Книга: Конь Рыжий
Назад: ЗАВЯЗЬ ТРЕТЬЯ
Дальше: ЗАВЯЗЬ ПЯТАЯ

ЗАВЯЗЬ ЧЕТВЕРТАЯ

I

Поезд ползет – на коне обогнать можно. В вагоне – холодище: угля нет, и дров нет. Народу не густо – богатые мужики неохотно наезжают в Питер: ни ярмарок, ни базаров, а жуликов-мазуриков – небо темное.
Едут работницы закрытых фабрик, рабочие в легкой одежонке – рыскали по близлежащим волостям в поисках продовольствия, меняли вещи на крупу, картошку, овощи, неободранное просо, овес, и у всех мешки тощие, и каждый держится за свой мешок, как черт за грешную душу.
Едут. Не ропщут. Никого не клянут. Молча.
Трое комитетчиков с Ноем Лебедем спрессовались на одной из нижних полок, а насупротив, горбясь, у заледенелого окна, комиссар Свиридов, зубы стиснуты, маузер на коленях, бескозырка с лентами, а на лентах явственно читается: «Гавриил» – эсминец Балтийской эскадры; комиссар косится на лампасников в бекешах.
За два месяца комиссарства в сводном Сибирском полку матрос первой статьи Иван Михайлович Свиридов так и не уяснил: кто они такие, казаки? Если вывернуть под корень – мировая контра, дубье, ни словом пронять, ни советскими декретами. Глухи и немы.
А казаки: начхать нам на тебя, Бушлатная Революция! С чего ты залез к нам в комиссары? Ежели отродясь на коня не садился – какой из тебя сродственник нам?
Прохрипел паровоз – для подходящего гудка пара не хватило: доездились, досвершали революции – в почки, селезенку! Подумали так, но – молчок, при комиссаре у полкового комитета на губах замки навешаны.
Сошли с поезда. Комиссар первым, за ним комитетчики. Мешочники высыпали из вагонов.
– Экий туман! – сказал Крыслов.
– Хоть ложкой хлебай, – поддакнул Павлов.
– Тут всегда так, – согласился Сазонов. – Ни в жисть не стал бы мыкаться в этакой мокрости. И чаво здесь столицу поставили?
Ной ничего не сказал – смотрел вдоль состава: сейчас должны вывести на перрон арестованных Дальчевского с Мотовиловым. Экое, а! Склады сожгли, подлюги благородные.
– Ну, топаем! – подтолкнул комиссар. – Извозчиков нам не предоставили.
И пошел первым.
– Где у них Смольный? – спросил Крыслов.
– Комиссар доведет, – пробормотал Павлов.
– А што нам в том Смольном, Ной Васильевич? – начал тощий Сазонов. – Ты как председатель говори за всех.
Павлов туда же – не сподобился, и Крыслов предупредил, что говорить с красными комиссарами не будет. Отдувайся за всех один, председатель.
Разделились попарно – впереди хорунжий Лебедь с Крысловым, а за ним Сазонов с Павловым. Ну, а ведущим – комиссар.

II

Из улицы в улицу все строже город – огромная и туманная явь беспокойного, норовистого Петра Первого.
Ной помнит Петроград пятнадцатого года, когда побывал здесь в эскорте, сопровождающем в столицу с фронта великого князя Николая Николаевича – дядю царствующей особы. До столицы ехали в императорском вагоне под надраенными медными орлами. Стоял погожий июньский вечер.
Тот Петроград оглушил хорунжего Ноя Лебедя – глаза разбегались во все стороны; сверкали эполеты с аксельбантами, звенели шпоры, соблазняли огромными витринами магазины, извозчики мотались по вылизанным улицам, и кони лоснились от сытости, богатые дамы волочили шлейфы, гимназистки и студенты таращились на казачий эскорт на белых конях, царев дядя картинно приветствовал зевак, помахивал рукою в лайковой перчатке, трамваи весело позвякивали, колокольный перезвон церквей и соборов могутными волнами плыл над столицей, багряным золотом заката сияли купола; Зимний дворец строжел окаменелыми часовыми. Миллионная улица, задыхаясь от патриотического гула по случаю победы над австро-венграми в Галиции, день и ночь бражничала в шикарных гостиных. Все тогда слепило – от Адмиралтейского шпиля, Петропавловских золотых колоколен, чешуйчатой шкуры куполов собора Исаакия до окон и стен Зимнего дворца, – во всем чувствовалась столица Российской империи под двуглавым орлом…
И вот другой Петроград!
Постарелый, серьезный, умыканный, с голодными, бледными лицами прохожих. Витрины магазинов заклеены афишами, призывами новой власти, вывески покоробились, и некому их снять – магазины мертвые, на тротуарах мусор, смешанный со снегом, улицы черные, утоптанные, и редко-редко проедет извозчик на отощалой лошаденке – ребра да кожа; прошел трамвай – не трамвай, усевье чернущее, как птицы, бывает, облепят дерево, так виснут люди со всех сторон на трамвае-тихоходе – глядеть тошно; а вот топает серединою улицы красногвардейский рабочий отряд. Командир в потертой тужурчонке с красной повязкой на рукаве, за ним, по четыре в ряд, не в ногу, кто в чем, и все они озираются на казаков, зло бормочут: «Лампасные сволочи!», а казаки идут себе за комиссаром. Уши комиссара пламенеют от мороза, но он ведет, ведет комитетчиков-казаков, хотя вести ему их горше горькой редьки, легче бы разрядить обойму в них, чтоб навсегда опустить на дно революции чугунные якоря бывшего самодержавия. И думает комиссар Свиридов: не сегодня, так завтра вот эти самые комитетчики полка, будь они прокляты, гикнут, свистнут и почнут рубить Советскую власть и, кто знает, какими силами и какой кровью одолеть их придется?.. А он, Иван Свиридов, большевик, должен возиться с ними, да еще вести в Смольный! Он, Иван Свиридов, верит в мировую революцию – верит потому, что другого ему не дано, он свое завоевал в памятную ночь при штурме Зимнего и никому не отдаст завоеванное, потому что оно составляет твою сущность и все твое будущее.
Топает, топает ботинками комиссар Свиридов на три шага впереди полкового казачьего комитета.
Узкая, кривая улица – всюду печатные призывы, лоскутья от вчерашних и позавчерашних декретов, улица постепенно прямится, раздвигается в Лафонскую площадь, комиссар подворачивает к каменной ограде – двое часовых в шинелях, на ремнях – патронные подсумки, по правым рукавам – красное, к винтовкам примкнуты штыки. Невдалеке пылает костер – жгут трухлявые бревна, греются солдаты. В трех местах установлены артиллерийские орудия, два бронеавтомобиля и – солдаты, солдаты!.. Смольный!..
У парадной лестницы часовой, а по бокам – по станковому пулемету.
Комиссар все время предъявляет пропуск.
Шашки бряцают по каменным ступеням лестницы – звяк, звяк, звяк – со ступеньки на ступеньку, шпоры – цирк, цирк, цирк, как бы тоненько подпевают звяку шашек. У самых дверей, слева – станковый пулемет, магазинная часть и патронная лента накрыты брезентом, пулемет установлен на металлическом цилиндре – с корабля снят или откуда-то с береговой обороны; еще двое часовых, на этот раз строжайшие, придирчивые.
Смольный!
Не Зимний дворец – шикарный, узорно-паркетный, с колоннами и сводами, ослепительными залами, дивно и прочно сработанный русскими умельцами, резиденция царей, где после полковника Николашки витийствовал нечаянно взлетевший на перистое облако верховной власти Керенский, – а Смольный, где до большевиков топали ботиночками пахучие воспитанницы института благородных девиц и после февральского переворота разместились редакции большевистских газет.
– Экое, а? Смольный!..

