ЗАВЯЗЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I
Лихо – не тихо. Скребет и душу рвет…
Одна заботушка: удастся ли выхватить Ивана из колонны арестантов?
И так и сяк думается силушке-Ною: в живых быть завтра или придется голову сложить?
А ночь легла парная, располагающая к отдохновению, но нету угрева сердцу – не спится Ною. Сидит он на веранде второго этажа дома Ковригиных, чужая сабля на коленях (свою спрятал) и чужой кольт в кобуре, еще не испытанный в бою.
И кажется Ною, что он не в Красноярске, а в той самой Гатчине в январскую стынь перед сраженьем. Так же вот мутило душу в ночь на воскресенье, и ум за разум заходил.
Душно! Хоть бы подпруги кто отпустил ему на одну эту ночь, чтоб дух перевести. Или от бога положено ему, Коню Рыжему, сдохнуть под железным седлом с туго затянутыми подбрюшными подпругами?..
Ох, хо, хо! Времечко!..
Разулся, поставил сапоги возле табуретки, на которой сидел, портянки повесил на перила, стащил с себя френч и ноги вытянул по половику, чтоб охолонулись.
Один он, как перст, среди казаков. Куда кинуться с братом Иваном?
«Куд-ку-да! Куд-ку-да!» – подала голос курица. Яйцо снесла, что ли, или с насеста свалилась?
Вчера полковник Ляпунов ораторствовал перед казаками полка. Ну, обсказал про бои с красными. По его словам, совдепия на военной карте похожа на графин, перевернутый узким и длинным горлом в Каспийское море. И что из этого красного графина доблестные войска белых армий всю кровь большевиков выцедят в море. Дно «графина» у Петрограда со стороны Мурманска и Архангельска разобьют войска генерала Миллера с белофиннами, американцами и англичанами в придачу. Горловину сдавят деникинцы – возле Орла двигаются, а со стороны Казани и Самары – чехословаки с белой армией генерала Дутова, так что сибирякам надо поспешать. Ну и про свободу сказал, про демократию и гуманность.
Ной так и не уразумел, что обозначает «демократия» и «гуманность»? Полную истребиловку или отсидку в тюрьмах?
Вот уж приспела «свободушка»! Сам в себе варись, как яйцо в кипятке, а язык – не для души, а как у коровы – для жвачки. Жуют люди каменные слова, а душу на замке держат.
Как-то обернется в субботу!..
Для Ноя завтрашний день – суббота с числом 13 июля. А по новому – пятница будет с 26 числом.
Все люди города жили и думали, принимали новорожденных и отпевали в храмах божьих усопших по-старому, а на службу ходили и бумаги подписывали по-новому, совнаркомовскому стилю, в том числе и белогвардейцы.
Такая же двойственность была во всем. И сама Россиюшка от Петрограда до Владивостока раскололась на две половины – на красную и белую.
«Когда же она единой будет, господи?..»
Пискнула дверь – кто-то вышел на веранду. Ной скосил глаза – Лизавета! Кто же еще! Василий с отцом в извозе, а квартирантов еще не подселили из городской управы – трое беженцев побывали, поглядели комнаты на первом этаже и больше не пришли: Кача!..
Не заметив притихшего Ноя на табуретке, Лиза так-то сладко потянулась, зевнув; толстущая русая коса по белой сорочке, а сама такая подобранная, покатоплечая. Вроде и не ядреная баба, но до чего же работящая: весь дом Ковригиных держится, в сущности, на одной Лизавете. Она и обстирывает всех, и за двумя коровами доглядывает, и кухарничает, и в отменном обиходе держит весь второй этаж с пятью комнатами и кухней, и все это нешумливо, без крика, с улыбочкой, словно Лиза век прожила не в кромешном аду, а на небеси в раю.
– Ай, Ной Васильевич! – обрадовалась она. – Я так-то волновалась, што вы гдей-то задержались. Все ли ладно?
– Все ладно, Лиза.
– Нет, одначе. Вижу я, все вижу. Если бы я чем могла помочь! Бестолочь я, бестолочь. Токо и знаю, что молюсь за вас. Особливо – за золовушку Анечку. Ни известия, ничего нет. Жива ли? Вася говорит: давно убил ее капитан.
Ной вздохнул – сам ждет не дождется, хотя бы какой вести об Анне Дмитриевне.
– Как с Ваней надумали? Пригонят ведь. Славненький такой мальчик! Не сгинуть же ему, правда?
– Думаю, Лиза.
– Я так-то волнуюсь! Так-то волнуюсь, ежли б знали, Ной Васильевич. И за вас молюсь, и за Прасковью Дмитриевну, и за Казимира Францевича, за всех, за всех!..
Именно: «за всех, за всех!..» Но не за себя.
– Завтра пригонят?
– Завтра, Лиза.
– Паша ничего не передавала?
– Ничего.
– Али силы ишшо нету народ поднять?
– Нету, Лиза. Народ подымется не сразу – многотерпенье еще не исчерпалось. Наш народ многотерпелив от пращуров.
– А Ленин?
– Ох, Лиза! Я же упреждал тебя!
– Дак мы ж двое…
– И у земли есть уши, Лизавета. Сгубишь себя, гляди. Просил же тебя: запамятуй некоторые слова. Хоть бы ради сына своего. Кто его растить будет?
– Ах, Ной Васильевич! А к чему растить Мишеньку, ежли жить ему потом до смертушки во тьме-тьмущей, как у нас на Каче, в поножовщине да страхе. Разе это жизня?
– Экая ты! – Ной подтянул ноги, подобрался, и строго так: – Или век, думаешь, тиранству быть? Время пришло свести его на нет, оттого и врукопашную пошли друг на друга, чтоб без душегубства жить на своей земле. Вот оно как!
– Ах, кабы все так свершилось, как сказываете, – глубоко вздохнула Лиза.
– Иди, почивай, Лиза. Миша еще проснется.
– Он у меня крепкий на сон, слава богу. А мне не уснуть, одначе. Дымова и Рогова тоже пригонят?
– Должно.
– Ах, какие люди-то, люди-то! Век бы им жить. Али добрые завсегда недолго живут, а?
– Добрые – они потому и добрые, Лиза, что свою жизнь не жалеют для других. Долголетья у них нету.
– И правда! Вот у нас на Каче лонись старик помер – скоко душ сгубил, не счесть, а прожил сто три года! Ужасть! Али вовсе бога нету, што злодеям долгая жизня, а вот как Христу – короткая?
– Экая ты, Лиза! В какую глубь ныряешь?
Петухи пропели на Каче первую побудку, кобель взлаял в ограде, и тут раздался стук в ворота калитки. Лиза испугалась:
– Ктой-то?
– Иди, Лиза! Я спрошу, – сказал Ной, быстро натягивая китель и вынув из кобуры кольт.
II
Нежданные гости – Прасковья и Артем!
Им тоже не до сна в эту тревожную, жуткую и вместе с тем погожую июльскую ноченьку…
Прасковья – в монашеском черном платье; она живет теперь с монашками, в их обители, где и работает фельдшерицей. Обитель тут же, в городе, невдалеке от духовной семинарии.
Артем в рабочей куртке, в кепке и ботинках.
Сразу к делу:
– Имеются сведения – казаки под командованием есаула Потылицына готовят расправу над нашими товарищами – сообщил он. – Кого именно казнить будут при этапировании – пока еще неизвестно.
Этого Ной не знал!
– Что же делать? – спросил Артема.
– Ничего.
– Как так? Глядеть, что ли? Да я один могу…
– Потому и пришли, чтоб предупредить вас, – сурово и строго заметил Артем. – Ничего вы один, конечно, не сделаете, а дело загубите. В данный момент мы не располагаем такой силой, чтобы поднять и вооружить народ. Следовательно – ничего! Если они справят кровавую тризну над арестованными, тем самым приблизят свой собственный конец.
Ной подумал и сказал:
– Среди арестантов будет и мой брат. Иван.
– И вы для него отыскали квартиру в Кронштадте? – продолжал Артем. – Это неосмотрительно, Ной Васильевич. Крайне неосмотрительно. Иван – молодой парень, не из руководителей. Обыкновенный парень. Ни для контрразведки, ни для белогвардейского правительства никакого интереса собою не представляет. Это ясно. Брат? Но у вас хорошее алиби: брат давно ушел из семьи. Никаких других обвинительных документов в контрразведке против вас не имеется. Это мы знаем совершенно точно!
Ною это тоже известно.
Но – брат же, брат! Чтоб не вырвать его из лап карателей – да Ной вовек не простит себе такого паскудства!
– Если Дальчевский узнает, что Иван – мой брат, да еще член партии…
– Не думаю, – перебил Артем, – чтоб наши товарищи не сообразили уничтожить документы! Большевики, понятно, но документов у карателей не будет.
– Пойду, хоть подышу родными углами да на племянника взгляну, – вздохнув, сказала Прасковья, и к Ною: – Вам хорошо здесь?
– Покуда все ладно.
– У нас только мама ненадежный человек. Но мы ее отправили в Ужур. Пробудет там до зимы. Вы еще не ложились спать?
– Не до сна! Да и со службы вернулся поздно. Богумил Борецкий привязался со своими любезностями, чтоб ему околеть.
Прасковья ушла.
– От Анны Дмитриевны нету вести? – спросил Ной.
Артем помедлил, потом оказал:
– Пока ничего определенного. Но прибыл товарищ из Омска. Особо просил, чтоб мы воздержались от непродуманных шагов.
Вернулась Прасковья, пригорюнилась. Отчий дом! Близок локоть, да не укусишь. Уходить надо!..
Артем еще раз напомнил Ною:
– Держитесь спокойно при этапировании арестованных! За вами будут наблюдать. Это единственный момент для контрразведки, чтоб изобличить вас, как сочувствующего большевикам. Воздерживайтесь от единоличного партизанства.
Ной ничего не ответил. Тяжко! Ох, как тяжко! Если бы был здесь капитан Ухоздвигов, он, конечно, помог бы Ною выручить брата!..
Долго не мог заснуть, ворочаясь на перине. Ночь выдалась тихая, несносно жаркая, душная, как это бывает только в июле.
«Хоть бы сон хороший увидеть, – подумал Ной; он всегда запоминал сны, обсуждал их потом сам с собою. – Только бы не церковь приснилась, господи прости!» Увидеть себя или кого из близких в церкви, значит, быть в тюрьме, а если в тюрьме – то к свободе. А лучше всего – ворох пшеницы! К богатству то!
А приснилась… Дуня!
Нелепо и дико!
Ною страшно и жутко до невозможности… Он зовет людей на помощь и бьет, бьет Дуню. Ее подослали к нему из контрразведки от Каргаполова, чтобы изобличить Ноя в подрывной связи с Кириллом Ухоздвиговым. А самого капитана Ухоздвигова уже расстрелял каратель Гайда в сорок девятом эшелоне.
Ной отбивается от Дуни, от контрразведчиков, и рычит, как пораненный тигр…
– Ной Васильевич!..
Кто-то его зовет. Но он понять не может – откуда слышится голос?
– Ной Васильевич!..
– А? Что? – очнулся Ной весь в холодном поту – взмок на пуховой перине. Чья-то теплая ладошка на его мокром лбу. Кто же это? И где он? – О, господи! Доколе же будет так? – взмолился, еще не освободившись от страшного сна. Возле кровати Лизавета – он ее узнал сразу. Окно тускло отсвечивает; черные лапы огромного фикуса отпечатались на раме, и тишина, тишина. – Ты, Лиза?
