Книга: Тени исчезают в полдень
Назад: Глава 25
Дальше: Глава 27

Глава 26

Вера Михайловна Смирнова без конца заставляла Устина поворачиваться к ней то спиной, то грудью. Голый по пояс, он неуклюже поворачивался, чуть не царапая бородой ее лицо.
— Фу, какую бороду отрастили! — сказала она, когда он все-таки царапнул ее по щеке.
— Что вам борода? — угрюмо сказал Устин. — Она у меня не болит, пущай растет на здоровье.
— Да уж очень страшная она у вас. Ну-ка, еще раз спиной ко мне!
Наконец она отложила стетоскоп.
— Сердце ваше мне не нравится больше, чем борода. Раньше жаловались?
— На что?
— На сердце.
— Вроде здоровый был.
— Погодите-ка... Вы говорите, из колхоза «Рассвет»? Тут ваш участковый врач. Одну минутку.
Вера Михайловна вышла. Вернулась она с молоденькой девушкой, в которой Морозов узнал Елену Степановну Краснову. Девушка воскликнула:
— Устин Акимыч! Да что же это вы?! Не может быть...
— Чего там! — кисло проговорил Устин. — Вчера вот редактора Смирнова вам привез, а сегодня сам...
— Смирнова? — подняла уже наполовину седую голову Вера Михайловна, встала и подошла к Морозову. — Так это вы?
— Чего я?
— Да... привезли к Елене Степановне моего мужа. Ведь Петр Иванович мой муж.
Морозов снова чуть не царапнул ее по лицу бородой.
Вера Михайловна смотрела на него, прищурившись. В глубине ее глаз настороженно поблескивали маленькие светлые точки. Потом отошла к столу, надела очки.
— Ну я, — сказал Устин. — Выехали мы — ничего. Уж в дороге ему худо стало...
— Да, действительно, Морозов Устин Акимыч, — проговорила Вера Михайловна, рассматривая его больничную карточку.
«Значит, не отшибло память, все помнит, собака, что произошло вчера, — думал Устин о Смирнове, подставляя теперь уже Елене Степановне то грудь, то спину. — Даже рассказал все жене, кажется».
Но это не вызвало у него ни страха, ни опасения. Так же спокойно он подумал: «Захару, конечно, тоже рассказал», — и усмехнулся...
— Странно, странно, — проговорила Елена Степановна. — Устин Акимыч, давно это у вас с сердцем?
— Что, хлюпает?
— Да, работает... шумновато. Ведь вы все время были абсолютно здоровы.
«Со вчерашнего вечера, — мог бы сказать Устин. — С того самого часа, как жена дала попить успокаивающего отвара». Он только подумал о Пистимее: «Хитра же, набожная сволочь!» А вслух проговорил:
— Давненько так — поколет да отпустит. А вчера вот забрало...
— Чего же вы раньше мне не говорили?
— Да неудобно как-то... Такой бычище, а тут...
— Ну, хорошо. Одевайтесь.
Устин стал натягивать рубаху. Оба врача — пожилая и молодая — склонились над столом.
Потом Елена Степановна протянула Устину рецепт, встряхнула короткими волосами:
— Вот, будете пить капельки перед едой, три раза в день. И все должно пройти. В ближайшие дни я приеду в колхоз, навещу вас. Как там Дмитрий Курганов, не температурит? Я вчера ему укол сделала.
— Что ему укол! Его мокрым бревном не перешибешь.
Краснова опять тряхнула головой, откинула сползающие на щеки волосы.
— Вы знаете, Вера Михайловна, любопытный парень этот Курганов. Я приехала делать профилактические прививки колхозникам, а он в тайгу сбежал. А вчера попался мне прямо в кабинете. Спрашиваю: «Это вы осенью испугались прививки?» — «Не испугался, говорит, а кожу зря прокалывать не дам». Однако тут же разделся...
— Да? — Вера Михайловна, писавшая что-то в больничной карточке Устина, сняла очки, чуть улыбнулась. И щеки молодого доктора вдруг зарумянились. — Значит, пейте капли, Морозов, — поспешно проговорила Вера Михайловна. — Ничего опасного, я думаю, у вас нет.
— А если, Устин Акимыч, опять это почувствуете — сразу ко мне, — не поворачиваясь к Морозову, сказала Елена Степановна. — До станции все-таки ближе, чем сюда.
— А ничего, похлюпает да перестанет, — махнул рукой Устин и вышел.
Пистимея сидела в коридоре, держа на коленях оба тулупа. Увидев мужа, встала, молча направилась к выходу. На крыльце поликлиники Устин невольно остановился — прямо в лицо ему ударил разносившийся по селу колокольный звон.
Устин и раньше знал, что в Озерках действует небольшая церквушка, много раз проходил мимо нее, много раз слышал чуть дребезжащий звон, видимо, расколотого, как ему представлялось, изношенного колокола. Но он никогда не слышал, чтобы колокольный звон был так силен и резок. «Я все как-то летом бывал тут, а зимой, выходит, звукам просторнее», — подумал он и стал спускаться с крыльца.
Пистимея уже сидела в кошевке. Она молча подождала, пока муж усядется рядом, и тронула вожжи.
Они ехали по главной улице райцентра, широкой, ровной и прямой. Но через несколько минут Пистимея потянула за левую вожжину, и лошадь послушно свернула в тесный переулок. Не раз и не два в течение зимы узкую улочку переметывали высокие сугробы. Снег никто не убирал, да в этом не было и нужды. После каждой вьюги дорогу торили прямо по сугробам, и сейчас вдоль всего переулка застыли высокие снежные волны, меж которых ныряла легонькая кошевка. Но Устину казалось, что эти снежные волны не мертвые, что они катятся одна за другой им навстречу под колокольный звон, а кошевка, стоя на месте, взлетает на гребни этих волн и падает вниз, взлетает и падает. Она, их кошевка, держится еще на волнах, но вот-вот зачерпнет тяжелой, холодной воды. Пистимея растеряется, поставит кошевку, как лодку, боком к волне, волна ударит на них сверху всей своей многотонной тяжестью, перевернет, раздавит все в щепки, навеки похоронит в бездонных черных пучинах.
— Куда это мы едем? — спросил Устин.
— На заезжий двор, куда же еще. Переночевать придется... Какая нужда гонит нас на ночь глядя? Да и лошаденка приустала...
Солнце еще не село, но земля была исполосована длинными тенями, которые становились все гуще и гуще.
Самая длинная и густая тень была от церкви. Вроде и церковь не такая уж высокая, но черная полоса от нее тянулась чуть не на полдеревни, пересекая главную улицу Озерков. Несколько минут назад они переехали эту тень, а сейчас снова нырнули в сумрак, отбрасываемый как-то неуклюже покосившейся колокольней.
На заезжем дворе их встретила с костылем в руке Марфа Кузьмина.
Моргая ослабевшими глазами, долго всматривалась в Устина, потом в Пистимею.
— Дышишь еще мало-мало? — спросил Устин.
— Господи, а я-то смотрю — кто это такие? Милости просим, милости просим... Вот уж гости, право, дорогие! Дышу, да на ладан, видать. Все у меня хрипит внутри, как сквозь решето свистит. Ну, раздевайтесь, заколели, видно. Как там Егорка мой?
Когда-то Марфа приехала сюда с условием, что подрастет сын, и она вернется в Зеленый Дол. Но сын подрос, еще до войны вернулся в деревню, а Марфа тут так и осталась. «Привыкла я, — заявила она Егору. — На людях тут всегда, не тоскливо. Ты уж большой, ступай один. Приезжай когда. И я буду ездить к тебе в гости. Да притвор с Антипа стребуй...»