III

Всюду вооруженные солдаты, матросы, дым от самокруток под самые своды. Парадная лестница вверх, и тут двое часовых – дюжих, крепких, в шинелях и папахах с красными повязками, винтовками со штыками. Весь Смольный в крепость превращен. Комиссар Свиридов предъявил пропуск: часовой, не читая, позвал:
– Товарищ Чугунихин!
По выговору латыш, кажись. А вот и Чугунихин, при маузере, в кожаной тужурке с оттопыренными карманами, в руке солдатский котелок с кашей, лапа в лапу с комиссаром Свиридовым.
– С казаками? Почему опоздали? К 10 утра, а в данный момент имеем, – посмотрел на часы, – семь минут третьего. Не торопитесь. Лебедь, Павлов, Сазонов, Крыслов. Кто Лебедь?
Хорунжий – грудь вперед, подборы сапог стукнули.
– Председатель полкового комитета? Ну что ж, иди с ними, Свиридов, в нашу семьдесят пятую. Там Оскар с комиссарами. – Скользнул по шашкам, насупился: – Револьверов нет?
– Оставили, как сказал комиссар.
Чугунихин к Свиридову:
– Точно?
– Я предупреждал.
– Идите.
Пропуск наколол на штык часового, а таких пропусков наколото на четверть четырехгранного штыка.
Поднимаясь на третий этаж, оглянулся:
– Если у кого револьвер при себе – отдай сейчас же. Ясно?
Идут. Поддерживают руками шашки. Ной охватывает взглядом всех, кого видит, – латышей, людей в штатском, женщин, какого-то бородача в лаптях и длинной шубе, еще трех мужиков, что сидят на среднем пролете лестницы, смолят цигарки.
– Казаки! – как будто на пожар крикнули.
– Матрос за собой тащит. Может, заарестовали?
– Всех бы их заарестовать! – ударило в спину Ноя.
А вот и штаб комиссаров Смольного. Затылки, спины, спины – в гимнастерках, кителях, кто в чем, и все с оружием.
К Свиридову подошел один из комиссаров – высокий, русый.
– А, Свиридов! Здравствуй!
– Здравствуй, Оскар. Порядок у вас?
– Всегда порядок.
Ной отметил про себя: латыш.
– Ну, я пойду, Оскар. Пусть товарищи отдохнут у вас.
– Пожальста, пожальста!
Берзинь подошел к комитетчикам.
– Садитесь, товарищи. Можно снять ваши шубы. У нас был сообщенья. Восстал ваш полк. Это был скверный сообщенья. Утром вчера мы узнали: ваш полк разгромил эсерский батальон женщин. Это хороший сообщенья!
Казаки ни гу-гу, языки за стиснутыми зубами, как шашки в ножнах, не спеша разделись, сложили бекеши и папахи на два свободных стула. Трое комитетчиков в гимнастерках под ремнями. Ной Васильевич в офицерском кителе со всеми Георгиями. У Крыслова и Сазонова тоже по два Георгия.
Сидят.
Комитетчики засмолили цигарки; Ной отодвинулся от курильщиков к окну. Думал, мараковал: как и что?
Прислушался – трое комиссаров меж собою разговаривают по-латышски. Здоровенные, укладистые, белобрысые.
По тому, как приходили, рапортовали и тут же уходили комиссары, Ной догадался, что все они носятся по Петрограду из конца в конец, и не без урона, должно.

