XXI
В знойный день на исходе августа Сергей Ильич обтягивал шинами скат колес у кузнеца Софрона. Софронова кузница стояла на широкой луговине, недалеко от ключа, к которому с трех сторон сбегались узкие переулки. Под вечер в переулке, ведущем в Подгорную улицу, появились вооруженные всадники. Было их человек двадцать. Не успели всадники поравняться с часовенкой у ключа, как признал в них Сергей Ильич посёльщиков, ушедших весной на Семенова. Уверенный, что с ними возвращается и его Алешка, поспешил он от кузницы на дорогу. Он уже знал, что Семенова красногвардейцы не победили, и теперь предвкушал удовольствие посмеяться над ними. Опередив всю группу шагов на сорок, ехали гвардеец Лоскутов и Митька Каргин. Потные, понурые кони их часто водили запавшими боками и шли через силу. Можно было сразу определить, что отмахали на них за последние сутки большой перегон. Гвардеец и Митька поклонились Сергею Ильичу. Не ответив на приветствие, он насмешливо спросил:
– Ну что, посыпал вам Семенов перцу на хвост?
– Посыпал, – хмуро оскалился гвардеец и, спеша проехать, хлестнул нагайкой по угловатому крупу коня. Тогда Сергей Ильич обратился к Митьке, который попридержал своего рыжего строевика:
– Алексей мой с вами катит? Что-то не вижу я его.
Митька вздрогнул, переменился в лице, но отвечать не спешил.
– Чего молчишь, вояка? Язык отнялся?
Митька уставился глазами в землю и с трудом произнес:
– Алеху, дядя Сергей, убили…
– Да что ты? Как же это?! – не своим голосом закричал Сергей Ильич. Митька нагнулся и, воровато косясь на подъезжающих казаков, зашептал скороговоркой:
– Свои убили… Побежали Алексей с Петькой Кустовым к Семенову. Петька убежал, а Алексея Сенька Забережный наповал срезал.
Сергей Ильич схватился за голову и, как стоял, так и сел на обочину дороги. Словно собираясь чихнуть, Митька пошмыгал носом, вздохнул и поехал прочь.
В тот день Дашутка и Милодора с двумя наемными поденщицами катали в завозне шерстяной потник. На широкий брезент от палатки ровным слоем разостлали они промытую в щелоке сыроватую черную шерсть. Тщательно выровняв шерстяной квадрат, выложили посередине его из белой шерсти круг и в каждом углу такие же звезды. Но и этого показалось мало богатой на выдумку Дашутке. Белый круг она превратила в лунообразное человеческое лицо, изобразив на нем клочками рыжей шерсти тонкие брови, косо прорезанные глаза и широкий с загнутыми кверху концами рот. Потом завернули в брезент и, часто смачивая водой с голика, стали катать прямо на полу. С каждой минутой потник становился плотнее и крепче. Когда потник был готов, его понесли на речку. Там топтали босыми ногами и полоскали в мельничном русле. Обратно едва принесли его вчетвером на длинной палке. И когда повесили на дворе сушиться, сбежались соседские бабы и долго хвалили искусную работу Дашутки и Милодоры.
После обеда радостно возбужденная Дашутка снимала с гряд огурцы. Наложив два ведра крупных, тронутых золотистым загаром огурцов, шла она из огорода. Навстречу ей вышла из-под крытой камышом повети Милодора, пригнавшая с выгона телят. Она бросила из рук хворостину, взяла из ведра Дашутки огурец и пошла с ней рядом. Весело переговариваясь, вошли они через калитку в ограду и тут увидели входившего в уличные ворота Сергея Ильича. Милодора спрятала за спину огурец, шепнула Дашутке:
– Ну, что-то батюшка свекор туча тучей глядит.
– Не с той ноги встал, должно быть, – рассмеялась Дашутка.
Сергей Ильич подождал, когда они приблизятся, и заплакал. Давясь слезами, выкрикнул:
– Алексея-то… Алешеньку-то нашего убили!..
Дашутка выпустила ведра из рук, рассыпав огурцы. Хватая раскрытым ртом воздух, молча глядела на Сергея Ильича, и по смуглым щекам ее медленно покатились крупные слезы. На рассыпанные огурцы набросились куры и свиньи, но она стояла и ничего не видела.
– Огурцы-то, огурцы, дура, собери! – крикнул Сергей Ильич и, бессильно махнув рукой, пошел в дом. Пока Дашутка собирала огурцы, в доме заголосила Кирилловна. К ней присоединились Милодора с Федосьей и ребятишки. Дашутка поставила огурцы в кладовку, вышла на веранду и дала волюшку вдовьим слезам. Дотемна простояла она на веранде, а когда в доме зажгли свет и позвали ее ужинать, она отказалась и ушла к себе в спальню.