— Как же ты все-таки живешь, Марфушка? — спросила Пистимея, разматывая шаль с головы.
— Да какая уж мне жизнь! Помирать скоро домой поеду. Чай будете пить? Эвон самовар, там, в горшке, угольки.
Устин чай пил молча. Не раздеваясь, прилег на кровать.
На улице темнело, в небольшое оконце одна за другой стали заглядывать звездочки. А Устину почему-то казалось, что сегодняшний день еще не кончился. Он чувствовал, что сегодня должно случиться еще что-то, может быть, самое главное из того, что случилось с ним за два прошедших дня.
А что случилось за эти два дня? Он прикрыл веки. Но почти сразу же услышал:
— Слышь, Устюша, пойдем.
Услышал и вздрогнул.
— Куда?!
— Да так... подышим воздухом перед сном. Душно тут.
«Врешь, врешь!» — хотел крикнуть Устин, однако покорно поднялся и сказал:
— Пойдем.
Пистимея шла впереди, Устин — следом.
Он шел по какому-то темному переулку, пока не натолкнулся на жену: оказывается, она остановилась.
— Сюда, — сказала она, взяла Устина за плечи и подтолкнула к тесовым воротам.
Ворота открылись и тотчас захлопнулись, зарычала зло собака, и кто-то крикнул:
— Сыть, чтоб тебя...
Невысокий человек, крикнувший на собаку, с тяжелым стуком закидывал ворота деревянным брусом. «Ага, нас ждали тут, — подумал Устин. — Вот куда привезла меня Пистимея, а не в больницу».
— Айдате-ка с Богом, — сказал человек, закрывавший ворота. Теперь голос показался Устину знакомым. — Вот сюда в дом.
Морозов, силясь вспомнить, где слышал этот голос, не трогался с места.
— Ты что, на ухо туг? — спросил человек.
— Постой, постой, — проговорил медленно Устин, напряг память. Лоб сразу сделался горячим, точно он макнул голову в кипяток. — Да это не ты вчера ночью за милостыней приходил к нам, а? А ну, скажи: «Оставайтесь с Богом!» То-то, я не зря думал, что эти нищие имеют крестовые дома на фундаментах, а в домах кованые сундуки...
Человек схватил Морозова на плечи и с силой толкнул к дому:
— Какие дома, дурак? Какие сундуки? Ступай, ступай, коли приглашают...
Говорил, а сам толкал и толкал Устина, не давая больше опомниться. Так он и втолкнул его в сенцы, потом провел темным, узким коридором и боком впихнул в ярко освещенную комнату, захлопнул дверь.
Электрический свет в комнате был настолько ярок, что Устин сразу же закрыл глаза. И вдруг рядом кто-то кашлянул. Устин, не открывая глаз, не шевелясь, не шевеля даже губами, вдруг прошептал со свистом:
— Демид...
Шагая за Пистимеей, а потом впереди того человека, который толкал его к дому, Устин Морозов и мысли не допускал, что возможна встреча с Демидом Меньшиковым, что эта встреча будет тем самым главным, что еще должно сегодня произойти, но, когда, услышал тихое покашливание, его окатило с головы до пят не то горячим, не то холодным: Демид! Кто-то другой кашлянуть здесь не мог...
Устин стоял у дверей, вытянувшийся, окаменевший. Он боялся открыть глаза, сознание его не работало еще, а в голову стучало молотом: «Демид, Демид, Демид...»
В комнате никто больше не кашлял, не было слышно ни малейшего шороха. Устин медленно, открыл глаза. Перед ним действительно стоял... Демид Меньшиков.
В комнате не было ни стула, ни стола. Одни белые стены. И яркий-яркий электрический свет. А у стены, весь в белом, как привидение, стоял Меньшиков.
Демид сильно изменился, сильно постарел. Он отрастил небольшую бороду, длинные волосы. И борода и волосы тоже были белыми. Но Устин сразу узнал его. Да и как было не узнать эти круглые, навыкате, глаза, которые смотрят вон на него, Устина, так, что кожа коробится, словно на огне, эти тонкие губы... Когда-то Демид все намеревался сжевать этими губами букетик лесных цветов, но каждый раз почему-то передумывал.
Устин стоял-стоял, да и начал сгибаться в коленях, начал опускаться, точно хотел сесть на стул.
— Упадешь ведь, — негромко сказал Демид.
Колени Морозова перестали сгибаться, он с удивлением поглядел направо, налево...
— Падать-то не к чему пока, — опять сказал Демид, по-прежнему не трогаясь от стены. — Здравствуй, что ли, Устин Акимыч.
— Хе-хе... — Но тут же Устин испугался своего смешка, проговорил неловко, полувопросительно: — Где же Пистимея-то? Куда это она делась?..
— Не потеряется, я думаю.
— Так... — Устин наконец начал приходить в себя. Он расстегнул тужурку, снял шапку, поискал, куда бы ее повесить. — Гвоздь-то хоть есть тут?
Голос его окреп окончательно.
Демид Меньшиков все еще стоял у белой стены, почти сливаясь с нею.
— Что вырядился в белое, как покойник? — Устин так и не поздоровался с Меньшиковым.
— Время позднее. Мы уж спать легли.
Демид отделился от стены, прошелся из конца в конец комнаты, словно призрак. Устин даже сделал шаг назад, к двери. Демид остановился, поглядел на него, скривил чуть губы, отчего они стали еще тоньше.
— Иди сюда, вот в эту дверь, — и Демид отдернул белую занавеску, которую Устин как-то не заметил, толкнул филенчатые створки. — Проходи, гостем будешь.
Помещение, куда вошел Устин, было обставлено, как обычная жилая комната: стол, накрытый розовой скатертью, стулья, желтый дерматиновый диван, желтый абажур, на окнах занавески, в углу тумбочка местного промкомбината, как определил Устин, на тумбочке радиоприемник «Восток». Из этой комнаты еще две двери вели куда-то. Демид снял розовую скатерть со стола, приоткрыл одну дверь, сказал негромко:
— Доченька, гость у меня. Подай нам чего-нибудь.
И тотчас в комнату вошла девушка лет восемнадцати с белой обеденной скатертью, салфетками, застелила стол.
Следом за ней вошла еще одна, с косами, чуть постарше первой. Она несла полный поднос тарелок с кушаньями. Вдвоем они быстро и молча собрали на стол, отошли к двери, сложили руки на груди и замерли.
— Спасибо, дети мои, — сказал Демид, и обе девушки скрылись. Они были красивы и миловидны, эти девушки, особенно та, что постарше, с косами. Но ни одна из них не походила на Демида.
— В самом деле дочери, что ли? — спросил Устин.
— Ага, — кивнул Демид, достал из тумбочки бутылку водки. — Ну, за встречу! Садись, помянем минувшие годы.
Устин окончательно пришел в себя. Он сел к столу и сказал:
— Только переоделся бы ты...
— Это можно, — проговорил Меньшиков и вышел.
Через несколько минут перед Устином сидел прежний Демид, только поседевший, немного сморщившийся. На секунду Морозову даже показалось, что они находятся не в Озерках, а в той зауральской лесной деревушке, в которой прокоротали не одну зиму, что сейчас прибежит от Микитовых дочерей Тарас Звягин, войдет Серафима в своем длинном платье, молодая, стройная...