IV

…Комитетчики были довольны: военный комиссар Совнаркома Подвойский, пригласив их к себе в кабинет, сообщил, что в ближайшие дни полк будет демобилизован. И от имени Совнаркома объявил благодарность за службу социалистической республике.
В разговоре выяснили, сколько казаков и из каких войск, куда и как долго кому ехать? Ной деловито и точно отвечал на все вопросы. Он мог с закрытыми глазами среди ночи рассказать о всех казаках: кто чем дышит, у кого какая рука – тяжелая или легкая, и кто во сне храпит.
– Ну, а кони как? – вдруг спросил Сазонов.
Комиссар не понял:
– А что вас беспокоит?
– Мы ведь казаки, – ответил Сазонов. – Каждый явился по мобилизации на своем коне. И ежли демобилизуемся, то за коней военные власти деньгами должны выплачивать.
– А вы забыли: сожжены склады с фуражом и продовольствием? – вставил Свиридов. – И, кроме того, в Петрограде мрут ребятишки от голода. Так что кони пойдут на мясо.
– Ни к чему разговор, – отмахнулся Ной Лебедь. – Разве ты, Михаил Власович, свово Пегого не съел? Какого тебе еще коня надо?
– Эв-ва! – не сдавался Сазонов. – В бою с батальонщицами ханул мой Пегий. Ежлив бы я иво сам прирезал, тогда бы другой разговор. Тут ты, Ной Васильевич, как по войсковым нашим порядкам, неправ, скажу.
– Ну, завел, Сазонов! – укорил Павлов. – Хучь бы самим доехать домой в добром, здравии, а то ишшо с конями. Как бы ты, скажи, перетаскивал коня на пересадках из вагона в вагон?
– Да он бы Пегого привязал сзади поезда, – пояснил язвительный Крыслов. – А чаво? И литера на проезд не надо, ей-бо…
– Ну, будет, – оборвал разговор Ной.
В этот момент в кабинет вошел приземистый человек в суконных брюках, пиджак расстегнут, жилетка под пиджаком, черный галстук на белой рубашке, лбина в четверть, лысый и, как особо отметил Ной, – рыжая, аккуратно подстриженная бородка.
Комитетчики не обратили внимания на вошедшего, занятые размышлениями о предстоящей дороге в отчие края. А Ной, напружинясь, вдруг сразу признал: это же сам Ленин! Он не раз видел его портрет в комнате комиссара Свиридова.
Подвойский подумал, что Владимир Ильич решил просто послушать комитетчиков, не называя себя, как это он делал ежедневно в Смольном, когда заходил в семьдесят пятую комнату, в столовую или разговаривал с солдатами в коридорах.
Но Ленин протянул руку сидящему рядом с Подвойским казаку:
– Давайте познакомимся. Ульянов Владимир Ильич. Председатель Совета Народных Комиссаров.
– Сазонов, – не без натуги вывернул казак. – Михаил Власович.
– Солдат?
– Числюсь – старший урядник, по войску, как округлили.
Ленин подал следующему руку, тот сразу ответил, бойчее:
– Павлов, Яков Георгиевич.
Следующий:
– Вахмистр кавалерии, Иван Тимофеевич Крыслов, Семипалатинского казачьего войска.
Ной, как и все члены комитета, поднялся и ответил твердо:
– Хорунжий, Аленин-Лебедь, Ной Васильев, Енисейского войска Минусинского казачьего округа.
– Очень приятно. Бывал в ваших краях. – Ленин пригласил комитетчиков сесть и себе взял стул, подвинулся поближе.
– Товарищ военком, вы передали благодарность Совнаркома сводному Сибирскому полку за добросовестную службу?
– Передал, товарищ Ленин.
– Очень хорошо. – Ленин взглянул на рыжебородого Ноя: – Надо довести благодарность до каждого казака и солдата.
Ной моментом поднялся:
– Будет исполнено, товарищ председатель Совнаркома. Да только не достойны мы благодарности, как не удержали полк. Окончательно расшатали серые, то есть эсеры.
– Это нам известно, – ответил Ленин и спросил: – Есть ли у полкового комитета вопросы к Совнаркому республики?
Члены комитета, понятно, как в рот воды набрали.
Отдулся председатель:
– Один был вопрос – демобилизация. Разрешили только что с военным комиссаром. Других вопросов не имеем.
– Так-таки никаких вопросов? – прищурился Ленин и чуть наклонился в сторону председателя. – Ну, а как вы разъедетесь? У вас же сводный полк. Ехать всем не в одно место.
– Само собой. Всяк в свой край поедет.
Ленин обратился к военному комиссару:
– Надо, товарищ Подвойский, организовать отъезд казаков и солдат. Сейчас тяжелое положение на транспорте. Есть еще имущество полка, вооружение, кроме личного оружия. Сколько потребуется времени, чтобы полностью демобилизовать полк?
Подвойский доложил:
– За пять дней управимся.
Ленин спросил у Сазонова:
– Давно на фронте, Михаил Власович?
Сазонов подскочил, будто ему пружина ударила из сиденья мягкого стула.
– Как с мобилизации, значит, с августа 1914 года.
– Из какого войска?
– Енисейского, как вот наш председатель. Станицы Атамановой.
– А! Большая станица?
– Как жа – раз Атаманова. Допреж в станице проживал сам атаман. Теперь не живет. Да и атамана нету. Так, барахло.
– Барахло? – насторожился Ленин. – В каком смысле барахло, Михаил Власович?
Сазонов оглянулся на Ноя и не знал, что ему делать. Эко проговорился! И ведь никто за язык не тащил – сам брякнул. И со стороны председателя комитета – никакой подсказки.
– Так кто же у вас теперь атаманом? – допытывался Ленин.
