обратился к Роману: – Жив твой дядя, жив! Отпустил он себе бороду, как у Черномора, и в самом чертовом пекле делает свое дело.
– Значит, гости-то и верно нежданные, – сказал тогда Варлам Бородищев. – Ну, прошу вас, дорогие товарищи, к нашему жилью.
После завтрака сошлись лесовики в самой большой землянке послушать приезжих. Все трое оказались рабочими читинских железнодорожных мастерских. Прислала их подпольная большевистская организация для установления связи с лесными коммунами Курунзулая и Онон-Борзи.
Открыв собрание, Бородищев предоставил слово Аверьянычу.
– Прежде всего, товарищи, разрешите передать вам привет от рабочих Читы-Первой, – сказал, волнуясь, Аверьяныч. – Они просили заверить вас, что в любых условиях обеспечат вам свою поддержку и помощь. Живется рабочим страшно трудно. Семеновская контрразведка при малейшем подозрении хватает и расстреливает нашего брата. Много наших товарищей замучено в белых застенках. Но революционная борьба и работа не прекращаются у нас ни на минуту. Мы вредим врагу на каждом шагу. Вздумал Семенов выделывать в железнодорожных мастерских ручные гранаты и винтовочные патроны. Под носом у мастеров и надсмотрщиков рабочие умудряются начинять их читинским песочком. Жизнью рискуют, а начиняют и будут начинять! – стукнул он кулаком по столу. Потом достал из кармана одну из привезенных прокламаций читинских подпольщиков и, показывая ее лесовикам, сказал:
– Вот одна из прокламаций, которые печатает наша подпольная типография. В поисках этой типографии семеновцы с ног сбились, а найти ее не могут. Рабочие, они народ дошлый. На первых порах мы типографию ради пущей безопасности устроили в доме, где жил один матерый семеновский контрразведчик. Трудно было это сделать, а сделали. А теперь мы нашими прокламациями снабжаем половину Забайкалья и многие семеновские части. Руководит этим делом знакомый кое-кому из вас Василий Зерентуец. – При этих словах Аверьяныч взглянул на Романа и весело улыбнулся. – Зерентуец такой человек, что сумел завести друзей даже в Первом Забайкальском казачьем полку. А полк этот у Семенова чуть не гвардией считается. Не увидит он с такой гвардией Москвы как своих ушей, – закончил он под общий смех.
Затем его стали просить, чтобы он рассказал о положении в Советской России.
– Это я и без ваших просьб сделаю, – усмехнулся Аверьяныч. – Дядя Гриша велел вам передать, что за Уралом дела наши улучшаются. Красная Армия очистила от белогвардейцев Поволжье, а Царицын – есть такой город на Волге – в жестоких боях отстояла. Ленин посылал туда товарища Сталина. Всю контрреволюцию там в пух и прах раскатали. Недавно случилась беда на Восточном фронте – Колчак занял Пермь. Так товарищ Сталин теперь, слышь, на Восточном фронте находится. Ну, значит, скоро возьмутся и за Колчака, весной, надо полагать, начнется большое наступление. Знаете, сколько бойцов теперь в Красной Армии? Три миллиона! Ну, значит, и все ясно. Куда Колчаку устоять против нашей силы! А как начнут ему давать жару, нам тоже надо будет выходить из тайги. Надо так сделать, чтобы все Забайкалье весной загудело…
– И загудит! Уж мы постараемся!
– Семенова тоже надо бить в хвост и в гриву! – послышались с разных сторон оживленные голоса.
К Аверьянычу протиснулся Семен Забережный, спросил:
– Как теперь по деревням люди живут?
– Известно как, – сразу помрачнел Аверьяныч. – Всюду карательные отряды рыщут. Бывших красногвардейцев забирают и отправляют в семеновские застенки. Этих палаческих застенков у Семенова – чертова дюжина. Самый страшный – в Даурии, у барона Унгерна. В контрразведку к полковнику Тирбаху, в Чите, тоже не попадайся – живым не выйдешь. В Маккавеевке под Читой знаете кого расстреляли? Фрола Балябина с братом, Георгия Богомякова и Василия Бронникова.