– Вы не захворали, Ной Васильевич? – спрашивает участливый голос Лизы. – Ужасть, как стонали. Подумала – плохо вам. Я же с Мишенькой за стенкою сплю.
– Испужал тебя? – Ной погладил руку Лизы. – На перине нельзя мне спать – телу стеснительно.
– Нет, нет! – лопочет Лизавета. – Не от перины это, от души. Я вить все понимаю, Ной Васильевич. Это страх вас одолевает. А вы плюньте на него, на страх-то. Бог даст, все и обойдется. Сама сколь раз спытала. Все хорошо будет, Ной Васильевич. Все будет хорошо. Вы успокойтесь и усните, а я пойду. День-то завтре будет у вас тяжелый: силу надо иметь.
И тихо скрылась за дверью, словно и не было ее тут.
III
Со второй половины дня пристань оцепили казаки и чехословацкие легионеры.
Казаки особого эскадрона хорунжего Лебедя разъезжали по улицам, а польские легионеры оцепили депо и механический завод.
Торжествующие победу губернские власти ждали прибытия полковника Дальчевского с доблестными воителями.
На большой деревянной барже, заменяющей дебаркадер, застланной коврами, со столиками и стульями, с предупредительными официантами из ресторана «Метрополь», попивали прохладительные напитки товарищ управляющего Троицкий, щеголеватый, подтощалый господин в пенсне, а с ним министр МВД Прутов, упитанный сангвиник с бородкой, полковник Ляпунов, подполковник Каргаполов, прокурор Лаппо, полковник Розанов, управляющие банками: Сибирским акционерным – Афанасьев и Русско-Азиатским – Калупников, начальник губернской милиции Коротковский, госпожа Дальчевская с дочерью и сыном и многие другие, не столь значительные, но прикипевшие к власти, как вороньи гнезда к деревьям.
С дебаркадера по широкому трапу на берег протянута ковровая дорожка. На гальке у трапа толпились музыканты духового оркестра военного гарнизона. Им предстояло впервые исполнить гимн Сибирского правительства: «Где бесконечная снежная ширь…». Репетируя, музыканты выдували каждый свою партию, чтобы дунуть потом сообща, когда к пристани подойдет отважный «Енисейск».
Важные дамы города, щебеча и переливая новости, томились на берегу в ожидании парохода.
В кучке офицеров на барже кто-то громко сказал:
– Рубить жидов с головы до пят, и весь им суд и следствие!
Прутов оглянулся:
– Никакой резни, господа! Мы пришли на смену большевистской тирании. И, кроме того, должен заметить, если вы тронете евреев, сие немедленно отзовется во Франции и Америке и во всем мире. И тогда мы наживем много неприятностей.
– «Енисейск»! – кто-то крикнул с кормы.
– Еще неизвестно, «Енисейск» ли?
– «Енисейск», конечно!
– «Сокол» такой же.
Вслед за первым пароходом показались другие. Они шли кильватерным строем: «Енисейск», «Орел», «Лена»«, «Тобол», «Иртыш».
Ждали.
Против пристани «Енисейск» остановился, к нему подошел «Тобол» и принял на буксир вместительный лихтер № 5 с захваченными красными.
Освободившись от лихтера, «Енисейск» протяжно загудел, направляясь к пристани. Остальные пароходы стали на якоря.
Полковник Ляпунов крикнул на берег:
– Гимн! Гимн!
Кто знает, по чьей вине духоперы вдруг рванули вместо: «Где бесконечная снежная ширь…» «Боже, царя храни!»
Господа на барже обнажили головы; оба банкира и миллионщики набожно перекрестились. И сам Прутов до того растерялся, что вместо того, чтобы остановить исполнение царского гимна, почтительно снял шляпу.
Дуня с поручиком Ухоздвиговым, не допущенные к дебаркадеру, смотрели на церемонию встречи «Енисейска» с берега.
– Еще одна ведьма! – ахнула Дуня, завидев с каким-то пожилым офицером Алевтину Карловну, бывшую полюбовницу покойного папаши. Подумать! Ее, Евдокию, Елизаровну, с инженером Ухоздвиговым не пустили к трапу, а прости-господи Алевтинушка сыскала себе нового покровителя, разнарядилась, как балаганная актерша, и прет к трапу под ручку с усатым моржом!..
Дамы толкаются, лезут на баржу, но их оттаскивают офицеры и казаки.
– Помилуйте! Там и так яблоку негде упасть.
– Господа должны уступить место дамам!
– Помилуйте!
IV
Подпоручик Богумил Борецкий со своими офицерами и хорунжим Лебедем чинно прошли по ковровой дорожке на дебаркадер. Перед ними расступились. Прутов первым приветствовал подпоручика Борецкого, хотя тот руки не подал министру: он, подпоручик Борецкий, знает только великого командующего Гайду, а на всех этих сибирских правителей ему начхать!..
Когда Богумил Борецкий с офицерами и хорунжим отошли в глубь дебаркадера, прокурор Лаппо шепнул Прутову:
– Видели рыжебородого, который с Борецким?
– Ну? – повернулся Прутов; он, понятно, помнил хорунжего.
– Это хорунжий Лебедь, который удачно отличился возле тюрьмы. Но это был всего-навсего маневр. Получено письмо генерала Новокрещинова, в котором сообщается, что хорунжий Лебедь агент Ленина!
Хватив через край, Лаппо ввернул, что хорунжий Лебедь пользуется расположением чехословацких офицеров и самого Гайды, а это неспроста: чтоб иметь заслон.
Прутов жестко обрезал:
– Оставьте! Должен заметить вам, господин прокурор, вы здесь в губернии преуспели в обострении отношений с чехословаками. И если дело дошло до того, что они доверяют только одному хорунжему, это значит, что вы все противопоставили себя чехословакам. А это уже дурно пахнет, да-с! Надо помнить: без их помощи мы не сумели бы опрокинуть Советы в Сибири, насквозь пропитанные большевизмом. На этот счет мы будем еще говорить.
«Енисейск» причалил к дебаркадеру.
По правому борту парохода – офицеры, офицеры, офицеры, молодые казаки. На капитанском мостике – полковник Дальчевский, подтянутый, в фуражке и в кителе с золотым крестиком; приветственно машет рукою.
– Патриотам – уррааа!..
– Уррааа!
– Ррааа!
Орут с берега и с дебаркадера.
Матросы выкинули с парохода трап, а казаки застлали его еще одной ковровой дорожкой.
Первым сошел Далъчевский и облобызался с министром Прутовым, управляющим губернией полковником Ляпуновым, с банкирами Афанасьевым и Калупниковым, а тогда уже с женою и детьми.
– Уррраааа!
– Мстиславу удалому – уррраааа!
Дамы бросали цветы на ковер по трапу, чтоб доблестный воитель сошел на благословенную красноярскую землю по неувядшим полевым цветам и оранжерейным неблагоухающим розам и хризантемам.
Ной, как только причалил пароход, спрятался за офицерские спины, чтоб не попасть на глаза Мстиславу Леопольдовичу.
Наяривал духовой оркестр, на этот раз гимн Сибирского правительства: Восторженно взвизгивали дамы.
Слепило солнце, кидая свои лучи вкось по Енисею. Горбатились на правобережье лиловые горы.
Дальчевского на берег повел под руку министр Прутов, а за ними губернские чины, ну и, конечно, дамы, ошеломленные и счастливые дамы города.
Про чехословацких офицеров и самого командира сорок девятого эшелона подпоручика Богумила Борецкого запамятовали. Мало того, оттеснили в сторону.
Взбешенный подпоручик Борецкий с офицерами Овжиком и Брахачеком поспешно покинули баржу и, не задерживаясь, убрались прочь с пристани.
Ляпунов заметил-таки Ноя.
– А! Ной Васильевич! – подошел он к хорунжему, разомлевший и пунцовый от выпитого портвейна. – Ну как?! Не победа ли?! Ах, как это славно! А каковы наши офицеры? Орлы! Без единой потери всю флотилию красных в пух-прах! А ведь у красных были превосходные силы: комиссары, командующий Марковский!
Ной почтительно помалкивал.
– На пару слов! – Ляпунов кивнул в сторону кормы, откуда только что ушли чехи. Ной пошел за ним. Ляпунов вытер лицо платком и тогда уже приступил к делу: – Командование эскадроном на сутки передайте старшему уряднику Еремееву. Сами будете находиться в моем распоряжении. Ради такого праздника управление губернией выделило для казаков некоторые суммы. Представьте мне к понедельнику список достойных казаков вашего эскадрона и не забудьте тех, которых передали в сотню есаула Потылицына.
– Слушаюсь!
– Ну, а сегодня не всухомятку же праздновать, не так ли, Ной Васильевич? Ах, да! Вы же непьющий и некурящий! Но тем не менее, хорунжий, нельзя ущемлять других.
– Само собой, господин полковник.
– Ну-с отрядите старшего урядника Еремеева с двумя казаками и пусть получат кое-что у бакалейщика Шмандина. На пять тысяч рублей пока достаточно?
– Того много даже!
– Ну что вы! Ради торжества скупиться нельзя.
Ляпунов достал из нагрудного кармана книжицу и бегло написал химическим карандашом на официальном бланке управляющего губернией бакалейщику Шмандину распоряжение: выдать Еремееву для казаков на пять тысяч рублей подарков, а в скобках упомянул: «водка в том числе», и размашисто, по характеру, расписался. Это был в некотором роде вексель, только из чьего кармана будут взяты деньги, чтобы погасить этот вексель?..
– Фу, какая жарища! – вздохнул потеющий Ляпунов. – Как только уладите все в эскадроне, отдыхайте до часу ночи – набирайтесь силы и спокойствия. А к часу ночи чтоб были на пристани. Надеюсь, все обойдется благополучно.
Эх, хо-хо! Ваше благородие надеется! А водку для чего выписал?!
А на какую же сумму получат подарков отборные казаки сотни есаула Потылицына?!
V
Началась церемония выноса золота и миллионов из утробы «Енисейска», куда оно было перенесено при взятии «Орла».
На баржу поднялись казаки из сотни есаула Потылицына – один за другим, при шашках, с нарукавными бело-зелеными полосками. Казаки выстроились лицом к лицу от трапа парохода, до двух американских автомобилей на берегу.
Полковник Розанов скомандовал:
– Шашки наголо!
Шашки выхватили и – на плечо. Замерли.
По ковру казачьим коридором прошли на пароход, управляющие банками – Афанасьев и Калупников, управляющий губернией Ляпунов, Коротковский и тридцать солдат. Через некоторое время с парохода вышел солдат со слитком золота в руках, за ним второй, третий, четвертый…
– Золото несут! Золото!
Дуня с поручиком Ухоздвиговым протиснулась-таки, чтоб взглянуть на золото.
– Боженька! Ужли мой слиток несут! Гавря, гляди, гляди!
– Он что, меченый?
– А как же? Нестандартный, записано. С печатками «ЕЕЮ».
Дуня, конечно, не успела разглядеть никакой печатки.
– Господи! Богатство-то, богатство-то! – ахнула какая-то дама.
У Дуни сердчишко зашлось от счастья – два пуда золота ее собственного! Она будет самая счастливая дама города. Она успела побывать в банке с поручиком Ухоздвиговым и узнала о судьбе сданного ею золота. Теперь уже банк был не государственным, а как раньше – Русско-Азиатским.