– Да вот прописывали мне: объявился атаман от серой партии, сотник, и по фамилии Сотников. Дык я иво хорошо знаю: на позиции ишшо в пятнадцатом году вилял и так и эдак, покель в тыл не умелся, как по нездоровью. А здоровый! Хитрость все. А при Временном там, в Красноярске, атаманом войска стал. Теперь замутил воду и казаков втянул в мятеж – не признали новую власть. Как и што там произойдет в дальнейшем – того сказать не могу. Вот и сказал: барахло, не атаман.
Ленин оживился:
– Совершенно верно, Михаил Власович: барахло. К сожалению, такого барахла, как названный вами сотник, всплывает сейчас немало, и сами казаки должны тщательно присматриваться ко всем самозванным атаманам. Время очень тревожное.
– Куды тревожнее! – кивнул Сазонов. Повеселел старший урядник, как будто гора с плеч свалилась. Ленин-то экий уважительный, а? И по имени-отчеству называет, и разговаривает запросто, а не как генерал или тот Дальчевский со злым сверканием в глазах. Ведь чего только говорили серые про Ленина!
Ленин спросил у Павлова: «Давно ли на фронте, Яков Георгиевич?»
– С шестнадцатого, как имел освобождение по многодетности. Проживал в станице Масловка под Оренбургом.
– Богатая станица?
– Была богатая. В 905 году кыргызы пожгли, и с той поры так и не поднялись. За што? Дак известно – за землю. За сенокосы, то исть. Река у нас Масловка. Как весной разливается – на поймах трава богатющая. Дак эта самая Масловка с поймами, как вроде к нашей станице отходит, а вроде не к нашей – к кыргызскому аулу. В точности столбами граница не обозначена. Ну, как почалась заваруха в 905 году по всей Расее, налетели кыргызы на станицу с кольями, ружьями, как саранча, стребили много казаков, детишек, стариков и дома пожгли – пожарище такое было, ужас вспомнить. Вот и захирела станица.
– Понимаю, понимаю, – кивнул Ленин и спросил у Крыслова:
– А вы давно на фронте, Иван Тимофеевич?
«Ишь, всех упомнил», – отметил про себя Ной.
– С объявления войны мобилизован. При лазарете долго лежал в Пскове опосля тяжелого ранения. Вот и толкнули потом в этот сводный полк.
– А вам хотелось бы вернуться в свой, кавалерийский?
– Не было свово – начисто стребили мадьяры. Ни штаба не осталось, ни полковника. Эскадрона не набрали из тех, какие живыми выскочили. Сам я под шрапнельный снаряд попал. В трех местах продырявило, окромя двух ранений, какие поимел ишшо в четырнадцатом зимою. По этой причине вот.
– Что же вас не демобилизовали?
– Дак командование по приказу самово Керенского спешно сколачивало сводный Сибирский полк, вот и собирали кого откуда, штоб направить на Петроград. А полк по прибытии в Петроград другое соображение сложил: стрелковые батальоны сразу перешли на сторону революции и дрались с юнкерами и другими частями.
– Но ведь вас силою не принуждали «сложить другое соображение?» Или грозились?
– Никак нет. Того не было.
– Ну, а что вы скажете станичникам по прибытии домой? – спросил Ленин у Крыслова. – Казаки, думаю, будут спрашивать: почему служили на стороне Советов, а не с мятежниками генерала Краснова? И кто такие большевики?
У Крыслова в мозгу заклинило. Вопрос-то щекотливый! Сам о том думал денно и нощно. А как ответить? Ленин ведь перед ним!
– Что вы скажете? Или в вашем войске все спокойно, и казаки поголовно приняли социалистическую революцию и декреты Совнаркома?
– Как ежли по вестям из дому – не приняли, – ответил Крыслов и вытер тылом руки пот со лба. – Сумятица происходит по всем станицам. Побоища между иногородними и поселенцами покуда нету у казаков, дак, как вот говорил наш председатель, нарыв сам по себе вспухает.
– Вспухает нарыв?
Крыслов окончательно упарился и никак не мог отвертеться от вопросов председателя Совнаркома.
– Да и среди казаков нашего полка очинно большие сумления. И в самом нашем комитете. Вить, как вот слышал: большевики изведут казачье сословие, как тех буржуев и министров Временного.
– Ну, это все провокации! – успокоил Ленин. – Никто из большевиков не думает, можете мне поверить, истреблять или, как вы сказали, «изводить» казачье сословие. Трудовое казачество для нас, большевиков, то же самое трудовое крестьянство. Живите на доброе здоровье. Вот сегодня, например, я только что подписал телеграмму в Войско Донское на съезд сельских и городских Советов, в которой сообщил, что Совнарком ничего не имеет против автономии Донской области. А ведь нам известно, что заговорщики генералы, тот же Краснов, мятеж которого был подавлен под Петроградом при участии вашего сводного Сибирского полка, готовят восстание на Дону против Советов. Так кто же кого собирается «изводить?» Казаки Советскую власть рабочих, крестьянских и солдатских депутатов или большевики казаков? Разве большевики «изводили» казаков сводного Сибирского полка в Петрограде и в Гатчине?
– Того не было!
– И быть не могло, – уверил Ленин. – Но полковому комитету, как высшему органу власти, думаю, надо серьезно обдумать свое настоящее положение и разъяснить казакам и солдатам: кому вы служили? Именно Советам, социалистической революции. Служили без принуждения.