– Эх, дядя Фрол! – с болью вырвалось у Романа. – На свадьбе у меня погулять собирался, до ста лет думал прожить.
– Как же это дался им в руки такой силач? – спросил Федот Муратов. – Ведь даже я перед ним – щенок. Сонного, что ли, схватили?
– Попал Фрол и его друзья, – стал рассказывать Аверьяныч, – в руки бандита Чжан Цзолина. Слышали о таком? Говорят, раньше хунхузом был, а теперь правит Маньчжурией. Хорошо ладит и с японцами, и с семеновцами. Вот так и получилось: арестовали Фрола с друзьями чжанцзолинские власти в Сахаляне, что напротив нашего Благовещенска стоит по другую сторону Амура. Перебрались они на китайскую сторону, чтобы дорогу в Забайкалье на тысячу верст сократить. Сперва их приняли в Сахаляне любезно, а потом напали врасплох, скрутили по рукам, ногам да и выдали Семенову… Фрол умер героем. Когда пришли к нему в камеру офицеры, чтобы на расстрел вести, он четверым головы размозжил, а пятого задушил уже смертельно раненный…
– Да-а, – протянул Забережный, – вот так-то и Василий Андреевич может к ним в лапы попасть.
– Нет, этого так просто, брат, не возьмешь, – возразил Аверьяныч. – Зерентуец огонь и воду прошел. Хоть и казак, а закваска у него наша, рабочая. Он ведь как расстался в тайге с Сергеем Лазо, так все время почти в Чите работает. Вы думаете, не охотятся за ним семеновские контрразведчики? Еще как! А поймать не могут. Потому – опытный в подпольных делах человек. – Взглянув на Романа, Аверьяныч добавил: – Своим дядькой ты можешь гордиться.
– А как там в Чите семья Бориса Кларка живет? – спросил Роман. – Ребятишки не голодают?
– До этого не дошло. Жену Кларка много раз в контрразведку уводили. Довели ее до того, что она чуть жива. Ну, а ребятишек мы поддерживаем, не забываем. Даже от Лазо им недавно подарок привезли.
– Он теперь где?
– Во Владивостоке.
…Аверьяныч и его товарищи погостили в лагере три дня.
После их отъезда лесовики решили не сидеть сложа руки, а почаще наведываться в окрестные села и вербовать в свои ряды крестьян и казаков.
Роман же надумал съездить домой, чтобы установить там связь с бывшими красногвардейцами, а заодно навестить родной дом. Его долго отговаривали от этой затеи и Федот и Семен, но он стоял на своем.
Бородищев дал ему разрешение на эту поездку, снабдил его своим наганом и единственной на весь лагерь гранатой, а потом долго наказывал, как ехать и за кого выдавать себя в дороге.
* * *
В студеный февральский день Роман отправился домой. До хребта его проводили Семен и Федот.
За Лебяжьим озером с заметенного снегом перевала Роман увидел Мунгаловский. День был ясным и ветреным. Крыши поселка и сопки на той стороне долины блестели полированным серебром и казались гораздо ближе, чем это было на самом деле. Широкие, до глянца накатанные дороги сбегались к поселку со всех сторон. По дорогам неторопливо двигались обозы с дровами и сеном, с мешками намолоченного по заимкам хлеба. С перевала обозы походили на черные цепочки, и кладево на них он безошибочно определил только по времени года. На минуту ему сделалось грустно от сознания, что и без него жизнь идет здесь своим чередом. Мунгаловцы спокойно занимались тем обыденным делом, о котором истосковался он в походах и в землянках лесной коммуны. Как о лучшем празднике, мечтал он о привычной с детства работе, об усталости, что так приятно ломила тело поздним вечером, когда на столе дымился материнскими руками приготовленный ужин. Но эта простая человеческая радость была теперь для него за семью замками, и можно было только гадать, доведется ли когда-нибудь испытать ее снова.