— Значит, жив все-таки? — спросил Устин, подвигая к себе рюмку.
— Да нет. Я покойник, как ты сказал. Давным-давно.
— Как это понять? — Устин поднял голову, бородой чуть не опрокинул рюмку на длинной ножке. И продолжал уже зло и раздраженно: — Ты говори уж прямо, коли... привезла меня к тебе Пистимея. Или опять... Не все мне положено знать?
— Да нет, скажу все прямо. Чего мне от тебя таиться? Пей вот сперва.
Они выпили. Демид наполнил рюмки снова, встал и прикрыл плотнее дверь, куда ушли девушки.
— Так вот, Устин Акимыч... — начал Меньшиков, вернувшись к столу. — Демид действительно умер где то, пропал бесследно, размолола его история в порошок, ветер разметал по белу свету, время стерло его имя в памяти людей.
— Красиво говоришь. Где так научился?
— Просто занимался самообразованием.
— Вон как! Сейчас-то ты кто?
— Есть такая фамилия немудрящая — Кругляшкин. Вот я и есть Дорофей Кругляшкин.
— Я не про фамилию. Кто ты теперь, чем живешь? Вижу, — Устин кивнул на стол, обильно уставленный закусками, — не сильно бедно живешь.
Демид, как бы раздумывая, говорить или нет, глубоко втянул в рот нижнюю губу, смачно пососал ее. Потом отпил из рюмки, проколол вилкой небольшой соленый огурец и понюхал, целиком засунул в рот и принялся с хрустом жевать.
— Хороший засол, ах хороший! — крякнул Демид. — Не перевелись, видно, в Сибири мастерицы соленья готовить.
И снова пососал нижнюю губу.
«Не растерял, значит, зубы-то, крепкие еще у дьявола», — опять подумал Устин. А вслух проговорил:
— Выходит, не хочешь все прямо сказать?
— Что ты, что ты... Какие могут быть тайны меж нас! — Демид вытер не спеша платком вспотевшее лицо. — Слуга Господень я.
Устин бросил в тарелку кусок курятины, вытер пальцы салфеткой.
— Эт-то ловко ты... Поп, значит! Отец Дорофей?
— Ну, вроде бы...
— Обедни служишь? Проповеди говоришь?
— Случается... — Демид ткнул вилкой еще в один огурец и понес в свою тарелку... Огурец был крепкий, тяжелый, он соскользнул с вилки и упал на скатерть. Демид тотчас проколол его снова насквозь и, придерживая пальцами другой руки, переволок наконец к себе. — Утешаю в горестях, благословляю в радостях.
— Понятно, — усмехнулся Морозов.
На самом деле ему ничего не было понятно. Демид был совсем не похож на священника. Борода, правда, есть, но небольшая, жиденькая. Руки вон жилистые, сильные, под рубахой так и играют мускулы. Состарился, а руки все как у мясоруба. Во всяком случае, у попов таких рук не бывает. И глаза... да и вообще весь он скорей смахивает на мясника, чем на священника. Даже когда был в белой, чуть не до пят, рубахе, в нем не было ничего поповского... А разговор? Разве так говорят попы?
— Врешь ты, однако, — сказал Устин. — Какой из тебя поп?
Демид пожал плечами:
— Попы — они разные бывают. Но какими бы ни были, все угодны Господу, потому что все так или иначе служат ему, ибо все несут народу благую весть о грядущем царстве Божием... Что-то плохо пьешь, давай-ка...
Демид налил себе третью рюмку.
— Погоди-ка! — Морозов хлопнул даже себя по лбу. — Так вон из каких ты попов! Как же это мне сразу не стукнуло? Из баптистов ты, что ли, как Пистимея моя?
— Ну... может быть, — опять неопределенно ответил Демид с усмешечкой. — Какая тебе-то разница? Пей, что ли.
Но Устин отодвинул рюмку.
— Как же ты в наших краях оказался? — спросил он. — Или... не покидал их? Не должно вроде...
— Долго обо всем рассказывать, Устин. До войны в тюрьме пришлось посидеть. Кабы не немцы, вряд ли вышел бы оттуда живым... Да, так вот. Потом... потом в Освенциме был, в Бухенвальде... В общем, много этих лагерей смерти прошел.
Устин поднял голову. Демид скривил губы, пояснил:
— Ты ведь тоже в этой... как ее, Усть-Каменке, что ли? Знаю, знаю...
— Откуда же? — насмешливо промолвил Устин. — Нищие, что ли, доложили, которые к Пистимее все ходят?
— В том ли дело, откуда знаю! Да... а к концу войны перевели меня в Австрию, в концлагерь Маутхаузен. Знаешь о таком?
— Пользовался слухом, — нехотя сказал Устин.
— Ну вот... Это был, пожалуй, самый страшный для людей лагерь. Чего только там не делали...
Демид рассказывал долго — наверное, с полчаса. Рассказывал тихим, доверчивым голосом, словно уговаривал в чем-то малого ребенка.
— Словом, — закончил он, — почти до конца войны я прослужил в этом Маутхаузене. Потом... в общем, еще во многих странах побывал, кроме Германии-то. Но... хватит, пожалуй, обо мне. И так рассказал больше, чем надо бы. Да ведь друг ты мне. Как сам-то живешь?
— Что я, живем... — Устин чертил по столу вилкой. — К нам-то, говорю, зачем пожаловал? Если признают тебя...
— Конечно, в панфары от радости не ударят, как Тараска говорил. Как он там, живой-здоровый? — снова уклонился Демид от вопроса Морозова. — Как Захарка Большаков? Я слышал, собираетесь асфальтировать главную улицу деревни.
И вдруг Устин со злостью отодвинул тарелку и тут же почувствовал, вот-вот перестанет управлять собою, сорвется.
— Так, — выпятил мокрые губы Демид. — Капризный гость. Чем же я тебя ублажить еще могу?
Глаза Демида делались все уже, губы тоньше и тоньше. Эти Демидовы глаза и губы раздражали Устина. Но главное было не в глазах, не в губах. Главное было в голосе Демида, который становился все тише, все ядовитее, все острее, все зловещее.
Устин бросил вилку на стол. Вилка ударилась о рюмку, рюмка упала на пол, раскололась.
Тотчас открылась дверь. Но теперь из нее вышли не те девушки, которые собирали на стол, а пожилая, лет под пятьдесят, женщина. Она молча подобрала осколки, сложила их в фартук и пошла обратно.
— Сестра моя! — окликнул ее Демид, и женщина торопливо обернулась:
— Слушаю, Дорофей Трофимыч.
— Прибери со стола. Кончили мы скудную трапезу. Пошли. — И Демид положил руку на плечо Устина. Рука была крепкая и тяжелая, как камень.
Они прошли через «белую» комнату и оказались в коридоре. Устин думал, что сейчас они выйдут в сенцы, оттуда — во двор. В сенцы они действительно вышли, но очутились опять в каком-то темном коридоре. Затем миновали одну комнату, другую и оказались в третьей. В ней было полно мебели, стояла, поблескивая спинками, никелированная кровать, на потолке висела небольшая электрическая лампочка.
— Ложись, спи, — показал Демид на кровать.
Устин тяжело опустился на стул. Сидел и представлял почему-то, как Демид расхаживает по огороженному колючей проволокой лагерю смерти, как он, пьяный, озверелый, стреляет и стреляет людей в лоб, в затылок, в живот, в сердце, как он загоняет их в газовые камеры, как он, посмеиваясь, вешает какого-то грузного человека, затягивает ему веревочную петлю на шее. «А что стрелять, что вешать, что загонять в газовые камеры? — тупо думал и думал он, — Зря все это, зря, зря...»