– Принуждения не было, – подтвердил Крыслов, хотя именно он говорил среди казаков, что их принуждают большевики денно и нощно своим матросским отрядом. Но ведь то разговор среди казаков!.. Да и на заседаниях комитета Крыслов качался из стороны в сторону, то к восстанию, то против. – Принуждения не было, – повторил Крыслов и кстати вспомнил: – Но вот как мы порешили на заседании комитета с нашим председателем… – Крыслов упустил ниточку и запутался, не знал, что сказать дальше?
– Так что же вы решили на заседании комитета?
Крыслов отважился ответить прямо:
– Да вот сам Ной Васильевич сказал: «Как мы есть казаки – того и держаться надо. Ни к большевикам в партию, ни к меньшевикам, ни к серым». За казачество, значит.
– Это совершенно правильная позиция, – поддержал Ленин на полном серьезе. – Надеюсь, товарищ Свиридов, вы не принуждали казаков вступать в нашу партию?
Комиссар Свиридов встал.
– И разговора такого не было, товарищ Ленин. Наша партия сознательных революционеров, как же я мог принуждать…
Карие прищурые глаза Ленина уперлись в такие же карие, открытые и немигающие глаза Ноя Лебедя.
– Ну, а вы давно на войне, Ной Васильевич?
Ной поднялся, звякнул шашкой, ударившейся об стул.
– Да вы сидите, Ной Васильевич!
– Не можно то, – отверг. Ной. – Мобилизован в марте четырнадцатого года со старшим братом.
– Да садитесь же вы, Ной Васильевич. Или и мне придется подняться?
Ной опустился на мягкий стул аршином. Потяни за чуб – подпрыгнет.
– Вы из станицы Таштып?
– Так точно, товарищ председатель. Минусинского казачьего округа.
– Я в Таштыпе не был. Три года отбывал ссылку в селе Шушь. Бывал на Енисее – загляденье. Такие изумительные места.
От этих слов у Ноя потеплело на душе, и он, вздохнув, сказал:
– Бывал я в Шуше два раза. Любее места не сыщешь. Острова там зеленеют, и как поглядишь окрест, так и дых захватывает – этакая там пространственностъ! А пшеничка какая вызревает?! Наши казаки не раз ездили на базары в Шушь, чтоб заместо своей шушенскую купить. Ведь из ихней пшеницы булки такие ноздреватые и пышные, каких ни в жисть не испечешь из таштыпской. Потому, как наша станица в горах, и приморозки бывают, почитай, кажинный год. И на охоту хаживал там на озера – сколь дичи, господи помилуй! Или бор сосновый – дерево к дереву, и солнце цедится сквозь ветки, а внизу тени лежат, да с узорами. Едешь и так-то легко дышится, глубоко. Стал быть – пространственно!
– Именно так, пространственно, – подхватил Владимир Ильич, и в лице его, измученном напряженной работой и бессонницей, появилось нечто мягкое, размытое воспоминаниями. И в то же время лицо как-то посерело. И все увидели разом: как он устал!
– Николай Ильич, вы угостили товарищей обедом? – вдруг спохватился Ленин.
Нет, оказывается, обедом не угостили.
Ленин укоризненно покачал головой: нехорошо! Непременно накормите товарищей, и они сегодня же должны вернуться в Гатчину: отвезите на машине к поезду. И попрощался со всеми за руку.
– Ну, а мы с вами земляки, значит? – задержал руку Ноя Лебедя. – Или трех лет ссылки мало для того, чтобы считать себя земляком минусинцев?
– Того даже много, – сразу ответил Ной. – За три года наша Сибирь, как говаривают, или с костями пережует и поминок по себе не оставит, или дух стальной в грудь нальет.
– Совершенно правильно! – согласился Ленин. – Это мне хорошо известно. Много наших товарищей погибло в ссылках, на каторгах. Но «поминки» они по себе оставили: рабоче-крестьянскую революцию. – И, помолчав, спросил: – Знают ли казаки и солдаты полка о том, что Советское правительство ведет переговоры с немецким командованием о подписании сепаратного мира?
– Знают, товарищ председатель Совнаркома, да только много туману напущено серыми. И что немцам будут отданы целые губернии, как вот Курляндия, Лифляндия, а так и часть Украины. Про то слышал в Петроградском Совете.
Ленин наклонился чуть вперед и вдруг спросил:
– Значит, ваш полк достаточно боеспособен, чтобы перебросить его на Северо-Западный фронт для борьбы с немцами?
Ной Васильевич вытаращил глаза:
– Такого не говорил, извиняйте. Полк наш, как вот известно из протоколов митингов, окончательно развалился. С таким полком только бежать от Гатчины до Вятчины, – кстати вспомнились слова ординарца Саньки.
Ленин засмеялся, приговаривая: «От Гатчины до Вятчины!»
– В таком случае, как же подписать мир с сильным противником?
Ной Васильевич взопрел – нижняя рубаха к лопаткам прилипла, и по спине, чувствовал, соль стекала под брючный ремень. Вот он каков, Ленин-то!
– Не с моим умом, товарищ председатель Совнаркома, обсуждать такие вопросы, извините великодушно, – уклонился хорунжий. – Про мир или войну с Германией Совнарком, должно, решит умнее меня.
Но и от Ленина не так-то просто было уклониться. Он обязательно хотел узнать: какие мысли у казачьего хорунжего о предлагаемом германскому командованию сепаратном мире?
Ной отважился сказать:
– Мои думы, товарищ председатель, хлебопашеские, казачьи. Ну, а если по-казачьи, то деды говорили так: с сильным не дерись, с богатым не судись.
– Именно! Немцы в данный момент достаточно сильны! – согласился Владимир Ильич и, провожая Ноя к выходу, сказал: – Передайте мой сердечный привет минусинцам и особенно сознательным крестьянам и трудовым казакам.
Ной поклонился, сдвинул задники сапог, так что шпоры тренькнули, развернулся и вышел из кабинета строевым шагом.