Он поглядел на низкое зимнее солнце и недовольно поморщился. Раньше ночи ему нельзя было показываться в поселке, а солнце едва перевалило за полдень. Тяжело, по-стариковски, он слез с коня и по пояс провалился в рыхлый снег. Ноги от долгого пребывания в седле затекли и теперь подсекались, как у пьяного. Конь, от которого каких-нибудь две минуты назад густо валил пар, покрылся инеем и зябко вздрагивал. Он обмел коня рукавицей, поправил переметные сумы, подтянул подпруги и снова забрался в седло.
С перевала спустился к Пенькову колку, в котором прежде, в осенние дни, ловили они с Данилкой Мирсановым тетеревов и зайцев. На закрайке колка, в кустах, виднелся стожок еще не вывезенного сена. Он поставил коня к стожку и принялся разводить костер. Пока натаял из снега котелок воды и вскипятил ее, солнце коснулось верхушки опаленной молнией лиственницы на гребне Волчьей сопки. От кипятка пахло дымом и прелым осиновым листом. Подержав над огнем единственный ломоть мерзлого хлеба, Роман съел его, запивая противной, вяжущей рот водой. Потом расположился на заветренной стороне стожка и не заметил, как задремал.
Проснулся от холода. В белесом небе уже мигали первые звезды. Ветер к ночи утих, но мороз усилился. Над колочным ключом висело облако пара. Он подивился непокорному нраву ключа, с которым не может сладить лютая стужа, и стал собираться. Прежде чем взнуздать коня, долго катал в ладонях заледенелые удила, дышал на них.
Только выбрался из-за стожка на дорогу, как за спиной, у перевала, завыли волки. Другие ответили им откуда-то из-за колка. Конь тревожно всхрапнул и понес. Успокоил его с трудом. Скоро впереди смутно замаячили раскрытые на зиму ворота поскотины. В воротах остановился, обмотал голову поверх папахи башлыком, проверил револьвер.
Царскую улицу миновал по задворью, но своей Подгорной улицы миновать не захотел, хотя на востоке уже краснело зарево месяца. Напротив церкви повстречался с первыми посёльщиками. Это были низовские парни, шедшие по улице с гармошкой и песнями. «Так и знай, что к девкам на посиделки идут», – позавидовал он, натягивая пониже папаху. Завидев его, парни умолкли и нехотя посторонились. Один из них пошутил угрюмым басом:
– Шире, грязь, навоз плывет.
Деланно посмеиваясь в башлык, Роман проехал мимо. Разминувшись с парнями, заторопился: из-за сопок выкатывался огненно-красный месяц. В свою усадьбу заехал не с улицы, а через ворота, выходящие к Драгоценке. Пока расседлывал и заводил под поветь коня, месяц из красного превратился в желтый, и в ограде стало светло. Жестяной петушок на князьке дома засиял серебряной звездочкой, синие тени построек зашевелились на снегу. В доме тускло светилось кухонное окно, выходящее на крыльцо. «Видно, одна мать не спит», – направляясь к крыльцу, подумал Роман. В ту же минуту из-под крыльца вылетел и накинулся на него с яростным лаем Лазутка. Он окликнул его, и Лазутка, виновато завиляв хвостом, осторожно приблизился к нему. Он погладил пса по густой и жесткой шерсти, и в ней затрещали голубые искры. Лазутка осмелел и, подпрыгнув, лизнул его прямо в губы.
Поднявшись на крыльцо и заглянув в окно, он увидел мать. Она стояла лицом к нему, процеживая на залавке опару. Выражение спокойной и мудрой задумчивости было на ее постаревшем лице. Он постучал в переплет окна. Мать вздрогнула и распрямилась. Прямо перед собой он увидел пристальный взгляд ее добрых глаз. У него зашлось дыхание. Он припал к заледенелому окну и окликнул мать. Она выронила из рук ковшик, вскрикнула и как безумная метнулась в сени. Тотчас же из горницы выбежал босой отец. Он припадал на раненую ногу и на бегу застегивал воротник рубахи.
