Книга: Тайная канцелярия при Петре Великом
Назад: X. Смерть царицы Прасковьи Федоровны
Дальше: 12. Кликуши

«СЛОВО И ДЕЛО»

I. Тайная канцелярия при Петре Великом в 1720–1725 годах

1. Введение

Вершенные дела Розыскных дел тайной канцелярии (полное развитие которой, бесспорно, принадлежит Петру Великому) представляют неисчерпаемый, драгоценнейший материал для знакомства с духом времени, с законодательством его эпохи, со сподвижниками великого монарха, а главное, — с обществом, с русским людом того времени.
В самом деле, за громкими и славными победами Петра, за дивным основанием пышного города на тряских болотах, в пыли, поднявшейся при ломке всего старого, за пристройками и постройками нового здания, пышными декорациями всевозможных учреждений, пересаженных с иноземной почвы, мы решительно не видим того народа, ради которого делалось все это.
Где же он, со своим своеобразным взглядом на вещи? Что не слыхать его толков и рассуждений по поводу преобразований? Как принимает он тот либо другой указ, что толкует он об этом нововведении, о начатой войне, о заключенном мире, о казнях стрельцов, о заточении царицы Авдотьи, о казни царевича Алексея, о лютых истязаниях сотен людей, его явных и тайных сторонников и согласников? Как принимает этот народ указы о перемене одежд, нравов и обычаев, освященных давностью и духовными властями? Как принимает этот народ вести о неудачах царских, о его немощи; насколько он понимает его великие идеи, насколько сочувствует им?…
Находим ли мы ответы на нескончаемый ряд подобных вопросов хоть у кого-нибудь из длинной фаланги писателей о Петре и петровской эпохе? Заглянем в сочинения Крекшина, в дневники и записки Нащокина, Гордона, Гизена, Желябужского, Корба, Неплюева, в сочинения и записки Бергмана, Галема, Шотлея, Мовильона, Феофана Прокоповича, Рабенера, Туманского, Катифора, Феодози, Коха, Шелля, в достопамятные сказания Штелина, в толстые тома Голикова, Устрялова, в рассказы Вольтера, Леклерка, Левека, Полевого… Ну, да пересмотрите хотя все сочинения о Петре, какие только собраны (а их несколько шкафов) просвещенным начальством Императорской публичной библиотеки. Что ж? Много ли вы найдете в них ответов на наши вопросы? При вашем пересмотре вы найдете более или менее искусные рассказы о дипломатических сношениях дворов, о походах, битвах, осадах, о постройках крепостей, городов, о путешествиях, празднествах, увеселениях, нередко о всякого рода казнях, наконец, зачастую встретите длинные рассуждения авторов о нравах, об обществе того времени, о важности либо вреде того либо другого указа. Большинство этих творцов записок, рассуждений, историй, обзоров, повествований, взглядов и т. п. произведений падает в прах пред великим Преобразователем, с умилением лобызает его державную руку, дивится его гению, превозносит его величие… меньшинство же пускается в насмешки, доходящие до брани, нередко ни на чем не основанной.
За всем тем вы почти нигде не видите русского человека петровского времени. Мало того, вы не видите даже главных деятелей эпохи иначе, как либо поставленных на высокие ходули, так что шапка валится с головы при одном взгляде на «сии знатные персоны», либо персоны эти брошены в грязь, так что на них не видать лица человеческого…
Но оставимте великих людей. Для них есть историки искусные, патентованные… Нет, мы хотим ограничиться людьми «подлой породы»; мы хотим сойтись сколь возможно ближе с мелким людом того времени. Ведь эта мелочь, эта забытая историками толпа — основание картины, ведь без нее она мертва, она не имеет смысла!..
Ради этого знакомства мы поспешим зайти в келейку тогдашнего затворника, пройдем путем-дорогой со странником да странницей в дальнюю пустынь, побеседуем с отцом-монахом о грозных небесных знамениях, о тайных видениях, смущающих его и наяву и во сне… Пошепчемся «без утайки», тем не менее за затворенною дверью, с боязливою оглядкою, со стариком раскольником о немецком оборотне, о том, что пришел антихрист, что рушит и валит он все направо да налево — и близится, близится падение матушки-Руси, а с ней и всего грешного мира… А вот кабак — то «царское кружало». На многих из них мы видим портрет великого монарха; мы не пройдем мимо приюта радости и горя русского человека. Не побрезгаем. Сядемте да выпьем кружку хмельного пивца либо стаканчик винца… Не бойтесь, мы не потеряем время; вот этот мужичок сообщит нам «под утайкой» весьма важную новость: пришли, мол, тучи-тучей цесарские корабли, требуют-де они либо великого князя, либо изменников, погубивших царевича (см. далее 2-й рассказ); а то вот и хохол, простодушный малоросс, чокнемся с ним — он поговорит о новом титуле, принятом государем, об императоре Всероссийском, досконально объяснит свой взгляд на этот предмет (4-й рассказ).
Вот ссорятся пьяный муж с женой (6-й рассказ), бранится «вельми шумны» подьячий (7-й рассказ), орет подгулявший старец, отче Антоний (9-й рассказ); кричит «слово и дело!» солдатская женка Ирина (5-й рассказ); в тиши ночной, на нарах, ведут зазорный разговор «школяры», представители тогдашней учащейся молодежи (см. далее 16-й рассказ), и проч., и проч., и проч. Остановимтесь, послушаем. Они пьяны, говорят «вне ума»; но ведь недаром же сложилась на Руси пословица: «Что у пьяного на языке, то у трезвого на уме». Недаром же ведут их за те речи «непотребные» в вертепы Розыскных дел тайной канцелярии… Если бы никто не находил в тех словах смысла и значения, зачем же вести болтунов на пытку, под кнут, на эшафот…
Кто же доставил нам знакомство со всем этим людом, до сих пор почти всегда забываемом исследователями петровской эпохи? Вершенные дела Розыскных дел тайной канцелярии.
Доносы, подметные письма, справки, отношения, промемории, частные письма, допросы, показания, очные ставки, застеночные документы, объявления, приговоры — что ни лист в них, что ни страница, то, будьте уверены, новая черта для обрисовки нашей картины. Здесь мы найдем целые биографии лиц самого разнообразного рода жизни, сословий, возрастов и пола; здесь мы отыщем рассказы об обычаях и поверьях этих людей, отсюда узнаем их задушевные мысли, их скорби о прошедшем, негодованье на настоящее, затаенные надежды на лучшее будущее…
А это что за люди, по другую сторону? Пред кем стоят наши новые знакомые, наши рассказчики?
Те люди — важные сановники, то сподвижники Преобразователя. Они передовые люди — им выпала слава и честь вести вперед дорогую Отчизну. Но здесь не подходите к ним, не мешайте — они заняты делами, по тогдашнему воззрению, первой важности… В этих мрачных и затхлых застенках они допрашивают, они записывают показания, они грозят подсудимым, они весело болтают меж собой, они разыскивают о государственных противностях…
Тс… Тише… Слышите эти вопли? Кого-то пытают… Выйдем поскорей на чистый воздух, да и, кстати, поговорим о допросах с пристрастием.

 

Последнее время в различных исторических разысканиях, с легкой руки академика Устрялова и с его тяжеловесного VI тома «Истории царствования Петра», мало-помалу начали обнажаться темные углы, мрачные стороны великого царствования. До сих пор, ослепленные блеском всего великого, гениального, смелого, героического в деяниях Петра Великого, мы (говорю о некоторых) с отвращением стали приглядываться к изнанке этих деяний и, не успев еще хорошенько приглядеться, испугались и закричали: к чему это, для чего, что пользы в том, что нам стали рассказывать да показывать! Вот, например, пытки — для чего нам знать, что они были, для чего рассказами об этих зверствах класть пятно на великое имя, на славное время? Разве в других государствах было лучше?… Разве… И т. д.
О пользе исследований, не обходящих темные углы истории, мы не станем трактовать; это увлекло бы нас слишком далеко, да и мы, по обыкновению обегая голословные рассуждения, спешим перейти к фактам — к цели и содержанию настоящих очерков; но не можем обойти последней заметки: мы не понимаем, почему именно в пытках находят какой-то упрек времени, лицам, обществу, а прежде всего — упрек Петру? Для чего отворачиваться от страшных подробностей и упрекать тех, кто по мере сил и возможности решается приподнять доселе опущенную над ними завесу? Ведь рано или поздно надо же будет узнать истину; ведь из того, что действительно было, — ничего не выкинешь. Для чего же только внукам да правнукам нашим предоставить право знать историческую истину петровской эпохи во всей ее наготе, а самим закрыть глаза и наивно повторять высокопарные, надутые фразы историков? Неужели же полтораста протекших лет мало, чтобы дерзнуть наконец стряхнуть пыль с прошедшего?… Пытки… Пытки были неотъемлемою принадлежностью тогдашних судопроизводств; были они в России и еще утонченнее, если хотите, еще ужаснее были в Европе. Осуждать за них Петра Великого — все равно, что осуждать его за то, что он не имел того гуманного взгляда на человеческое достоинство, какое явил Александр I, обнародывая 27 сентярбя 1801 года знаменитый указ против пыток. Точно так же негодовать на сподвижников Петра — все равно, что желать, чтобы князья Федор Юрьевич и Иван Федорович Ромодановские, Петр Алексеевич Толстой, гг. Скорняков-Писарев, Андрей Иванович Ушаков с товарищи, деятели 1700-х годов, походили бы на Мордвинова, Сперанского, Строгановых, Воронцовых (Семена Михайловича и Михаила Семеновича), Кочубея, Н. Румянцева, Новосильцева, Витгенштейна, А. Шишкова и других доблестных сподвижников Александра I. Притом петровские пытки были игрушками против тех разнообразнейших истязаний, какие выработала цивилизованная Европа… Из следующего документа прошлого столетия совершенно ясно видно, как немногосложен был «обряд, како обвиненный пытается». Обряд этот был у нас во всей силе в продолжение всего XVIII века до времен Александра I.