Новый управляющий банком Калупников обрадовал:
– Как же, как же, Евдокия Елизаровна! Имя ваше нам известно. Благодарите нашего старого казначея господина Румянцева за его сообразительность. Если бы он записал, что золото сдано комиссаром Боровиковым без указания, кому оно принадлежит, вы бы не имели на него никакого права. Впрочем, если бы большевики задержались, банк был бы пустым. Слава богу, с ними покончено! Весь золотой запас России с алмазным фондом и прочими банковскими драгоценностями тоже в данный момент вывозится из Казани в Омск.
У Дуни дух захватило – она знатная вкладчица банка! А может ли она взять золото из банка?
– Разумеется, – ответил управляющий. – Мы не большевики. Ваш капитал неприкосновенен. Но если в наш банк, упаси бог, не поступит все золото, изъятое красными, тут уж будет решать правление банка. Будем надеяться, что они не успели расхитить его в тундре. Настигли их вовремя.
Яснее дня солнечного два слитка – собственность Дуни! Семьдесят девять фунтов с золотниками и долями – отродясь столько не имела. Калупников сказал еще, что она может получить потом деньгами – николаевскими, конечно. А сколько же бумажками? Всего-навсего тридцать семь тысяч четыреста восемьдесят два рубля и тридцать три копеечки. Умора! За два пуда? Ну уж дудки! Она лучше сама сгрызет это золото, чем пустит его на ветер бумажками.
Вынесли множество слитков и в том числе несколько нестандартных – пудовики золотопромышленников (недоставало одного пудового слитка, загадочно исчезнувшего по пути следования в город).
За золотом тащили на носилках несгораемые ящики с кредитными билетами.
К рукам добропорядочного социалиста-революционера Мстислава Леопольдовича «прилипло» не так уж много, как потихоньку позже установили управляющие банками: всего пуд золота, двадцать фунтов серебра (один слиток) и николаевскими пятьсот тысяч. Все было подсчитано точно – тютелька в тютельку. Но красные, оказывается, не прикарманили ни одной копейки.
На автомобилях в сопровождении конных казаков ценности увезли покуда в Русско-Азиатский банк.
Экипажи разъехались.
Поручик Ухоздвигов удесятерил ухаживание за Евдокией Елизаровной. Сам-то он незаконнорожденный, без наследства и капитала! (Правда, ему передал свою долю Кирилл Иннокентьевич). Но сегодня он надышаться не мог Дунюшкой. Иллюзии. Грезы. Золотые сказки!..
– Мы уедем в Париж, Гавря, – млеет Дуня.
– Теперь у нас золотые крылья, можем и улететь.
– Ты ведь любишь меня?
– Разве я не доказал тебе свою любовь? Я тебе говорил: в тайге у папаши запрятано тридцать шесть пудов золота. Мне совершенно точно известно, что проводник отца, Имурташка, живой и скрывается где-то в инородческих улусах или аалах, как их там. А раз меня отсылают в Минусинский гарнизон – разве я упущу возможность найти Имурташку? Я его из-под земли вытащу!
– Тридцать шесть пудов! – ахнула Дуня. – А братья? Обожмут, как с наследством.
– Если я найду Имурташку или брата его, Мурташку, все золото будет мое. Надо успеть.
– Боюсь я туда ехать. Маменька с горбуньей живо вцепятся. Еще тогда грозились лишить наследства.
– Пусть попробуют! Ты законная наследница. Мы еще…
Подошли двое казаков.
– Просим, господин офицер, покинуть пристань.
– Что это значит?
– Приказано всех выдворить. Вон есаул Потылицын, можете обратиться к нему. Ежли дозволит…
– Пойдем, Гавря!
При одном упоминании об есауле Дуню прохватывала дрожь…
VI
Синий текучий вечер. Ни звезд, ни луны.
Чарующий вечер в городском саду.
Духовой оркестр играет вальс «Амурские волны».
Нарядная, духмяная публика веселится с небывалым упоением.
Дуня танцевала с поручиком Ухоздвиговым, выгибаясь в его руках, и видела над собой звездную бездну неба.
Никогда еще поручик Ухоздвигов не ощущал в себе такого подъема духа. Дуня ему и в самом деле нравилась. Она такая подвижная, красивая, ну девочка просто. Даже не поверишь, что хлебнула горького на позициях и в прочих мерзостных местах, про которые Гавриил Иннокентьевич хотел бы начисто забыть, да никак не может: сколько рук ласкали вот это ее гибкое и красивое тело!..
Кругом кружатся в вальсе господа офицеры – молоденькие прапоры, пожилые штабсы и капитаны с дамами, барышнями, гимназисточками. Один из офицеров таращился на поручика Ухоздвигова с явно выраженным намерением побить ему морду.
– Уйдем в аллею, – шепнул Дуне Ухоздвигов, трижды перехватив свирепый его взгляд.
– Мне так хорошо, Гавря! Я еще никогда не была так счастлива!..
– Здесь может быть драка. Офицеры вдрызг пьяны.
И, как бы в подтверждение слов поручика, хлопнул выстрел. Кто-то за площадкой заорал во все горло: «Аааа! Аааа!»
Тесня друг друга, публика повалила решетчатую ограду площадки. Ухоздвигова с Дуней волною выкинуло в кусты. Рев, гвалт, визг, выстрелы из пистолетов.
– Боженька! С ума сошли!
Ухоздвигов тащил Дуню в глубь леса. Скорее, скорее! Подальше от пьяной орды. Черт знает, что они могут натворить! Перепуганные горожане что есть духу бежали вон из сада. В воротах образовалась пробка. Жулики-мазурики, пользуясь моментом, чистили карманы, ридикюли, срывали кольца и серьги у дам прямо на глазах очумевшей публики. Некоторые модницы выскакивали на Ново-Базарную площадь, облегченные до последней возможности.
Ухоздвигов с Дуней притихли в зарослях. Пряно пахло помятым смородяжником. Дуня жалась к своему кавалеру, бормоча:
– Мне страшно, Гавря!
Кто-то за кем-то гнался – трещали кусты. «Стой, гад! Стой! Стреляю!» – и выстрелы, выстрелы. Истошно визжали женщины. Орали пьяные офицеры. Послышался конский топот – примчались казаки особого эскадрона. Свистки. Окрики.
– Раааззойдись!
– Убивство! Убивство!
– Пооомооогитеэээ!
– Рааазззооойдись!
Кого-то потчуют плетями. Гонят, гонят прочь из сада. Город объявлен на военном положении – живо, живо по домам!
Подобрали раненых. Очистили аллеи сада. Наступила та благословенная тишина, как это бывало на позициях после жаркого боя. Дуня вспомнила окопы, сколько она натерпелась страха на войне! И теперь была рада-радехонька, что в живых осталась и встретила свой «последний огарышек судьбы» – Гавриила Иннокентьевича Ухоздвигова.
Железные ворота с калиткою были замкнуты. Ухоздвигов нашел сторожа, и тот выпустил их. Шли через площадь, мимо высокого заплота рынка к собору, а потом на Благовещенскую. Возле гостиницы слышались крики пьяных. Дуня сказала, что лучше пройти по Всесвятской, а там темными оградами пробраться во двор гостиницы. Но поручик не послушался: чего особенного, пойдем через парадный!
В ресторане «Метрополь» гремела музыка – гуляли воители Дальчевского. У подъезда гостиницы пьяные офицеры потряхивали хозяина ресторана и гостиницы тучного Дегтярева.
– Предоставь девиц, рыло! – слышался рычащий голос.
– Господа! Господа!
– Или мы разнесем всю твою богадельню в пух-прах.
– Господа! Господа! Откуда взять девиц?
– Пойдем по номерам!
– Господа! У меня проживают семейные. Эти же гостиница, не заведение!
Дуня потянула поручика обратно, но было уже поздно: пьяная рожа нацелилась на нее.
– Друзья! Там вон офицер с индюшкой, – крикнул он своим товарищам, и те пошли им навстречу.
– Гавря, бежим!
– Тихо! Ничего страшного.
Двое офицеров в расстегнутых кителях, пригнув головы, преградили путь.
– С кем имеем честь?
– Поручик Ухоздвигов. Что угодно, господа офицеры?
– Какой части?
– Что угодно, господа?
– Какой части, спрашиваю! Я штабс-капитан Моралев. Ну-с, а вы кто?
– Да чего с ним разговаривать?! Сразу видно, что тыловая крыса!
– Сволочь! Мы за вас лбы подставляем под пули красных. А вы здесь с бабами прохлаждаетесь!
– Господин капитан, не забывайтесь!
– Што-о?! Ты на меня орать, тыловая крыса! Кто ты такой, чтоб орать на капитана Моралева! Да я таких, как ты, в два счета, три секунды!..
И штабс-капитан сунул Ухоздвигову кулаком в нос и губы. Но поручик устоял и одним ударом сбил с ног пьяного штабс-капитана. И тут на него навалились сразу трое. Били кто куда и по чем попало. Дважды поручик слетал с ног. Но Дуня не терялась, кидаясь то на одного, то на другого. Дралась ловко и настырно, царапалась, как рысь, когти ее впивались в чьи-то щеки, в нос и губы. Один из прапоров взвыл:
– Уйди, тварь! Гадина! Уйди!
Но Дуня разошлась не на шутку. Ухватив прапора за ухо, другой рукой хлестала по губам и носу.
Зафыркали кони: примчались патрульные казаки.
– Раааззойдись!
Свистнули плети. Дуню ожгло с плеча до поясницы. Досталось и поручику Ухоздвигову. Офицеры схватились с казаками. А те полосуют их плетями слева направо, присаливая: «Ззарубим, сволочи! Ззарубим!»
– Беги, Гавря!
Отведав плетей, поручик Ухоздвигов вырвался-таки и чесанул в сторону гостиницы, на коне не догонишь. Дуня замешкалась – потеряла сумочку, шарила по земле, а казак нагнулся, схватил ее за воротник:
– Лезь в седло, шлюха! Ну?! Я т-тебе покажу!
– Да вы што?! С ума сошли!
– Лезь, грю, в седло!
Один из офицеров, кажется, штабс-капитан, подоспел на выручку. Ухватил казака за ногу и сдернул с седла. Что было дальше – Дуня не знает: увидела сумочку у себя под ногами, подобрала и бежать в гостиницу.
Ошалелый поручик влетел на второй этаж с быстротою горного козла, раздувая ноздри и не чувствуя, как по лицу из рассеченной щеки и подбородка текла кровь.
В этот момент в коридор вышла соседка из двенадцатого номера, Марина Стромская, в сопровождении своего седеющего брата. С поручиком и Дуней они мало были знакомы, жили замкнуто, ни с кем не общаясь. По своему виду это были весьма интеллигентные и порядочные люди.
– Матка боска! Что случилось, пан поручик?
– Дьяволы пьяные!
– У вас кровь по лицу, пан поручик. А где пани?
А вот и пани Дуня…
Все разом увидели на спине Дуни по белой кофте проступившую кровь – плеть у казака была со свинцушкой. Да и у самого поручика на плечах лопнуло сукно кителя – не сдюжило.
– О, каты! Тебе нельзя туда сегодня, Юзеф, нельзя! Я же говорила… – лопотала маленькая пани Марина, миловидная и аккуратненькая полька, ухватившись за лацканы пиджака своего усатого брата.
– И не вздумайте выходить на улицу! – отрезала Дуня. – Там сегодня такое творится… черт бы их всех побрал! Хорошо, что мы живые с Гаврей выскочили из сада!
Дуня держалась молодцом, она еще не остыла от драки, волосы у нее были растрепаны, лицо пылала, она то нервически хохотала, то готова была расплакаться от боли в спине – как он ее хлестанул, проклятый казак!
– Это же зверье! Я вас ни за что, ни за что не отпущу на улицу.
