16
В Тбилиси, в штабе Закавказского фронта, Лопатин узнал, что наши войска еще вчера взяли Нальчик и Прохладную и продвигаются к Минеральным Водам.
Корреспондент «Красной звезды» Кутейщиков уже уехал туда, в наступавшую Северную группу войск, взяв с собой в машину корреспондента ТАСС. Но зато «эмка», принадлежавшая ТАСС, только вчера вышедшая из ремонта, должна была догонять фронт, и ее водителю было оставлено приказание – дождаться в Тбилиси Лопатина и ехать с ним и с прибывшим накануне из Примерской группы войск вторым корреспондентом ТАСС, которого теперь в связи с обстановкой тоже перебрасывали в Северную группу.
Все это Лопатин узнал в редакции фронтовой газеты, явившись туда прямо с самолета. Тассовца он не застал, тот должен был вернуться только к ночи, но «эмку», на которой предстояло ехать, нашел в гараже и приказал водителю быть готовым к выезду завтра, в восемь утра. Дорога предстояла длинная, через Крестовый перевал, про который говорили, что машины через него идут, но он сильно заметен снегом.
Оставив чемодан и вещевой мешок в одной из редакционных комнат, около дивана, который ему отвели для ночлега, Лопатин пошел по городу.
Вечер был холодный и ветреный. Затемненный военный Тбилиси казался непохожим на себя. Но Лопатин, уже шесть лет не приезжавший сюда, раньше и бывал и жил здесь по неделям и, несмотря на затемнение, знал, куда надо идти, чтобы добраться до улицы Вардисубани, до того знакомого ему дома, о котором он подумал еще в самолете, когда подлетали к Тбилиси.
В этом старом доме на улице Вардисубани жил человек, которого он знал в этом городе лучше всех других, еще с конца двадцатых годов, со своей первой поездки в Грузию, в Чиатуры. Знал его жену и его детей и несколько раз останавливался у него, приезжая сюда.
С последнего приезда Лопатина в Грузию, с осени тридцать шестого года, они не виделись и не переписывались, но он слышал от других, что Виссарион жив и здоров. А прошлой осенью увидел его стихи, напечатанные в «Известиях», и порадовался, как они хорошо переведены на русский.
Если Виссарион сейчас в Тбилиси и дома, он будет рад. И его жена, Тамара, будет рада. В этом Лопатин не сомневался. Только дома ли он? А может быть, в армии? Стихи в «Известиях» были посвящены бросившемуся с гранатами под танк и погибшему лейтенанту-грузину, и под ними стояло: «Действующая армия». Может быть, он и сейчас там?
Но одиночество сильней сомнений: походив по неузнаваемо темному городу, Лопатин остановился перед знакомым домом. На лестнице было темно. Он поднялся на второй этаж, держась за перила, и, еще раз мысленно проверив себя, направо или налево дверь, которая ему нужна, нащупал ее, как слепой, и нажал на звонок.
Никто не ответил – или не работал звонок, или никого не было дома. Он постучал, сначала коротко, потом несколько раз подряд, громче и сильнее.
За дверью послышались шаги, и знакомый громкий голос Виссариона спросил по-грузински:
– Кто это, кто пришел? Кто пришел? – сердито повторил там, за дверью, Виссарион.
– Это я, Лопатин! – сказал Лопатин и, шагнув в открывшуюся дверь, оказался в объятиях невидимого в темной передней Виссариона Георгиевича, над именем-отчеством которого он когда-то шутил: почти Белинский!
Они обнялись, и Виссарион, подхватив его под мышку своей длинной рукой, потащил за собой по коридору в глубь квартиры.
– Не ушибись, – сказал Виссарион. – Я и в темноте все помню, а ты, наверное, уже не помнишь.
Они свернули из длинной передней направо в коридорчик и вошли в маленькую комнату напротив кухни. В этой комнате раньше жила младшая дочь Виссариона – Этери.
Теперь там стояла знакомая Лопатину мебель, собранная со всего дома. Широкая тахта и одна книжная полка из кабинета Виссариона, туалетный столик из спальни, обеденный стол и два стула из столовой.