 

Обряд, како обвиненный пытается
«Для пытки приличившихся в злодействах, зделано особливое место, называемое застенок, огорожен полисадником и покрыт для того, что при пытках бывают судьи и секретарь, и для записки пыточных речей подьечей; и, в силу указу 742-го году, велено, записав пыточные речи крепить судьям, невыходя иззастенка.
В застенке же для пытки зделана дыба, состоящая втрех столбах, некоторых два вкопаны вземлю, а третий сверху, поперег.
Икогда назначено будет для пытки время, то кат или палач явится должен взастенок с своими инструментами, а оные есть: хомут шерстяной, хкоторому пришита веревка долгая; кнутья, и ремень, которым пытаному ноги связывают.
По приходе судей взастенок и по разсуждении в чем подлежащего к пытке спрашивать должно, приводитца тот, которого пытать надлежит, и от караульного отдаетца палачу; который долгую веревку перекинет чрез поперечной в дыбе столб и, взяв подлежащего к пытке, руки назад заворотит и, положа их вхомут, чрез приставленных для того людей встягивается дабы пытаной на земле не стоял. У которого руки и выворотит совсем назад, и он на них висит; потом свяжет показанным выше ремнем ноги и привязывает к зделанному нарочно впереди дыбы к столбу; и растянувши сим образом, бьет кнутом, где и спрашивает о злодействах и все записывается, что таковой сказывать станет.
Есть ли ж не подлежащих к пытке такой случитца, которой изобличается во многом злодействе, а он запирается, и по делу обстоятельства доказывают его к подозрению, то для изыскания истины употребляются нарочно:
1-е тиски, зделанные из железа в трех полосах с винтами, в которые кладутся злодея персты сверху большия два из рук, а внизу ножныя два; и свинчиваются от палача до тех пор, пока или повинится, или не можно будет больше жать перстов и винт не будет действовать.
2-е наложа на голову веревку и просунув кляп и вертят так, что оной изумленным бывает; потом простригают на голове волосы до тела, и на то место льют холодную воду только что почти по капле, от чего также в изумление приходит.
3-е при пытке, во время таково ж запирательства и для изыскания истины, пытанному, когда висит на дыбе, кладут между ног на ремень, которым они связаны, бревно и на оное палач становится за тем, чтоб на виске потянуть ево, дабы более истязания чувствовал. Есть ли же и потому истины показывать не будет, снимая пытанного с дыбы правят руки, а потом опять на дыбу таким же образом поднимают для того, что и чрез то боли бывает больше.
Хотя по законам положено только три раза пытать, но когда случится пытанной на второй или на третей пытке речи переменит, то еще трижды пытается.
И есть ли переговаривать будет в трех пытках, то пытки употребляютца до тех пор, пока с трех пыток одинаковое скажет, ибо сколькоб раз пытан ни был, а есть ли в чем нибудь разнить в показаниях будет, то в утверждение должен еще три пытки вытерпеть; а потом и огонь таким образом: палач, отвязав привязанные ноги от столба, висячего на дыбе растянет и зажегши веник с огнем водит по спине, на что употребляетца веников три или больше, смотря по обстоятельству пытанного.
Когда пытки окончатся и пытанной подлежать будет по винам ссылки на каторгу, то при посылке от палача вырываются ноздри зделанными нарочно клещами. Есть ли же которые подлежат смертной казни, то и таковых, в силу указов, до будущего о действительной казни определения, велено ссылать на каторгу ж, а при посылке также ноздри вырезываются. И сверх того особливыми присланными стемпелями на лбу и на щеках кладутся знаки (:вор:), в тех же стемпелях набиты железные острые спицы словами, и ими палач бьет в лоб и щеки, и натирает порохом, и от того слова видны бывают».

 

Нечего и говорить, что каждый порадуется тому, что ныне нет ни этих истязаний, ни вырывания ноздрей, ни татарского обычая брить головы, ни кнутов, ни нещадного сечения батогами, уменьшилось употребление клейм, плетей и шпицрутенов.
Но следует ли из этого, чтобы, восхваляя настоящее, умалчивать о прошедшем? Только тогда и хорошо настоящее, только тогда и ценим мы его светлые стороны, когда знаем тот исторический процесс, каким они выработались, когда знаем темные стороны доброй старины…
«Слово и дело!» Обращаемся к нему. Мы не имеем в виду рассматривать юридически этот обычай обвинений в государственных преступлениях; в настоящих очерках мы только хотим познакомить наших читателей с фактами, возникшими из «слова и дела». Из множества дел мы выбираем эпизоды, небольшие по объему, но довольно интересные по содержанию и действующим в них лицам.

2. Цесарские корабли

Продолжительная борьба со Швецией сильно утомила народ и войско; все с нетерпением ждали мира, и от Петербурга до дальних стран Сибирских все толковали, каждый по-своему, о тягостях войны, о времени заключения мира, об условиях, на которых он может быть заключен, и проч. Нечего и говорить, что на подобных толках и пересудах, совершенно, впрочем, невинных, отпечатывались воззрения простодушных и суеверных простолюдинов, тем не менее и они, проникая в Тайную канцелярию, вызывали аресты, допросы и штрафованья говорунов: «не толкуй, мол, не твое дело, жди да молчи; что повелят, то и будет; не тебе ведь рассуждать!..»
Как ни велика была острастка, а говоруны не унимались; жажда толков и новостей быстро распространялась.
Вот, например, два собеседника… О чем они толкуют с таким жаром? Подойдем да послушаем.
— …Куда ж ты едешь? — спрашивает содержатель шинка Барышников, нагнав по дороге в Пошехонском уезде слугу Ингерманландского полка офицера — солдата Малышникова.
— Послал меня барин к поручику нашего же полка, к Кольчугину, в село Погорелое.
— Зачем?
— А вот еду к Кольчугину для того, что нам, по указу, велено идти в Ревель…
— Вот что! Стало быть, опять же война да стражение будет? (Разговор происходил летом 1720 года.)
— Ничего ведь не поделаешь, — отвечая денщик, — пришли к Кроншлоту цесарских и шведских девяносто кораблей и просят у его царского величества бою; а буде бою не будет, так чтоб отдали великого князя. А буде его не отдадут, чтоб отдали изменников…
Между тем собеседники подъехали к селу Погорелому, далее ехать было не по дороге, и расстались. Барышников, жалеючи, что не успел расспросить, «каких изменников возжелал немецкий кесарь», проехал далее, в село Богоявленское, на реку Шекену, где имел свой откупной кабак.
Дня два спустя Барышников отправился в село Петровское и по дороге остановился перекусить в подмонастырской Германовой слободке.
В тамошнем кабаке встретил он крестьянина Дмитрия Салтанова. Салтанов был послан в Галицкий уезд от Берг-коллегии разыскать медную руду. Лицо, следовательно, в некотором роде административное. Барышников весьма любезно предложил ему «выкушать» пивца и, не утерпя, стал растабарывать о политике.
— Слышал ты, — говорил Барышников, — что цесарских сто кораблей пришли в Кроншлот и просят у царского величества великого князя, а потом и изменников? По этому самому, сказывают, и мир состоится?
— Слово и дело! — закричал в ответ Салтанов, и в качестве лица, доверенного у правительства, препроводил Барышникова в Пошехонь, где и просил воеводу взять его под караул и допросить о противных словах. Доноситель заметил при этом, что он не имел с Барышниковым никакой ссоры и до настоящей беседы не был с ним знаком.
Стольник и воевода Д. А. Бестужев-Рюмин принял челобитье и поспешил снять допрос в присутствии нескольких чиновников. Болтун сознался во всем, сослался на денщика, но отрекся от слов: «по этому самому и мир состоится». Барышникову казалось, что вина его уменьшится, если он отречется от этих слов; с этою же целью он стоял на том, что вместо 100 цесарских кораблей им было сказано 90.
Скинутый десяток не спас его от Тайной канцелярии: Барышникова заковали в ножные и ручные кандалы и, как тяжкого преступника, препроводили в столицу, под крепким караулом, с донесением воеводы на высочайшее имя. С арестантом послан был и доноситель.
Передопросив обоих, Тайная канцелярия не нашла нужным отыскивать неизвестного денщика, первоначального передатчика новости о цесарских кораблях, но положила: «Крестьянину Ивану Барышникову за продерзостные, непристойные слова учинить жестокое наказание; вместо кнута бить плетьми и освободить с проездным листом до Пошехони».
В этом эпизоде батоги заменили плетью. Наказание было строже, как кажется, только потому, что говорун-мужичок дерзнул намекнуть о великом князе, вероятно, сыне злополучного царевича Алексея Петровича.
Любопытно, что Салтанов, столь бескорыстно донесший на Барышникова, обуреваемый страстью к доносам, стал деятельно подвизаться на этом поприще; но при успехах неминуемо были и неудачи: в 1723 году за ложный извет он был послан на каторгу и предоставлен в распоряжение адмиралтейского ведомства. Не унялся он и здесь, крикнул «слово и дело!» на матроса Мешкова и, по изобличении в ложном, воровском извете, бит кнутом, потерял ноздри в клещах палача и в феврале 1724 года сослан в Сибирь, в дальние города, в государеву работу вечно.