– Пойдемте к нам. Вместе нам будет веселее! Гавря, тебе необходимо помыться. Но где же взять воды? Этот лентяй коридорный, сколько ему не говори…
Пан Юзеф принес ведро воды и медный тазик – у поручика Ухоздвигова были расквашены нос и губы. Он все еще грозился, что так этого не оставит, кого-то притянет к ответу, на что умудренный опытом пан Юзеф отвечал, поливая ему воду на руки, что виновных не будет. Он, Юзеф Стромский, хорошо знает русских жандармов и казаков еще с 1911 года, когда его схватили в Варшаве и сослали вместе с женою и сестрою в Сибирь, где полным-полно ссыльных, каторжных, буйствующих, спивающихся с катушек, и потому, дескать, в Сибири не жалуют никого – в семьях разврат, дебоширство, пьянство, нет уважения человека к человеку – зверинец в некотором роде.
– А вы, собственно, чем здесь занимаетесь? – насторожился Ухоздвигов.
– О, молодой человек, молодой человек! Я, конечно, теперь не у дел. Вот сестра преподает французский язык в гимназии. А я совсем не у дел! Но когда-то читал курс истории России и ее восточных окраин в Варшавском университете. Я был профессором. Тогда я еще не был социал-демократом, меньшевиком…
– А! Меньшевик! Ну, социал-демократы, меньшевики, эсеры – какая разница?! Главное сейчас – живым остаться!
У поручика голова болела от побоища и все тело ныло от казачьих плетей. И в самом деле – разгул буйства, и кто знает, кому из них жить, а кому придется аминь отдать!..
– Ну, куда это годится?! Хватит вздыхать и охать! У нас есть вино. Я хочу гулять, Гавря! Ну, что ты нахохлился? Болит? Ну и что? У меня тоже болит! Будем гулять. К черту всех карателей, хотя бы на одну ночь!
Дуня хотела веселиться. Она же – миллионщица! У нее будет золото, золото, золото!.. Любую потасовку можно стерпеть, только бы вернуть золото!..
VII
Луна ушла, но свет ее все еще полоскал небо, а на востоке уже рдела предутренняя заря. Июльская ночь коротка – заря с зарею сходится.
Надо торопиться.
Губернские власти боялись, что при этапировании большевиков может случиться нападение на колонну. Кто знает, сколько подрывных элементов осталось в городе?! Вдруг они вздумают освободить арестантов?
Под покровом ночи надо успеть переправить арестованных в тюрьму!
Вся пристань охранялась солдатами, пешими и конными казаками и чехословацкими стрелками.
На дебаркадере начальство поджидало лихтер с арестованными.
На мачте горел керосиновый фонарь и еще три фонаря висели у кормовой надстройки.
«Тобол», сверкая огнями, медленно прошел мимо дебаркадера, чтобы подвести лихтер. Начальник пристани сам принял с лихтера конец. Двое матросов помогли тянуть канат, покуда лихтер не подошел вплотную. На борту кучкою стояли офицеры и казаки – охрана арестантов.
Когда лихтер причалил, «Тобол», шипя паром, пошел полным ходом вниз по течению, в затон. И все без гудков – как будто пароход онемел при исполнении столь трагического рейса.
От офицеров и казаков на борту разило водочным перегаром до того нестерпимо, что хорунжий Лебедь не выдержал и отошел в сторону.
Полковника Дальчевского не было – «мавр сделал свое дело, мавр может уходить».
С лихтера первым сошел на баржу конвойный начальник – подпоручик Калупников, сынок управляющего банком.
Ляпунов выслушал рапорт: 238 арестантов, среди них столько-то женщин. Калупников не сказал, сколько убито на пристани Монастырской, – кто их записывал и считал?
Списки красных составлены в пути следования. Сами арестованные будто уничтожили все документы, как партийные, так и гражданские. У некоторых при обыске отнято много денег – билетами, и только у одного золото россыпью, не из банка, собственное – приискатель.
– Ну-с, начнем, господа! – сказал Ляпунов. – Подхорунжий Коростылев!
– Есть!
Ной глянул на Коростылева. Этакий мордоворот! Пожалуй, слона пережует.
– Помогите с вашими казаками команде лихтера вывести арестованных на берег.
Коростылев позвал за собою казаков, на лихтер.
– Все здесь? – оглянулся Ляпунов. Да, все налицо: Коротковский, Мезин, Потылицын, капрал Кнапп – командир чешской тюремной охраны, Розанов, Фейфер.
– А вы что в стороне, хорунжий Лебедь?
Ной подошел ближе. Есаул Потылицын косо, пронзительно посмотрел на него.
Ляпунов напомнил маршрут: по переулку Дубенского до Благовещенской, а там по Плац-Парадному в тюрьму. Общее командование возлагается на коменданта города – полковника Мезина, есаула Потылицына и капрала Кнаппа.
Все ли спокойно в городе?
Начальник милиции Коротковский сообщил, что офицеры и казаки отряда Дальчевского в двух ресторанах устроили побоище и что в городском саду две девушки растерзаны в аллее, четверо ранено – качинцы, мол, орудовали, финками резали. А так все спокойно. Питейные заведения и рестораны закрыты.
Хорунжий Лебедь дополнил, что возле гостиницы «Метрополь» на трех казаков его эскадрона напали четверо пьяных офицеров, стащили с коней, избили, обезоружили и лошадей угнали – казаки-де не отважились применить оружие.
Ляпунов возмутился: что это за казаки?! С лошадей их стащили, избили и коней угнали! Тряпье, а не казаки! Не будут в другой раз налетать на своих же!.. Молодчаги офицеры. Не иначе, как орлы Дальчевского.
На баржу с лихтера вывели Топорова, Агафонова, Лебедеву и Марковского. Сзади их подталкивали прикладами карабинов казаки. Арестованные тащили свои скудные пожитки: Агафонов, в тужурке и фуражке, шел с чемоданом; Топоров, в армейской шинели нараспашку, тоже нес чемодан; Ада Лебедева – в защитной гимнастерке под армейским ремнем, в шароварах и сапогах, простоволосая, стриженая, поддерживала под руку раненого Тихона Марковского. Он был в длинной шубе и в шапке.
– Ага, драные комиссары!
Подполковник Мезин подскочил к Марковскому, выдернул его из ряда и ударил в лицо:
– Голову держи, главнокомандующий! Шуба тебя не спасет, сволочь! Ты опозорил звание русского офицера! Настал твой час, большевик!
Аду Лебедеву задержал полковник Розанов. Схватил ее за ремень гимнастерки, приподнял:
– Ну, птичка, весу в тебе мало, а натворила ты, сволочь, много пакостей. Борис Геннадьевич, – кивнул Ляпунову: – Узнаешь птаху? Кому ты совала под нос свой револьвер? Вспомнила или забыла? Эту тварь четвертовать мало! – И зажав лапой лицо Ады, повернул его, как бы отвинчивая голову…
За первою четверкой прогнали еще группу и с ними Печерского в пальто и кепке, тоже с чемоданом; шел он кособочась и прихрамывая. Кто-то из офицеров опознал его: – «Ага, вот еще один, из тех самых», – а есаул Потылицын кому-то ответил: – «Мы знаем, кого не следует в тюрьму вести». Ной быстро оглянулся на Потылицына – тот разговаривал с Коротковским. Ага! Ясно! Коготь дьявола метит свои жертвы.
Вывели Вейнбаума, Парадовского, Дымова и какую-то женщину с ними. И когда их погнали вниз по трапу, Ляпунов сказал Мезину: «Ни одного из этих!»
Понятно – в тюрьму доставят. Есть на то чье-то высшее указание! А чье?
В следующей четверке, крайним слева, шел Тимофей Прокопьевич Боровиков. Ной сперва не узнал его – босяк какой-то в рваной хламиде, простоголовый, избитый – лицо распухшее.
– Господа! Чрезвычайный комиссар Совнаркома Боровиков! – опознал есаул Потылицын.
Трех арестантов оттеснили в сторону, а Боровикова окружили Ляпунов, Мезин, Коротковский, подхорунжий Коростылев, капрал Кнапп, державшийся до этого в стороне, но решивший взглянуть на комиссара Совнаркома.
– За хлебом приехал?! – узнал Ной голос Ляпунова. – Ты его получишь, комиссар. Сегодня же! Сыт будешь по горловую косточку! Всю совдепию накормишь!
Перебивая один другого, выплескивали на Боровикова ненависть и злобу.
Ной ждал, что Боровикова начнут избивать, но его почему-то не тронули, только Мезин, как бы напутствуя, сказал ему: «Ты, как офицер, умей умереть по-геройски!» На что Боровиков ответил:
– Ладно. Учтем.
И когда он спускался по трапу, Мезин кинул Потылицыну: «Всыпать этому комиссару!» – Потылицын понял: Боровикова отдают ему на расправу.
Ляпунов поторапливал: скорее, скорее! К четырем часам арестованных надо доставить в тюрьму.
Спешно прогоняли женщин – все больше молодых; шли друг за другом, кто в чем: в пальто, в жакетках, почти все с чемоданчиками, узлами.
Вдруг на берегу послышались крики арестованных, как будто тишину ночи развалило воплем на две половины:
– Каарааауул!..
– Поомооогиите!
– Ой, маамаа! За что?! За что!
Пьяные казаки, выгоняя арестованных на крутой берег, потчевали их кто чем мог: прикладами, ножнами шашек, плетями.
Ни Ляпунов, ни Мезин глазом не повели, как будто им всем уши заложило.
За женщинами снова погнали мужчин. Ной напряженно всматривался в каждое лицо – Ивана все не было…
И вот протащились последние пятеро стариков – еле шли, поддерживая друг друга. Подпоручик Калупников сказал!
– Все. Разрешите отпустить мою команду. Солдаты дьявольски устали, господа.
Ляпунов поблагодарил Калупникова за доблестную службу и отпустил всю его команду.
Когда с передачей арестованных было покончено, Ляпунов позвал за собой на берег Ноя, пожаловался, что последнее время он совсем не спит – должность управляющего губернией до того уездила, с ног валится; «так что, Ной Васильевич, прошу вас быть моим личным наблюдателем при этапировании арестованных. И если что случится из ряда вон выходящее, немедленно мчитесь ко мне на квартиру в дом купца Свешникова, на Набережной, невдалеке от казачьих казарм».
Экая хитрость бывшего вашбродия! Пусть все свершится не в его присутствии. Он оставил своего личного «наблюдателя» – хорунжего Лебедя.
Но ведь Ивана-то нет?!
Может, проглядел?
Арестованных выстраивали по четыре человека, в четырех шагах ряд от ряда.
Ряды чехословацких легионеров щетинились штыками.
Солдаты и пешие казаки занимали вторую линию охраны.
Начинало светать.
Ной шел вблизи колонны, ведя в поводу Вельзевула, заглядывая в лица арестантов.
Обходя колонну с другой стороны, увидел в четвертом ряду крайнего Боровикова.
– А! Хорунжий! – узнал Боровиков. – Не опоздал на базар с мукою?
– Поспел.
– Па-анятно! Про лопату не забудь.
– Про какую лопату?
– Сссволочь, желтолампасная! – ударил, как булыжником, Боровиков, в упор расстреливая взглядом хорунжего.
– Кто обозвал сволочью хорунжего? – взвинтил голос есаул Потылицын: он объезжал колонну на вороном коне, а в руке – плеть треххвостка со свинцушками.
Ной, не ответив есаулу, пошел дальше. Но есаул-таки рванул плетью Боровикова, приговаривая:
– Эт-то тебе задаток, комиссар! Зад-даток! Полный расчет получишь в ближайшем будущем. Миллионами, гад! Бриллиантами, па-адлюга!
