Дворовых собак
по-особому холят
за то, что они,
на луну подвывая,
от будки до дома
все ходят и ходят
под гулкою проволокой.
Как трамваи…
Я их не тревожу.
Я с ними не знаюсь.
За это
они меня вправе облаивать…
Но жарко читать мне
спокойную надпись:
«Собак без ошейников
будут вылавливать…»
За что их?
За внешность?
За клочья репейника?
За пыльную шерсть?
За неясность породы?
За то, что щенками
доплыли до берега?
Доплыли
и стали ошибкой природы?..
Собаки-изгои.
Собаки-отшельники.
Надрывней поминок.
Ребенка добрее.
Они бы надели
любые ошейники,
надели бы!
Если б ошейники грели.
За что их?
У них же —
душа нараспашку.
Они ж
в Человечество верят
отчаянно!..
И детское:
«Мама, купи мне собачку…» —
в собачьих глазах
застывает печалинкой…
И вот, —
разуверившись в добрых волшебниках,
последнюю кость
закопав под кустами, —
собаки,
которые без ошейников,
уходят в леса.
Собираются в стаи…
Ты знаешь,
у них уже —
волчьи заботы!
Ты слышишь:
грохочут
ружейные полымя!..
Сегодня мне снова
приснятся заборы.
И лязги цепные
за теми заборами.
Все равно что за снегом идти
в Африку,
а за новою книжкой стихов —
в мебельный
и уныло просить
со слезой в голосе
адрес господа бога
в бюро справочном,
все равно что ругать океан
с берега
за его невниманье
к твоей личности,
все равно что подснежник искать
осенью
и, вздыхая, поминки справлять
загодя,
все равно что костер разводить
в комнате,
а гнедого коня
в гараже требовать,
и упорно пытаться обнять
облако,
и картошку варить
в ледяной проруби,
все равно что на суше
учить плаванью,
а увесистый камень
считать яблоком,
все равно что от курицы
ждать лебедя —
так однажды
решить,
будто ты
полностью
разбираешься
в женском
характере!
Вырастешь, Ксения,
строки эти прочти…
Водосточные трубы
уже устали трубить!
Целый час ты живешь на земле.
Прими ее.
И прости,
что земля еще не такая,
какою ей надо
быть…
На земле умирают и плачут.
По земле ручьи бегут нараспев.
Задыхаются пальмы.
Чавкает тундровый мох…
Я хотел ее сделать
самой праздничной!
И не успел.
Я хотел ее сделать
самой улыбчивой!
И не смог.
Я над нею трясся.
Я ее так просил!
Я земле открывался.
Понял ее язык…
Ты прости отца.
У него не хватило сил
накормить голодных,
оживить убитых,
обуть босых,
Мы —
всегда продолженье.
И я
не начал с нуля.
Мы —
всегда продолженье!
Распахнута настежь дверь,
Будет самой счастливой
твоя и моя земля.
В это верит отец!
И ты —
непременно —
верь!
Ты пока что не знаешь,
как пронзителен шар земной.
Что такое «светло» —
не знаешь.
Что такое «темно».
Что такое «весна».
(Хотя родилась ты —
весной.)
Что такое «снег».
(Хотя снега
полным-полно.)
Целый час
ты живешь на планете…
Привыкай дышать.
Продолжай сопеть.
Начинай басить
с номерком на руке…
Даже имя свое
еще не можешь ты удержать
в малюсеньком,
почти невзаправдашнем
кулачке.
Тот самый луч,
который
твоих коснется
рук,
покинув
мыс Китовый,
опишет полукруг.
И в море не утонет.
Пушист и невесом,
он был в моих ладонях
застенчивым птенцом…
Он замелькает вскоре
над рябью свежих луж.
Сквозь облако тугое
пройдет тончайший луч.
И облако,
как сердце,
пронзенное стрелой,
забыто и рассеянно
повиснет над страной…
На запахи грибные
прольется луч из тьмы.
И за лучом
печные
потянутся дымы.
Он высветит,
с разбега
запутавшись в звонке,
скелет велосипеда
на пыльном чердаке.
Смахнет росу
с тычинки
ленивого цветка.
В больших глазах волчицы
застынет, как тоска.
Упав на лес полого,
пожухлый лист пронзит.
Перечеркнет болото.
По насту заскользит.
На половицы в доме
он хлынет, как обвал…
Я пил его с ладони.
Пил,
словно целовал…
Покинул
мыс Китовый,
как песня для двоих, —
тот самый луч,
который
коснется
губ твоих.
Горбуша
в сентябре
идет метать икру…
Трепещут плавники,
как флаги на ветру.