3. Необычный поклон

27 июня 1721 года Петр праздновал годовщину Полтавского боя. Троицкая площадь на Петербургской стороне служила местом празднества. В обширной палатке, с алтарем внутри, собралось знатнейшее духовенство: литургия шла торжественно, вся площадь внимала ей в гробовом молчании, и стройное пенье большого хора далеко разносилось по улицам да пустырям Петербургской стороны.
Шагах в пятидесяти от церкви стоял мужчина громадного роста в старом зеленом кафтане, с небольшими красными отворотами, поверх которых была надета кожаная портупея; на ногах у него были зеленые чулки и старые изношенные башмаки, в одной руке палка, в другой — старая, поношенная шляпа. Гигант этот был полковник гвардии, царь Петр Алексеевич, в том самом костюме, в котором разгромил Карла XII на полях Полтавы.
Его окружали главные военачальники и офицеры гвардии; далее в строю, парадом, вытянуты были гвардейские полки. Государыня Екатерина Алексеевна, а также вдовствующая царица Прасковья Федоровна, царевны и весь двор присутствовали на площади, а там, за рядами гвардейцев, толпился народ…
Этот день для Петра был вдвойне радостен: к приятным воспоминаниям о славной победе присоединилось удовольствие встречи с герцогом Голштинским (будущим мужем старшей его дочери); государь давно ждал герцога, и тот, чтоб доставить ему удовольствие, приехал как раз в годовщину Полтавского боя.
После молебна, отпетого с коленопреклоненною площадью, при громе пушечной и ружейной пальбы, государь пожелал похвалиться гвардией пред дорогим гостем, стал в ее главе и с музыкой, блестящим строем повел ее по площади…
Заезжий гость был в восторге, народ теснился со всех сторон полюбоваться на бравую гвардию великого Преобразователя.
Особенно приятное впечатление парад произвел на мужичка работника Максима Антонова. Еще пред литургией, ради Полтавской победы, завернул он с братом в австерию, выпил винца денег на шесть, а по крепости и дешевизне пенника выпитого было достаточно, чтоб «учиниться шумным».
«Шумным» явился мужичок и на площадь; солнышко припекло его обнаженную голову, пальба ошеломила, хмель стал бродить да туманить голову, и Максим пришел в восторженное состояние.
Заиграла музыка, двинулись полки. Мужик глядел на Петра, глядел на телохранителей и до того умилился, что возжелал лично засвидетельствовать монарху свое искреннее к нему расположение. С этой целью, не слушая никого, ни на что не обращая внимания, Максим приблизился к Петру — отвесил поклон «самый необычный», тем не менее от полноты души, затем другой и третий…
Телохранители скоро заметили человека, так странно выделявшегося из толпы, а еще скорее обратили внимание на небольшой ножик с костяною ручкою, висевший у него на пояске. Человек с ножиком подходит к государю, кланяется необычно, что это — не умысел ли какой? «Слово и дело!»
«Схвати, возьми мужика под караул», — закричал один из адъютантов преображенскому солдату Аракчееву.
Детина здоровый, Аракчеев отволок Максима; но мужичок заспорил, закричал и от «шумства» ударил преображенца по уху до крови. Тот стал отымать нож, Максим и его отстаивал со всем плом красноречия кулаков; их осилили гвардейцы. Максима связали и отдали под караул.
Два дня спустя мы его видим пред грозным судилищем Тайной канцелярии.
Судилище поспешило познакомиться с прошлым и настоящим преступника. Максим Антонов оказался крепостным гвардии прапорщика князя Черкасского; приезжал в Петербург на барках работником, ходил по заработкам у купецких людей и, наконец, нанялся в Адмиралтейство чистить пеньку. Он рассказал, с кем и когда приехал, где и у кого работал, назвал хозяина той избы, где в настоящее время с другими работниками нанимает угол, и затем с такою же определенностью отдал отчет в пропитых деньгах ради полтавского праздника.
«Необычным же образом подходил я к царскому величеству, — говорил Максим, — без всякого умысла, токмо от единого моего шумства. И дурно учинить персоне его царского величества меня никто не научал. Нож у меня, — каялся чистосердечно Максим, — давно висит на поясе для употребления к пище во время работной поры, а дрался ли с кем, как брали меня под караул, того за пьянством не помню».
Дело, кажется, было просто, но не для суровых членов тайного трибунала: необычный поклон на площади, ножик на поясе, хоть бы и такой невинный, какой был у Максима, все-таки в некотором роде оружие опасное… все это были обстоятельства противные… Не было ли тут умысла на персону? Не раскольник ли, не фанатик ли, не государственный ли это злодей? Для разрешения вопроса, действительно ли он был пьян, потребовали показания Аракчеева. Преображенец письменно засвидетельствовал, что пощечина Максима сокрушила его ухо до крови, а бил ли тот его спьяна или трезвый, того он не признал.
Привели к допросу трех поденщиков, живших вместе с арестованным. Козьмин, Сергеев и Иванов, один за другим, поведали о местах своей родины, роде занятий, времени переездов из города в город и прочих обстоятельствах, только по пустой формальности внесенных судьями в допросные листы. Что касается до Максима, то сожители его отозвались, что живут с ним около шести недель и в это время видели его «весьма пьяным» раза три; а во хмелю, свидетельствовали мужички, он «здорлив, бранит кого прилучится и нас бранивал; ножик при нем был постоянно и служил ему при употреблении пищи, но ни в каких других случаях тот ножик не бывал».
Показания работников, расспрашиваемых со всею осторожностью, порознь, не обличили, однако, ничего, что бы могло обвинить Максима в том, в чем подозревали его неумытные судьи. Делать нечего — Козьмина, Сергеева и Иванова на другой же день освободили.
«А ты, Максим, — вновь допрашивали судьи, — под опасеньем истязания и потери живота, покажи все, что знаешь за собой, без утайки: ходишь ли в церковь, православия крепок ли, как крестишься, кто был у тебя отец духовный, знаешь ли ты грамоту?»
Эти вопросы были не пустая формальность: затрагивалась религиозность Максима, с целью изведать, не фанатик ли и не раскольник ли он?
Ожидания судей не оправдались. «Я ушел от своего барина из Козельского уезда, — отвечал Максим, — тому лет восемь, вместе с отцом, в Москву. Ходил с ним в бегах по заработкам. Крещусь я трехперстным сложением; в церковь хожу, расколу не имею; исповедовался и причащался в молодых летах, а после того лет с десять отца духовного не имел и грамоты не знаю».
Нет, все не то, не того нужно Петру Андреевичу Толстому с товарищи. Им непременно нужно открыть замысел, заговор, иначе для чего ж учреждена Тайная розыскных дел канцелярия?
Привели помещика. Князь Егупов-Черкасский признал своего беглого крестьянина, но объявил, что расколу за ним не ведает.
Нечего делать, коли никто не ведает, так разыщем.
Максим в застенке, его раздели пред орудиями пытки. «А за что у тебя спина бита кнутом и жжена огнем и тобой разыскивано?» — спрашивали судьи, рассматривая сине-багровые рубцы и почернелые язвы на спине Максима.
В ожидании ответов мужика подымают на дыбу: руки хрустят, вывертываются из суставов; кнут, по пословице: «Кнут не архангел, души не вынет», подновляет зажившие раны.
«Бит я в городе Почепе… — показывает между криками и стонами Максим, — в бытность в Украйне в бегах, бит кнутом и жжен с шестью бурлаками… разбил с ними попа Юскова… пытал нас комендант Павлов… А к царскому величеству подходил, конечно, спьяна, сам собою… без умыслу…»
Дано 17 ударов.
Новые поиски и справки. Нужно спросить почепского коменданта: правду ли показал о первой пытке Максим? Кстати, комендант оказался в Петербурге — управляющим акцизной каморы.
Он объявил, что в бытность свою в Почепе перепытал такое множество всякого рода людей, преступных и оговоренных по разным делам, что о Максиме Антонове положительно ничего не помнит.
Желание судей добраться до нити небывалого заговора было так сильно, что необычно поклонившегося поденщика выдержали в крепостном каземате пять месяцев.
В течение этого времени государь, по случаю Ништадтского мира, именным указом из Сената в Тайную канцелярию (13 сентября 1721 года), повелел составить ведомость всем государственным преступникам для того, чтоб положить решения более снисходительные.
Не ранее как через месяц Тайной канцелярии удалось составить требуемую ведомость. За множеством нумеров труд был нелегкий. Между прочим, был вписан сюда и Максим Антонов с экстрактом из его «важного и противного дела».
19 октября 1721 года государь, будучи в Сенате, толковал о необходимости составить милостивый манифест.
«Понеже Всевышний, — говорит Петр, — во время прошедшей тяжкой и долгой протяжной войны так многократно победами благословлять изволил и напослед такой славный, и всему государству полезный мир даровал; чего ради, я по достоинству мыслил: как бы Ему в показание своей благодарности, за толикую божию милость, какое милосердие к народу своему показать? Того ради, всемилостивейше разсудя, указал таким образом учинить: генеральное прощение и отпущение вин во всем государстве явить всем тем, которые, в тяжких и других преступлениях, в наказание впали или к оным осуждены суть…»
Генеральное прощение распространилось и на работника Максима. Правительствующий Сенат, обще с государем, рассматривая ведомость, отметил в ней: Максима Антонова — в Сибирь.
На основании этой отметки Тайная канцелярия составила приговор: крестьянина Максима Антонова за то, что «27-го июня 1721 г. к высокой особе его царского величества подходил необычно и он же в Малой России, в городе Почепе, был на разбое и пытан, в чем с розыску винился, послать в Сибирь и быть ему там при работах государевых до его смерти неотлучно».