Демид стоял рядом, скрестив руки на груди.
— А зачем ты мне все это рассказывал... про лягеря эти смертников? И про свои геройства? — спросил вдруг Устин.
— Так видишь... — задумчиво промолвил Демид. — Грех, конечно, губит много человеческих душ. Но неверие в Христа губит еще больше. И там, где плач и скрежет зубов, оказывается, всегда намного больше тех, которые попадают туда не за нарушение заповедей Моисеевых, а за равнодушие к страданиям и смерти Христа, за грехи наши. Вот что я хотел тебе напомнить. Немцы ведь христиане, христианскую религию отправляют. Вот они и понастроили этих лагерей.
Устин, нахмурив лоб, долго пытался добраться до смысла этих слов.
— А кроме всего, — продолжал Демид, — ты сомневался: не скажу тебе, кто я да где был, утаю что-то. Я тебе ответил — таиться нам с тобой нечего. И без того знаем друг о друге столько, что... для веревочной петли, словом, хватит... Ладно, спи. Утром я приду.
— Пистимея где? — спросил Устин.
— Зачем тебе Пистимея? — усмехнулся Демид. — Постарела уж она, отслужила свое. Если хочешь, я тебе дочь пришлю. Только скажи, на какой вкус — беленькую или черненькую, в летах или помоложе, замужнюю или совсем свеженькую? Хотя ты, помнится, не любитель был...
— Какую дочь?
— Не мою, понятно. Божью. Своих один Микита предлагал.
И, не ожидая ответа, шагнул за порог.
Морозов постоял среди комнаты. Потом разделся, разобрал пышную постель, потушил свет и лег.
Дверь в комнату тихонько раскрылась с каким-то осторожным, несмелым скрипом.
— Кто это? — резко спросил Устин. — Ты, Демид?
— Я... — тихо ответил женский голос — Дочь Зинаида. — И замолкла испуганно.
Устин повернул голову. В темноте он различил какую-то тень, маячившую возле двери.
Морозов вспомнил смешок Демида: «Если хочешь, я тебе дочь пришлю».
Ему вдруг захотелось узнать, чем все это кончится, и он сказал:
— Чего там притихла? Ноги отнялись, что ли?
— Я... я сейчас, сейчас, — жалобно проговорил женский голос.
Тень покачнулась. Устину показалось, что женщина намеревалась скользнуть обратно за дверь, но какая-то сила заставила ее все-таки двинуться к кровати.
Устин хотел было встать, зажечь свет и поглядеть, что это за «дочь» Не из тех ли, что накрывали стол? Но в последнюю секунду решил не делать этого. Его еще больше разожгло любопытство: что же она будет делать дальше?
А женщина неслышно подошла к кровати и остановилась. В комнате было единственное небольшое оконце, звездный свет через это оконце почти не проливался, но Устин все же различил, что женщина была невысокой и, кажется, замотанной не то в шаль, не то в платок.
— Ну а дальше? — спросил Устин, видя, что она не двигается.
— Сейчас, — опять проговорила женщина.
Сбросила шаль. Потом расстегнула не то халат, не то платье. Одежда свалилась с ее плеч на пол, женщина стояла теперь возле кровати в одной нижней рубашке, как в саване. В этот момент Устин догадался — она молода, очень молода, потому что от нее пахло так же, как пахло от Пистимеи много-много лет назад, когда они жили в лесной зауральской деревушке.
Женщина все продолжала стоять возле кровати белым столбом.
— Чего ждешь-то?
Она осторожно приподняла угол одеяла, неслышно легла на краешек кровати и затихла. Несколько минут оба лежали не шевелясь. Устину даже начало казаться, что все это ему, вероятно, приснилось, померещилось.
— Зачем ты пришла? Ведь боишься?
— Чего мне бояться? Богу это угодно...
Неожиданно Устину почудилось, что и этот голос он когда-то где-то слышал.
— Это не ты сейчас на стол подавала нам?
— Нет.
— Черт возьми! Да уж не Зинка ли ты Никулина?! — вскричал Устин, сорвался с кровати, пошел к выключателю.
Женщина догадалась, что он хочет делать, тоже вскочила и, легкая, горячая, повисла на плече Устина.
— Ради Бога, ради Бога... А-а-а-й!
И, словно обваренная электрическим светом, отскочила к стене, присела там на корточки, сжалась, уткнула лицо в самый угол.
— Потушите... Ради Бога, потушите! — со стоном просила она, и худые плечики ее вздрагивали при каждом слове.
Устин Морозов смотрел на нее без всякой жалости, даже со злорадной усмешкой. Затем вернулся к кровати, но не лег, а сел на перину.
— Чего уж теперь тушить? То-то, думаю, голос знакомый...
Зина встрепенулась, вздрогнула и начала приподниматься. Она раскинула руки в стороны и, скользя спиной по стене, выпрямилась, вытянулась в струнку и замерла, как на распятии.
— Здравствуй, значит, Зинаида...
Зина молчала. Вскинув голову с тяжелыми, отливающими при электрическом свете золотом волосами, она остекленевшими глазами смотрела на Устина и в то же время куда-то мимо. Все в ней было живым — и эти золотистые волосы, пылающие огнем щеки, влажные, горячие губы... И только глаза, тусклые, холодные, были безжизненны. Устин тоже молчал.
— Дайте мне... одежду, — тихо попросила Зина. И только теперь Устин заметил, что топчет ногами ее платье.
— Стыдно, что ли, в конце концов стало? — спросил он.
— Чего стыдиться? Я греха не делаю, — не шевеля губами, ответила Зина. — Потому что говорится в Евангелии от Иоанна: «Всякий рожденный от Бога не делает греха...»
— Вон как! Мудр этот ваш пророк или как его там... Ну а ты... узнала, кто я?
Зина помолчала и ответила, все так же глядя куда-то мимо Устина:
— Зачем мне узнавать? Мне сказано было — несчастный брат наш, утешения жаждущий... зовет.
— И ты пришла меня утешить?
— Утешение в Христовой вере обрести лишь можно... — как-то неопределенно ответила Зина.
— Значит, я неверующий, по-твоему, раз... утешения твоего не принял? Чего молчишь? А может, принять?
Зина медленно опустила руки и вместо ответа попросила еще раз, еще тише, чем прежде:
— Дайте мне одежду.
Морозов кинул ей платье. Она поймала его на лету, прижала к животу и тихонько стала передвигаться вдоль стены. Устин с удивлением наблюдал за ней. Добравшись до выключателя, она потушила свет, торопливо оделась. Устин думал, что она уйдет, но девушка стояла и стояла у стены.
— Чего ж ты? Уходи.
— Нельзя мне.
— Почему?
Зина не ответила.
— Деми... Отца Дорофея, что ли, или брата — как по-вашему — боишься ослушаться?
Зина и на это только тяжело вздохнула.
Морозову вдруг очень подозрительными показались слова Зинки об утешении. Он даже наморщил лоб в темноте, силясь вспомнить их. Ага: «Несчастный брат наш, утешения жаждущий...» Жаждущий! Вот оно что! И дальше: «Утешение в Христовой вере обрести лишь можно...» А только что до этого Демид: «Неверие... губит людей...» Та-ак... А я-то, дурень, а я-то, дурень, ломаю башку: зачем-де Пистимея привезла меня сюда?.. А тут вон что... Утешение в вере! Без веры утешения нет, значит! Нет!!"