– Нигде не топим, а здесь топим печку. – Виссарион помог Лопатину снять полушубок и, усадив на тахту, сам сел наискось от него на стул.
– Хорошо выглядишь! Смотри, два раза ранен был! Поздравляю! – Это относилось к ордену.
Виссарион немножко, самую чуточку, заикался. Когда он говорил по-грузински, Лопатин не замечал этого, а когда по-русски – замечал.
– Привет тебе из Москвы от Бориса, от Гурского, – сказал Лопатин, вспомнив, как Гурский, тоже давно знавший Виссариона, перед отъездом из Москвы просил: «Чем ч-черт не шутит, если в-встретишь в Тбилиси сванскую башню, которая называется Виссарионом, п-поклонись ему от меня и п-проверь, не догнал ли он м-меня за эти годы по з-заиканию».
Не сван, а кахетинец, Виссарион, сложенный с какой-то особенной каменной прочностью, в самом деле был похож на сванскую башню. Большие ноги, большие руки, широкие плечи, большая голова на крепкой, сильной шее. Таким он был шесть лет назад, таким оставался и сейчас. Только немного полысел – и должно быть недавно, потому что одной рукой все поглаживал голову, поправляя редкие волосы, прикрывавшие лысину. Наверное, еще не привык к ней.
– Я читал его статьи, – сказал Виссарион о Гурском. – И твои. Он редко пишет, ты больше.
– А я твои стихи видел осенью в «Известиях».
– Это песня. Ее перевели как стихи, а это песня. Я написал ее на фронте на собственную музыку. Несколько раз ездил на фронт начальником фронтовых бригад. Я теперь служу в нашем комитете по делам искусств. – Виссарион вздохнул так, что Лопатин невольно улыбнулся.
В былые годы Виссарион не очень-то любил служить; говорил, что служба не дает ему писать стихи, почему-то они приходят в голову по утрам, как раз когда надо идти на службу.
– Как Тамара, как дети? – спросил Лопатин, когда через две двери на кухне послышались женские голоса.
– Все здоровы, – сказал Виссарион. – Сейчас я позову Тамару. Мы сегодня с ней первый день совсем одни в этой квартире. Наши дети уехали.
И, не став объяснять, куда уехали дети, поднялся, вышел и вернулся, подталкивая перед собой жену, которая, судя по выражению ее лица, совсем не хотела сюда идти. И, только увидев Лопатина, радостно вздохнула и пошла ему навстречу, вытирая руки о фартук.
– Здравствуйте, Тамара, – сказал Лопатин, целуя ее руку.
С Виссарионом они были на «ты», а с его женой так с первой встречи и остались на «вы».
– Здравствуйте, мой дорогой, – сказала она, целуя его и лоб. – Вы даже не знаете, как я вам рада! Виссарион, негодяй, вытащил меня из кухни, ничего не сказав. Сказал только: «Сейчас я кого-то тебе покажу!» Я не хотела идти, думала, к нему кто-то по делу… Садитесь, пожалуйста, сейчас будем ужинать.
Она говорила все это с какой-то материнской одновременно и радостью и печалью. И, глядя на Лопатина, стиснув руки, незаметно для себя тихонько поламывала пальцы.
Ее прекрасное, тонкое лицо похудело и заострилось. Огромные черные глаза казались еще огромнее от набежавшей под ними синевы.
«Да, вот кто переменился за эти годы, – подумал Лопатин. – Вот на ком сразу видно, что на эту семью обрушилась война!»
– Как ваша девочка? Она теперь уже большая, – спросила Тамара, продолжая смотреть на Лопатина своими прекрасными печальными глазами.
– Скоро шестнадцать.
– А где она?
– Сейчас в Омске, у моей старшей сестры.
– Это хорошо, это далеко. А как ваша жена? – спросила Тамара.
Виссарион приезжал в Москву всегда один, она не бывала с ним и знала и о девочке и о жене Лопатина только со слов мужа.
И хотя не было никаких причин не сказать ей все как есть, что-то остановило Лопатина от прямого ответа. В грузинских семьях редко расходятся, особенно когда есть дети, а если это все-таки происходит, относятся к этому как к трагедии.