4. Новый титул

22 октября 1721 года, при торжественном праздновании Ништадтского мира, Феофан Прокопович сказал хвалебную речь. Вычисляя необыкновенно мудрые распоряжения и благодеяния его величества в пользу его подданных, архиепископ объявил, что государь заслужил названье Отца Отечества и великого императора. За речью духовного витии следовало длинное слово великого канцлера Гаврилы Ивановича Головкина. Он говорил во главе всего Сената и от лица всех государственных сословий просил принять, в знак их верноподданнической благодарности, титул: Петра Великого, Отца Отечества и императора Всероссийского.
Сначала государь из скромности отказывался от «подноса»; но на другой день светские и духовные сановники повторили свою просьбу с таким жаром, с такими горячими слезами умиления и благодарности, представляли такие доводы, что монарх решился наконец оказать им новую неизреченную милость и принял титул: «Великий, Отец Отечества и император Всероссийский».
Иноземное слово «император», сменившее привычное слово «царь», возбудило много толков в простом народе. Много укоров, много обвинений, много текстов из разных писаний подведено было против этого иноземного титула в раскольнических скитах, в лесах, в глухих деревушках. Эти укоры и обвинения произносились, разумеется, шепотом, в ежеминутной опасности жестоко поплатиться за страшное преступленье. Но были и такие простаки, которые выговаривали против нового титула слово противное только потому, что вовсе его не понимали и не соединяли с ним понятия о русском государе — царе-батюшке.
16 ноября 1722 года в местечко Конотоп, в Малороссии, приехал с дровами гетманский мужик, хохол Данило Белоконник. Продал он небольшой свой возик дровец да на вырученные гроши пошел купить для семейки соли.
Повстречался с ним гренадер Спицын. «Дядя, дядя, — молвил гренадер, — пойдем-ка в шинок, да выпьем винца».
Простодушный хохол не устоял против соблазна, забыл, что бедная семья ждет вырученных грошей, что в хате нет ни крупинки соли…
Начал, впрочем, угощение солдат. Купил он винца на копеечку (вино было дешево) и налил Даниле. Между тем подошли хохлы Игнат Михайлов да Тихон Антонов, и наш мужичок раскошелился для приятелей да для царского солдатика. Купил он вина на два алтына… Пирушка закипела… Белоконник крепко угостился…
— Вот тебе еще стаканчик, — говорил гренадер, подливая, — выпьем!.. Я вот выпью за здоровье императора!
— На… (крепкое, непечатное слово) твоей… с императором, — болтнул в ответ пьяный, — таких императоров много! Черт вас знает, кто такой ваш император! Я знаю праведного государя, за кем я хлеб и соль ем!
— Слово и дело! — крикнул Спицын и поспешил с доносом к своему подпоручику. Тот препроводил его, Данилу Белоконника и свидетелей происшествия при рапорте к командиру полка, «высокородному господину и высокопочтенному полковнику».
Высокородный господин отослал их в Малороссийскую коллегию. Малороссийская коллегия сняла допросы и отправила Белоконника скованным, под конвоем, в Сенат. Правительствующий Сенат при указе отослал его для исследования в Тайную канцелярию.
В этих пересылках из тюрьмы в тюрьму прошло два месяца.
Канцелярия положила допросить колодника «с пристрастием».
Но допрашивать нечего: ответ Белоконника был совершенно согласен с показаниями солдата и свидетелей; между прочим, простодушный хохол, каясь в непристойных словах, объявил: «Молвил я, Данило, такие слова, не ведаючи того, что гренадер про государево здоровье пьет. А мыслил я, что он пьет за какого боярина и называет его императором, а не про государя. Не знал я, Данило, по простоте своей, что его царское величество соизволил зваться императором».
Неумолимые судьи заглянули в Воинский артикул и прочитали в IV главе пункт 43-й: «Когда кто пьян напьется и во пьянстве своем что злаго учинит, тогда тот, не токмо чтоб в том извиненьем прощение получил, но по вине вящею жестокостью наказан быть имеет. И особливо, ежели такое дело приключится, которое покаянием одним отпущено быть не может: яко смертное убивство и сему подобное. Ибо в таком случае, пьянство никого не извиняет, понеже он во пьянстве уже непристойное дело учинил».
Приговор состоялся четыре месяца спустя после преступления: «Данило Белоконник, — писал Петр Андреевич Толстой, — расспросом показал, что непристойные слова говорил он от простоты своей, не зная, что его величество — император; знает-де он — государя, а мыслил, что солдат пьет за какого-нибудь боярина и называет его императором, а что у нас есть император — того он, Данило, не знает. И хотя два свидетеля показали сходно простоте Данилы, однако ж, без наказания вину Белоконника отпустить невозможно, для того, что никакой персоны такими непотребными словами бранить не надлежит. Того ради, бить его Белоконника батоги нещадно, а по битье освободить, и дать ему на проезд пашпорт…»
Расквитался Данило за незнанье да непонимание нового титула государева, и спешит хохол на родину, в милую Украйну. Там, в Нежинском полку, в Конотопской сотне, в деревушке Гут, четвертый месяц ждет да поджидает Данилу горемычная семейка. В толк не возьмут ни парни, ни дивчаты, ни батько, ни матка — куда он запропастился?… Его взяли по государеву делу! И эта весть как громом поражает семью: не вернуться уж Даниле, так думает она; не родное село в привольной Украйне, а Сибирь да каторга ждут его. Ведь не первый, не последний он: ведь сотни да тысячи чубатых казаков должны были сменить Малороссию на дальнюю и студеную страну Сибирскую. Но вот является Данило — жив, здоров и невредим… Постегали его маленько… дали острастку, и вся родня благодарит Бога, что так дешево поплатился он за государево дело!

5. Волокитство полицейского

5 мая 1720 года в канцелярию Антона Мануиловича Девиера, с. — петербургского обер-полицмейстера, один из подчиненных ему полицейских сотских представил солдатскую жену Ирину Иванову.
«Вчерашнего числа вечером, — доносил сотский, — был я на Петербургской стороне, в Мокрушиной слободе, и проходил я вместе с десятским для того, чтоб приказать жителям выставлять на ночь рогатки. Проходя мимо дома солдатки Ирины, услыхали мы в том доме крик немалый. Вошли во двор и стали там крик запрещать, чтобы крику не было. А выбежали на ту пору из избы два бурлака и стали нас бить; того ради взяли мы под караул ту солдатку Ирину, да с нею ж двух баб, что были у нее, и бурлаков. А как повели их на съезжую — солдатка и закричи за собой: «Слово и дело!»
«Неправда, не так, все неправда, не так было дело, — говорила в оправдание Ирина. — Был у меня и крик, и шум великий, а чего ради? Того ради, что пришли на двор сотник с десятником. Вошли они в избу, а в избе сидела сестра моя родная, да жена преображенского солдата Устинья. Стал им говорить сотский непристойные слова к блуду, а я стала гнать его вон со двора; он не слушал, не шел. На то время вошли в избу два брата моих, родной да двоюродный, принесли кружку вина нас подчивать; а как увидели сотского с десятским, и их со двора столкали. Те закричали на улице, собрали народу немало, взяли нас всех под караул и повели на съезжую. Ведучи дорогою, стал меня сотский бить смертным боем, и я, не стерпя того бою, закричала государево «слово и дело».
Разобрать было нетрудно, кто прав, кто виноват: виноваты были все. Но полиции надо было только поскорей узнать допряма: действительно ли есть за солдаткой какое-нибудь важное дело, чтоб доложить о том куда следует, «без умедления». Руководствуясь печатною формою допроса, полицмейстер задал Ирине следующие вопросы:
— Как зовут и какого чину? Сего мая 5-го дня на дворе у тебя шум и крик великий был ли?
На эти вопросы Ирина отвечала рассказом о волокитстве сотского, о заступничестве за нее братьев, наконец, повинилась: «Государева «слова и дела» за мной нет, и ни за кем не знаю, и в той моей вине волен великий государь».
— Пристанища ворам, — продолжали допрашивать, — беглым солдатам и матросам не держала ли, и для непотребства, для блудного воровства баб и девок не держала ли?
Та, разумеется, отвечала отрицательно, причем нелишним сочла заметить: «И сама я ни с кем блудно не живу».
— Живучи в Петербурге, какое пропитание имеешь?
— Получаю деньги от мужа солдата, да мою на людей белье.
— Против вопросов всю ли правду сказала? Клятвы и уверения, что все сказанное правда, а буде что ложно, указал бы государь за то казнить ее смертию, — последние слова были обычным припевом всех ответов при допросах того времени.
Как ни ничтожно было происшествие, но так как здесь замешано было «слово и дело», то обер-полицмейстер не решился сам учинить расправу, а препроводил виновную для «подлинного розыска» в Тайную канцелярию.
Последней очень часто доводилось иметь дело с такими, которые, сказав «слово и дело», отступались от него, за неимением что сказать. Расправа с такого рода преступниками была коротка.
В тот же день, как привезли солдатку Ирину, побили ее вместо кнута батогами нещадно и отпустили с напамятованием: ничего не зная, не сказывать за собой государева «слова».