Стиснув кулаки, едва сдерживаясь, Ной остановился, помотал головой, глянув в ряд, и – оторопел: Селестина Ивановна Грива! Как он ее не видел, когда выводили с лихтера! Узнал до ужаса расширенные, округло-черные глаза – немигающие, полные до краев дегтярно-черной ненависти и презрения. Такой взгляд бывает только у жертвы в тот миг, когда убийца занес кинжал, но еще не вонзил в грудь. «Господи, помилуй!» – обожгло Ноя, но он не отвел глаз от Селестины. Она стояла крайней в ряду, а за нею полная, простоволосая женщина в тужурке. Селестина была в той же гимнастерке защитного цвета, и золотистая кашемировая шаль, кутая плечи, свисала вниз. Ни хромовой тужурки, ни фуражки и ремня! Воители Дальчевского, наверное, ободрали ее, как и всех арестованных, оставив то, что было на ней, да чемодан, который она держала в руке. Увидев Ноя, она отвернулась к толстой женщине в тужурке, проговорив:
– Боже мой, с какими бандитами мы, Клава, встречались в жизни и не подозревали о их подлейшем содержании!
– Тихо, Сенечка. Казак рядом. И без того всех избили – еще изрубят шашками.
– Пусть рубят, гады! Им за все отомстится сторицею! – нарочито громко сказала Селестина.
Брата Ивана в колонне не было.
VIII
Все пили вино, но не все пьянели. Пан Юзеф нервно расхаживал по номеру, порываясь все время куда-то идти. Но пани Марина и Дуня цепко удерживали его и снова садили за стол.
– Пейте, пан Юзеф, пейте! – требовал порядочно захмелевший поручик Ухоздвигов. – Пейте и забудем все, что сегодня было! В этом бардаке надо учиться все забывать. Иначе не проживешь. Не-ет, не проживешь!.. Так чем, вы говорите, занимаетесь теперь, пан профессор?
– Я изучаю типы ссыльных и каторжных Енисейской губернии. Готовлю очерки о Восточной Сибири. За семь лет у меня скопились такие потрясающие материалы. Вот только цензура…
– Ха-ха-ха-ха! Цензура! Если бы только цензура?! Это – преисподняя дьявола, не государство! Не-ет! Тюрьмы и плети, расстрелы и пытки! Не-э-э государство! Пишите, пан профессор, свои очерки хоть до самой смерти. Я тоже когда-то писал труды по горному делу… Будь оно все проклято! Теперь я хочу только выпить.
Ухоздвигов налил полный фужер коньяку и выпил залпом. Он хотел опьянеть, чтобы ничего не помнить и не чувствовать ноющей боли в плечах и спине от казачьих плетей и офицерских кулаков, и еще большей боли, сжимающей сердце.
– Ко всем чертям! – ударил кулаком по столу Ухоздвигов.
– Гавря! Ты совсем сдурел. Перестань лакать коньяк такими дозами. Что подумают гости?! Ради бога, Гавря!
– «Я верил вам в минуты счастья, при встрече были вы со-о мно-оо-й»… – вдруг затянул романс Ухоздвигов.
– Гавря! Прекрати!
– «Измеен-аа счастие вен-ча-а-а-ет»… – ревел все громче Ухоздвигов.
– Я прошу тебя, Гавря! Умоляю. Перестань орать эту волчью песню. Или я разревусь. На, закури! – и Дуня трясущимися руками сунула в зубы Ухоздвигову папиросу. – Пани Марина, пан Юзеф, простите его. Не оставляйте меня одну! Я с ума сойду с ним здесь.
«Как одиноко! Как страшно одиноко! – думал пан Стромский, расхаживая по комнате и не находя себе места. – Всем страшно и не с кем даже поговорить!». Разве мог он, пан Стромский, открыть этому пьяненькому хлюплому поручику, такому жалкому интеллигенту с разбитой физиономией, что его жена Евгения, быть может, умирает сейчас среди арестантов, плененных полковником Дальчевским. Как в жизни все у него перемешалось, перевернулось! Разве думал он, что все так обернется, когда женился на русской учительнице Евгении Катышевой, которая оказалась членом РСДРП, большевичкой. Не минуло и двух лет их супружеской жизни, как Евгения была схвачена на подпольной сходке в Варшаве и сослана в Енисейскую губернию, в Канский уезд. А еще через год и сам пан Юзеф с сестрой Мариной были арестованы и определены в ту же «благословенную» каторжно-ссыльную губернию, но не в Канский уезд, а в Туруханск – поближе к белым медведям, так что пан Юзеф мог теперь действительно изучать курс истории окраинной губернии Восточной России сколько ему угодно.
После Октябрьского переворота Евгения Стромская вошла в состав губернского Совета и работала среди польских легионеров, создавая батальон интернационалистов. А когда Советы в Красноярске оказались раздавленными, Евгения, как ее ни уговаривал муж, бежала с красными на одном из пароходов флотилии. А всех захваченных в Туруханске сегодня доставили в Красноярск, но еще не выгрузили с какого-то лихтера. Каково же теперь ему, пану Стромскому? И почему не идет Никифор? Он же обещал все разузнать?!
Настенные часы отбили половину четвертого, когда в коридоре послышались чьи-то шаги.
– Юзеф, это к нам! – сказала Марина и кинулась к двери.
– Мы оставляем вас, пани Евдокия. Очень благодарны. Спокойной ночи. Уже светает.
И вот они снова вдвоем – Дуня и Гавриил Иннокентьевич. Не близкие и не далекие. Сожители на грешной земле.
Ухоздвигов уткнулся лбом в сложенные на столе руки и мгновенно уснул – отключился.
Дуня отодвинула от него тарелки, убрала бутылку. Ей было не до сна! Нервное возбуждение спало, но теперь ее стало морозить.
В дверь кто-то постучался. Вернулась пани Марина.
– О, пани Евдокия! Вы не знаете, что происходит на пристани! Наш знакомый был там. Видел, как гнали арестованных с баржи на берег и били, били – казаки, солдаты! Плетями, ружьями!.. Это что-то невероятное, страшное, жуткое! Их сейчас гонят по нашей улице. Разрешите нам с Юзефом посмотреть с балкона. О, матка боска!
– Зовите, зовите его скорей!
Стромский с Мариной выбежали на балкон.
– Гонят! – раздался голос Стромского.
– Боженька! Гавря! Гавря! Проснись!
– Ну, что такое?!
– Гонят!
– Кого гонят?
– Арестованных гонят!
– А! Пусть гонят всех в преисподнюю! – И тут же рухнул на пол вместе со стулом.
Дуня выскочила на балкон. В улице трое конных казаков, а в отдалении, по Благовещенской – арестованные.
– Эй, вы! Убирайтесь с балкона! – раздался окрик с улицы.
Стромский с Мариной спрятались за балконную дверь.
– Эй, ты! Слышишь?!
– Я у себя дома, где хочу, там и стою.
– А пулю заглотнуть не хошь?
Казак снял карабин.
– Стреляй, гад, – вскипела Дуня, но Марина и Стромский втащили ее в номер.
Стромский стоял у балконной двери, сосредоточенно накручивая длинный ус. Ухоздвигов валялся на полу. Свет лампы тускнел – розовело небо.
Солнце еще не выкатилось из-за горизонта. В предрассветном мареве белым айсбергом возвышался на площади огромный собор, светясь золотыми тыквами куполов с узорчатыми крестами.
Черная толпа арестантов приближалась. Послышался цокот подков по мостовой, фырканье коней.
Дуня подскочила к Гавре, чтобы поднять его.
– Гавря! Гавря! Да проснись же ты, ради бога!
– Пани Евдокия, не тревожьте его, не тревожьте. Давайте положим его на диван, – сказал Стромский. – И пусть он спит.
Втроем они кое-как затащили Ухоздвигова на диван.
Пан Юзеф все свое внимание сосредоточил на улице, прячась за оттянутую на балкон портьеру. Дуня с пани Мариной тоже спрятались за портьерой.
Впереди проехали конные, за ними шли солдаты с ружьями наперевес, за солдатами пешие казаки с обнаженными шашками, а рядом с арестованными – чехословацкие легионеры с винтовками при ножевых штыках. Вдруг все движение остановилось, как раз напротив балкона. Произошла какая-то заминка. Легионеры почему-то отошли в сторону, а конные казаки подъехали вплотную к арестантам.
– Юзеф! Они что-то задумали! – охнула Марина, а Дуня узнала есаула Потылицына на вороном коне и на соловом – подхорунжего Коростылева. Те самые!
– Боженька!
В этот момент какой-то казак выхватил женщину в гимнастерке из первого ряда. Она отбивалась, но коннику помогал пеший солдат.
– Евгения! – крикнул Стромский и рванулся на балкон.
– Юзеф! Юзеф! Что ты делаешь?!
– Это она, она! – твердил Стромский.
Ной отчетливо видел, как подхорунжий Коростылев перегнулся и, схватив женщину в гимнастерке за ремень, поднял ее и положил впереди себя поперек седла. Кричали арестованные, на них налетели казаки, солдаты и били плашмя шашками, прикладами, плетями. Коростылев ускакал со своей жертвой и двумя казаками.
– Не смешивать ряды!
– Сволочи!
– Черносотенцы! – кричали арестанты.
Из того же первого ряда трое пеших тащили кого-то в шубе, но его держали товарищи. Тогда старший урядник Ложечников накинул аркан на шею человека в шубе и выдернул его из колонны.
– А-а-а! Марковского, Марковского убивают!
Аркан почти задушил Марковского. Он упал, но петля сорвалась, и он, глотнув воздуху, рванулся в толпу арестантов, которые укрыли его. Снова просвистел аркан. Полузадушенную жертву поволокли по земле; двое пеших содрали с нее шубу. И когда Марковский бессознательно ухватился за стремя, Ложечников перекинул его впереди седла, а другой казак ухватил за ноги.
– Стоять на месте! – орал Потылицын, кидая своего коня то в одну сторону, то в другую.
В рядах арестантов началось смятение, послышались истошные вопли. Заорали чехи:
– Конец! Конец! Порядка! Порядка нужен!
– Боженька! – вскрикнула Дуня. Теперь их не гнали с балкона – не до того! – Хорунжий Лебедь! Маменька! Кого это он? Кого? Еврейку какую-то. И он с есаулом?!
Хорунжий Лебедь выхватил Селестину. Толстая женщина вцепилась в нее, Ной толканул ее так, что она отлетела на других арестантов, подхватил Селестину с растрепавшимися черными волосами, кинул поперек седла у передней луки. Вельзевул взлетел в дыбы, сбив грудью чешского легионера.
Есаул Потылицын с полковником Мезиным, отвечающие за этапирование в тюрьму арестованных, отлично видели, как быстро управился со своей жертвою хорунжий Лебедь. Есаул оглянулся на Мезина:
– Это хорунжий Лебедь! Ему никто не поручал…
– А кому и кто поручал? – вздулся Мезин, напряженный и испуганный происходящей расправой. – Спрашиваю!
– Я и говорю: никто никому не поручал, – извернулся есаул. – Все окончательно взбесились! А свалят на меня и вас. – Увидел рядом казака своей отборной сотни: – Торгашин! Лети за хорунжим. Пусть вернется! И чтоб никакого произвола! – И заорал во всю глотку:
– Стро-ойся!..
А на балконе гостиницы:
– Матка боска! Матка боска!
– Черносотенцы проклятые!