И Лопатину почему-то не захотелось говорить сейчас этой женщине, с ее и без того печальными глазами, правду о себе и своей жене.
– Она в эвакуации, – сказал он вместо этого. – В Ташкенте.
– Тоже хорошо, далеко, – сказала Тамара.
И когда она во второй раз сказала «далеко», он подумал, что еще недавно, пока не началось наше наступление, Тбилиси от фронта отделял всего только Крестовый перевал да еще сотня километров за ним… Путь, который ты собираешься завтра проделать за один день…
– Очень похудела. Она не больна? – спросил Лопатин, когда Тамара вышла.
– Нет, не больна, – сказал Виссарион. – Я водил ее к врачу, он говорит, что не больна, просто… – И, не договорив, что «просто», спросил, на сколько Лопатин приехал в Тбилиси.
Лопатин объяснил, что завтра утром едет через Крестовый перевал догонять наступающую армию.
– Да, слава богу, наступаем, – сказал Виссарион. – Когда немцы осенью оказались на Эльбрусе, я каждый раз с ума сходил, когда думал об этом. Они уже на Кавказском хребте, а сзади – Турция! Иногда казалось, что стоишь в коридоре между двумя стенками и упираешься в одну руками, в другую – спиной, и, если одну руку отпустишь, все на тебя упадет. Я, конечно, не военный человек…
– Все мы не такие уж военные, – махнул рукой Лопатин. – Объясни, пока Тамара не вернулась, где дети, что с ними?
– Георгий в армии, десять дней назад был у нас, переночевал дома. Закончил в Кутаиси курсы младших лейтенантов и поехал на фронт. Сегодня, когда мы с Тамарой вернулись из деревни, нашли под дверью записку: наверное, кто-то ехал обратно и занес. Только несколько слов и полевая почта, на которую мы можем ему писать.
Виссарион полез в пиджак и, вынув записку сына, прочел номер полевой почты.
– Не знаешь такой полевой почты? – с надеждой спросил он.
– Пока не знаю, но, может, буду знать, – сказал Лопатин. – Повтори. – И, достав записную книжку, записал полевую почту. – Когда же его успели взять в армию? – словно спохватившись, удивленно спросил он, вспомнив осень тридцать шестого года и тоненького, как прутик, двенадцатилетнего школьника, по настоянию кого-то из гостей позванного к взрослому столу и читавшего звонким, детским, даже еще не начавшим ломаться голосом стихи Бараташвили «Синий цвет» сначала по-грузински, а потом, в переводе Пастернака, по-русски. Как-то не укладывалось в голове, что этот тоненький, читавший стихи мальчик мог успеть быть призванным, закончить курсы, стать младшим лейтенантом, уехать на фронт и прислать оттуда отцу с матерью записку с номером своей полевой почты.
– Призвали в июне. – Виссарион стал загибать пальцы: – Июль, август, сентябрь, октябрь ноябрь, декабрь… Тамара сосчитала: когда он переночевал дома, ему всего одного дня не хватило до восемнадцати с половиной.
– А Этери? – спросил Лопатин.
– Отвезли ее в деревню, к старшему брату Тамары, к Варламу. Ты его встречал у меня, его вино всегда пили и сегодня будем пить… Он давно звал, просил. Все-таки он агроном, и деревня не город. А школа там тоже есть. Хотел, чтобы девочка лучше кушала.
– Ей что, пятнадцать? – спросил Лопатин.
– Почти шестнадцать, как твоей девочке. Она только на три недели моложе. Мы с тобой когда-то считали.
Лопатин не помнил, чтобы они считали, когда родились их дочери, а Виссарион помнил. И в том, что Лопатин забыл об этом, было что-то русское, а в том, что Виссарион помнил, было что-то грузинское. Тот какой-то особый оттенок пристрастия к детям, который Лопатин не раз чувствовал в самых разных грузинских семьях.
– Из-за нее и поехали в деревню? – спросил он.