6. Нежная укоризна

— За что, за что ты меня бьешь?! Зачем бьешь напрасно? — голосила Авдотья Тарасьевна, тщетно стараясь защититься от побоев вельми шумного супруга своего, Петра Борисовича Раева.
— Я тебя… бивал… в Москве… ты ушла… Я тебя… сыскал здесь… а за то тебя и ныне бью, — приговаривал супруг, то опуская, то подымая кулак, — что ты сказала противные слова… Зачем… сказывала… ты… мне… противные слова про его царское… величество… да для чего также молвила… худо о царевиче?
— Что ты, что ты, что с тобой? — вопила в ответ Авдотья, — статное ли дело мне такие слова говорить? Когда ж я тебе это говорила?
— Помнишь… сверху, сверху-то ты пришедши говорила?… А тогда ж сказывала, что те слова слышала от зятя, от Матвея Короткого, и от сестры своей Аграфены Тарасьевны?
Новые побои Петра Борисовича, новые стоны, слезы и крики Авдотьи Тарасьевны…
Эта сценка из вседневной супружеской жизни тогдашнего общества происходила 7 октября 1721 года, после обеда в субботу, в Петербурге, в доме купца Короткого, в людском подклете. К несчастию для вельми шумного Раева, в избе было несколько свидетелей его нежных укоризн. Здесь были две бабы-работницы, повивальная бабка и хозяйский батрак Карнаухов.
Последний, парень сметливый, познав, что то дело государево, рассказал о нем хозяину.
Хозяин был родня Раеву; они были женаты на родных сестрах. Раев — сын боярский, человек грамотный, был служителем крутицкого архиерея и приехал в Петербург на побывку, за женой, для взятья ее с собой в Москву. Человек вечно пьяный и буйный, он никак не мог с ней ужиться, и она часто укрывалась от ласк супруга в доме сестры.
Но это свойство не спасло, однако, Раева. Тесть дал зятю проспаться и на другое утро стал спрашивать обо всем случившемся. Петр Борисович помнил дело смутно; не только вчерашняя хмель все еще сильно туманила голову, но и в это утро он успел уже сходить со двора и был «очень шумен»; вот почему отступиться от своих слов при свойственнике, а главное, при жене, ему казалось делом крайне обидным, и на вопрос Короткого: «Для чего ты такие слова говорил?» — Раев отвечал: «Как для чего? — говорил я всю сущую правду!»
Лгал он и теперь: ни Авдотья, ни сестра ее Аграфена, ни муж последней никогда и не думали говорить того, что взбрело на ум вельми шумного архиерейского служителя.
Дело оставить без доноса было нельзя. Того и гляди Карнаухов, получающий от хозяина в год 6 рублей жалованья, захочет получить наградных за извет 10 рублей и явится со «словом и делом» в Тайную.
Хозяин предупредил батрака и в тот же день ударил следующим челобитьем: «Живет у меня, — писал он в Тайную канцелярию, — из работы крутицкого архиерея сын боярский Раев. И сего, 7-го октября, пришел он в дом пьян и говорил слова непотребные. Отчего я имею опасение, чтоб не причлось впредь мне в вину. А о вышеписанном мне сказывал работник мой Иван Иванов, который прибыл в Петербург за вином подрядным. О сем доносит петербургский житель, купецкой человек Матвей Иванов сын Короткой».
Доношение принято; по обыкновению записано в книгу и тут же положено: «Показанных людей сыскать и разспросить с обстоятельством, по указу».
Отыскали виновного, его жену, доносчика-работника и вместе с тремя бабами-свидетельницами всех привели к допросу.
Карнаухов и бабы передали подробности описанной сцены; причем одна из баб весьма наивна заметила: «А какого царевича Раев обзывал непристойными словами — того он не выговаривал». Шумный служитель струсил и присмирел, каялся во всем, старался оправдываться в «важных непотребных словах» большим шумством, за которым ничего не упомнит, что говорит и делает, и, наконец, объявил, что на него покажут работник и бабы, и он им в том верит.
— А ты почему слов Раева про царевича не показал в первом допросе? — спрашивали судьи Карнаухова.
— Не сказал я суще от забвения, — отвечал доносчик.
Не обошлось дело и без очной ставки. Раев стоял на том, что «непотребные слова говорил ли — то не помнит, понеже весьма был шумен, и утверждается в том, даже до смерти». С подтвердительными показаниями баб и работника не разладился рассказ жены виновного. Госпожа Раева добавила только одно, что супруг не только был вельми шумен в субботу, но напился и на другой день, с раннего утра.
«Слов непотребных ни от жены, ни от зятя я никогда не слыхал, — каялся Петр Борисович в очной ставке с Авдотьей Тарасьевной, — говорил я от себя, ничего не помня, от шумства».
Следствие продолжалось несколько дней. По истечении их всех свидетельниц и свидетеля выпустили на расписку, с подтверждением царского указа — под страхом смерти никому и ничего не сказывать, о чем их допрашивали. Что же касается до Раева, то его протомили в колодничьей палате более полутора месяца, и только 1 декабря 1721 года, по определению Тайной канцелярии, учинено ему «жестокое наказание вместо кнута, бит батоги нещадно с напамятованием, чтоб впредь таких непристойных слов не говорил, опасаясь большего истязания и ссылки на каторгу».

7. Царев указ

В канцелярии мирного городка Карачаева 23 ноября 1720 года вспыхнула ссора между фискалом Веревкиным и поручиком Шишкиным. Озлобленные противники, по поводу ношения русского платья, осыпали друг друга самыми отборными, скаредными словами. Дело, однако, пока не дошло еще до государственных противностей.
Но вот в жару перебранки лукавый попутал фискала, и он при свидетелях брякнул: «Ты, Иван Шишкин, — царем сшибаешь и царевым указом — играешь!»
Довольно: Веревкин государственный преступник — «слово и дело!».
Карачаевский судья Коптев спешит с доносом: «У нас в канцелярии, такого-то числа, фискал такой-то и проч.» Донос послан в Курск, в надворный суд; оба противника отправлены туда же. Начинается дело, снимаются допросы.
«Я не говорил, — оправдывается Веревкин, — что он, Шишкин, царем сшибает, я просто сказал: царевым ты указом играешь».
Проходит год. Фискал под арестом. Заключается Ништадтский мир, и на основании милостивого указа, объявляющего генеральное прощение, Веревкин просит отпустить его предерзостные слова.
«Сего ради», спустя еще год, курский надворный суд препроводил и дело, и Веревкина в государственную Юстиц-коллегию.
Здесь обвиняемый просил допросить еще раз одного из свидетелей ссоры, поручика Ергольского.
Привезли ли поручика нарочно для допроса из Курска или он был в Петербурге по своим делам, как бы то ни было, но его допросили — и тот на св. Евангелие присягнул, что донос судьи Коптева справедлив.
Коллегия, руководствуясь указом 18 января 1722 года, по которому дела о фискалах ведались у обер-прокурора Скорнякова-Писарева, препроводила к нему Веревкина при промемории.
Писарев дал приют провинившемуся фискалу в колодничьей палате Тайной канцелярии.
На этот раз приговор состоялся скоро: 10 ноября 1722 года, т. е. ровно два года спустя после ссоры в г. Карачаеве, фискалу Веревкину за предерзостные слова учинено наказание: «вместо кнута бить батоги нещадно», но бить с сохранением чести, как сказано в приговоре: «не снимая рубахи».