Загремел засов, сенная дверь широко распахнулась, мать выбежала на крыльцо.
– Батюшки мои! Живой! Живой! – сказала она, смеясь и всхлипывая. Роман бросился к ней, припал к ее плечу и закрыл глаза. Как в невозвратном детстве, стало ему хорошо и уютно.
Из сеней раздался строгий отцовский басок:
– В избу, в избу давайте. – Отец посторонился, пропуская их мимо себя. Роман услыхал его взволнованное дыхание, остановился. Но отец подтолкнул его в спину:
– Проходи, проходи…
Войдя в кухню, Роман с помощью матери снял башлык и папаху, растроганно вымолвил:
– Ну, здравствуйте!
– Здравствуй, здравствуй, сынок! – откликнулся вошедший следом отец. Он обнял Романа и, привстав на носки, начал целовать его крест-накрест в обе щеки. Он шарил по спине Романа своими широкими ладонями и тяжело, стараясь не расплакаться, вздыхал. А мать стояла у печки и глядела на них счастливыми, мокрыми от слез глазами. Из горницы, стуча костылем, вышел Андрей Григорьевич. Он усердно крякал, из его бесцветных глаз текли слезы, но он бодрился.
– С приездом, – поздравил он и глухо приказал: – Подойди, поцелуемся. Ведь ты, можно сказать, из мертвых воскрес. Давно мы тебя оплакали…
Роман поцеловал его в жесткие, старчески белые губы. Затем Андрей Григорьевич усадил его рядом с собой на лавку и спросил:
– Ты что же, насовсем или только на побывку?
– Только повидаться, – вздохнул Роман, – насовсем мне нельзя.
– Так, так… Значит, поопаситься надо, раз не с повинной приехал, – и Андрей Григорьевич велел Авдотье привернуть в лампе огонь, а Северьяна послал на двор закрыть на болты все ставни. Когда Северьян ушел, он сказал Роману:
– Видел, как отец постарел? Не дешево досталась нам весточка о твоей смерти… Как же это ты спасся?
– Должно быть, пули на меня не было.
– Ну и слава Богу. А Федота с Тимофеем жалко.
– А ведь Федотка Муратов живой. Однако Тимофея нет с нами. Как убегали мы из-под расстрела, зацепила его шалая пуля. На руках у нас умер.
– Вот как? Значит, и Федотка спасся, а Тимоху жалко. Эх, бедняга, бедняга… Видно, уж на роду ему так написано было. Судьбы своей не минуешь, – покачал Андрей Григорьевич головой и вдруг озабоченно спросил: – Никто тебя не видел, как ты по улице ехал?
– Видели низовские холостяки, да только не узнали.
– Тогда ночевать в избе можешь. А утром, хоть сердись не сердись, а я тебя чуть свет в зимовье вытурю. Там отсиживаться будешь.
Мать тем временем гремела посудой в кухне и ежеминутно выбегала в кладовку, каждый раз возвращаясь с руками, полными всякой всячины. Скоро из кухни запахло оттаявшими солеными огурцами, нарезанным луком. У Романа сразу засосало под ложечкой. С нетерпением дожидался он, когда мать позовет его к столу. С надворья вернулся отец, потирая озябшие руки, веселым голосом сказал:
– Везде все тихо, мирно. Давай, мать, поторапливайся с угощеньем.
Мать накрыла стол клеенкой с портретами царей и цариц и начала расставлять на нем тарелки. Роман с удовольствием поглядывал на них. Были они наполнены аккуратно нарезанными на пластики свиным салом и красной рыбой. Отец сходил в горницу и, вернувшись, поставил на середину стола графин с красным стеклянным цветком внутри. Разбухшие лимонные корки плавали в нем, как сонные караси.
– Ну, придвигайся к столу, – сказал, покашливая и разглаживая усы, отец.
Когда выпили и закусили, Роман спросил у Андрея Григорьевича:
– А вы знаете, что дядя Василий вместе с нами на Даурском фронте был?
– Как же, слышали. Говорят, он там большим начальником был. Часто ты там с ним встречался?