– Сначала собирались из-за нее… А когда уже собрались, оказалось, что едем на поминки. Варламу пришла похоронная на сына…
– У него, по-моему, двое, – сказал Лопатин.
– Двое. Старший в прошлом году весной погиб в Крыму, товарищи рассказали, что потонул. А этот, младший, Валико… За него уже давно беспокоились, писем не получали, а тут получили извещение, что он еще в ноябре на перевале погиб… Не написали, на каком перевале, написали «на перевале». Но, я думаю, наверно, на Марухском. Написали: «Погиб смертью храбрых». А может быть, просто замерз мальчик… Варлам, когда получил извещение, совсем сошел с ума, хорошо, что мы к нему приехали. Тамара хотела после поминок увезти Этери обратно, думала, когда такое горе в семье, нельзя на них взваливать заботу о девочке, но Варлам ни за что не захотел отпускать. Плакал, просил: «Оставьте мне хотя бы ее! Мы совсем одни!» И девочка его пожалела, пришла к Тамаре и сказала: «Мама, я пока останусь у них…» Свою девочку там оставили, вернулись сюда утром, привезли немного кукурузы, вина, лобио. Все-таки в деревне лучше живут, чем здесь… Я подумал сейчас: вдруг бы ты вчера приехал и нас не застал! Как хорошо, что сегодня…
Лопатину снова послышались через дверь женские голоса на кухне, и он спросил:
– Тамара там не одна?
– Они вдвоем, – сказал Виссарион. – Мы сегодня позвали Мишу с женой. Там Тамара и Маро варят харчо. И лобио будет, ты, я знаю, любишь лобио. Миша все время в городе; хотелось немножко их угостить тем, что привезли из деревни. Миша скоро тоже придет.
Виссарион сказал «Миша» как о хорошо знакомом Лопатину человеке; неудобно было спросить: а кто этот Миша? Но Лопатин не вспомнил и все-таки спросил.
– Михаил Тариелович, – сказал Виссарион. – Ты сидел с ним у меня за столом в свой последний приезд. По-моему, два раза.
И когда он сказал – Михаил Тариелович, Лопатин сразу вспомнил человека, о котором шла речь. Он был инженер-путеец, служил на Закавказской дороге, дружил с писателями и сам немножко писал стихи, и даже хорошие, как утверждал любивший хвалить своих друзей Виссарион. Тогда, в тридцать шестом году, этот человек был самым старшим за их столом.
– Он будет рад тебя увидеть, – сказал Виссарион. – Я не все читаю, а он все подряд. Все, что кто-нибудь написал во время войны, все читал. Ночью приходит с работы – и читает. Несколько раз говорил мне о тебе. Скажи, ты счастлив или несчастлив? Как у тебя дома?
– Дома никак. Но счастлив, – сказал Лопатин.
И Виссарион, не спрашивая, как и почему счастлив, сказал:
– Дай тебе бог.
Виссарион был мужчина и знал: можно и нужно спрашивать друзей, почему они несчастливы, но вряд ли стоит спрашивать, почему они счастливы…
Они сидели молча, и Лопатин, глядя на Виссариона, думал о том, о чем уже не раз думал за войну, во время встреч с людьми, которых давно не видел. Война придавала какую-то дополнительную значительность тому хорошему, что было раньше между двумя давно не встречавшимися людьми.
– Многих нет из тех, с кем мы сидели с тобой за этим столом, – после молчания сказал Виссарион и несколько раз задумчиво пристукнул по столу кулаком, словно считал тех, кого нет.
Стол этот – не такой, как сейчас, а раздвинутый, длинный – раньше стоял там, в темной теперь большой столовой. И за ним сидело по многу людей.
Виссарион разжал кулак и недоуменно положил свои сильные руки на стол ладонями вверх, словно безмолвно спрашивая: как это могло случиться, что их нет, людей, сидевших за этим столом?
Потом убрал руки и, видя, что Лопатин закурил, потянулся за папиросой.
– Я слышал, в Москве перед войной несколько человек из тех, кого мы с тобой знали, вернулись.
– Несколько вернулись, – сказал Лопатин.
– У нас пока никто.