И Устин сорвался с кровати, схватил Зинку за горло, затряс.
— Зачем он тебя послал ко мне?! Что он учил тебя говорить мне, а? Что он велел внушить мне? Где я могу найти утешение?.. В чем я могу... Как я могу...
— Отпустите!.. Отпустите-е... — взмолилась девушка. — Иди, говорит, и утешай. Это, говорит, не грех, ежели с молитвой.
— Врешь, врешь!
— Ей-богу... Задыхаюсь ведь я. Дядя Усти... Дя...
Девушка сделалась тяжелой. Сквозь мутный угар все-таки пробилось, шибануло в голову Морозову: «И задушу ведь, как там... в Усть-Каменке... когда вера эта была...»
Чуть опомнившись, он разжал руки. Зина мешком свалилась ему под ноги. И в ту же секунду вспыхнул ослепительный электрический свет.
Возле выключателя стоял Демид, снова весь в белом, точно привидение. В руках у него был старинный медный подсвечник.
— Что это у вас тут? — строго спросил он и зловеще уставился в Морозова. — На весь дом крик подняли, спать не даете...
Устин стоял в одних подштанниках, как-то странно полусогнувшись, точно хотел броситься не то на Демида, не то на Зину. Спина его прогибалась и выпрямлялась, отчего казалось, что дышит он именно спиной. Зина лежала на полу, у его ног.
Потом Зина пошевелилась, поползла к Демиду, охватила его ноги:
— Я была покорной воле Божьей... Я...
— Пошла прочь! — пошевелил ногой Демид. — Разберемся.
Зина с трудом поднялась и, пошатываясь, вышла.
— Ну! — угрожающе сказал Демид.
Устин стоял все в той же позе. Затем стал выпрямляться. Демид прошел в угол, к столу, и сел на стул.
— Так чего ж ты молчишь? — снова спросил Меньшиков. — Спрашивай уж тогда у меня, что я велел Зинке внушить тебе. Что я велел говорить ей...
— Подслушивал, значит? — прохрипел Устин.
— Чего подслушивать? — пожал плечами Демид. — Ты на весь дом орал. Спрашивай, что ли... — И Меньшиков брезгливо пожевал губами.
Это точно масла подлило в огонь, и Морозов взорвался:
— Чего мне спрашивать?! Чего спрашивать?! Я все понял! Забеспокоило вас — веру, мол, Устин потерял, натворил черт-те что! Ну, потерял! Ну, потерял!! И ты не вернешь мне ее тем, что о своих... своих делах в этом Маутхаузене рассказывал. Ты думал — кровь, мол, у него разволнуется, едва почует запах паленого? Не заволновалась. Ты думал, я сробею, вздрогну, как явишься после стольких лет весь в белом, как привидение? Я не оробел, не вздрогнул, не испугался тебя! Ты думал — я задохнусь... от удивления: вон, мол, как Демид Зинку Никулину оболванил, одежи скинула — утешайся... Я не удивился... Не задохнулся... Хотя... — И тут голос Устина дрогнул, он заговорил вдруг совсем по-другому, жалобно и плаксиво: — Хотя лучше, если б задохнулся и подох, как... как... Думаешь, легко мне оттого, что я потерял веру... что деревце-то Филькино засохло? Думаешь, я... Лучше кончить все разом! Я и хотел вчера кончить. Да пистолет изоржавел весь... Может, у тебя в сохранности? Так дай. Дай!
Демид слушал его, не перебивая, легонько барабаня пальцами по крышке стола да время от времени посасывая нижнюю губу. Стол был застелен толстой скатертью, и никакого стука не было слышно. Наконец он произнес властно, подходя к Морозову:
— Устин!
— Чего «Устин»?! Ну, чего «Устин»?! Ты хочешь вернуть мне Филькину веру, а сам ты веришь? Сам ты веришь?
— Не только верю, но и жду, — ответил Демид.
— Ждешь? А чего ты ждешь? На что вы с Пистимеей надеетесь? Что советской власти придет конец? Я тоже верил, я тоже ждал. И я думал тогда, в войну: вот пошатнулась она, эта власть. Я помогал, как ты, расшатывать ее... Я тоже, как и ты, резал, убивал, душил, жег... Я верил, я так верил, что даже сына своего не пожалел. А она, эта власть, стоит... Она все крепче делается, как... как вон тот осокорь на Марьином утесе. Видал осокорь этот или нет? Так сходи посмотри, как он разросся на Марьиной могиле. Утрами солнце-то сперва его освещает, а потом уже всю землю. Стоит у всех на виду, и все ему нипочем. Засвищет свирепый ураган, да осокорю хоть бы что, он даже не наклонится. Распустит только ветки по ветру — и будто плывет, плывет над землей... Только и хватает силы у любого урагана, что сорвать пригоршню листочков да унести в темноту... Так во что же мне верить? Во что?! Не во что... А они... Я вот глаза простой девки видел, которую за горло вот этими руками... Я душил ее, а она смеялась надо мной, сжигала меня своими глазищами. Марья Воронова, наверное, так же вас жгла тогда... Вы с Филькой выдавили ей глаза, а толку что? Всем не выдавишь, всех в печи да газовые камеры не затолкаешь. Вы их толкали и ждали, когда у них по лицу разольется безумный страх, когда они закричат, попросят милости! А они боялись, как бы не закричать, как бы не попросить! Они намертво закусывали губы, чтоб не вырвались проклятые слова. Не так, скажешь? Так я-то знаю, я тоже кое-чего видел... Так неужели вы с Пистимеей не понимаете, что затолкать людей в котел с кипящей водой или на горячие угли вы можете, а зубы их вам не разжать, стонов не услышать... Листочек осокоря, говорю, можно сорвать, но все дерево не расшатать, не свалить... Это как, спрашиваю?!
Демид хотел что-то сказать, но Устина теперь, кажется, ничем нельзя было остановить. Он тряс всклокоченной головой, тряс кулаками, и, хотя он стоял на месте, пол под ним ходил ходуном.
— Та девчонка, что на костре жгли, на горячих углях, — соплюха ведь была, горшком пахло еще от нее. У нее уже волосья затрещали, полыхнули огнем, а она голову вскинула: «Тятенька, ты учил меня стоя умирать». Стоя! Или не помнишь, забыл?! И они стояли все — ее отец, сельсоветчик, тот толстый председатель коммуны. Им уже не на чем было стоять, а они стояли. Или этого же Захара возьми. Ты его чуть калекой не сделал — ладно, молодец. Потом я изрядно ему жизнь поломал, а после ни одного случая вроде не упускал, чтоб пригоршню соли в открытую рану не высыпать. Все ждал, когда он обессилеет, зашатается и рухнет... А что с моего жданья?! Я вижу — больно ему, морщится. Но от боли не кричит, как и девчонка та не кричала. И не шатается, как не пошатнулись тот сельсоветчик с председателем, стоит твердо. Одну руку ему повредили, да, видно, в другой у него силы больше, чем в наших с тобой четырех. И он этой рукой намертво сдавил мне горло. И тебе тоже. Что крутишь головой? Чуешь, как сдавливает? А нет если, так почуешь скоро. Дохнуть нечем будет, как мне... Или к Смирнову этому приглядись. Искалечило его на войне — дальше некуда. А почто? Да потому, что в самое пекло лез, не жалел себя в драке с нами. Я... ведь это, я всю семью его под корень извел. Долго присматривался, когда он у нас появился: тот ли Смирнов? Вчера утром специально на станцию повез, чтоб выведать незаметно... Он самый... Ну ладно, не спалило его в огне дотла, хоть обгорелый до костей, да вылез. Тут бы, кажется, и уползти в сторону, в холодок, просидеть там остаток дней. Как ни говори, человек все же, и по-человечески каждый понял бы: дрался до конца, а теперь выдохся, теперь не боец, да и на белом свете недолгий вообще житель. А он? Залез в кусты, в холодок? Как бы не так! День и ночь по колхозам таскается, дело свое делает. Если и помрет вскорости, то где-нибудь на проселочной дороге между колхозом и своей редакцией. Я, между прочим, еще потому вчера повез его, что хотел спросить: какая же такая сила в нем сидит, что заставляет его день и ночь колготиться средь людей, ради чего таскается по району? Ведь все есть у человека, полеживал бы себе да поплевывал в потолок. А он знаешь что ответил?! Он сказал: «Сын твой Федька знал вот, ради чего...» Понятно тебе, Демид?
