Книга: Дни и ночи. Двадцать дней без войны
Назад: 7
Дальше: 9

8

На следующий день Лопатин закончил работу на студии раньше, чем думал. В начале девятого, проработав десять часов подряд, режиссер сказал:
– До закладки дошли! – и вынул из сценария крышку от папиросной коробки, про которую утром сказал: пока не дойдем до нее, не встанем. – Перевыполнять не будем, а то завтра недовыполним.
Так Лопатин оказался у Ксении в девять часов – раньше, чем думал.
Ксения открыла после нескольких звонков. Она была в надетом поверх платья халате.
– Проходи в нашу комнату, – сказала она и распахнула первую из трех выходивших в прихожую дверей. – Я сейчас…
Она вышла, а он стал не спеша раздеваться, с наслаждением чувствуя, что в этой квартире топят.
По стенам длинной прихожей, всюду – и над вешалкой, и над дверьми, и в простенках – висели акварели. При слабенькой лампочке было не разобрать, какие это акварели – хорошие или плохие, но все здешние, южные, с барханами, с саксаулом, с весенней, покрытой маками степью, с цветущим урюком.
Он разделся и вошел в большую комнату, с буфетом, высокими стульями и большим столом, на котором стояло сейчас пять приборов. Но вся эта мебель была сдвинута в сторону, не так, как она, наверное, стояла раньше, когда здесь была столовая. А к освободившейся стене приткнулись двуспальная кровать и платяной шкаф.
На стенах комнаты, так же как и в прихожей, висели акварели.
Там не разобрать какие, а тут хорошие. Старая Средняя Азия!
Арбы, верблюды, караваны, всадники, лошади. Под двумя акварелями, висевшими пониже, на одной из которых был изображен пригнувшийся к луке седла казак с нагайкой, а на другой – табун лошадей, Лопатин разобрал подпись: «Каразин», – и вспомнил, как в молодости читал полные занятных подробностей книжки этого превосходного акварелиста, участника туркестанских походов.
Кто-то живший раньше в этой квартире любил Среднюю Азию, собирал эти картинки Каразина, да так и оставил их здесь.
– Кто здесь жил раньше? – спросил Лопатин, когда вошла Ксения, уже без халата, в знакомом нарядном платье, которое с большой суетой шилось к последнему перед войной Новому году и было готово, конечно, в последнюю минуту.
– Вот так ты всегда, – сказала Ксения. – Неужели нечего больше спросить?
– Придет в голову, спрошу о другом, а пока это самое интересное.
– А разве тебе не сказал Вячеслав, где мы живем?
– Не спрашивал у него. Только сейчас заинтересовался, глядя на картинки.
– Нам очень повезло, – сказала Ксения. – Это дом военного ведомства; здесь жил генерал – начальник училища, вдовый, со своим взрослым сыном, тоже военным. Он получил какое-то назначение и уехал перед самой войной, а сын – как только началась война. И все их вещи остались здесь. Они отдали ключи от квартиры в КЭЧ. Это…
– Не объясняй, я знаю, что такое КЭЧ.
– И так все это и стояло. А потом, когда сюда эвакуировался из Москвы театр и некуда было селить актеров, местные власти, не знаю уж позвонили или телеграфировали генералу на фронт, как быть с его квартирой, и он дал в ответ телеграмму, буквально такую – у нас в театре все ее знают наизусть: «Артистов уважаю. Считал бы для себя позором селить их в голых стенах. Чем богат, тем и рад! Милости прошу в мою хату. Иван Ефимов». Говорят, он всегда так подписывается – имя и фамилию полностью.
– Я знаю этого человека, – сказал Лопатин.
– Ну вот…
Кажется, Ксения хотела сказать то, что привыкла говорить в подобных случаях: «Вот так и всегда, знаешь, а не рассказываешь!» – но остановилась. Помешала вовремя пришедшая в голову мысль, что они теперь не муж и жена.
И Лопатин тоже не сказал того, что сказал бы раньше, что, наверно, скоро увидит человека, в квартире которого живет Ксения.