8. Холоп царевича Алексея

В 1722 году проживал в Воронеже Иван Михайлович Завесин. Сын площадного подьячего, Иван Михайлович имел многочисленную родню, жившую и служившую в Воронеже, и под ее покровом записался в городскую службу — подьячим. Служба его шла плохо. Завесин рано пристрастился к лютому врагу русского человека — к вину, пил до беспамятства, а в трезвые минуты, как истый подьячий, ябедничал да сутяжничал — по поводу закрепления крестьян. Он имел несколько крепостных и, между прочим, не без выгоды занимался скупкой и распродажей их в розничную. С этими операциями неизбежно сопряжены были маленькие неприятности. Так, в 1718 году, за одну из операций он судился в Воронеже более года и содержался под караулом; четыре года спустя попался опять в тюрьму по делу подобного же рода: гулящего человека Худякова, проживавшего у одного из его крестьян, Завесин вздумал записать в крепостные и оставил фальшивый документ. Гулящий человек не захотел променять волю на неволю, начал дело, и Иван Михайлович угодил в тюрьму. Вино также не раз доводило его до беды; одна из них была для него крайне неприятна. Приехал Завесин однажды в Москву, по делам Поместного приказа. В какой-то праздник зашел он со своим дядей, сыном боярским, в шинок, прикушали немало и отправились к обедне, к Воскресению Христову в Барашах. Обедня кончалась. Иван Михайлович стоял смирно; но вот хмель затуманил голову, и он преспокойно, с невозмутимою торжественностью снял с чаши святой воды крышку и покрыл ею свою голову; затем вылил воду на пол. Миряне и церковные служители избили шалуна изрядно, связали руки и отвели в Земский приказ, по распоряжению которого Завесину учинено наказание — бит кнутом нещадно…
Август и сентябрь 1722 года он провел под арестом при Воронежской губернской канцелярии по делу фальшивых крепостей. 5-го числа он отпросился с караулом к дяде; дядюшку не застал дома, и Иван Михайлович зашел с конвойным в кабак. Двухалтынная выпивка совершенно его ошеломила, и он нашел нужным зайти в надворный суд.
Было три часа пополудни; в суде оставались дневальный подканцелярист Есаулов, два его товарища, да драгун на часах.
— Кто ваш государь? — заорал пьяный, относясь непосредственно к дневальному.
— Наш государь, — отвечал дневальный, — Петр Великий, император и самодержец Всероссийский.
— Ваш… государь… Петр… Великий… а… я… я… холоп государя своего Алексея Петровича… и за… него голову… свою положу… хотя… меня… распытай…
«Слово и дело!»
Подканцелярист настрочил донос — воевода решился снять допрос и сам испугался своей дерзости. На расспросы по государеву делу о противностях предоставлено было в то время исключительное право Тайной и Преображенской канцеляриям. Нарушители ее подвергались большой ответственности, вот почему Измайлов, воронежский воевода, поспешил оправдаться.
«Я допрашивал Завесина, — писал воевода в тайное судилище, — не в обстоятельстве показанного на него дела, а токмо для того, что не имеются ли в упомянутом же деле других ему единомышленников, которых немедля надо бы было арестовать. На вопросы Завесин отвечал, что за великим шумством, говорил ли какие слова, того не упомнит, единомышленников же никаких у него нет. А свидетели все порознь подтвердили извет. Того ради, я спешу исполнить указ: «Где в городах, селах и деревнях злодеи с злыми словами явятся, и их в самой скорости провожать в город к правителям; а тем правителям заковывать их в ручные и ножные железа; не распрашивая затем, вместе с изветчиками, присылать либо в Тайную канцелярию, либо в Преображенский приказ» (ук. 27 апр. 1722 г.).
Строго выполняя последнее, воевода заковал политического преступника и препроводил его за крепким караулом в Москву, где была в то время Тайная канцелярия, туда же отправлен и доносчик Есаулов.
«Ничего не помню, — говорил Завесин, стоя раскованным пред Скорняковым-Писаревым. — Ничего не помню, говорил ли что-нибудь или нет, для того, что был весьма пьян. А в трезвом уме — никогда и ни с кем государственных противных слов не говаривал и от других не слыхал. У присяги ж царевичу Петру Петровичу в 1718 году — на наследство престола — не был (об этом сделан был ему вопрос) для того, что держали меня в то время под караулом в Воронеже, по делу о закреплении крестьян. Со мною, — продолжал Завесин, — случается, что болезнь находит: бываю я вне ума и что в то время делаю да говорю, того ничего не помню. Болезнь та со мной — лет шесть».
В подтверждение справедливости слов Завесин рассказал о надевании на себя крышки с церковной чаши и о неприятных последствиях этого головного убора.
Григорий Григорьевич Скорняков-Писарев приказал сделать справку, и ответ Земского приказа подтвердил рассказ Завесина.
— Ну, ты можешь ехать назад в Воронеж, — сказал судья, отпуская доносчика, — а с колодником мы разделаемся; его надо допросить с пристрастием, надо им разыскать. Хотя он и говорит, что будто те слова не помнит, говорил ли, нет ли, за великим пьянством, но его расспроса за истину причесть невозможно; может быть, он, отбывая вину свою, не покажет самой истины без розыску.
«А при розыске, — положила Канцелярия, — спрашивать: с чего он такие слова говорил и не имеет ли он в них каких-нибудь согласников?»
Ноги в ремень, руки вывернуты в хомут, тело вздернуто — кнуту работа…
Стоны, крик — показания те же: ничего не помню за безумством и опьянением. У трезвого же и мысли никакой, противной царской персоне, не было и согласников не имею…
Дано 10 ударов.
Иван Михайлович провел в тюрьмах по этому важному делу более полугода; во все это время он получал кормовых 4 деньги на день — то было обычное содержание «тайных» колодников. Участь его разрешилась приговором 11 марта 1723 года. Приговору предшествовало следующее рассуждение:
«…Изветчик и свидетели показали, что Завесин говорил непристойные слова пьяной; обвиняемый в расспросах и с пытки показал, что слов тех не помнит от пьянства; да к тому ж с ним случается болезнь: бывает он в ней без ума; Земский приказ согласно с этим известил, что он, Завесин, от безумия пролил в 1718 году в церкви воду святую и надел на себя крышку; но так как в Уложении (гл. IV, ст. XIV) напечатано: «Которые всяких чинов люди учнут за собою сказывать государево «дело или слово», а после того они же учнут говорить, что за ними государева «дела или слова» нет, а сказывали они его за собой, избывая от кого побои или пьяным обычаем, и их за то бить кнутом… того ради, воронежцу Ивану Завесину учинить наказание: бить кнутом нещадно».
Каким образом вязалась выписка из Уложения с настоящим делом, когда и где Завесин говорил за собой «слово и дело» — обо всем этом некому было спросить Петра Андреевича Толстого; может быть, главный судья, в свой черед, «пьяным обычаем» подмахнул этот приговор.
Впрочем, выписки из законов приводились редко. «Инквизиторы», так именовали членов Тайной канцелярии, обыкновенно почти никем и ничем не связанные в своем произволе, зачастую судили да рядили по своему «разсуждению». Вот почему пред многими их приговорами останавливаешься в тупике: почему этому наказание было строже, а тому — легче? А — наказан батоги нещадно, а Б — вырваны ноздри и бит кнутом, С — бит кнутом и освобожден, а Д — бит плетьми и сослан на каторгу, в государеву работу вечно и т. п. И нельзя сказать между тем, чтобы внимательный разбор всех обстоятельств дал ответ на наш вопрос. Будь известны обстоятельства, при которых судили и рядили инквизиторы, о, тогда другое дело! Мы бы знали сильные пружины, руководившие судьями в произнесении их приговоров…
Но мы заговорились, а Завесин — ждет экзекуции; проведемте его на Красную площадь. Здесь Ивана Михайловича привязали к столбам, прочли ему приговор и отсчитали нещадных 25 ударов кнутом.
Придя с площади, взволнованный Иван Михайлович дрожащей рукой дал расписку: «Ежели я впредь какие непристойные слова буду говорить, то по учинении жестокого наказания сослан буду на каторгу, в вечную работу, или учинена мне будет смертная казнь».
Расписавшись и запомнив смысл поучения, «холоп царевича Алексея» отправился восвояси.

9. Непристойное желание

Если бы в конце 1720 года мы отправились в мирную Хутынскую обитель, то приехали бы туда как раз кстати; вечерком, 23 ноября, у уставщика отца иеромонаха Никона Харкова была маленькая пирушка. Настоятель, достопочтенный архимандрит Вениамин, дал ему с клирошанами пива, и отец Никон созвал в келейку несколько друзей.
Мы бы увидели вокруг ведра головщика левого клироса монаха Антония, иеромонаха Киприяна Лучанина и гостя из Спасской старорусской обители иеромонаха Ефимия. Отцы чокались друг с другом немало, пили еще более и стали «шумны»; пиво, развязав языки, оживило беседу.
— А вот что, — заговорил вдруг тихо Никон, — сказывал настоятель, что архимандрит Александро-Невской лавры Феодосий умер! Да вот молите Бога за государя: ныне слышат, что он немоществует. Сказывали мне то приезжие молебщики из С.-Петербурга.
— Да пускай себе немоществует, — возразил отец Антоний, как кажется, более других отведавший пива. — Пускай его… умрет… Государь ведь человек не бессмертен, воля божия придет — умрет; а уж тогда… царицу-то я за себя возьму!..
Почти три года прошло со времени этой беседы. Три года «противное» слово отца Антония не проникало в Тайную канцелярию; три года участники беседы вели жизнь спокойно, по-прежнему, в мирной Хутынской обители: пивцом да бражкой встречали празднички, стройным хором распевали псалмы и, может быть, не раз еще после этого либо отцом Антонием, либо кем-нибудь другим из его сотоварищей сказано было не одно противное слово против ненавистного им Преобразователя и его семейки. Все, что было после говорено, осталось в неизвестности; но «непристойное желание» отца Антония дошло наконец до чутких ушей светских инквизиторов — так, как мы уже заметили выше, называются во многих петровских бумагах члены Тайной канцелярии.
18 сентября 1723 года явился к ним иеромонах Ефимий. Его прислали из Синода, куда, по прошествии трех почти лет, он обратился с доносом…
Что было причиной столь долгого молчания?
«В тогдашнее время, — объяснял Ефимий в Тайной, — нигде я не доносил простотою своею, от убожества, и никому, и нигде тех слов не говаривал».
Невольно сомневаешься в простоте отца Ефимия. Почему ж теперь простота эта исчезла, и именно тогда, когда и самые слова «непристойные», как кажется, должны были совершенно забыться? Нет, они не забыты. Но только не поладивши со старцами или, вернее, пожелав выслужиться и очистить для себя ваканцию в настоятели какой-нибудь обители побогаче, он наконец решился на донос. Последнее предположение кажется тем вероятнее, что доносчик замешал в дело архимандрита Вениамина, объявив, что с ним говорил Антоний о немощи государя.
Впрочем, трехлетняя давность в глазах ревностных судей не имела значения: от доноса веяло свежестью дела «важного, противного, государственного».
Все четыре старца, мирно попивавшие настоятельское пиво, теперь вновь сошлись — но уже в Тайной канцелярии. Из допросов узнали весь немногосложный состав преступления. Антоний покаялся в непристойных словах: «Молвил их я, — каялся головщик левого клироса, — от безумия, с простоты, а паче от большого шумства, — не для чего иного». При этом сознании виновный тут же поспешил выгородить из дела архимандрита Вениамина, от которого, по его словам, никаких он, Антоний, слов о его императорском величестве и ее императорском величестве не слыхал; да и сам никогда, кроме настоящего случая, ничего противного не говорил. Никон с Киприяном также поддержали своего настоятеля.
Тайная канцелярия, довольствуясь тремя старцами, оставила настоятеля в покое и поспешила истребовать от Святейшего Синода достойного человека для расстрижения монаха Антония.
А по расстрижении определено: бить его кнутом и сослать в Сибирь на три года в каторжную работу.
Надежды Ефимия на награду должны были рассеяться. По закону он имел на нее полное право: донос, поверенный следствием, оказался совершенно справедливым. Но судьи положили, что «за долговременное необъявление о тех важных словах иеромонах Ефимий награды не достоин».
Никон с Киприяном за ведение и молчание о преступлении должны были быть также наказаны; но Тайная канцелярия смущалась в деле расправы их иеромонашеством, почему предоставила самому Синоду взыскать с обоих старцев, а потом донести ей, в чем состояло взыскание.
Как всегда дело облеклось в покров гробовой тайны, и все лица, наказанные и ненаказанные, обязались подпиской никому не сказывать о том, что происходило с ними в гостях у Толстого, Ушакова и Писарева.
23 октября 1723 года Антоний был «обнажен от монашества». Достойный для сего обряда человек сыскался в лице троицкого протопопа Семенова. Немедля за обнажением спина отшельника покрылась кровавыми полосами… Ему дано было определенное число ударов кнутом.
Отцы Никон и Киприян подверглись взысканию более умеренному, но не менее ощутительному: они биты плетьми в Тиунской канцелярии, о чем члены Тайной были извещены своевременно.
За Антонием, как мы сказали, вероятно, было несколько подобных преступлений; по крайней мере, уже в бытность его на каторге, в конце 1724 года, Преображенская канцелярия (ведомства князя Ромодановского) в одном из своих дел нашла его замешанным и просила Тайную канцелярию дать ей знать: в чем состояло дело шумного отца Антония?