V

Беды не ждут урочного часа – накатываются нежданно.
Все началось утром 29 января.
Ной с Санькой не успели еще позавтракать, как прибежал к ним, запыхавшись, Карнаухов и, не переводя дух, шарахнул:
– Беда, товарищ Конь Рыжий! – Впопыхах Карнаухов запамятовал имя-отчество и фамилию председателя полкового комитета. – Солдаты бегут. С винтовками, боеприпасами, со всеми шмутками. А ночью, как только что узнал, из команды пулеметчиков сбежали с товарным поездом семеро и утащили «льюис» с патронными цинками и один «максим». Это же надо!
Под Ноем будто фугас взорвался: так и подпрыгнул.
– Пулеметы сперли? А вы где были, командир батальона? Спрашиваю!?
– Дежурил в штабе!
– Дрыхли вы в штабе, Карнаухов! А еще фельдфебель! Пулеметы у него сперли! Солдаты бегут вооруженными и тащут полковое имущество. Эт-то што такое, а?! Сей момент в штаб своих комитетчиков.
Карнаухов сгорбился, развел руками и растерянно пробормотал:
– Нету.
– Кого нету?!
– Комитета батальона. Еще ночью уехали с теми пулеметами. Пятеро пулеметчиков, а двое – члены комитета.
Ной сел – ноги не держали.
– И Ларионова нету, – дополнил Карнаухов.
– Што-о-о?
У Ноя дух занялся. Ларионов – председатель батальонного комитета, прапорщик с двумя Георгиями, отменный командир, на него-то особенно надеялся Ной, и вдруг! Быть того не может!
– Вечером смылся из полка. Он же из Москвы – бежать близко. Тут ведь как произошло… когда вы были в Смольном, поступил приказ о демобилизации от командующего Крыленко, а ночью кто-то из штаба шумок пустил, што большевиков арестовали в Брест-Литовске, и немцы прут в наступление. С того и полыхнуло по казармам.
– Господи помилуй! И тут успели серые, – рычал Ной, одеваясь. – Никакого наступления немцев не предвидится. Сам председатель Совнаркома Владимир Ильич Ульянов, если бы ему было известно о предстоящем наступлении немцев, не дал бы согласия демобилизовать полк. Слова о том не было! А тут, пожалуйста, шарахнулись, как дурные овцы за слепым бараном. Да нет! Не слепой баран подпустил такую воньку, чтоб солдаты бежали с оружием и растаскивали бы полковое имущество! И ты тоже, комбат! Как мог не знать, что происходит в казармах ночью?
Карнаухов виновато опустил голову.
Ной как бы нечаянно приблизил к нему нос, принюхался:
– Эв-ва ка-ак! От тебя же перегаром прет за сажень! Эт-та еще что такое, а? Под арест пойдешь! Сей момент в гарнизонную тюрьму запру!
Карнаухов нечто невнятное пробормотал о своих именинах, да Ной не стал слушать: под арест! Пуще всяких преступлений он считал пьянство при исполнении воинской службы, тем паче на дежурстве в штабе полка!..
– Александра, – оглянулся Ной Васильевич на ординарца. – Живо одевайся. Мчись за комитетчиками полка, штоб явились в штаб. Будем разбираться с комбатом Карнауховым. – И Карнаухову: – Идите в штаб.

VI

Творилось нечто уму непостижимое…
Солдаты с оружием толпились на перроне, в зале ожидания вокзала, поджидая поезд на Петроград, и оттуда по Николаевской дороге на Москву или еще куда, только бы не задержаться в Гатчине.
Напрасно надрывал глотку Ной, уговаривая солдат и казаков вернуться в полк, чтоб разъехаться честь честью, без стыда и позора, с демобилизационными документами, с харчевыми листами и без казенного оружия и прочих вещей, да не тут-то было: глухи и немы, как камни. Спрессовались в тугой кулак и ноль внимания на горластого Коня Рыжего, мол, кукиш тебе с маслом! Катись отселева.
– Выслуживается, рыжий, перед Совнаркомом!
– Чтоб ему звезду на лоб навешали!
А тут еще Санька протиснулся к Ною и вполголоса сказал:
– Нету комитетчиков.
– Как так нету?! – зыкнул Ной.
– Убегли. Чистое дело, смылись. Как Сазонов, так и Крыслов с Павловым. На конях удули. Куда они токо ускакали, лешии?
Вот когда Ной почувствовал, что у него ни силы, ни власти!
День выдался морозный, без мглы и тумана с Балтики, а Ною жарко – по хребтине соль выступила.
– Очумели вроде, – со вздохом признался, когда отошли от станции. – Надо поднять сотню Мамалыгина. Силою разоружить серых баранов!
Санька свистнул.
– Чего свистишь?
– Ищи ветра в поле! С Сазоновым удрал Мамалыгин.
Ной остановился и злющим взглядом пронзил Саньку.
– Истинный бог, смылись! – побожился ординарец. – Хучь сам иди проверь. Я и так весь в мыле, пока обежал казармы. Забыл сказать. Комиссар тебя ждет в штабе и ишшо ктой-то. Урядник оренбургский, Иван Христофорыч, тоже там. Просить будет за арестованных. Отпустил бы ты их! Как там не суди, хучь кричать на меня будешь, а стерву пулеметчицу я бы не стал спасать. Сколь матросов посекла, а потом и казаков.
Ной ничего не ответил, погрузился в думу, как камень в омут.
Так они прошли одну, другую улочку и повернули не в сторону штаба, а к гарнизонной тюрьме – одноэтажный каменный домик между двумя казармами.
Санька повеселел: пронял-таки Ноя Васильевича! Освободит казаков. Чтоб из-за шлюхи да еще в гарнизонке держать. Ее бы, гадюку, как вшу, щелкнуть надо, а не в наряды буржуйские выряжать.
Санька никак не мог смириться с потерею богатства, обнаруженного в тайнике. Правда, на его долю еще много добра осталось, да ведь неизвестно, что возьмет себе сам председатель. Шепнуть разве Терехову, чтоб он на прощанье с Гатчиной понаведался на квартиру телефонистки – Санькиной милашки, и там бы упокоил проститутку Дуньку. Нет, лучше не говорить. Ной Васильевич моментом раскроет, и тогда самому Саньке несдобровать, как сообщнику тереховских баламутов, расшатавших полк. Ох, лют Ной Васильевич! За измену – расстрел! А какую-то Дуньку спиной заслонил.
«Ишь, лежачую не бьют, – вспомнилось Саньке. – Раздавить бы ее гадину, как вшу!..»
Ной занялся делами арестованных – пятерых солдат и двух оренбуржцев – Терехова и Григория Петюхина.
Один из солдат арестован за изнасилование девчонки – патруль доставил. Приказал дело передать в трибунал без всякого промедления. Двое за воровство в каптерке.
– Отпустить. Пущай домой собираются.
Еще двое – за драку в казарме.
– Освободить. А казаков – ко мне. Разберусь.
Казаков привели в гимнастерках без ремней. Ной уставился на них жестким взглядом:
– Подумали? – спросил.
– Чево думать? – встряхнул взлохмаченной головой неломкий Терехов. – Мстишь за митинг, и все тут.
Ной оглянулся на начальника гарнизонной тюрьмы:
– Скажи, как по революционному закону положено, если в бой врываются без приказа командира, губят зазря воинов под огнем и фактически оказывают помощь не своим, а противнику?
Начальник тюрьмы без запинки ответил:
– Расстрел на месте. Или через трибунал – тоже расстрел. А разве эти казаки такое преступление сделали?
Ной сверкнул глазами:
– Про них нече толковать. Кабы учинили экое злодейство – не стояли бы здесь живыми.
Терехов не дрогнул, только жестче вычертил губы и сузил глаза, Петюхин что-то хотел сказать, но, выслушав ответ председателя начальнику, глубоко вздохнул и вытер тылом ладони пот со лба – пробрало.
– Так вот, казаки, – поднялся Ной. – Подумайте над тем, покель в живых пребываете. Отпусти их, начальник. Пущай метутся из полка обезоруженными! В Оренбурге у вас банды, не качнитесь сдуру к ним – без голов останетесь!
С тем и ушел из тюрьмы Ной со своим ординарцем.
Петюхин призадумался, а Терехов еще пуще раздулся злобою так, что матерков хватило ему до Оренбурга, и к себе в станицу довез – детишек перепугал, а жену-казачку ни за что, ни про что при встрече вздул плетью, чтоб силу мужа почувствовала. Не успев передохнуть после Гатчины, метнулся в банду, зверски истреблял большевиков, за что и произведен был мятежным генералом Дутовым из урядников… в есаулы!