– Часто. На Даурском фронте однажды три недели вместе с ним ел и спал.
– Вспоминал он нас-то? Или уж мы теперь ему не родня?
– Вспоминал… Все собирался к вам погостить приехать, да только не пришлось. Письма-то вы от него не получили?
– Получили. В нем и про тебя было прописано.
– А куда Василий теперь девался? Живой ли?
– Живой. Они с Лазо хотели в Якутскую область уйти. Расстался я с ним на Урульге за два дня до того, как в плен нас белогвардейцы взяли. А теперь, говорят, снова в Забайкалье. Только тайком живет.
– Так уж, видно, и не увижу я теперь его, – горестно махнул рукой Андрей Григорьевич.
После ужина Андрей Григорьевич прилег на голбец отдохнуть. Мать принялась убирать со стола. Отец, допив из графина остатки настойки, придвинулся к Роману и, заглядывая ему прямо в глаза, сказал:
– Не отпущу я тебя, паря, больше никуда. Повоевал ты, будет. Пойдем завтра к атаману с повинной. Нечего тебе на волчьем положении жить. Атаманит у нас опять Каргин, к нам он хорошо относится. Он тебя съесть никому не даст.
– Верно, верно, – поддержала его мать, – поколесил ты по белому свету, хватит с тебя.
«Началось, – с горечью подумал Роман. – И как уговорить их, что остаться дома мне никак нельзя?» Медля с ответом, потер ладонью лоб, нахмурился. Не хотелось ему в эту минуту огорчать их. Он попросил дать ему подумать, оглядеться. Но отец стукнул кулаком по столу и заявил, что думать нечего, что утром надо первым делом идти к Каргину. Роман вспылил и готовился уже заявить, что раз так, то он сегодня же уедет из дому. Готовую вспыхнуть ссору предотвратил Андрей Григорьевич. Он сел на голбце и погрозил Северьяну костылем:
– Ты у меня с атаманом не торопись. С маху тут решать нечего, дело не простое… А ты, Роман, давай лучше ложись спать. Утром я тебе разлеживаться не дам. До свету к ягнятам и курицам на постой отправлю.
Довольный его вмешательством, Роман поднялся и прошел в горницу. В горнице пряно пахло комнатными цветами и сушившимся на печке пшеничным зерном. На высоком сундуке, у порога, спал Ганька под цветным лоскутным одеялом. Рядом с ним лежала на постели и глухо урчала серая кошка. Роман хотел погладить ее, но она поднялась, злобно фыркнула и метнулась на печку. Светящиеся зеленым огнем глаза неподвижно уставились оттуда, наблюдая за ним. Он присел у Ганьки в ногах и стал разуваться. Пришла мать и стала стлать ему на деревянном диване, стоявшем у печки. Когда он разделся и лег, она села у его изголовья и начала гладить его по волосам. Сладко и больно было ему от прикосновения ее любящих рук. Он знал, что мать будет спрашивать его все о том же, что волновало ее больше всего.
– Останешься? – спросила она, помолчав.
– Нет, мама. Меня товарищи ждут. Я им слово дал, что вернусь. А тебя попрошу сказать о моем приезде Симону Колесникову. Пусть он тайком завтра в зимовье проберется. Поговорить с ним надо.
– Ладно уж, сделаю.
Она тяжело перевела дыхание, обронила ему на лоб горячую слезу и, не сказав больше ни слова, медленно вышла из горницы, прикрыв дверь. Щемящей жалостью к ней наполнилось все его существо. Расстроенный, достал он из кармана брюк кисет, закурил и стал прислушиваться к тихому говору отца и деда, доносившемуся из кухни. Скоро потух там свет, замер постепенно разговор. А он все не мог заснуть. Впечатления дня неотступно стояли перед его глазами, тоскливые мысли назойливо лезли в голову. Глядя на узкую полоску лунного света, пробивавшегося сквозь ставни одного из окон, впервые томился он от бессонницы в доме, где так сладко и крепко спалось ему в прежние годы.