Силы Морозова иссякали, и он говорил все медленнее, все тише. Но, увидев, что Меньшиков опять собирается что-то сказать, собирается перебить его, мотнул головой, повысил голос и торопливо продолжал:
— Так понятно, спрашиваю?! Знал Федька! Подробнее... мне ответа и не надо... Не надо!.. Вот и выходит — все племя его я угробил, самого его мы вроде обескровили, ну, все, мол, этот теперь уже мертвяк для нас, а он явился, как... как судьба, как проклятье, которое висит надо мной... А значит — над нами. Пистимея все о каком то небесном судье толкует, что явится да и учинит над миром, то есть над ними, расправу. А мне думается, что если и есть такой судья — небесный ли, земной ли, — так он на ихней стороне будет, он с нами и зачнет расправляться... А как? Вот тебе и Захарка, вот тебе и Смирнов! Так спрашиваю: что это за люди?! А? Что это за порода такая? А это еще, однако, не самые крепкие из них. Есть еще крепче... А теперь ко мне приглядись. Замахнулся когда-то не на рубль даже, на целый червонец, а удар вышел копеечный. Начинал я с чего? Рубил людям головы, выжигал целые села и деревни... Ну, думаю, силен, все выжгу, сокрушу, измолочу. Потом гляжу — как бы самого не переломили с хрустом да прочь не отбросили. Ладно, смирился, приспособился мстить людям по-другому, как ты советовал. Захару, говорю, крови немало перепортил, тому же Фролу, Егорке Кузьмину... А дальше что?.. А дальше, особенно после войны, и эдак мстить не шибко-то... После войны я только и смог, что Клашке Никулиной нагадить да ее сестре Зинке, которую ты сейчас под меня подкладывал. Потому что Захаркина рука все шибче сжимала меня за горло. И начал тогда я в бессилии гадить людям совсем уж по мелочам — молоко, воровал, масло, зерно... И вот дошел до трех жалких стожков сена... Не я измолотил кого-то, а меня вымолотили начисто, до последнего зернышка. И знаешь, что самое страшное? Сейчас скажу. Кто меня молотил? Захар, что ли, Большаков? Наш агроном Корнеев? Филимон Колесников? Смирнов этот? Кабы кто-то один из них, я бы вырвал цеп-то да и... Или, по-нонешнему говоря, самого в молотилку сунул ногами вперед. А тут не знаешь, кто тебя и молотит — вроде никто по отдельности и весь мир сразу. Вот что самое страшное. Это вы с Пистимеей понимаете или нет? Я сказал — ты не крути башкой-то. Или, выходит, понимаете?! Так на что же вы тогда с Пистимеей надеетесь?!
Словно пушечный выстрел раздался над ухом Устина — с такой силой трахнул Демид медным подсвечником по спинке кровати.
— А вот на что!! — сказал он, швырнул в угол согнувшийся подсвечник и вышел из комнаты.
Устин с недоумением смотрел то на валяющийся на полу подсвечник, то на дверь, за которой скрылся Демид.
Вскоре он вернулся, принес какую-то толстую папку, перевязанную крест-накрест шпагатом. Сел за стол, развязал, положил на папку обе руки.
— Да, это верно, советская власть больше сорока лет стоит, — сказал он, по-прежнему глядя на Устина холодными и пустыми глазами. — И крепкая она оказалась, чего тут спорить... Уж мы ли ее не шатали, не пробовали на крепость... Да ты садись. — Устин сел на кровать, завернулся в одеяло. — Тогда, — продолжал Демид, — в начале двадцатых годов, четырнадцать государств объединились и двинули свои силы против Советской власти. А она, Советская Россия, разметала эти силы, раскидала их по стране, уничтожила. Сколько раз мы пытались затем пощупать эту власть то с одного боку, то с другого! Голодом ее морили, огнем ее палили... а она все стоит.
Демид подвинул свой стул к Морозову, положил высохшую жесткую руку на его широкое колено и сказал негромко, будто боялся, что их подслушивают:
— И все-таки борьба еще продолжается...
Устин нервно рассмеялся прямо в лицо Меньшикову:
— Обрадовал! Я тебя не спрашиваю, продолжается или нет. Я и без тебя знаю, что продолжается. Я спрашиваю о другом — на что вы надеетесь? На что?! Если уж тогда весь мир...
Демид не спеша открыл свою папку. Развязал, поднял голову, взглядом осадил Устина.
— Борьба идет теперь страшнее, безжалостнее, — продолжал он, как заправский лектор. — Да, были четырнадцать государств, были немцы, Германия... На Германию у тех, кто не забыл про нас с тобой, была главная ставка. Ну что же, не вышло, просчитались где-то...
— Ничего себе! Рассказываешь так, будто в дурачка проиграли. А проиграли все на свете, проиграли — навечно. Навечно!
— Не думаю. Верно, Германия была разгромлена, повержена в прах А сейчас... Ты спрашиваешь, на что я надеюсь... на что нам надеяться теперь? Отвечаю — снова на Германию... на Западную Германию да на Америку. Может быть, это последняя наша надежда, последняя ставка, последний козырь...
Демид замолк, Морозов тоже притих.
Меньшиков взял из папки какой-то листок.
— Как уж получилось, что Германия возродилась из пепла — не нашего с тобой ума дело, — опять начал Демид. — Это просто наше счастье. В том проклятом году, когда кончилась война, нам с тобой было не до Германии. Но умные люди думали о ней. Умные люди остались еще в этой побежденной Германии, умные люди были в Америке. Они глядели далеко вперед и видели там одно и то же... Вот, — Демид выхватил из папки листок и потряс им перед носом Устина, — вот что писал тогда, в мае сорок пятого года, один из этих умных немцев: «Друзья, каждому из нас должно быть ясно, что мы теперь полностью находимся в руках врага. Наше будущее мрачно. Что они с нами сделают, мы не знаем, но мы очень хорошо знаем, что мы будем делать...» Понял ты? — снова затряс Демид своим листком. — «...мы очень хорошо знаем, что мы будем делать...» И они знали, знали! Вот, слушай дальше: «... Области, тысячелетиями бывшие немецкими, попадают теперь в руки русских. Ввиду этого политическая линия, которой мы должны следовать („должны следовать“ — запомни это, Устин!)...политическая линия, которой мы должны следовать, очень проста. Совершенно ясно, что начиная с настоящего момента мы должны идти вместе с западными державами...» Понял, Устин? Это говорилось в то время, когда западные державы — Америка, Англия, Франция — были союзниками Советской России, были победителями. Вот как они, эти умные люди, вопрос-то поворачивали! Вон как они видели! И дальше: «...должны идти с западными державами и сотрудничать с ними в западных оккупированных областях, ибо только в сотрудничестве с ними мы можем надеяться отвоевать впоследствии нашу страну у русских...» Понял?
