11
Вячеслав Викторович открыл дверь в пальто, накинутом на плечи поверх нижнего шерстяного белья.
– Извини, не стал ждать тебя с чаем – замерз.
Он лег на свою продавленную тахту, накрывшись пальто поверх двух одеял.
– Чай, – кивнул он на стол, на котором стоял завернутый в халат чайник. – Когда развернешь, кинь на меня еще и халат, что-то лихорадит.
Лопатин развернул чайник, укрыл Вячеслава Викторовича поверх пальто халатом и налил себе стакан чаю.
– Чай жидкий, кончается, – сказал Вячеслав Викторович.
Чай был действительно жидкий, но еще горячий. Лопатин отпил полстакана и, чтобы не забыть, пошел во вторую комнату, вынул из чемодана, принес и положил на стол осьмушку чая.
– А тебе в дорогу?
– Хватит, еще одна осьмушка есть.
Лопатин допил стакан и жадно налил еще. Ему тоже все время было холодно. И там, в штабе округа, и в машине, и здесь.
– Зачем тебя вызывали к телефону? Какие новости или перемены? – спросил Вячеслав Викторович, когда Лопатин дохлебал второй стакан чая.
– Перемен нет, – сказал Лопатин. – Еду утром второго в Красноводск. А новости… – Он помедлил с ответом и сказал то, чего не сказал Губеру: – что награжден орденом Красной Звезды.
– Поздравляю, – Вячеслав Викторович как был, в одном белье, вылез из-под одеял, пальто и халата и обнял Лопатина. – Совершить, что ли, грех, изъять из новогодней складчины? Обмыть-то надо.
– Не надо, не греши. Послезавтра на Новом году заодно и обмоем.
Вячеслав Викторович недовольно повел головой – очень хотел согрешить, но спорить не стал и залез обратно на тахту подо все наваленное на себя.
– Какой он хоть из себя, ваш знаменитый редактор? – спросил он.
И хотя вопрос был естественный, Лопатин с удивлением подумал, что Вячеслав даже не представляет себе, как выглядит человек, только что по телефону решавший его судьбу.
Он усмехнулся и сказал, что их редактор довольно обыкновенный с виду дивизионный комиссар тридцати девяти лет от роду. Не так давно, всего пять лет, носит военную форму, но выглядит в ней вполне по-военному. Роста среднего, поджарый, особых примет не имеет. Разве что одну: почти все, что бы ни делал, делает с ненормальной быстротой. При уме и характере академической образованностью не отличается; один из тех людей, которые всю жизнь сами себя образовывают, как говорится, без отрыва от производства.
– А как ты думаешь, – помолчав, спросил Вячеслав Викторович, ни разу не улыбнувшийся, пока Лопатин полусерьезно-полушутя говорил все это, – вот я два раза посылал ему туда свои стихи. И он – теперь мне это уже ясно по физиономии Губера – оба раза не напечатал. Как по-твоему: он сам-то читал мои стихи? Как ты думаешь?
– Не знаю, думаю, читал, – ответил Лопатин, думавший совсем не об этом – сам или не сам читал редактор стихи Вячеслава, – а о том, как бы все вышло, если бы редактор вдруг согласился и тут же сразу, как это у него водится, стал бы звонить о Вячеславе в Политуправление округа. А этот вот лежащий сейчас на своей продавленной тахте, под одеялами, пальто и халатом, плохо себя чувствующий и плохо выглядящий человек, формально освобожденный от службы в армии по какому-то там пункту о неполной пригодности, в ответ на твое предложение ехать вместе на Кавказский фронт вдруг взял бы да не поехал!
И даже не отказался бы прямо, а уклонился. По многим – сразу – причинам, которых в таких случаях хватает у человека. Что тогда? Решил сам – за него и без него, – что он готов ехать, и даже солгал, что просится, а потом бы оказалось, что все не так!
– Наверно, я должен был подумать об этом еще в Москве, – после молчания сказал Лопатин, глядя на Вячеслава Викторовича и решив договорить все до конца. – Хотя, с другой стороны, я не мог думать об этом заранее, не увидев тебя. То, что я скажу тебе сейчас, практически бессмысленно, – это уже невозможно сделать. И все-таки ответь мне: если бы я мог вот здесь, сейчас, обмундировать тебя, оформить документы и второго уехать отсюда на Кавказский фронт вдвоем с тобой, как бы ты решил для себя этот вопрос?