– Боженька! Хорунжий Лебедь заодно с есаулом! Я ему глаза выцарапаю, гаду рыжему!
А внизу бьют, бьют прикладами, плетями, ножнами шашек.
Рев, визг на всю Соборною площадь.
– Строойся! Строойся! – орет с другой стороны полковник Розанов. – Прекратить! Есаул, прикааазывааю!
– Боженька! боженька! Полковник Розанов тут, Мезин, есаул, подполковник Коротковский!
Чехословацкие легионеры, исполняя команду капрала Кнаппа, снова оцепили колонну. По четыре в ряд, по четыре в ряд, четыре шага ряд от ряда.
Двинулись…
Ряд за рядом.
Спешили, толкались, подбегая рысью, скорее, скорее!
Пани Марина быстро и часто шептала молитву матке боске; Юзеф Стромский собрался идти на поиски Евгении; это ее увезли первые два казака, он в том уверен. Далеко черносотенцы не увезли – где-то прикончат на Каче.
– Я тоже пойду с вами! – решительно заявила Дуня.
– И я, Юзеф! И я!
– Город на военном положении, – напомнил Стромский. – Всем вместе опасно идти. Будем пробираться задворками по одному.
Смятение. Растерянность, подавленность. Свершилось ужасное, вопиющее!
Розовело небо; сияли золотые купола собора.
Казак Торгашин, пришпоривая своего не столь рысистого коня, потерял из виду хорунжего с его жертвою. Со стороны Качи неслись истошные вопли истязуемых.
– Кааараааул – высоко взмыл истошный женский вопль.
– Кааараааул!
– Спааситее!
И потом раздались выстрелы.
Торгашин увидел, как трое казаков, спешившись у мельницы, полосовали кого-то шашками. Ему показалось, что один из них хорунжий Лебедь. Вопли истязуемых были настолько страшными, что Торгашин, охваченный ужасом, повернул коня и ускакал обратно.
IX
Решение спасти Селестину Гриву хорунжему пришло сразу, мгновенно, когда он в колонне не нашел Ивана, и Селестина кинула в его адрес слова, полные ненависти и презрения. Понимал: в тюрьму ее доставят на короткий срок; как-никак работала в Минусинском УЧК. Когда возле гостиницы «Метрополь» началось избиение арестованных и подхорунжий Коростылев, выдернув из колонны женщину – это была Ада Лебедева, – ускакал с нею, а за ним трое совладали с каким-то мужчиною, хорунжий спешился и отбил от колонны Селестину. И когда Вельзевул понес его галопом по Архиерейскому, он еще не успел сообразить, что будет делать дальше, хотя и помнил о своей тайной квартире, подготовленной для брата Ивана.
По дороге слышал душераздирающие вопли убиваемых откуда-то со стороны мельницы Абалакова… А Вельзевул летел, летел знакомою дорогою вниз, перемахнул Юдинский мост, и не по воле Ноя на мосту перешел на рысь, повернув к ограде Ковригиных. У Ноя сердце екнуло. Вот так штука! Ехать в Кронштадт было поздно: время упущено! Оглянулся, не спешиваясь: казаков не видно. Но и к Ковригиным стучаться не решился – на виду стоит у ворот да и дом из ненадежных все-таки! Осенило: к Абдулле! У Абдуллы проживает на тайной квартире Артем. Да и как бы он поехал в Кронштадт к Подшиваловым? Как объяснит им, если внесет в дом женщину в гимнастерке в таком состоянии? Сразу догадаются: из колонны арестантов. Это же обеспеченный провал!
Не медля, помчался к Абдулле. На его счастье ворота были открыты – сын Абдуллы, Энвер, выезжал в легковом экипаже в извоз.
Ной въехал в ограду, спешился.
– Ай, бай! Ай, бай! – забормотал перепуганный Энвер.
– Артема позови! Быстро!
– Ай, бай! Ай, бай! – постанывал Энвер, направляясь не в дом, а на задний двор, где у семьи Бахтимировых была шорная мастерская и там же баня.
Ной снял Селестину – она была не в состоянии стоять, ноги подкашивались. А взгляд дикий, полный ужаса. Перепугана насмерть. Ной держал ее возле себя и дрожь ее тела передавалась ему.
Прибежал Артем, в нижней рубахе, босиком. Увидев Селестину, узнал и от неожиданности остановился, будто его парализовало.
– Возьмите ее! Скорее! – напряженно проговорил Ной, и когда Артем подхватил Селестину, не задерживаясь, махнул в седло, развернул Вельзевула и был таков – только цокот копыт раздался в улице.
Колонну арестованных нагнал на подходе к тюрьме. Увидев хорунжего, есаул Потылицын подъехал к нему:
– Где жидовка, которую вы увезли, хорунжий?
Ной успел все обдумать:
– Плывет в обратном направлении, – твердо ответил он.
– Куда плывет? По какому праву вы ворвались, спрашиваю?!
– Разве я не видел, как подхорунжий Коростылев уволок одну… И я за ним, следственно. Большевичка же! У меня, слава Христе, все обошлось тихо, без рева и крика, следственно.
– Тихо! Черт бы вас побрал! – ярился есаул. Он готов был лопнуть от злости и, матерясь, предупредил:
– Отвечаете вы, учтите! Это вам не сойдет! Кто вам поручал, спрашиваю?
Ной вытаращил глаза, взяв себя в руки. Ну, гад! Этакий хлыщ, а?
– Я-то подумал в суматохе, что брали без особого поручения. И сам потому взвинтился. А кто поручал?
Ничего не ответив, есаул поехал прочь – колонна подошла к тюрьме.
X
Розовела тюрьма в лучах восходящего солнца.
Трехэтажная с полуподвалом, красно-кирпичная, за высокой каменной стеной с железными воротами, прозванная в городе гостиницей «Красный лебедь», она в этот ранний час 27 июля 1918 года ждала измученных и истерзанных арестантов.
Путь от пристани и до тюрьмы был кровавым…
Чехословацкие легионеры по команде капрала Кнаппа один за другим ушли в тюремный двор.
Толпа арестантов сбилась у ворот.
Ной не спускал глаз с подтощалого есаула; его окружили верные подручные: подхорунжий Коростылев, урядник Черногривов (из эскадрона хорунжего Лебедя), казаки – Васютин, Журавлев, Трофим Урван и старший урядник Ложечников. У некоторых были приторочены узлы с вещами казненных. У Ложечникова за седлом лежала шуба Марковского. Ной подъехал ближе.
– Прокурора! Прокурора! – раздался крик арестованных.
– Прокурора! Прокурора!
К есаулу Потылицыну подъехал полковник Мезин:
– Заткните им пасти! Дайте им, сволочам, прокурора!
Потылицын скомандовал:
– Казаки! Дать большевикам прокурора!
Казаки – пешие и конные, врываясь в ряды арестованных, выхватывали некоторых и били плетями, ножнами шашек, кулаками, на всю силушку!
Полковник Мезин, перепугавшись, ускакал прочь «доложить по начальству» – он к сему-де непричастен.
Трое казаков: Василий Шошин, Трофим Урван и урядник Ложечников спешились, и по приказу Потылицына выволокли на аркане из толпы Тимофея Боровикова.
– Тащите его туда, к стене, – показал Потылицын вправо от ворот тюрьмы.
Босоногий, в рваных брюках и в такой же рваной гимнастерке, избитый, с наполовину оторванным рукавом, простоголовый, с арканом на шее, Тимофей шел за казаками – Василием Шошиным и Трофимом Урваном, каратузскими одностаничниками, а сзади его подталкивал шашкою старший урядник Ложечников из того же Каратуза. Потылицын и Коростылев ехали на конях. Повернули за угол северо-восточной стены.
– Здесь! – остановил Потылицын, спешившись. – Па-аговорим, чрезвычайный комиссар! Держите его за руки.
Трофим Урван и Василий Шошин вытянули руки Боровикова по стене, распяли, как Христа на Голгофе.
Потылицын кинул чембур своего коня Коростылеву, молча шагнул к Боровикову и, размахнувшись от левого плеча, хлестнул треххвосткой – кровь брызнула. Боровиков в ярости вырвал руки, но тут же напоролся животом на шашку урядника Ложечникова.
– К стене! К стене! – заорал Потылицын, и Урван с Шошиным снова ухватили Боровикова за руки. Ложечников размахнулся было шашкой, но Потылицын успел крикнуть: – Па-агоди!
Из распоротого живота ударила кровь, и гимнастерка моментально потемнела.
– Та-ак, большевичек! – цедил сквозь зубы Потылицын. – Думал, навек пришла ваша бандитская власть? А вот и конец ей! Может, «Интернационал» споешь?
Боровиков все еще был в сознании. Он стоял лицом к солнцу и видел, как солнце медленно всплывало над городом, разбрызгивая розовые лучи по горам правобережья. Это было его последнее солнце, последние горы, последнее утро! Где-то была тайга, Белая Елань, Петроград, Смольный и его собственная молодая жизнь, и любовь к Дарьюшке, на которую не хватило ни времени, ни места, потому, что сердце его сгорело в борьбе. Все это сейчас, сию минуту, кончится, а ему было жаль покидать этот мир с солнцем. О чем он думал и как он думал в последние минуты своей жизни – этого никто не узнает, но он с жадностью смотрел на солнце.
– Куда смотришь, Боровиков? На небо? В рай сготовился, комиссар? Не будет тебе рая! – остервенел Потылицын и еще раз хлестнул плетью по лицу, и в тот же миг для Боровикова навсегда потухло солнце…
– Кончайте! Без выстрелов! – кинул Потылицын карателям и, взяв повод своего коня, ушел не оглядываясь.
Стон и вопли арестованных неслись теперь из ограды тюрьмы. Конные казаки все еще сидели в седлах, курили. Десятка полтора коней было привязано у прясел, а хозяева их избивали арестантов за каменной стеною возле тюрьмы. Никого из офицеров, кроме хорунжего Лебедя, не было по эту сторону тюремной стены.
Потылицын кинул повод своего коня какому-то казаку, чтоб тот поставил его отдохнуть, и подошел к Ною.
– Отойдемте, хорунжий. Поговорим, – сказал, покривив губы.
Остановились поодаль от казаков.
Потылицын достал портсигар и закурил; руки его тряслись и губы дергались.
– Ну вот что, хорунжий. Должен вас предупредить: никаких разговоров! Вы никого не видели, и вас никто не видел.
– Должно быть так.
– Иначе и быть не может, – скрипнул Потылицын. – Тюрьма примет живых, не мертвых.
К тюрьме кто-то ехал в пролетке, и двое скакали в седлах.
– Кажется, губернское начальство, – покосился Потылицын, сжевывая мундштук папиросы. – Мезин поднял переполох, сволочь. Ну-с, будем держаться! Они ведь только для приличия будут орать и возмущаться, а все обдумано ими же, и музыку они заказали!.. Я со своей стороны разделался только с одним, а все остальное – музыка по ихнему заказу. Ну, а вы сверх того постарались. И кончено! Концы, как говорится, в воду. Туда им и дорога!
Так вот оно как! Музыка заказана высшими властями!
Потылицын почтительно встретил прокурора Лаппо, полковника Ляпунова, полковника Мезина: так и так – арестанты взбунтовались. Несколько раз предпринимали попытку совершить побег, но доблестные казаки вынуждены были применить оружие.
Лаппо заорал:
– П-пообег? Какой может быть по-обег?! Как мне известно, творилось бесчинство, самосуд.
– Самосудов никаких, помилуйте! Но при попытке к бегству…
– Вранье!