О некоторых людях, чье исчезновение казалось тогда особенно непонятным, сейчас, во время войны, ходили по Москве упорные слухи, что они тоже вернулись и где-то воюют; даже говорили, что кто-то видел их своими глазами на фронте. И этим слухам очень хотелось верить. И хотелось рассказать о них помрачневшему Виссариону. Но в дверь постучали, и стук гулко отдался в большой пустой квартире.
Виссарион продолжал сидеть неподвижно.
– Это Миша, – сказал он после того, как в парадном еще раз постучали, и пошел открывать.
Михаил Тариелович, вошедший в комнату вместе с Виссарионом, молча обнял поднявшегося ему навстречу Лопатина и молча сел за стол. Он почти не изменился, и раньше был таким худым, что, казалось, не мог похудеть еще больше.
Он был одет тщательно, как человек, собравшийся в гости, в старый отутюженный костюм и белую рубашку с крахмальным воротничком и черным шелковым галстуком. У него была белая серебряная голова и казавшееся темным от соседства этой белизны худое, тонкое лицо. И Лопатин вспомнил, как много и красиво пил когда-то здесь, за столом, этот немногословный немолодой человек со строгим лицом грузинского святого.
– Очень рад снова видеть вас гостем нашего дорогого Виссариона, – сказал он, глядя на Лопатина своими задумчивыми глазами. – Для меня большая радость, что мы снова вместе с вами попробуем его хлеб и его вино. А завтра Мария Ираклиевна и я будем рады, если вы найдете время посетить наш дом.
Он сказал все это на том прекрасном и в его устах звучавшем даже чуть-чуть изысканно русском языке, на котором говорили многие грузинские интеллигенты его поколения, – и Лопатин вспомнил, что, кажется, он после гимназии кончал в Петербурге Институт инженеров путей сообщения. И не акцент, которого не было у него вовсе, а только неповторимые интонации в построении фраз обличали в нем грузина.
– Спасибо, но не смогу, завтра утром уеду, – сказал Лопатин.
– А если мы попробуем удержать вас у себя на несколько дней? – сказал Михаил Тариелович и, едва успев договорить эту такую обычную для довоенного Тбилиси фразу, мягко улыбнулся в ответ на отрицательный жест Лопатина. – Все понимаю. Как говорят теперь в авиации: от винта!
– Завтра к вечеру должен добраться, самое малое, до Орджоникидзе, – объяснил Лопатин.
– Дай бог остаться живыми всем, кто там сейчас воюет, – сказал Михаил Тариелович по-грузински и повторил по-русски. – Вы, помнится, немножко понимали тогда по-грузински?
– Очень немножко. Если б вы не перевели, понял бы только два слова: дай бог! – сказал Лопатин.
– Тогда не будем вас испытывать, – мягко улыбнулся Михаил Тариелович и заговорил о последней сводке, которую только что слушал дома по радио; судя по ней, наши войска начинают обходить Минеральные Воды с севера. Хотя полностью представить себе всю картину трудно.
– А полностью представить себе всю картину иногда и на фронте трудно. Завтра еще нет, а послезавтра буду уже там, – сказал Лопатин.
В нем вдруг прорвалось то нетерпение, которое он испытывал с утра, после принесенной в поезд телефонограммы. Все, что с ним было, было хорошо, но теперь уже пора быть там и что-то делать.
Тамара вошла в комнату со скатертью и тарелками.
– А где Маро? – спросил у нее Михаил Тариелович.
– Не беспокойся, придет и твоя Маро. Уйдите отсюда, покурите. Там темно, но я думаю, вы не испугаетесь? А мы пока накроем на стол. Не люблю, когда вы на это смотрите.
Мужчины вышли в темную переднюю.
Пока в руке Лопатина догорала спичка, от которой все трое прикурили, он увидел знакомые книжные полки во всю длину передней. Раньше они были набиты книгами, а сейчас – наполовину пустые. Так, по крайней мере, показалось в полутьме. «Продает? Хотя кому? Кто их сейчас покупает? Или сжег в печке то, что не так нужно? – подумал Лопатин о Виссарионе. – Чего только не происходит с книгами во время войны…»
Из передней было слышно, как женщины звякают посудой.