Ночь прокоротала без сна. Закусив до крови губы, сидела на кровати и бесцельно смотрела в окно на усыпанное звездами небо. Наедине со своей совестью мучительно разбиралась она в собственных чувствах. Алешку ей было искренне жалко. Но в то же время, терзаясь от стыда, сознавала, что в глубине души весть о его смерти вызвала чувство облегчения. Всячески упрекала и поносила она себя за это, пробовала думать об Алешке только хорошее, но ничего не могла поделать со смутным и все нарастающим ощущением, что его смерть принесла ей свободу, открыла возможность новой, лучшей жизни.
Перед рассветом с юга пришла гроза. Заполыхали беспрерывно молнии, заливая синим светом спальню, выхватывая из тьмы за окном железную крышу амбара, кусты рябины в саду. Шум начавшегося ливня убаюкал ее, на короткий срок заставил забыться в горячечном сне. И тогда приснился ей Алешка. Он шел к ней в залитой кровью голубой рубашке, в которой ездил венчаться. Зубы его были оскалены, как у мертвеца. Он шел и размахивал похожей на серп шашкой.
– А, так ты рада, что меня убили… Рада, что мое сердце черви сосут… Так вот же тебе… – Он взмахнул шашкой. Шашка коснулась ее в ужасе вскинутых рук.
Она проснулась. Сердце билось редкими, сильными толчками, тело покрыла испарина. И тогда ей показалось, что она умирает. Она рванулась с кровати, подбежала к окну. За окном дымился серый рассвет. С крыши стекала и гулко шлепалась о плиты фундамента дождевая вода. Она распахнула окно, жадно вдохнула свежий воздух и скоро успокоилась.
К утреннему чаю пришла на кухню повязанная черным платком. Федосья и Милодора вяло прибирались там. Сергей Ильич, обрюзгший, с всклоченными волосами сидел за столом. Стакан давно остывшего чая стоял перед ним. Оглядев Дашутку заплаканными глазами, горько скривив губы, он глухо спросил:
– Ну, как ты теперь, Дарья? С нами будешь жить или к отцу уйдешь?
– Если не выгоните, – у вас останусь.
– Что же мне тебя выгонять? Живи. Обижать тебя не буду и другим не дам.
Но недолго после того прожила Дашутка в чепаловском доме. Через месяц стало в Мунгаловском известно, что в Нерчинский Завод вступили семеновские войска. Узнав об этом, сорвал Сергей Ильич со стены берданку и сказал Никифору с Арсением:
– Кончилась большевистская власть. Теперь мы начнем за Алексея отплачивать. Пойдем суд-расправу наводить. Берите ружья. Начнем с Сенькиной бабы.
– Иди, а я не пойду, – заявил Арсений.
– Что! – заорал Сергей Ильич. – Да как ты смеешь меня не слушаться? Мое слово – закон для тебя. Живо собирайся, а не то изобью, как собаку!
Арсений нехотя стал собираться. Тогда вмешалась Дашутка:
– Да чем же Алена виновата? За мужа она не ответчица.
– Не учи меня, – огрызнулся Сергей Ильич. – Не твоего ума это дело. Пошли, – скомандовал он сыновьям. Тогда Дашутка встала в дверях, загородив им выход:
– Не пущу. Опомнитесь, батюшка… не виновата Алена.
Не говоря ни слова, Сергей Ильич размахнулся и ударил Дашутку прямо в лицо. Она отлетела в угол, ударилась затылком о стену и замертво растянулась на полу. Пока отваживались с ней бабы, Сергей Ильич, кликнув по дороге Архипа Кустова и Платона Волокитина, уже подходил к избе Семена Забережного. Алена увидела их, когда они вошли в ограду, поломав ворота. Она успела закрыть на засов сенную дверь. Сергей Ильич толкнулся в дверь, но, видя, что она заложена, бросился к окну, вышиб его ударом приклада и полез в избу. Алена подбежала к окну, замахиваясь топором, истошно крикнула.
Увидав над своей головой занесенный топор, Сергей Ильич кубарем свалился с подоконника на завалинку. В ту же минуту Никифор вышиб второе окно, в два прыжка очутился в избе и бросился на Алену. Вырвав топор, схватил ее за косы и поволок в сени. Платон кинулся к нему на помощь. Алена, обезумев от боли и ужаса, вцепилась руками в дверную колоду, ногами уперлась в порог. С трудом оторвали они ее от колоды, под руки вытащили на крыльцо и сбросили вниз по ступенькам под ноги Сергею Ильичу и Архипу, которые с матерщиной стали пинать и топтать ее.
Услыхав Аленин крик, стали сбегаться в ограду казаки и бабы. Одним из первых прибежал Северьян Улыбин.
– Что же ты это делаешь? Постыдился бы беззащитную бабу терзать! – закричал он на Сергея Ильича. Тот повернулся к нему и, грозя кулаком, прохрипел:
– Ты в заступники не суйся, а то и с тобой расправимся. У тебя тоже хвост замаран!