Вячеслав Викторович сел на тахте, потянув за собой одеяло, пальто и халат и прислонившись спиной к стене. Сейчас, когда он вот так прислонился к стене, стало видно, какие худые, выпирающие ключицы у него там, под грязным шерстяным бельем.
– Тебе будет странно, – сказал он, – но я сам один раз уже подумал об этом.
– И даже знаю когда. Когда я говорил тебе, что, может, попаду в армию к нашему общему знакомцу – Ефимову. Так?
– Да. Подумал, но смолчал, понимая, что это невозможно, не от тебя зависит. Не стал напрасно сотрясать воздух: ах, как бы я хотел поехать! Чувства стыда не потерял. Кое-что про меня – правда, но это клевета.
– Укройся, – сказал Лопатин, – тебе холодно.
– Мне не холодно. Только налей мне чаю – неохота вставать.
Лопатин налил стакан, подал ему и сел на край тахты.
– Еще не остыл, – Вячеслав Викторович отхлебнул глоток. Он сжимал стакан в руках, согревая им ладони. – Скажи мне, пожалуйста. Несколько раз удерживался от того, чтобы спросить у других, а у тебя спрошу: тот П. А., который иногда пишет у вас в «Звезде» очерки из действующей армии, – неужели это тот самый, которого таким смертным боем били в начале тридцатых за все, что бы он ни написал. И за идеализм, и за пацифизм, и за псевдогуманизм, и еще черт знает за что! И просто за некоторые странности его письма. Неужели он?
– Он самый, – сказал Лопатин. – Странностей его письма я и теперь не поклонник, но сам он в моих глазах выше всех похвал. Начал с ополчения, дослужился до пехотного капитана и на второй год войны, когда никто уже и не думал, где он и что он, а если и думал, считал, что этот уж, конечно, в эвакуации, – прислал в редакцию свой первый очерк, написанный от руки и без напоминаний, что он писатель. Прислал не как иногда мы, грешные, – из штаба фронта, с пометкой: «Действующая армия», а прямо с переднего края и без пометки. Пометку уже в редакции поставили. Напечатали первый – прислал второй. После второго забрали в редакцию в приказном порядке. Не только без его просьб, но и без согласия. С тех пор ездит от нас и пишет. Наши ребята-корреспонденты стараются подгадать, поехать с ним в паре. Любят молодой любовью и называют между собой «Тушиным».
– Сам его видел? – спросил Вячеслав Викторович.
– На войне не приходилось. Только раз – в редакции. Съехались с разных фронтов, выпили три чайника чая с колбасой, которую добыл нам один неравнодушный к литературе старший политрук, и обменялись сапогами. За чаем выяснилось, что мне мои велики, а ему его жмут. Между прочим, и сейчас в его сапогах.
Лопатин говорил все это, ощущая жестокий для Вячеслава смысл сказанного, но все равно говорил. Да, вот так оно все вышло с тем, другим человеком, и пусть слушает, терпит, раз спросил.
– Много неожиданного, – сказал Вячеслав Викторович, продолжая греть руки о стакан, и еще раз повторил: – Много неожиданного.
«Да так ли уж много! – подумал Лопатин. – Это правда, что часто и много за эти годы войны говорим, что не ожидали того и не ожидали этого! Говорим о событиях, говорим о людях, говорим о хороших и о дурных поступках. Но все-таки почему так уж много неожиданного? Может, надо поменьше удивляться? Может, бывало и так, что плоско, скудно, недальновидно думали о жизни, о людях и обстоятельствах? Конечно, проще всего все, что вышло не так, называть неожиданным. Назовешь, и вроде бы уже не надо над этим думать! Хотя думать, наверное, все же надо! И с этим П. А., по сути, так ли уж все неожиданно? А почему, если человек, хотя и ошибался, не подличал, хотя и били, не хныкал, хотя и любил и понимал людей как-то странно по-своему, по-иному, чем другие, но любил и сам оставался человеком, – почему от него нельзя было ждать, что пробьет час – и станет «Тушиным»? А не станет «Тушиным», наоборот, кто-то другой, про кого говорим теперь, что это для нас неожиданно, только потому, что сами раньше неглубоко думали: от кого и чего ждать?