 

Из кутузки Ной не пошел в штаб, где его поджидали комиссар Свиридов с Подвойским.
Был потом и митинг – горюшко! Никто никого не слушал – сплошной рев и гвалт: домой, домой, живо распускайте!..
А тут еще беда – ни продовольствия для солдат и казаков, ни фуража для коней – склады-то сгорели!..
Тридцать первого января приехал снова из Смольного Николай Ильич Подвойский, чтоб завершить демобилизацию полка.
Самым страшным для Ноя было решение о расстреле лошадей. Кони, кони! Казачьи кони! На махан пойдут для голодающих питерцев.
Коня рыжего, генеральского, отстоял. Передали малочисленному Гатчинскому гарнизону.
До вечера Ной занимался полковыми делами. Прощаясь с Подвойским, спросил про батальонщицу Евдокию Юскову. Да, он ее спас из-под расстрела, так и так, и матросам не отдал. Нельзя ли выдать ей документ, как тем батальонщицам, которых отпустили в Петрограде?
– Оформите ее через свой полк. Пусть едет домой без приключений.
Ной поблагодарил и ушел. Надобно сказать, что с того утра, как ординарец Санька спрятал Дуню в доме телефонистки, Ной не встречался со своей пленницей. И если Санька напоминал о ней – сердито отмахивался: не до нее!