– На, хоть сейчас убивай, если совесть позволяет, – шагнул к нему Северьян.
– И убью! – вскинул Сергей Ильич берданку. В это время прибежал запыхавшийся Каргин. С ним были брат Митька и Прокоп Носков. Прибежали и другие казаки. Оценив момент и его возможные последствия, дальновидный Каргин выхватил шашку и бросился на Сергея Ильича:
– Брось берданку, старый дурак, а то рубану!
Решительный вид его заставил Сергея Ильича опустить берданку и невольно попятиться. Но вдруг в новом приливе бешенства Сергей Ильич пошел на Каргина:
– Ты что же, Елисей, горя моего не понимаешь? За каким чертом ты явился сюда?
– Горе я твое понимаю. А вот глупости потакать не буду. Не дело ты затеял. Алена за Сеньку не ответчица, – громко, чтобы слышали все, добавил он. – И ты ее лучше не трогай. Алешку этим не вернешь, а всем нам беды наделаешь. Еще неизвестно, что завтра будет.
Сбежавшийся народ дружно поддержал Каргина. Казаки стеной окружили Чепаловых, Платона с Архипом и, размахивая кулаками, все сразу кричали:
– Уходите, сволочи, из ограды!
– С бабами воевать вздумали!
– Не заваривайте каши. Сенька ведь живой, он за Алену всем нам мстить станет!
Озираясь затравленным волком, запаленно дыша, стоял Сергей Ильич в толпе и не знал, как выпутаться из опасного положения. Он видел, что казаки в любую минуту готовы кинуться в драку, что Платон, на кого он надеялся больше всех, махнул из ограды через плетень и уходил без оглядки домой. И тогда Сергей Ильич затрясся, заплакал от бессильной ярости и пошел прочь из ограды. Архип и сыновья трусливо поспешили за ним.
Когда Сергей Ильич вернулся домой, Дашутка уже собралась и ушла к своим. В первый вечер мать вволю напричиталась над ней, утешала как могла. А назавтра, разбудив чуть свет, заставила прибираться по дому, а сама уехала с отцом косить гречиху.
Дашутка истопила печь, поставила варить обед, наносила воды. Потом пошла в огород рвать коноплю. И весь неяркий осенний день не покидало ее ощущение заново переживаемой молодости. От этого спорилась в руках работа и все казалось, что откуда-то из-за конопляников окликнет ее Роман, веселый и нарядный. Окликнет, и, не таясь от людей, пойдут они в голубеющее заречье, в густой черемушник, где прежде так хорошо мечталось о будущем.
Прошло всего полмесяца, как почувствовала она себя так, словно и не уходила никуда из отцовского дома. Чтобы меньше судачили о ней люди, продолжала носить она черный траурный платок на голове, но мысли ее были далеко не траурными. Верила она, что все в жизни переменилось к лучшему. Иногда стыдилась своих чувств, но ничего не могла поделать с собой. Рано или поздно надеялась снова увидеть Романа. Думала, приедет он домой и начнут они совместную жизнь, счастливую, как в сказке.
Не долго тешила себя радужными надеждами. Во второй половине сентября заехал к ним ночевать сослуживец отца из станицы Олочинской. Возвращался он из города Нерчинска, куда отвозил жену начальника станичной таможни. От этого случайного гостя и узнала Дашутка страшную новость. Набирая в горнице на стол, услыхала она, как гость спросил у отца:
– А знаете, что под станицей Куэнгой всех ваших посёльщиков побили?
– Каких посёльщиков?
– Да тех, что отступали с красными на Амур. Я ведь тогда в тех самых местах был и все своими глазами видел. Красногвардейцев, которые на конях двигались из Читы, взяли в плен нерчинские казаки. Сто тридцать человек забрали, а помиловали из них только двадцать. Остальных своим судом осудили и в ту же ночь расстреляли. Я сам видел, как вели расстреливать ваших мунгаловцев: Тимофея Косых, Федота Муратова и еще троих.
– Кто же это могли быть?
– Говорили будто бы, что у одного, который всех моложе выглядел, дядя какой-то большевистской шишкой был.
– Ну, тогда это Роман Улыбин, – сказал Епифан.
Дашутка выбежала из горницы, успела крикнуть матери:
– Ой, беда-то какая!.. – И упала в глубоком обмороке к ее ногам.
Полтора месяца пролежала она после этого в постели. Лечил ее доктор, которому заплатил Епифан пять золотников золота. Когда поднялась с кровати, качалась от ветерка, и ни кровинки не было в ее смуглом лице. Отец и мать относились к ней с особенной заботливостью, но медленно возвращались к Дашутке силы. Ходила она непривычно сгорбившись, ко всему безучастная, всячески сторонилась людей. А глубокой осенью, когда погнал Епифан свой скот зимовать на заимку, попросилась она туда вместе с отцом.