– Позвольте, господин прокурор, – вступился Ляпунов. – У меня есть другие данные: еще на пристани некоторые большевики пытались бежать, но были вовремя схвачены.
– Господин Мезин, что вы говорили мне? Подтвердите! – потребовал Лаппо.
– Я вам говорил, господин прокурор, совершилось вопиющее преступление, – бормотал Мезин, косясь на Ляпунова.
– Именно – вопиющее!
– Большевики пытались совершить побег на Ново-Базарной площади, – закончил Мезин, сообразив, наконец, что к чему. Против ветра – не надуешься!
Лаппо захлебнулся:
– Па-азвольте! Ничего подобного я от вас не слышал!
– Помилуйте, господин прокурор! Именно это я и хотел вам сообщить.
– Ах, вот оно что! Хотели сообщить, но почему-то не сообщили! Как вас надо понимать?
– Вы не успели меня выслушать.
– Любезно! Очень любезно с вашей стороны. Вы подняли меня в пятом часу утра, и я не успел вас выслушать?! А там, что за содом во дворе тюрьмы?
– Мне это неизвестно, – отчеканил Потылицын. – По-видимому, они все еще сопротивляются.
– Кто сопротивляется?!
– Арестанты, господин прокурор. Требуют освободить их немедленно и вернуть им власть. Если вы хотите это сделать – пожалуйста!
Прокурор поутих.
– Хорунжий! – оглянулся Ляпунов. – Предупредите всех офицеров и казаков: не разъезжаться до особого распоряжения.
– Есть предупредить!
Мезин заметил посторонних людей у северо-восточного угла тюремной стены. Что это за люди?
– А это, надо думать, из тех, которые поджидали большевиков, если бы им удалось бежать. Вот вам, господин прокурор, полюбопытствуйте! Как с ними поступить?
– Задержать! – ответил Лаппо.
Потылицын отослал трех казаков арестовать подозрительных и тут же успел шепнуть Коростылеву: «Метись к стене и сию минуту унеси ко всем чертям труп! Головой поплатишься! Живо!»
Вскоре к прокурору Лаппо с Мезиным и Ляпунову подогнали задержанных – двух женщин и мужчину.
Кто такие? Откуда? Юзеф Стромский? Ссыльнопоселенец? Профессор из Варшавы? Большевик? Как так не большевик! Выясним, господин Стромский. А вы, дамы? Марина Стромская? Сестра профессора? Великолепно! А вы, как вас?
Дуня не успела ответить, опередил Потылицын:
– Эта та самая Евдокия Юскова, господин прокурор, которую я арестовывал 18 июня на вокзале. Я еще тогда сказал: она связана с Боровиковым – чрезвычайным комиссаром Совнаркома! Только что перед вашим приездом от ворот тюрьмы Боровиков кинулся в побег. Казаки догнали его и успели прикончить. А вот и сами господа пожаловали, которые должны были укрыть Боровикова, да опоздали.
Ни пан Юзеф Стромский с пани Мариной, ни даже Дуня, которая никогда не терялась в трудные моменты жизни, – никто из них слова не успел промолвить в свое оправдание, как прокурор коротко рявкнул:
– Водворить в тюрьму!
– Есть! – подтянулся Потылицын.
У Дуни мороз пошел по спине – вот уж влипла так влипла!
XI
Дуню со всей ее компанией не сразу занесло к стене тюрьмы.
Выбравшись из гостиницы на Всесвятскую, они услышали истошные вопли истязуемых где-то возле Качи. Побежали туда.
Чуть выше моста, слева, вверх по течению реки, у мельницы Абалакова, трое конных топтали и избивали кого-то.
– О, каты, бог мой, каты! – взмолилась пани Марина. – Может, там Евгения!..
Ни в одной из бревенчатых избушек, втиснутых в болото возле речки, не было огней, ни одного окна, открытого на Качу, – все под ставнями с железными накладками. Надрывая глотки, выли и лаяли собаки.
Не доходя до мельницы, услышали сдавленный стон. Казаков и след простыл.
На взгорье, у бревенчатого амбара, лежала женщина – навзничь, руки и ноги вытянуты вдоль тела, в гимнастерке, шароварах и серых чулках. Стромский разглядел каждую черточку на ее лице. Чуть вздернутый нос, глаза открытые, серые; маленькие уши в крови и грязи – правое рассечено; высокая шея и оголенное плечо – на плече две рубленые раны; волосы русые, чуть вьющиеся, стриженые – слиплись. Она была молодая. Не Евгения. Нет! Но он узнал эту женщину – это была Ада Павловна Лебедева, большевичка. Стромский встречался с нею в казармах польских легионеров.
– Ма-ама! Пи-ить, – тихо, очень тихо в беспамятстве просила Лебедева.
Стромский в пригоршнях принес воды, но она и глотка не выпила.
Дуня нашла еще одного раненого, брошенного в Качу. Правая нога согнута в колене, левая в воде. Руки сложены на груди. В рубашке защитного цвета, в кальсонах, босой, весь в крови. Подбородок и правое ухо отсечены.
Дуня с Мариной испуганно отступили: человек все еще был жив! Он стонал трудно, прибулькивая, взахлеб.
Шагах в десяти от него, за сваями, лежал еще один мужчина – ничком, босой, правая рука откинута, кулак сжат; левая со сжатым кулаком – под подбородком; в грязной рубахе и окровавленных шароварах коричневого цвета. На голове две рубленые раны; третья – пулевая, с затылка в лоб навылет; и на спине две пулевых, а шашечных не считали – весь исколот.
Откуда-то появился милиционер.
– Кто такие? Почему здесь? Жителям запрещено разгуливать! Комендантский час – не знаете?!
– А, милиционер! – подступил к нему Стромский. – Где вы были, когда казаки рубили шашками вот эти жертвы?!
– Жертвы? Казаки, говорите?! Спокойно, граждане, – струхнул милиционер. Чего доброго, эти трое прибьют его здесь. – Разберемся! Я мигом. Не трогайте убитых!
И убежал.
– Подлец! – кинул ему вслед Стромский. – Теперь его не дождешься. Надо самим дать знать в больницу – может, еще спасут этого?.. Мы должны всем рассказать, что здесь увидели…
От тюрьмы все еще неслись крики избиваемых. И там, быть может, еще жива Евгения, и найдутся люди, которым можно сказать про весь этот ужас, что они увидели здесь, на Каче!
Побежали к тюрьме. И у северо-восточной стены натолкнулись еще на одно тело, изрубленное шашками. Дуня опознала – Тимофей Прокопьевич Боровиков…
Тут и взяли их казаки…
XII
Хитрость на хитрость метала; глазами в глаза смотрели, а говорили совсем не о том, что думали.
Ляпунов отчитывал хорунжего Лебедя.
– Ах, как это нехорошо! Возмутительно, голубчик. Я же вас оставил, понадеялся, а произошел этакий непредвиденный конфуз! Вы понимаете, чем это нам грозит?
– Само собой.
– Оставьте это свое «само собой»! Кого выхватили?
– Про то ничего сказать не могу.
– Вы же при колонне были?
– Сзади ехал. В арьергарде, стал быть.
– Ну, знаете ли! «В арьергарде»! Нет, с вами невозможно говорить. Ну, влипли! Надо же, а? И Потылицын с Мезиным. Шкуру бы с них спустить.
«Эге! Спустите шкуру, как же! Не совместный ли сговор был у вас, господа пригожие?»
– А там еще кто едет? Сам Прутов! – враз поутих Ляпунов. – Ну вот что, Ной Васильевич. Будем держаться плечом к плечу. Этот с бородкой играет в демократию. Понимаете? И мой Троицкий с ним! Ну, попович еще покажет себя!..
А через минуту разлюбезно улыбался министру Прутову.
Ох, хо! Чистые бандиты. Как высшие, так и низшие.
Прутов орал до хрипоты в глотке – такие, рассякие! Черносотенцы! Он, министр, сию минуту поставит обо всем происшедшем в известность Гришина-Алмазова! Всех, всех вас до единого гнать надо из армии!..
Троицкий не ввязывался – он все-таки только товарищ управляющего губернией. Пусть отвечает головка!..
Когда и с кем подъехал полковник Дальчевский, Ной не видел, но вдруг встретился с ним лицом к лицу. Оробел даже.
– А, хорунжий! – узнал Дальчевский. – Оч-чень рад! – И первым подал руку Ною.
Потискались. Не крепко, но уважительно.
– Как служба?
– Слава богу.
– Очень рад. Что тут произошло?
– Дак, в арьергарде ехал. Не видел.
Дальчевский захохотал:
– Ах, хитрец! Ну, председатель! Каков, а? А вообще-то за тот митинг в Гатчине надо бы вас, извините, вздуть.
Прищурился, и голосом пониже:
– Наделали переполоху! Уму непостижимо! Весь город взвинчен. В пять часов утра судья Суриков с врачом Гнетевым подняли на Каче три обезображенных тела: Марковского, Печерского и Лебедевой. Всех трех доставили в городскую больницу, понимаете? Это значит: официально будет записано и припечатано! Вопиющий факт.
Ах, вот что беспокоит Мстислава Леопольдовича! Дело предано огласке, а он сейчас в таком почете! Надо, чтоб все было в ажуре; из пятисот уплывших красных в город доставлено двести тридцать восемь, остальные будто бы бежали в тайгу! Туруханск – не близкий уголок. Туда можно всю Россиюшку упрятать, и следов не сыщешь. И никакого возмущения общественности!
Подумал так Ной, но ничего не сказал: верти в собственной башке жернова, да язык держи на привязи.
– Четырех, говорят, у тюрьмы убили?
– Не могу сказать, Мстислав Леопольдович, – ответил Ной; он и в самом деле не знал. С площади ускакал от колонны, а когда вернулся, арестованных успели загнать в ограду тюрьмы и там продолжали побоище. Убитых, наверное, утащили туда же, чтоб следы замести. Один остался за углом – Тимофей Боровиков – хорунжий видел его. Теперь, может, его подобрали.
Узкое, выбритое лицо Дальчевского ехидно улыбалось:
– Как же ничего не знаете, если сами приняли участие! И ваши казаки! Боровикова комиссара не вы казнили? Или успокоились на одной жертве? И все это наделали казаки вашего эскадрона! Хо-ороши!..
– Никак нет. Казаки мово эскадрона патрулировали город, а в этапировании были казаки из сотни Потылицына. Мне поручено только, чтобы никого из посторонних не было в улицах.
– А посторонние были, оказывается? – прицелился Дальчевский.
– Не видел.
– У Качи нашлись свидетели. Даже казаков спугнули. И сюда к тюрьме пришли. Большевики?
– Троих тут арестовали при мне, а кто такие – неизвестно. С ними была Евдокия Елизаровна Юскова. Дак разве она большевичка?
– Дуня Юскова?!
Уж кого-кого, а Дуню-то Мстислав Леопольдович знает!
– Как же она влипла?
– Того не могу сказать.
– М-да! – Дальчевский пожевал тонкими, скаредными губами, недобро косясь на рыжую бороду хорунжего. – Не обижайтесь на меня, – сбавив тон, сказал Дальчевский. – Я же как-никак защитник вам по делам Гатчины.
(Ох, уж защитник! Давно бы Ной голову сложил на плахе, кабы надеялся на таких защитников!)
– Ах, да! Что это у вас за рыжий конь? Таким же манером добыли, как в Гатчине?
– Купил у одного извозчика.
– Ха-ха-ха-ха! Нет, вы неубойный, хорунжий! Но если вы попадете в руки красных, как вы полагаете, они помилуют вас за подобную службу у белых? Подпольный комитет большевиков действует в городе. Ждите – выпустят листовку.