10. Таинственные литеры

В начале 1719 года в Перновском уезде, в местечке Феминге, на посаде, мирно проживал с женой Андрис Ланге, лифляндец, уроженец города Дерпта. Вдруг стряслась над ним беда и странная, и страшная. Странная потому, что вышла не более, не менее как из пивного чана, страшная — потому, что привела его в Тайную канцелярию и к преждевременной смерти.
Однажды осенью, по первозимке, был он в гостях в вотчине генерала Шлиппенбаха, у генеральского приказчика, своего свояка Крея. Сытно и весело провел здесь Андрис четыре дня. Дома его встретила жена, озабоченная и встревоженная.
— Что случилось?
— А вот что, — стала рассказывать супруга. — В небытность твою здесь заглянула я в наш пивной чан, что стоит в сенях, и увидела внутри его, на стенке, у края, черною краскою или чернилами, Бог весть, написаны вот такие литеры:
Я списала их углем на окончину, а в чану стерла мокрою рукою. В какую силу литеры и кто их написал — не знаю. Ведомо ж тебе, что чан наш пивной лет шесть как стоит в сенях, на ночь сени запираются, войти, значит, некому, а днем они отперты; кто туда входил — не знаю. Рассмотри хорошенько, что это за литеры, вот я их списала на бумагу.
Простодушный поселянин долго рассматривал таинственные буквы, наконец откровенно заметил:
— Не знаю! Худые ли это литеры или хорошие, про то Бог знает, а я рассудить не могу.
Нужно было обратиться к человеку рассуждающему, и муж, по совету жены, перевел литеры на другую бумагу и отправил их к своей свояченице, бывшей замужем за шлиппенбаховским приказчиком. У Крея нанят был для обучения детей Гилтерман, муж ума ученого. Что за литеры, в какой они силе писаны? — вот вопрос, который задал педагогу Андрис Ланге.
Ответа не было. Андрис пошел сам к свояку. «Не мог, никак не мог я рассудить твоих литер», — отвечал на расспросы Ланге Гилтерман.
Любопытный много говорил с учителем и хозяином, пили пиво, рассуждали всячески, но ни один из немцев, после продолжительных бесед и рассуждений, ничего не решил.
Дело в том, что в Лифляндии, в стране, только что успокоившейся после продолжительных и упорных битв, набегов, осад и опустошений, в стране, постоянно переходившей из рук в руки шведов, поляков, саксонцев, наконец подпавшей во власть России, брожение умов было сильное. Лица беспокойные (а были и они между флегматическими лифляндцами) алкали перемен, смут, беспорядков и не переставали волновать умы простодушных. То вдруг облетала молва о каком-нибудь наступающем грозном событии, то начинались чудеса, появлялись таинственные, необъяснимые литеры… и простолюдины беспокоились, сходились, толковали, кричали, рассуждали, каждый по-своему; затем расходились, чтобы снова сойтись и потолковать о том же.
Так, с весны того же года в рижской стороне, по Перновскому уезду, шла молва, что странные литеры являлись в разных местах, на стенах домов; писаны то чернилами, то красными красками, на стенах хором и на воротах; все обыватели ведали ту молву, некоторые уверяли, что даже видели такие литеры, но никто не мог растолковать их значение. Так, например, уверяла Анна Ланге, на мызе Гольст-Брер, на стене дома Гавика Михеля явилось над дверьми написанное с улицы красной краской неизвестное слово. «Михель говорил о том приказчику. А у приказчика мне в то время быть случилось, и я это слышала». По донесению мужика, смотрел те литеры приказчик, но, к добру или к худу они, того он рассудить не мог.
Болтали люди, что вот и на мельнице, при мызе капитанши Гове, в полмили от местечка Феминга, над дверьми жилища мельника тоже явились какие-то буквы; их видели, о них толковали…
Толки народные не могли не дойти до подозрительного местного начальства, зорко следившего за страной, столь недавно приобретенной. Весть ли о находке Анны Ланге, записка ли ее с литерами — что бы то ни было, но «слово и дело» сказалось, и прямым следствием было то, что во двор Андриса прилетел царский курьер, арестовал его, жену и мальчика Юрия Андреева, жившего у них. Всех трех, по высочайшему повелению, помчали на исследование в Питер.
«Не доезжая Нарвы, — так рассказывал впоследствии Андрис Ланге, — на одной из станций, во время перемены лошадей, подошел ко мне высокого роста комиссар, иноземец».
— Чего ради везут вас? — спрашивал незнакомец.
— Явились у нас в доме, — отвечал Андрис, — литеры в пивном чану, а в какой силе, того мы и сами не знаем.
— А вот и здесь также сказывают, — заметил комиссар, — что в кирке Гевилбе были написаны неизвестные литеры…
Лошади были готовы, арестантов повезли далее. На одной из следующих станций, по словам мужа и жены, хозяин корчмы, узнав причину их ареста, не утерпел, чтоб не рассказать землякам (по-немецки) о собственной находке.
«У меня в каморе, — говорил он, — внутри, на дверях, красною краскою явились ночью буквы. И диковинное дело — камора была заперта, войти в нее было невозможно, да и посторонних людей у меня в то время не было. Из тех литер я некоторые уже стер, а вот, посмотрите, одно слово осталось».
Ланге с женой, как уверяли, видели таинственное слово.
Обо всем виденном и слышанном они должны были рассказать в Тайной канцелярии. Сюда их и препроводил, по воле Петра, Александр Иванович Румянцев при письме от 7 марта.
«Превосходительнейший господин тайный действительный советник, — писал Румянцев к Петру Андреевичу Толстому. — Царское величество указал в Канцелярию розыскных дел, ведения вашего превосходительства, отослать иноземца Андриса Ланге с женою. О деле его, уповаю, что ваше превосходительство известны, однако ж сим моим покорно доношу: у Ланге в доме, в небытность его там, явились вымышленные литеры, написаны в пивном чану. Дома кроме жены его да сожителя их Юрия никого не было; и по всему видно, что такие литеры вымыслила написать женка Ланге».
Румянцев приложил к письму записку с литерами; о них тут же было подано Анной на немецком языке следующее показание: «В субботу, пополудни, нашлись в пивном моем чану, как то пиво сливала, вверху, по краю, сии слова или литеры. Анна Елисавета Ланге».
Ни Анна, ни ее муж не говорили и не понимали по-русски; вопросы и ответы переводил переводчик из Камер-коллегии.
При первых допросах (14 марта 1720 года) и муж, и жена передали свои разнообразные толки о таинственных явлениях в разных местах литер; что ж до своей находки, то Анна показала, что первый приметил ее мальчик Юрий…
Петр Андреевич Толстой и его сотрудники по застенку были отчаянные скептики; ни во что сверхъестественное не верили и, подозревая Анну в изобретении тайных шифров, пригласили немку на дыбу.
Руки в хомуте… Анна висит на веревках, спина оголена — кнут бороздит ее кровавыми рубцами…
Новый переводчик переводит показание: «Осмотрела литеры в чану я сама, а не хлопец мой, я ему только показала их. Кто их написал, в какую силу — подлинно не знаю. Сама их не писала, а к учителю их послала, чтобы быть о них сведомой. Если же в первом показании записано, что литеры усмотрены хлопцом, то это верно оттого, что тот переводчик переводил мои слова неисправно».
Дано 5 ударов.
Любопытно, что пытка была 14 июня 1720 года, т. е. три месяца спустя после первого допроса. Что было причиной такой медленности в производстве следствия? Многотрудные и разнообразные ли занятия инквизиторов или справки, за которыми они, быть может, посылали в Лифляндию о других подобных случаях? Впрочем, при деле справок этих нет.
Дело вообще тянулось как-то вяло, но кончилось трагически.
22 сентября 1720 года, после шестимесячного, страшно томительного пребывания в тюрьме, Анна Елисавета Ланге умерла под караулом в каземате.
Спустя три недели отдал Богу душу и простодушный супруг ее Андрис…
Подобные случаи смерти под стражей были делом в то время весьма обыкновенным. Причины смертности понятны: мучительное ожидание пыточных истязаний, холод, голод, недостаток в одежде, крайняя скудость в пище, сырость и мерзость помещения, наконец, что всего хуже, продолжительность ареста и неизвестность времени освобождения — все это могло сокрушить самую крепкую, чуть не железную натуру.
У мальчика-иноземца спросили только его имя по-русски (вероятно, он выучился русскому языку в казенках Тайной канцелярии), а затем в конце ноября 1720 года сдали его на росписку в дом генерала Шлиппенбаха для пересылки на место жительства.
В 1860-х годах, при рытии земли близ одной из церквей на Петербургской стороне, в Колтовской улице, нашли несколько скелетов в оковах. Тут хоронили колодников из Тайной канцелярии — не было ли между ними скелетов Анны и Андриса Ланге?