– Бедный Варлам, – вздохнул Михаил Тариелович. – С тех пор как ты мне это сказал, все время думаю о нем.
– Просто с ума сходит, – сказал Виссарион. – Когда провожал нас на поезд, отвел в сторону Тамару и заплакал: «А может быть, мы нашего Валико заживо похоронили? Почему так долго извещения не было? Может быть, это неправда. А мы уже отказались от него, похоронили…» Так, бедный, плакал…
– И все-таки у него остается надежда, если он так говорит, – сказал Михаил Тариелович.
– Нет, – сказал Виссарион. – Если бы у него была надежда, он бы сказал: «Не верю! Не буду его поминать, не буду ничего делать!» Это не надежда, это отчаяние. Когда ему его Нина неудачно родила девочку, и девочка умерла, и доктора сказали, что у них больше не будет детей, он говорил ей: «Не плачь. Бог дал тебе двух сыновей, чего ты еще хочешь от бога?» А теперь смотрю на него и не могу удержать слез. Вспоминаю, как он, когда Реваз родился, бросал в воздух тарелку и стрелял, разбивал на лету! Как он, когда Валико родился, стоя вместе со мной под окном родильного дома, говорил: «Не уйду, до ночи буду стоять, пока не покажут сына!» И такие люди теперь одни. Нашу Этери удержали у себя, просили не уезжать.
– Скажи, Виссарион, вот брат твоей жены обоих сыновей отдал и обоих потерял, а бывает у вас так, что откручиваются от фронта, откупаются? Неприятно спрашивать, но как раз сегодня в штабе фронта случайно услышал скверный разговор об этом. Прости, что спросил тебя, но больше некого; там не захотел ввязываться в этот разговор.
– Конечно, откупаются, – сказал Виссарион. – Конечно, бывает. А разве у вас, в Москве, не бывает?
– Сам не сталкивался с этим, но допускаю, что и там бывает, – сказал Лопатин.
– И у нас бывает. Подлые люди везде есть. И слабые люди везде есть. И готовые на все из-за денег везде есть. И готовые на все из-за своих детей везде есть… В городе бывает, в деревне – не слышал. В деревне все, кого призвали, идут. Когда мы сидели на поминках у Варлама, я посмотрел на Тамару и увидел по ее лицу, что она думает уже не о Варламе, не о его горе, а о нашем мальчике, о нашем Георгии. Что с ним, где он, что с ним будет? Думает о своем горе – что его нет с нею. «Боже мой! – подумал я. – Не могу позволить, чтобы ты сидела и умирала рядом со мной от страха за нашего мальчика. Я должен что-то сделать, я мужчина! Я всегда делал все, чего бы ты ни попросила, никогда ничего не боялся сделать для тебя. Неужели я сейчас не могу сделать этого для тебя? Я должен вернуть тебе твоего мальчика живым и здоровым, иначе ты умрешь у меня на глазах. Я должен это сделать, если я мужчина! Но если я мужчина, я не могу этого сделать, ты понимаешь? Вот в чем трагедия: если я мужчина!» Я смотрел на Тамару, а потом стал смотреть на соседей Варлама; я смотрел на них и знал, что почти каждая женщина уже лишилась или мужа, или сына, или брата. Почти все, кого там прошлой зимой призвали, попали в Крым, и похоронные пришли почти всем сразу, в июле. И Варламу на его старшего, на Реваза, и его соседям! Каждый день приходил почтальон. Я смотрел на них, собравшихся на поминки к Варламу, и на свою жену, которая сидела рядом со мной и умирала от страха за своего сына. А я, мужчина, ничего не мог сделать! Ты понимаешь это?
– И так до конца войны ничего и не сможешь сделать, – вдруг сказал Михаил Тариелович. – Пока он не вернется и не обнимет мать.
– Виссарион, идите к столу, – раздался голос Тамары. – А то мы уже накрыли и слышим, что ты говоришь. А ты говоришь лишнее, не надо этого говорить.