– После его телеграммы все оставили, как было, и заселили. Дали по одной комнате нашему народному СССР – его сейчас нет, он в Алма-Ате на съемках, нашему худруку и директору. Сначала прежнему, а теперь, когда на его место пришел Евгений Алексеевич, нам! Ну зачем ты спросил – смотри, сколько мы времени потеряли! А я так рада, что ты раньше пришел. Вчера не захотел со мной говорить, а теперь все равно придется.
– Кто еще будет? – кивнув на стоявшие на столе пять приборов, спросил Лопатин.
– Еще наш худрук и одна моя знакомая. Она сама напросилась. В восторге от твоих сталинградских очерков и хотела тебя увидеть. Евгений Алексеевич с худруком могут немножко задержаться – здешнее правительство еще не было на нашем новом спектакле, а сегодня позвонили, что придут. Они очень любят наш театр, но такие все занятые!
– Я рано явился, у тебя, наверно, не все готово, – сказал Лопатин, хорошо знавший, что у нее никогда и ничего не бывает вовремя готово. – Иди на кухню, доканчивай, а я посижу.
– Ничего, там Ника на кухне доделает. – Ксения, очевидно, имела в виду свою знакомую. – Я ей сказала, что хочу с тобой поговорить, она понимает такие вещи.
– Ладно, давай говорить. О чем будем говорить? О дочери?
Ксения огорченно посмотрела на него. Хотела начать не с этого, а приходилось с этого.
– Я получила от нее письмо, очень хорошее. Показать?
– Покажи.
Она пошла к кровати и вынула из-под подушки письмо. Это была ее привычка – совать под подушку письма и потом перечитывать их по ночам. Один раз, лет пять назад, он, вернувшись раньше ее и ложась спать, наткнулся на одно такое письмо. Попались на глаза первые строчки, и сунул обратно, не стал дальше читать. Спит теперь на другой кровати, с другим человеком, а привычка прежняя – письма под подушкой!
Письмо от дочери и правда было хорошее – сдержанно-доброе, такое, какие пишут сильные слабым. Вначале писала, что получила от отца телеграмму, что он вернулся из Сталинграда, а дальше коротко о себе – что у нее все хорошо, пусть мать не беспокоится.
Лопатин дочитал письмо и отдал.
– Я считаю, что мы ничего не должны с тобой решать до конца войны, – сказала Ксения. – Я посоветовалась с Евгением Алексеевичем, и он тоже так считает.
Лопатин удержался от вспыхнувшего в нем несправедливого раздражения. Ну да, посоветовалась, а с кем же еще ей теперь советоваться, если он ее муж? Вот она с ним и советуется.
– А что нам с тобой решать? – сказал Лопатин. – Если до конца войны со мной что-нибудь случится, решать придется уже не нам с тобой, а вам с ней: ей скоро шестнадцать.
– С тобой ничего не случится, нечего об этом и думать!
– А раз нечего и думать – значит, она останется со мной. А все остальное: как быть с нашей квартирой, где и кому жить, – все это действительно решим после войны.
– Мне не нужно от тебя никакой квартиры, – порывисто сказала Ксения. – У Евгения Алексеевича есть в Москве квартира.
Лопатин знал, что порыв ее искренний. Житейская расчетливость, а тем более алчность не были ей свойственны. Но порыв этот – сейчас. И Евгений Алексеевич – сейчас. А что будет с нею и с ее Евгением Алексеевичем, когда кончится война, никому на свете, в том числе ей самой, неизвестно.
И, не желая ловить ее на слове, Лопатин промолчал.
– Ну хорошо. Не будем говорить о том, что после войны, – сказала Ксения. – Но могу я весной пригласить сюда Нину, когда начнутся фрукты? Чтобы она тут пожила? Я говорила с Евгением Алексеевичем, он согласен. Ты увидишь и поймешь, какой он хороший человек.
– Вполне допускаю, что он хороший человек. И что он согласен. Я не согласен.