11. Небесное видение

Тайные видения, смущавшие лифляндцев, не менее смущали и простодушных малороссиян. Здесь только рассказы о них передавались еще с большею скоростью; необыкновенно быстро и письменно переходили они от хутора к хутору, от монастыря в монастырь. Изобретатели небывалых видений зачастую принадлежали к сословию лиц духовных: чернецы, священники, странники, затворники и затворницы не переставали волновать умы всевозможными баснями. Они любопытны для нас как порождения народного суеверия и невежества, на них лежит отпечаток времени. Все видения имели смысл предсказательный, всегда угрожающий на целый ряд бед: войну, мор, неурожаи, нашествие иноплеменников и проч., всегда они облекались в религиозную, мистическую форму. Что они выдумывались большей частью лицами духовными — дело понятное: духовенство, в особенности низшее, ничуть не было выше уровня народного развития, а имея на него большее или меньшее влияние, пользуясь досугом, из желания прибытка, не задумывалось над изобретением слухов и толков о всевозможных чудесах. Достаточно было одной вести, что в такой-де обители видели особое знамение на небесах, — и народ толпами валил к старцам с расспросами, просил показать рисунок небесного видения, растолковать его значение, и последний грошик клал хуторянин, чтобы послушать ловко сложенную басню…
Строгие меры правительства, ссылки, пытки и казни не останавливали лживых пророков; источники рассказам о тайных видениях и чудесах не прекращались, и нет ничего удивительного, что даже в конце царствования монарха, строгого карателя всякой неправды, мы находим лжецов-фанатиков в дальних монастырях.
27 января 1720 года, в Спасском Новгород-Северском монастыре, после заутрени, на рассвете, иеромонах Порфирий вошел в хлебню. Здесь был монастырский эконом монах Иезекииль, служка Грицко и несколько других послушников.
— Братия! — вскричал Порфирий, — только что сподобил меня Господь видеть на небе видение! Пойдемте, я вам его покажу.
Иезекииль с братией поспешили на двор. Утро было морозное, начинал брезжить свет, из-за облаков выглядывал месяц, но никакого видения не было видно.
— Должно быть, заволокло его облаками, — заметил старец, — вишь ты, сколько их нагнало.
— Как ты высмотрел то знамение, каким подобием его видел? — стали спрашивать чернецы, проводив рассказчика в его келью. Монастырь всполошился, в кельи стали собираться любопытные отцы-монахи.
— А вот как я его приметил, — говорил между тем Порфирий, — пришед от заутрени и отправя келейное правило, вышел я из кельи, чтоб не спать, и вдруг узрел на западной стороне комету. Глядел я на нее с четверть четверти часа (минуты четыре). Виделась мне именно голова; по одну сторону той головы сабля и два палаша крыжом (крестом), а третий стоймя; по другую сторону головы было две ноги и две руки, а над руками два месяца; над месяцами виднелись мне две звезды; против же головы, пониже ее немного, литера покой (П); после литеры, с обеих сторон, по месяцу; далее крест, особо, без месяцев. А было то видение на синем небе — одними желтыми колерами порознь, а настоящего месяца в то время не видал.
— Сделай ты милость, нарисуй нам все, в каком ты подобии видел.
— Пожалуй, я вам то нарисую.
Все чернецы были рады последнему предложению; убедительно просили намалевать им все без утайки, как сподобил его Господь видеть. Порфирий, иконописец по профессии, с удовольствием выполнил всеобщее желание и тут же в келье, на стене, весьма тщательно отделал мелом рисунок.
Между тем в келью Порфирия вслед за монахами явился после литургии и трапезы наместник монастыря отец Макарий. Наместник, видимо, заинтересовался рассказом и тут же приказал нескольким монахам перевесть рисунок чернилами на бумагу. Приказание было выполнено; кроме того, другие монахи спешили для себя снять копии — и в то же утро рисунок явился в нескольких десятках экземпляров, разумеется, не без вариантов, впрочем, незначительных, которые приделывали, каждый по своему вкусу, монастырские живописцы. Так, увеличилось число палашей; на букве покой явилась веревка, месяцы стали в одну линию с руками. Против лишнего палаша и веревки, которые и мы поместили в нашей копии, протестовал впоследствии отец Порфирий. Неизвестно, насколько справедлив был этот протест.
Художники пораспродавали жителям свои произведения. Они имели большой успех как по загадочному содержанию, представляющему большую пищу для отгадок и рассуждений, так и по следующим надписям, явившимся на тех рисунках: «Сия комета, поведают, видна была над Новградеким монастырем, року сего 1720 года, ианнуария 27-го дня, в ночи, годины или часа 6-го, и, поведают же, сам новгородский архимандрит с братиею ее видели».
Вследствие всего этого говор о небесном видении так усилился, что архимандрит того монастыря Геннадий, лежа на смертном одре, при последнем издыхании, поспешил, однако, препроводить и рисунок, и его изобретателя к гетману, после чего архимандрит умер.
Гетман не стал держать у себя монаха и как преступника сомнительного, в государственной противности, вместе со свидетелями Иезекиилем и Грицко, представил в Нежин, к бывшему в то время там Меншикову.
Светлейший князь 3 и 4 апреля 1720 года сам занимался допросами Порфирия, Иезекииля и Грицко. Первый изложил пред ним все обстоятельства, сопровождавшие видение, а последние положительно объявили, что ничего на небе не видали.
Меншиков, не удовольствовавшись 4 доставленными ему копиями, заставил самого Порфирия сделать рисунок, и тот дрожащей рукою, под страхом пытки, набросал кой-как рисунок и скрепил его подписью.
Этот экземпляр, против приведенного нами, имел несколько вариантов: вместо одной кривой сабли Порфирий сделал две, вместо четырех палашей — три, месяцы — над руками, крест без месяцев и буква покой без веревок, которые делают из мирной литеры изображение виселицы…
Несколько дней спустя безграмотный Меншиков приказал написать к кабинет-секретарю Алексею Васильевичу Макарову следующее письмо, прекрасно характеризующее петровского любимца.
«Благородный господин секретарь! — диктовал Меншиков, — не мог я оставить, еже-бы не объявить чинившейся здесь плевелы, которую, по прибытии в Малую Россию, по свидании с господином гетманом, сведал. Понеже Новгородского монастыря монах, самый плут, Порфирий издал изображение: будто он видел на небе… А каким образом оное его плута вымышленное, будто виденье было, и которого числа, тому при сем прилагаю учиненный им плутом в подобии рисунок. А рисунков этих здесь, в Малороссии, зело размножилось у всякого чина людей. И не без великого есть здешним народом от того мнения. Чего для, я упомянутого плута взял за арест; а о том: от кого он то будто видел виденье на небе был научен изобразить, разспрашиван. Он же, аки бы в самой правде, стоит твердо и показал тому ж свидетелей; а они в допросе сказали, что того на небе не видали, а видели то у плута нарисованное в келье. С допросов их, для лучшего его царскому величеству доношение, при сем сообщаю копию. А им плутом Порфирием за сей вымышленный фальшь намерен был разыскивать (пытать) и о снятии с него сана к черниговскому архиерею, Антонию, за его царского величества указом, предлагал. Но понеже он того не учинил, вызволяя себя тем, что будто того, чтоб видимого плута без семи соборов сана лишить невозможно. Чего ради, да изволите ваша милость о всем, о сем в благовременный час донести его царскому величеству, и что изволит повелеть, прошу нас уведомить.
При сем же особливо вашу милость прошу, не оставить нас в своей корреспонденции, чрез которую о всех тамошних обращениях уведомлением сообщить: в чем я на вашу милость благонадежен есмь и остаюсь вашей милости доброжелательный Александр Меншиков. Из Батурина.― 22 апреля 1720 года».
По царскому указу Порфирий был вытребован в Петербург, в Тайную канцелярию. «Онаго чернеца, — писал по этому случаю Макаров Толстому, — его царское величество послал вашему превосходительству о его ложном видении разыскать: для чего он то затеял?»
Арестант был принят в ведомство Петра Андреевича Толстого 21 октября, и в тот же день снят первый допрос, после которого Порфирий немедленно лишен монашеского чина. Митрополит Стефан Яворский вовсе не находил удобным противоречить, подобно черниговскому архиерею, сильным мира сего и, по первому слову Толстого, командировал иеромонаха для расстрижения. Отец Порфирий преобразовался в Потапа Матвеева и теперь совершенно незазорно мог быть предан истязаниям.
Дело, однако, обошлось и без них. С расстриги сняли второй, затем третий допросы. Он упорно стоял на том, что действительно все видел так, как изобразил на рисунке, на келейной стене и пред светлейшим Меншиковым на бумаге.
«Больше того рисунков я не делал, — говорил Порфирий, — о видении ни с кем в разсуждении не говаривал, и своим мнением ни в какую силу не разсуждал, в чем утверждаюсь под смертною казнию».
Дней пять спустя бывшего иеромонаха привели в застенок и на дыбе поставили в ремень, руки положили в хомут. Расстрига стоял на прежних показаниях: «Комету я всеконечно видел на западной стороне облаками, желтыми колеры порознь; а не в одном месте, для того, что в то время в иных местах было ясно».
Петр Андреевич Толстой был, вероятно, в добром расположении духа, и достопочтенного отца не вздернули на виску, не обеспокоили кнутовым обследованием.
Вообще судьба спасла его от телесного штрафования.
Четырнадцать месяцев ждал он в разных тюрьмах в Нежине, в Стародубе, в Батурине, в Петербурге решения своей участи — и она определилась 14 марта 1721 года следующим постановлением Толстого, Ушакова и Писарева: «Иеромонаха Порфирия, что ныне разстрига Потап, за то, что он показал ложно, будто видел на небе виденье, чему и рисунок учинил, с котораго в Малой России немало таковых от его плутовства размножилось, а его ложному плутовству верить ни мало не надлежит, и за то — сослать его в Соловецкий монастырь и держать там до его смерти, отнюдь никуда не выпуская».
Арестанта сдали под расписку комиссару Савинову для доставления на место ссылки; но еще долго шла переписка — из каких сумм выдать ему прогоны? Она кончилась определением Тайной канцелярии — выдать из ее сумм проводнику прогонных денег на одну ямскую подводу на 1040 верст до города Архангельска… Сколько бы вы думали?… 3 рубля 23 алтына!
Поступок черниговского архиерея, дерзнувшего сослаться на церковные правила и не послушавшегося могущественного Меншикова, не остался безнаказанным. Владыку вытребовали, по высочайшему повелению, в Сенат, который и обратился с расспросом о нем в Розыскных дел тайную канцелярию. В чем состоял приговор грозного судилища относительно епископа Антония — из дел не видно.
Назад: X. Смерть царицы Прасковьи Федоровны
Дальше: 12. Кликуши