Лопатин вспомнил, что надо предупредить Губера: пусть оставит при себе тот разговор с редактором, который слышал в штабе.
Говорить сейчас Вячеславу об ответе редактора не надо. Получится: вроде бы уже попросил за него и умыл руки, а что дальше – не твое дело!
Надо другое: вернуться из этой поездки в Москву и вдолбить там редактору, что такие таланты, как Вячеслав, на земле не валяются. Что ты должен его взять с собой в поездку, пускай на первый раз в короткую, не самую трудную. И дело не только в тех стихах или в очерке, которые он привезет с фронта; хорошие или нет – неизвестно. А в том, как дальше жить и писать такому непустячному для литературы человеку. Генералы тоже не все красиво выглядели в сорок первом. Но многим дали оправдаться. И оправдались.
Только так и надо с редактором о Вячеславе, с глазу на глаз.
С глазу на глаз – Матвей понимает такие вещи. И чаще, чем о нем думают.
Вячеслав Викторович, продолжавший сидеть все в той же позе с остывшим стаканом чая в руках, вдруг оторвался от стены, слез с тахты, сунул ноги в растоптанные домашние туфли и, надев поверх белья узбекский ватный халат, ушел в переднюю. Через минуту он вернулся, одной рукой придерживая у горла полы халата, а в другой неся четвертинку.
– Все-таки не прощу себе, если, первым узнав, не обмою с тобой твой орден. – Он поставил четвертинку на стол и принес с подоконника горбушку черного хлеба и банку с горчицей. – Водка чужая, но в растратчиках не останусь. За два дня достану что-нибудь равнозначное.
Вячеслав Викторович вернулся к подоконнику и принес оттуда два, как показалось Лопатину, немытых стакана, не садясь за стол, разрезал горбушку и намазал свою половину горчицей.
– Тебе тоже намазать?
– Мажь.
Вячеслав Викторович снова пошел к подоконнику и принес солонку, в которой было немного соли на дне, взял оттуда щепоть и густо посолил поверх горчицы оба куска хлеба. Потом открыл четвертинку и разлил пополам водку.
– Поздравляю. – Он дотронулся до стакана Лопатина. – Будь жив до конца! Главное – жив!
И выпил до дна, не садясь.
Лопатин кивнул и молча в два приема выпил свою долю, переполовинив хлебом с горчицей. Горчица была такая крепкая, что проняла сильней водки.
Вячеслав Викторович сел за стол, опустив голову.
– Я сегодня днем задремал и видел маму, что она кормит нас с тобой пельменями, а это к счастью. К твоему – она тебя любила, – подняв от стола глаза и глядя в лицо Лопатину, сказал Вячеслав Викторович. – Когда вернешься в Москву и увидишь, что есть возможность взять меня с собой в поездку на фронт, прежде чем окончательно договариваться, пришли мне телеграмму. Какую-нибудь условную, чтобы не поставить меня в неловкое положение, ну, скажем: «Как твои дела?» А я, если решусь ехать, отвечу: «Хочу увидеться». Договорились?
– Нет, не договорились, – сказал Лопатин, который, услыхав это, вдруг почувствовал, что, наверно, все-таки прав не он, а редактор со своими суконными словами: «попросится – решим». – Знай заранее: все, что будет в моих силах, там, в Москве, сделаю. Но без условных телеграмм. Захочешь ехать, так и напиши! А я напоминать тебе о таких вещах не буду. Не хочу и не должен.
– Ну что ж, может, ты и прав. – Вячеслав Викторович выговорил это с видимым трудом.
– Да, в данном случае прав я, – сказал Лопатин.
– Ты стал другим, чем помню тебя, – сказал Вячеслав Викторович. – Не знаю, хуже или лучше, но другим.
Лопатин молчал. Глядел на него и не жалел о сказанном. Потому что нельзя такие вещи начинать не с того конца, с какого надо их начинать! Страна вправе решить за кого-то, что надо его сберечь, отставить от войны. Даже от такой, как эта. Но никто, никакой человек не вправе сам отставлять себя от войны…
И как ни тяжело дать почувствовать это Вячеславу, сидя через стол от него и глядя ему в глаза, а все-таки пришлось дать почувствовать. Иначе все, что будет дальше между ним и тобой, будет неправдой…