– Почему? Я все обдумала.
– Все, кроме такой мелочи, что весной она еще будет учиться и ей нужно кончить девятый класс.
– А летом?
– И летом не надо этого делать. У тебя свой дом, своя жизнь. Зачем путать девке голову, приглашать ее в свидетели? Я не хочу этого.
– А если я напишу ей сама?
– Пиши. Думаю, что она не согласится, – сказал Лопатин с уверенностью в том, что их дочь, похожая на него, а не на свою мать, поступит так, как поступил бы на ее месте он сам.
– А ты не подумал, что у тебя тоже могут произойти перемены в жизни? – спросила Ксения.
– Пока не предвижу. – Лопатин ответил, не вкладывая в эти слова никакого второго смысла, но Ксения поняла их по-своему.
– Я так не хочу, чтобы ты на меня сердился, – сказала она. – Нехорошо это говорить, но я, правда, очень счастлива.
– И отлично. И пойми наконец, что я вполне доволен своим нынешним положением. Попробуй себе это представить.
– Ты говоришь неправду, – на глазах у нее выступили слезы. – Говоришь, чтобы я не чувствовала себя виноватой.
Снова-здорово! Так он и знал – он ей уже не нужен, но ей все еще хочется, чтобы она была нужна ему!
– Послушай, Ксюша, – сказал он, и она вздрогнула и напряглась – так давно не слышала этого обращения. Он называл ее так не в минуты мужской нежности, а во время все более редких вспышек того просто-напросто человеческого доброго чувства к ней, которое она с годами истребила в нем почти без остатка. – Рассуди сама: ну зачем бы я пришел к вам в дом, если бы продолжал хотеть тебя как женщину? – «Хотеть» было не его слово, а ее, и он употребил это ее слово, чтобы она лучше поняла. – Для чего? Чтобы понюхать в чужом доме – нельзя ли его разорить? Это было бы с моей стороны просто-напросто подло! Но предположим, что человек слаб, хотя я не думаю этого о себе. Но предположим, ты это думаешь! Зачем же приглашать сюда меня, который, по-твоему, все еще неравнодушен к тебе? Если так – это вряд ли красиво с твоей стороны!
Она протестующе воздела руки.
«Ну как ты мог обо мне так подумать?» – говорил этот жест, хорошо знакомый и превосходно отработанный, особенно в платье без рукавов.
– А раз не так, то больше и разговору об этом нет! – сказал Лопатин, так и не дав ей сопроводить жест словами. – Теперь, когда мы все с тобой выяснили, обещаю, что весь вечер буду хорошим.
Однако он слишком рано дал это шутливое обещание. Прежде чем стать хорошим, пришлось еще раз побыть плохим.
Ксения вдруг стала у него допытываться, как хоронили в Москве внезапно умершую Гелю и почему Лопатин, не жаловавший Гелю, оказался на ее похоронах. Ей написала об этом событии одна из тех московских баб-бабарих, которые бестолково топтались рядом с Лопатиным, пока он ругался с так и не дорывшими вовремя могилу пьяницами, ругался, вспоминая, как год назад проклинал ему этих могильщиков редактор армейской газеты, только не на этом, Даниловском, кладбище, а на другом – Ваганьковском.
Одна из баб-бабарих, когда наконец дорыли могилу, опустили в нее гроб и Лопатин бросил на крышку в изголовье мерзлый комок земли, вдруг вскрикнула: «Ах, не надо туда, где лицо, ей больно!» И Лопатин сейчас со злостью подумал, что, наверно, эта самая дурища и описала потом Ксении похороны.
– Мне написали, что ты у нее даже в больнице был перед смертью. – На лице Ксении выразилось суетное любопытство, о причинах которого он догадывался.