– Пущай выпускают. Кто их читает, те листовки?
– Читатели есть, хорунжий! Да власть не у них в руках. Сами они, эти подпольные товарищи, если бы еще раз дорвались до власти, не так бы расправились со всеми офицерами и казаками! Так что нам надо держаться в строгом соответствии, и – никакой пощады большевикам! Ни малейшей! Скоро мы с ними разделаемся.
– Угу! – кивнул хорунжий; вот теперь он узнал прежнего Мстислава Леопольдовича. – В Минусинск охота. Батюшка у меня атаманом, а хозяйство без мужчин в разор идет.
– Ну, ну, братец! Пусть пока хозяйствуют женщины. Вы так и не женились? Могли бы успеть! Жду, когда пригласите на свадьбу.
– Невеста ушла к другому. Поручика сыскала.
– Вот как? Кто же это? Что?! Евдокия Елизаровна? Хитрец вы, однако! Богатая невеста, но навряд ли она вам достанется. Чересчур вольная птица!
Еще раз пощупали глазами друг друга, играя в доброхотство и братство.
Скребет у Ноя: не обмолвится ли Мстислав Леопольдович про брата Ивана! Все глаза проглядел, а в колонне его не было. Где же Иван? Если бы его прикончили в пути следования – по лицу Дальчевского можно было бы понять. Или он, Ной, разучился понимать морды вашбродий?
– Что это гудит? – прислушался Дальчевский.
– В тюрьме, должно.
XIII
Тюрьма гудела.
Заключенные били в окованные железом толстущие двери с двойными замками – в коридорах можно оглохнуть. От подвальных калориферов до камер смертников на четвертом этаже – со всех сторон несся гул и рев арестантов.
– Прокурора! Прокурора! Прокурора! – кричали в тысячу голосов арестанты.
Во всех коридорах, с оружием на изготовку, немо таращились друг на друга чехословацкие охранники капрала Кнаппа, а русские надзиратели, с ключами от камер, очумело жались у дверей, чтоб в случае чего бежать первыми.
Тюрьма гудела, гудела, гудела…
И этот гул и рев возбуждающе действовал на министра Прутова, прибывшего в тюрьму на совещание по поводу трагических событий минувшей ночи.
На совещании присутствовали все офицеры, принимавшие участие в этапировании арестованных; от чехословаков были трое: подпоручик Богумил Борецкий, капрал Кнапп – комендант тюрьмы, и поручик Овжик – эмиссар главнокомандующего Гайды.
До начала заседания Прутов в сопровождении начальника тюрьмы Фейфера и двух его помощников обошел весь обширный двор с этапными бараками, побывал в бане, в кочегарке; он тут знал все закоулки с давнишних лет, когда еще в девяностых годах, будучи ссыльным, служил доктором тюремной больницы; министр заглянул даже в калорифер.
Свет электрических лампочек, черных от копоти, едва освещал каменные закутки.
– Что здесь? – крикнул он. – Дайте фонарь!
Под брезентом грудилась бесформенная гора. Он узнал брезент – тот самый, которым покрывали трупы усопших еще тогда, двадцать лет назад.
Министр откинул брезент и отстранился; перед ним лежали изуродованные, окровавленные трупы.
– Сколько их тут?
– Семеро. Пять мужчин и две женщины, – глухо ответил Фейфер.
– Фамилии известны?
– Не установлены – еще глуше ответил Фейфер.
– Не могли установить или не хотели?
– Не было возможности, господин министр. Если бы вы видели, что тут творилось! Я и представить себе такое не мог.
– Офицеры устроили кровавый шабаш?
– И офицеры, и солдаты, и чехи.
– Чехи не трогали арестованных!
– До тюрьмы не трогали, а здесь – помилуй бог, что они творили!
– О, господи! – шумно вздохнул министр и примолк. Он и сам не знал, что же ему предпринять? Арестовать виновных? А кого именно? Чехов – не в его правах; офицеров, ответственных за этапирование? А казаки? Казаки! О, господи! До чего же мы докатимся?..
В этот момент гул в тюрьме усилился, будто к перезвону малых колоколов присоединился набатный рев большого колокола.
Министр согнулся, втянул голову в плечи и вышел из «преисподней» во двор. Остановился, хватая ртом свежий утренний воздух. Никогда не жаловался на сердце, а тут притиснуло. В глаза навязчиво лезли окровавленные, изрубленные шашками трупы.
– О, господи! – взмолился он еще раз.
«До чего же мы докатимся?» – снова и снова спрашивал себя и ничего не мог ответить.
Свою речь на совещании Прутов начал с истории Рима. Знают ли господа офицеры, почему развалилась могущественная Римская империя?
– Тирания, террор погубили империю, господа. Я должен сказать вам: всякое насилие, жестокость, какими бы они благими намерениями не маскировались, в конечном итоге приведут к гибели тех, кто развязал жестокость и тиранию! Ибо, господа, тирания сама себе вьет веревку, в петле которой испустит дух. Рано или поздно, но так должно произойти. Угарный смрад тирании разлагает людей, кастрирует их, здоровых превращает в безнадежных шизофреников, в пьяниц, тупиц, и тогда сама нация скатывается к самоуничтожению. Да-с!
Дальчевский наклонился к уху Ляпунова, шепнул:
– Да он без трех минут большевик!
– Не большевик, а классная дама с бородкой. С большевиками он собирается воевать аспиринными порошками, – ответил Ляпунов.
– С меня довольно! – проворчал Дальчевский и поднялся. – Прощу прощения, господин министр. Вам не кажется, что вы злоупотребляете нашим долготерпением? Господа офицеры устали…
Министр захлебнулся на фразе про события в Нижнем Новгороде, где будто бы тройка большевиков без суда и следствия расстреляла девиц и офицеров…
– До совдепии мы еще доберемся, – продолжал Дальчевский. – А вот до империи Рима – далеконько; свежо предание, а верится с трудом. От обжорства патрициев или от беспробудного сна погибла Римская империя – нас это мало интересует. На шее у нас большевики. И мы с них шкуру красную снимем! Про тиранию и жестокость, о чем вы так красноречиво говорили, позвольте возразить: всякая власть – тирания и жестокость. И удержится только та власть, господин министр, у которой будут железные кулаки и жернова в желудке, чтоб прикончить и перемолоть таких несъедобных субъектов, как большевики. Да-с! А то, что нация тупеет и глупеет – ерунда, извините! Мы не собираемся лепить из людей богов – им нечего делать на нашей земле; на наш век хватит чертей и тупиц, а для них нужна крепкая власть. Не надо тратить много слов, когда тюрьма гудит!
Тюрьма и в самом деле продолжала гудеть, и даже стекла в окнах позванивали.
– Позвольте спросить, господин министр, что вы прикажете предпринять, если бунтовщики из камер вырвутся в коридоры, сомнут стрелков и схватят нас тепленькими? Будете ли вы их утешать речами или прикажете нашим солдатам стрелять?
Министр затравленно уставился на Дальчевского, тяжело вздохнул и сел.
– Уголовники!
Ной поглядывал то на одного, то на другого офицера, складывал себе на уме: вот уж банда так банда дорвалась к власти!
В десятом часу утра казаки забили площадь – тюрьма притихла…
Прокурору Лаппо в этот день пришлось открыть новое уголовное дело за № 1255 об убийстве Марковского, Печерского, Лебедевой (о трупах в калориферах – ни звука).
Состоялось еще одно секретное совещание министра Прутова с Ляпуновым, Коротковским, Мезиным и Троицким, на котором вынесли решение: есаула Потылицына с его помощником – подхорунжим Коростылевым и со всеми казаками, принимавшими участие в этапировании, срочно отправить из Красноярска в Минусинск, где Потылицын возглавит Минусинский военный гарнизон. Щуку бросили в реку, чтоб жирок нагуливала!
XIV
Лаппо долго думал, прохаживаясь по кабинету и косо поглядывая на Дуню.
– Вам известно, что за господа – Юзеф Стромский и его сестра?
Дуня знает их, как хороших, отзывчивых людей. Самые порядочные.
– Порядочные? Любопытно! Если большевики для вас порядочные, то позвольте спросить: почему же вы с женским батальоном шли свергать их в Петрограде?
Дуня спохватилась:
– А разве они большевики?
– Отъявленные! Из подпольного комитета, – ввернул для острастки Лаппо. – И вы, надо думать, бывали на заседаниях комитета?
– Боженька! Да что вы?
– По заданию комитета большевиков Стромский и его сестра должны были организовать побег Марковского, Печерского и Лебедевой, – безбожно врал Лаппо. – Нам это известно. На площади возникла опасность побега, и конвой вынужден был принять крайние меры. А вот вы сейчас выступаете в защиту большевиков. Я, со своей стороны, обязан открыть на вас уголовное дело, как на соучастницу задуманного преступления.
– Я ни в чем не виновата! – моментом открестилась Дуня.
– Но вас захватили со Стромскими?
– Боженька! Я ничего такого не знала. Мы хотели только посмотреть…
– Не знали? Так почему же вы даете компрометирующие показания на господ офицеров? Называете их фамилии?! Порочите патриотов отечества?
У Дуни лицо вспотело.
– Нет, нет! – смешалась она и вдруг призналась: – Я, однако, обозналась.
– Ну вот видите! – У Лаппо голос чуточку оттаял; как будто все идет хорошо. Надо эту особу выпутать из столь неприятного дела, чтобы не было лишнего свидетеля, как о том предупредил его полковник Дальчевский.
Приструнив незадачливую свидетельницу, Лаппо составил коротенький протокол, в котором Евдокия Елизаровна дала показание на Юзефа Стромского и его сестру, как они-де обзывали всячески казаков и офицеров, рвались с балкона, чтоб выхватить Евгению Стромскую, да побоялись усиленного конвоя, и потом утащили Дуню с собою к тюрьме, а к чему и зачем, она не знает. Про казненных в Каче возле мельницы и про Боровикова у тюремной стены – Лаппо ничего не записал.
– Для вас это будет лучше.
Дуня притихла. Надо помалкивать.
– Должен предупредить, – стращал Лаппо. – Никому ни слова, что вы видели и слышали. Никого не называйте! Ни единой фамилии! Да, да! Никаких откровений! Подпольный комитет большевиков действует, не забывайте! Уши у них длинные – везде слышат и ловят простаков. При моем содействии, если вы будете держать себя благоразумно, банк выдаст вам сданное вами золото, и вас введут в права наследницы капиталов отца. Но при одном условии: с поручиком Ухоздвиговым вы немедленно уедете в Минусинск.
Уложив бумаги в портфель, прокурор вывел Евдокию Елизаровну через проходную тюрьмы и еще раз напомнил, чтоб не задерживалась в городе: золото ей выдадут завтра, и поручик Ухоздвигов получит назначение в Минусинский гарнизон.
Время перевалило за полдень. Плавилось солнце, истекая на дымчатую землю потоком горячих лучей. Жарища. Только что уехали казаки, оставив возле тюрьмы конские кучи, вокруг которых собирались вороны. Невдалеке поджидал прокурора рессорный экипаж; кучер спал в затенье. Гнедой мерин, жарясь на солнце, понуро опустил голову возле прясла.
– Вас подвезти? – спросил Лаппо у Дуни.
– Если можно.
– Прошу.
Лаппо разбудил мужика в синей косоворотке, тот сладко потянулся, зевнул, косясь на Дуню. Взобрался на облучок, оглянулся на Лаппо с пассажиркой, подобрал вожжи:
– Н-но! Животное!