Устин молчал.
— Молчишь? Ну, помолчи, подумай. А я тебе вот что скажу: там, в Америке, во Франции, в Англии, думали так же. И потом начали сотрудничать... Ну, дальше всякие конференции были, всякие постановления принимались: в Германии-де не допускать развития военной промышленности, не дать возможности возродиться фашизму. С Советской страной все соглашались — правильно, мол. А сами понемножку военные заводы восстанавливали, строили новые. Конечно, золотишко для этого нужно было. Да в Америке его разве мало! Потекло желтой речкой через весь океан. Потом на месте своих оккупированных зон федеративное государство образовали. Пошумела Россия, повозмущалась. Им в ответ — государство это мирное и безобидное, надо, мол, немцам как-то жить. Ну, стали жить. Есть государство — нужна армия. Опять зашумела Россия. Ну, да она всегда шумит и пусть себе шумит, решили умные люди на Западе, принялись укреплять государство германское. И вот... — Демид начал рыться в папке, выхватил оттуда несколько листков. — И вот тебе сегодняшняя картина. Вот что пишут в газетах про сегодняшнюю Западную Германию: «Войска Аденауэра уже превосходят по своей силе гитлеровскую армию». Или вот: «Уже сегодня армия ФРГ является самой сильной в Западной Европе. На базе бундесвера в случае необходимости можно будет в короткий срок развернуть многомиллионную армию». Эти умные люди настойчивы и последовательны. Кого можно было из генералов, служивших при Гитлере, спасти от петли, они спасли и поставили во главе своей армии, во главе своего государства. Россия опять шумела, протесты заявляла. Пишите свои протесты, звоните о полном разоружении, уничтожении всего оружия! Ишь, на простачков напали! Настойчивые правители сейчас в России, скажут тебе, в каждую дыру лезут, лишь бы своего добиться, с умом лезут, не в одиночку действуют, весь мир будоражат, на свою сторону склоняют. В самую Америку залезли, митинги по всей Америке провели. До меня доведись — не подпустил бы я их к Америке на пушечный выстрел. Ошибку тут сделал американский президент. Дело до чего дошло? Русские на совещание всех потащили — давайте, мол, обговорим все на виду у всего мира. Умные люди глядели-глядели на это, да и... пустили прошлой весной самолетик через границу. Правильный был расчет-то, очень точный, с этим шпионским самолетом. Будто тяжелый снаряд у них под столом разорвался, где они заседать хотели на самом высшем уровне. Хотя, будь моя воля, я бы под этот стол настоящую бомбу подложил.
Демид вскочил, почти бегом пересек несколько раз наискосок комнату, снова схватил свою папку.
— Вот что еще пишут сегодня в газетах, слушай: «В Западной Германии с тысяча девятьсот пятьдесят первого года, когда был начат процесс против Коммунистической партии Германии, запрещено свыше двухсот демократических организаций, в том числе...» Ну, дальше идет перечисление. А чего там двести организаций! Все, все, сколько есть, надо запретить. И запретят. А вот еще статья: «Мы снова окажемся непосредственно перед ситуацией тысяча девятьсот тридцать восьмого года, если не удастся изменить нынешнее политическое положение...»
Демид бросил листок, захлопнул папку.
— Видал?! «Если не удастся»! А кто позволит? Кто? Ради чего тогда все это делалось, ради чего создавалась американцами, англичанами, французами Западная Германия? Ради того, чтобы позволить? Нет! Не ет! — заорал Демид и снова схватил свою папку, начал торопливо рыться в ней, разбрасывая по всей комнате листки — газетные и журнальные вырезки.
Наконец он нашел то, что искал, опять затряс перед носом и без того ошарашенного Устина зажатыми в кулаке листками:
— Вот! Вот для чего она создавалась, слушай... Вначале я тебе читал статеечку одного умного немца, который писал, что надо с западными державами сотрудничать, только так, мол, можно возродить прежнюю Германию и отвоевать ее у русских. Это, между прочим, писал адмирал Дениц, преемник Гитлера. Он писал это в тысяча девятьсот сорок пятом году. А вот что заявил в тысяча девятьсот пятьдесят восьмом году один генерал, командующий всей западногерманской армией: «В будущей войне нам снова нужно будет бороться на огромных пространствах, как мы это с успехом делали в России». Понял? «...снова нужно будет бороться...» Или вот для чего создавалась Западная Германия: «Мы пойдем на все, пойдем на любые крайности, я подчеркиваю: мы пойдем на все, чтобы вернуть себе советскую зону оккупации». Это сказал министр иностранных дел Западной Германии. Или вот еще для чего: «Наступит час, когда Федеративная республика станет перед вопросом создания нового порядка не только в Западной, но и во всей Европе. Немецкий народ не должен отказываться от веры в то, что он, как народ, живущий в центре Европы, призван выполнить историческую миссию».
Демид скомкал листки, сунул их в папку, захлопнул ее и уставился на Морозова:
— Понял? Историческую!
Морозов очнулся от какого-то странного забытья, встряхнулся:
— Ну и ладно, чего орешь-то?
Демид так и подскочил:
— Чего?! Значит, чего?!
Из папки, захлопнутой Демидом, торчал конец смятой вырезки. Меньшиков выхватил ее, пробежал глазами.
— А вот что сам Аденауэр говорит, ихний теперешний главарь. Вот что... «Мы будем говорить с Советским Союзом, но только вооруженные до зубов!» Это как? Тоже ладно? — Демид быстро нагнулся, сграбастал листок, валяющийся на полу у его ног. — А вот... все немецкие генералы требуют атомное оружие для западногерманской армии. Тоже ладно? Тоже...
Устин опустил глаза.
— Вот, повторяю, для чего создавалась Западная Германия, вот для чего она существует, — сказал Демид. Он подошел к тумбочке, вытащил из нее бутылку с водкой, две рюмки. — А теперь погляди, что вообще в мире делается. Американцы ведь не зря тогда, в конце сорок пятого года, сбросили на Японию атомные бомбы. Сейчас все советские газеты кричат: не было необходимости бросать эти дьявольские бомбы, Япония, мол, и так была побеждена. Не-ет, была необходимость! Этими бомбами Россию запугать хотели. Ведь не шутка эти бомбы! А после этого американцы и начали подбирать к своим рукам где что можно, начали захватывать самые удобные ключевые позиции. Из Ирана советские войска убрались восвояси, Корею разделили на две части. Вьетнам тоже. О Западной Германии я уже все объяснил. Так везде, говорю, где можно. Китай вот не могли удержать, жалко. Да все равно кусочек оторвали. Остров Тайвань — это, я скажу, штучка, это ключик, лежащий в кармане Америки.
— Чего им откроешь, ключиком этим? — мрачно произнес Устин. — Так и заржавеет в кармане...
— Кто знает, кто знает... Ты гляди, говорю, пошире, что в мире делается. После этой атомной бомбежки почти весь мир начал прислоняться к Америке.
— Так уж и весь...