VII

Кровать ординарца Саньки была ободрана, мешки с добром из буржуйского тайника исчезли, и Саньки след простыл.
– Дезертировал, подлюга! – вскипел Ной и бегом на станцию.
Туда-сюда, нету ординарца, спрятался где-то. Ной сделал вид, что ушел со станции, а сам подкрался с другой стороны, затаился за углом и ждет. А вот и поезд показался из Пскова – платформы, платформы с дровами для замерзающего Питера. Глядь: бежит Санька по перрону, согнувшись под тяжестью двух мешков. Ной выхватил револьвер и выстрелил в небо:
– Ложись, гад! Изменщик!
Санька распластался на перроне, спрятавшись за туго набитыми мешками. Ной двинул его сапогом в зад.
– Ты знаешь, сволочь, что за измену на позиции в Восточной Пруссии я расстрелял полковника со всем штабом! Забыл! А ты дезертировать?! Подымайся! Именем революции укорочу твою дорогу.
Быть бы упокойиым ординарцу Саньке, если бы не подошел Подвойский с комиссаром Свиридовым. В чем дело? Ординарец дезертирует?
Санька почуял, что комиссар из Смольного может выручить:
– Из ума вышибло, истинный бог! Думщики, значится, сказывали, что председатель, Ной Васильевич, на службе остается, и меня захомутает. А я хворый! Помилосердствуйте!
Подвойский, понятно, не похвалил ординарца за дезертирство:
– За это на фронте, безусловно, расстреливают. Но сейчас, я думаю, командир простит вас. И если он вам сию минуту прикажет сопровождать его в бой – выполняйте неукоснительно. Или вы новобранец? Не фронтовик?
Санька обратился за помощью к комиссару:
– Иван Михеевич, за ради Христа, отпустите! Скажите ему, что не я вам первый обсказывал про батальонщицу тогда, а Дальчевский. С той поры житья мне никакого нету. Убьет меня Конь Рыжий. Помилосердствуйте!
Ной на некоторе время очумел, будто ушам не поверил! Так, значит, Санька выдал Дуню Юскову?
– Не-ет, ты не уедешь, пакость! – туго закрутил Ной, теперь его не остановит ни комиссар Свиридов, ни Подвойский, ни сам дух святой и сатана из преисподней. – Один раз становятся предателем, не запамятуй! Навьючивай мешки, живо! И отпущен ты будешь тогда, когда свой грязный хвост очистишь. Такоже.
Санька поплелся обратно со своей кладью, оправдываясь, что он ополоумел после побега комитетчиков, и что батальонщицу первый выдал Дальчевский. А он только после него не стерпел, сердце не выдержало, чтобы укрывать стерву, и что сам Ной Васильевич с того утра ни разу не навестил пулеметчицу, а значит, брезговал ею. И потому Санька решил, что Ной Васильевич плюнул на паскуду, и Санька отобрал у ней сегодня буржуйское добро – пущай таскается в своей шинельке и в солдатской амуниции, потому как тайник открыл не кто иной как Санька, и добром пользоваться ему.
Как только вошли в ворота ограды, Ной гаркнул:
– Стой, гад!
Санька бросил мешки.
– Так ты, падаль, Иуда?! Три раза Иуда!! А Иудов смертным боем бить надо. Смертным боем!
Санька не успел отскочить, как Ной сцапал его за бекешу и одним махом вскинул в воздух, перекинул через себя. Не успел Санька подняться, как Ной снова его подхватил, как мешок, и, размахнувшись, швырнул в другую сторону – по снегу дорога пролегла. Санька за револьвер, да разве успеешь – это же Конь Рыжий! Вырвал револьвер, оборвал шашку и пошел возить Саньку, тыча мордой в снег молча и люто. Кулаками не бил – знал силу своего удара. На позиции как-то, рассвирепев на обезумевшего коня во время боя, ударил кулаком меж ушей – конь тотчас испустил дух.
Санька взвыл о милосердии:
– Ной Васильевич! Детишки у меня! Детишки малые!
– А ты, гад, помнил про детишек, когда должность Иуды правил?!
– За ради Христа!..
– Нету у тебя Христа! Нету бога!
Бекеша Саньки трещала по всем швам. Свирепый Ной еще раз взметнул Саньку в воздух, задержал над своей головой и давай трясти – ноги и руки заболтались, как тряпичные.
– Не запамятуй, грю, про свое паскудство, падло! Смерти иль живота?!
– Живо-о-о-та! За-а-а ра-а-а-ди го-о-оспо-о-да-а-а!.. – И, переведя дух, более внятно покаялся: – Клятву даю – помраченье нашло.
Ной тяжело перевел дух.
– Ладно. Живота просить будешь у Евдокеи. Сей момент иди за ней, и ежели она помилует – жить будешь. И долго помнить будешь! Такоже! Должность Иуды завсегда мерзкая. Да не вздумай удариться в побег – от меня никуда не уйдешь. Ступай!
Забыв про папаху, Санька ушел из ограды, насыщенный до ноздрей страхом и злобой.
Ной подобрал мешки, папаху, оружие Саньки и поплелся в дом. В темноте пустынных комнат ударился об стену, нашарил дверной косяк и пошел дальше. Под его ногами жалостливо повизгивали рассохшиеся половицы, без паркетных плиток, сожженных в печке-буржуйке.
Бросил мешки на пол, оглянулся, будто искал кого-то, и, вздохнув, опустился на стул.
– Господи! Избави меня от лютости! – вырвалось у него со стоном.
Дуня, конечно, простила Саньку – сама не из безгрешных, переоделась в буржуйское по приказу Ноя и после скудного позднего ужина собралась спать. И как не ждала того, Ной сказал:
– Ложись на мою кровать, а нам с Александром одной хватит.
Теперь, когда все страхи минули, Дуня удивилась словам Ноя. Он начинал ей нравиться – ни одного похожего на Ноя не встречала; про любовь, понятно, думать не могла. Само это слово для нее было отвратным. Фу! Любовь! Для дур оловянных да баб деревянных. А она, Дуня, пройдя огонь и воду и медные трубы, уверовала в одно: всякому мужчине нужна любовь на одну ночь или час какой, а потом ищи другого.
Со станции доносились гудки паровозов; уже храпел Санька. Дуня никак уснуть не могла; когда же Ной придет к ней? И она, Дуня, отдастся спасителю со всей присущей ей страстью и умелостью.
Послышался мерный сап Ноя. Дуня сама себе не поверила: неужто уснул?
Вспомнила слова Ноя:
«Отдыхивайся, Дуня. Не на одном паскудстве жизнь стоит. Не сгибли еще в смертном круговращенье человек и душа человечья. Каждый должен держать себя в строгости и уваженьи к другому. Милосердье проявлять надо! Или все ханем скотам подобны».
Уж не монах ли он, Конь Рыжий?
Ночь текла, как река по степной равнине, мало-помалу убаюкала Дуню, и она забылась в тревожном сне.
Когда проснулась утром – Ноя не было. Санька угрюмо сообщил, что председатель уехал по каким-то делам в Петроград, и как бы беды не было.
– Окончательно стреножат хорунжего – никуда не уедем! – сопел Санька, готовя скудный завтрак. – Ежли у большевиков останется, вот те крест, сбегу! У меня дома детишки, а не крольчата. И казачка моя на корню иссыхает… Ты бы вот оказала на него влиянье, – ввернул шельма-ординарец. – Не даром же спишь на его постели?
Дуня передернула губы:
– Если бы я так спала на других постелях – осталась бы невестой Христовой!
Санька быстро и коротко взглянул на Дуню, покачал головою:

 

– Ежли не врешь, стало быть, он и взаправду конь, а не казак. При такой красоте, как у тебя, да штоб… господи прости! Не знаю я иво, хоша вместе по всем позициям пластались. Могет, и в самом деле записался в партию большевиков? Они ведь, как вот Бушлатная Революция, строгостью живут. Все для мировой революции, будь она проклята! А на хрен мне ишшо мировая? Не союзник я ей! Верченые они, Лебеди! Хоша и атаманит отец ево у нас в станице, да все едино не казачьим дыхом Ной Васильевич пропитан. Недаром путался со ссыльными. Да и бабушка у него ссыльного сицилиста подобрала чахоточного.
– Он какой-то непонятный, Ной Васильевич, – тихо промолвила Дуня, присаживаясь к столу пить чай. – А характер у него каменный. Я-то думала – отдаст меня комиссару.
– Вырви у волка кость! – подмигнул Санька. – А ты это таво, ежли он останется служить большевикам, не оставайся с ним.
– Вот еще! Лучше удавлюсь!
– К черту их! – поддакнул Санька. – Рванем из Гатчины вместе, токо бы момент улучить.
На том и порешили…
Ждали Ноя до поздней ночи. Вернулся он с демобилизационными документами на себя, ординарца и Евдокию Юскову.
Сводный полк прекратил свое существование, освободив казармы и сдав имущество Гатчинскому военному гарнизону.
Второго февраля, по старому стилю, а по новому, совнаркомовскому – пятнадцатого, Ной со своими спутниками покинули Гатчину. Домой, домой, за дальнюю даль, в Сибирь морозную!..
Назад: ЗАВЯЗЬ ТРЕТЬЯ
Дальше: ЗАВЯЗЬ ПЯТАЯ