Он никогда не любил крашеную и прокуренную женщину, которая паслась в их доме во время его отъездов, а порой портила и дни приездов, и смутно подозревал, что она бывала наперсницей Ксении в периоды ее увлечений. Он не испытывал благодарности за тот приступ откровенности, в котором Геля когда-то, в декабре сорок первого, вдруг выложила ему все, что думала о его жене. Но когда приехал после Сталинграда и застал в редакции принесенную какой-то санитаркой записку от этой женщины с просьбой зайти к ней в больницу, где она «понемножку помирает», – пошел. Считал, что люди не шутят такими вещами, что, наверно, так оно и есть. И не ошибся. Записка прождала его больше недели, и, когда он пришел в больницу, санитарка, та самая, что относила записку, шепотом у двери в палату сказала, что Ангелина Георгиевна не жилец на свете, у нее рак – через день-два кончится.
Войдя в палату, он увидел ее, с отросшими на целый вершок от корней седыми волосами и неузнаваемо, как щепку, исхудавшую.
Может быть, десять дней назад, когда писала записку, она что-то хотела сказать ему. Зачем иначе было писать? Но теперь уже ничего сказать не могла. Поглядела на него не то виноватыми, не то удивленными умирающими глазами – уже не думала, что он может прийти, – прошептала что-то бессвязное, чего он так и не понял, и снова впала в забытье. Наверное, ей делали обезболивающие уколы.
Он постоял и ушел. А через два дня та же самая санитарка, решившая, что, раз он приходил в больницу, значит, он близкий покойнице человек, разыскала его в редакции и сказала, что Ангелина Георгиевна преставилась нынче утром и надо ее забрать и похоронить.
Он узнал в редакции у сведущих людей, как это делается, сказал им, что умерла его родственница – иначе было неловко просить о помощи, – и ему помогли сделать все, что требовалось. Достать гроб, грузовик и вручить кому следовало соответствующую мзду.
А потом было кладбище и три пришедшие туда, кроме него, незнакомые ему московские интеллигентные старухи, которым он по глупости сказал, что был у покойной в больнице. И вот – результат! Этот никому не нужный разговор с Ксенией.
– Удивляюсь, как ты все-таки к ней поехал? Ты же так не любил ее!
– При чем тут любил, не любил? – сердито сказал Лопатин. – Написала, что умирает, вот и поехал.
– А почему она тебе написала? – не унималась Ксения. – Чего она хотела, что она тебе сказала?
– Не знаю, почему написала, – сказал он. – Был по твоей милости знаком с ней, вот и вспомнила. Умирала одна, как собака, поэтому и написала. Чего тут непонятного?
– Зачем ты так грубо о ней?
– Я не грубо. А ты не суетись. Человек умер, а ты суетишься. – Лопатин посмотрел своей бывшей жене прямо в глаза и зло добавил: – Ничего она мне про тебя перед смертью не сказала, напрасно суетишься.
– А что она могла тебе обо мне сказать? – с вызовом спросила Ксения.
– А раз нечего было сказать, чего ты суетишься? – повторил он все так же зло.
– И все-таки не знаю, зачем ты к ней поехал, – упрямо сказала она, все еще не в состоянии расстаться с продолжавшей тревожить ее мыслью. – Наверно, я тебя никогда до конца не понимала.
– Что правда, то правда, – угрюмо сказал Лопатин.
После нелепого разговора о покойнице ему захотелось встать и уйти. И может, он и сделал бы это, если б не вдруг раздавшийся в дверях женский голос:
– Ксения! Требуется твоя помощь.
Он оглянулся и увидел в дверях молодое женское лицо, показавшееся ему знакомым.
Ксения сорвалась с места и побежала к двери.
– Сейчас, сейчас, извини, пожалуйста.
Она была рада и этому голосу, и возможности улизнуть из комнаты. Раньше, пока Лопатин был ее мужем, она, попав в тупик и не зная, что говорить дальше, начинала или плакать, или плохо себя чувствовать. Но теперь, в ее новом положении, и то и другое было бессмысленно.
Лопатин с усмешкой подумал об этом, когда за нею закрылась дверь. И в этой простой мысли была частица радовавшего его чувства освобождения от прошлого.
Назад: 7
Дальше: 9