— Ну! Не скаль зубы. Коль не весь, то почти весь. И Америка начала обкладывать помаленьку Россию военными базами. И обложила... Так вот, еще раз спрашиваю: зря это все разве делалось? Америка объявила русским экономическую войну, не стала торговать с Советским Союзом сама, запретила всем другим странам, кому могла запретить...
Демид налил в рюмки и как-то устало, без прежнего подъема закончил:
— Все это вместе и называется «холодная война». Видишь, она идет, эта война, она не прекращается ни на один день после мая сорок пятого года. Придет время — она превратится в горячую. Придет час, наступит минута...
Демид опрокинул в рот рюмку, усмехнулся:
— А ты: зачем о Маутхаузене рассказываешь... Придет время — снова немцы понастроят концлагерей. Немцы в Христа, говорю, верят. А Христос давно ходит по земле незримо, готовит силы для последнего справедливого суда... Бери, что ли, рюмку. Так как же, дошло?
— Спасибо за лекцию, — Устин почесал в бороде. — Доходчиво все объяснил, как школьнику. — Морозов сжал в кулаке рюмку, точно хотел раздавить ее. — А только, ты думаешь, я сам, что ли, ничего этого не понимаю? Конечно, кой-каких статеек твоих и в глаза не видал. Этого Деница твоего, например... Но газетки все же почитываем. А в них...
— Что в них? — предостерегающе поднял голову Демид. — В советских газетах одна голая пропаганда, бахвальство сплошное.
— Пропаганда? — переспросил Морозов и покачал головой, будто жалея Меньшикова. — Ты не считай других-то дурнее себя. Все ж таки кое об чем я способный пока и сам думать. Раньше, когда мы с тобой молодыми были, Россия только против нас на дыбы встала. А теперь — весь мир, вся земля. Вот тебе и пропаганда. Вот тебе и бахвальство.
— Не вижу что-то... — начал было Меньшиков, но Морозов перебил его, вскрикнул:
— Врешь! А что делается в Азии, Африке, на Ближнем и Дальнем Востоке — ты не видишь?! Что ни месяц, то новый народ освобождается из-под власти прежних властителей...
— Это еще надвое бабушка нагадала.
— А хоть натрое, хоть напятеро... Там все кипит, как в котле. И рано или поздно... Э-э, да разве ты поймешь...
— Тоже мне политик! — сказал Демид, усмехнувшись. — Чего тебя Африка беспокоит? Куда чернокожие негры из-под власти белых денутся? С чем они против пушек пойдут? С кулаками?
— А в России с чем против пушек шли?
Вопрос прозвучал так неожиданно, что Демид, растерявшись, хлопнул глазами раз-другой...
— Вот то-то и оно, — ядовито продолжал Устин. — Я читал недавно в газетке — в Японии народ требует главного правителя снять. Фамилию его забыл, кошачья такая фамилия...
— Киси, — подсказал зачем-то Демид.
— Ага, кошачья, говорю... А у него, поди, пушки-то тоже есть. И у корейского есть. А пишут — сбежал из страны. Что же он не стрелял из своих пушек, чтоб утихомирить народ?
Умолкнув, Морозов ждал ответа минуту-другую, глядя прямо в мутноватые от времени глаза Демида. И не дождался, спросил:
— Чего молчишь-то? Или нечего отвечать? Или опять скажешь — пропаганда все это советская?
— Эх, Устин, Устин! — шевельнулся наконец Меньшиков. — Да все это ведь шибко сложно... Вон ты в какие дебри залез! Тут сложная политика...
— А ты не юли! — опять повысил голос Устин. — Никаких тут сложностей, все понятно, как дважды два. Вон в самой Америке во всех городах рабочие бастуют, а пушки что-то тоже против них не выдвигают. Попробуй выдвинь. Разок-другой она еще стрельнет в народ, а потом куда? То-то и оно... И так — по всей земле, по всем странам. А то — дебри...
Лоб у Морозова взмок. Он вытер его ладонью, заговорил спокойнее, рассудительнее, сам прислушиваясь к своим словам и будто удивляясь им:
— Нет, Демид, кончилась наша надежда. Зря мы сидели в норах и ждали чего-то. Вон недавно коммунисты всех стран снова чуть не месяц совещались в Москве. Давно они объединились уж, и, видно, это такая сила, которую вовек не осилишь. Да и сами они открыто заявляют, что жизнь теперь они определяют, а не те твои «умные» люди, про которых ты расписывал тут, на кого мы с тобой все надеемся...
— Поглядим еще, — вставил Демид.
— А чего тут глядеть? — вяло промолвил Устин и опять устало вытер мокрый лоб. — Мы вот в колхозе тоже иногда беседуем об мировых делах. Захар наш тоже объясняет: «Борьба не кончилась. Идет, говорит, последняя битва». Но... проигрывали-то мы всегда, вот в чем вопрос.
— Слушай, Устин, — сдержанно произнес Меньшиков. — Я что тебе хочу втолковать? Конечно, проигрывали. Но сейчас времена изменились. Сейчас — атомная, водородная бомбы. Сейчас сделана такая подготовка, какой никогда не делалось раньше. И Захарка прав — именно последняя битва приближается. И сейчас одолеет тот, кто первый кнопочку нажмет. А кто? Немцы. Они не сробеют, будь спокоен. Только дали бы им атомную бомбу. Вот что надо понять тебе. Так что рано, Устин, слюни распускать. Возьми себя в руки...
— Ну и дадут, так что? Да ведь их за десять минут... Всю ихнюю землю за десять минут сожгут, если что... если они только вздумают...
— Кто знает, как оно все получится... Немцы — народ хитрый. Когда получат атомное оружие, они, может, выберут момент, да и пукнут этой ракетой в Америку. Те подумают, что ударили русские, — и начнется. Сами-то они и останутся как под коромыслом. Только пригнутся...
— А мы?
— Что мы?
— Да как мы-то? Сгорим ведь. Какая нам с тобой от этого выгода?
Демид выпил еще одну рюмку, встал.
— Вот что, Устин... Пьяный уже я, пойду отдыхать. На прощание вот что скажу. Может, и мы сгорим, я не знаю. Но, по мне, лучше уж сгореть, чем так вот, как сейчас... Пусть я сгорю, но пусть вместе со мной и все остальное пеплом возьмется, все. Все!!
Устин качнул головой. Нельзя было понять, соглашается он с Демидом или нет.
— А может, еще не сгорим, — продолжал Демид, раздувая побледневшие ноздри, — Может, еще... Вот тогда уж погуляем на старости лет! В последней войне немцы сожгли, расстреляли, задушили почти пятьдесят миллионов человек.
— И это ты подсчитал?
— Без меня подсчитано. Если им удастся начать новую войну, если они возьмут верх в этой войне, они сожгут и отравят в душегубках миллиарда полтора, а то и два. И я, если Господь сподобит, буду помогать им, сколько хватит сил. Вот на что я надеюсь... Вот чем я живу.
Демид говорил, а глаза его, и без того огромные, делались все больше и больше. Они наливались кровью.
— Ну отдыхай и ты. — Меньшиков поднялся. — Спи спокойно. Утром провожу тебя.
Демид широко раскрыл рот, с хрустом зевнул, аж на глазах выступили слезы. «Гляди-ка, слезы, а не кровь!» — удивился даже Устин.
А Меньшиков, помахав рукой, быстро, торопливо пошел к двери, оставив на столе папку.
Демид ушел, а Морозов долго и безмолвно сидел на кровати, забыв про зажатую в кулаке рюмку.
Назад: Глава 25
Дальше: Глава 27