Идет она, забыв о сне и о еде,
туда,
где родилась.
К единственной
воде.
Угаром,
табуном,
лавиною с горы!
И тяжелеют в ней
дробиночки икры…
Горбуша прет, шурша,
как из мешка – горох.
Заторы сокруша.
И сети распоров.
Шатаясь и бурля,
как брага на пиру,
горбуша
в сентябре
идет метать икру…
Белесый водопад вскипает, будто пунш,
когда в тугой струе —
торпедины горбуш.
И дальше —
по камням.
На брюхе —
через мель!
Зарыть в песок икру.
И смерть принять взамен.
Пришла ее пора,
настал ее черед…
Здесь —
даже не река,
здесь малый ручеек.
В него трудней попасть,
чем ниткою – в иглу…
Горбуша
в сентябре
идет метать икру!
Потом она лежит —
дождинкой на стекле…
Я буду кочевать
по голубой земле.
Валяться на траве,
пить бесноватый квас.
Но в свой последний день,
в непостижимый час,
ноздрями
ощутив
последнюю грозу,
к порогу твоему
приду я,
приползу,
приникну,
припаду,
колени в кровь
сотру…
Горбуша
в сентябре
идет метать икру.
Неправда, что время уходит.
Это уходим
мы.
По неподвижному времени.
По его протяжным долинам.
Мимо забытых санок
посреди сибирской зимы.
Мимо иртышских плесов
с ветром неповторимым.
Там, за нашими спинами, —
мгла с четырех сторон.
И одинокое дерево,
согнутое нелепо.
Под невесомыми бомбами —
заиндевевший перрон.
Руки,
не дотянувшиеся
до пайкового хлеба.
Там, за нашими спинами, —
снежная глубина.
Там обожженные плечи
деревенеют от боли.
Над затемненным городом
песня:
«Вставай, страна-а!..»
«А-а-а-а…» – отдается гулко,
будто в пустом соборе…
Мы покидаем прошлое.
Хрустит песок на зубах.
Ржавый кустарник
призрачно топорщится у дороги.
И мы на нем оставляем
клочья отцовских рубах
и надеваем синтетику,
вредную для здоровья.
Идем к черте, за которой —
недолгие слезы жен.
Осатанелый полдень.
Грома неслышные гулы.
Больницы,
откуда нас вынесут.
Седенький дирижер.
И тромбонист,
облизывающий
пересохшие губы…
Дорога – в виде спирали.
Дорога – в виде кольца.
Но —
отобедав картошкой
или гречневой кашей —
историю Человечества
до собственного конца
каждый проходит по времени.
Каждый проходит.
Каждый.
И каждому – поочередно —
то солнечно,
то темно.
Мы измеряем дорогу
мерой своих аршинов.
Ибо уже установлено
кем-то давным-давно:
весь человеческий опыт —
есть повторенье ошибок…
И мы идем к горизонту.
Кашляем.
Рано встаем.
Открываем школы и памятники.
Звезды и магазины…
Неправда, что мы стареем!
Просто —
мы устаем.
И тихо отходим в сторону,
когда кончаются силы.
Речка Тахо,
речка Тахо под Толедо…
Над зеленою водой
бормочет птаха.
Желтоватая долина —
как тарелка.
Трещинкой на дне долины —
речка Тахо.
А Толедо – как нахмуренное чудо.
Как далекий отзвук
рыцарского гимна.
Тусклым золотом
блестит его кольчуга…
Я не слушаю начитанного гида.
Голос гида для меня звучит нелепо.
Почему-то мне глядеть на город
больно.
Слишком долго я шагал к тебе,
Толедо!
Исполняются желанья
слишком поздно…
Память снова подымается из праха.
Вновь клянутся пацаны
у школьной карты.
Крепок
долгий сон
бойцов интербригады…
Ты —
как трещинка на сердце —
речка Тахо.
А одна струна —
тетива,
зазвеневшая из темноты.
Вместо стрел в колчане —
слова,
А когда захочу —
цветы.
А вторая струна —
река.
Я дотрагиваюсь до нее.
Я дотрагиваюсь слегка,
И смеется
детство мое.
Есть и третья струна —
змея,
Не отдергивайте руки:
это просто придумал я —
пусть
боятся мои враги.
А четвертая
в небе живет.
А четвертая
схожа с зарей.
Это – радуга,
что плывет
над моею бедной землей.
Вместо пятой струны —
лоза.
Поскорее друзей зови!
Начинать без вина нельзя
ни мелодии,
ни любви.
А была и еще одна,
очень трепетная струна.
Но ее —
такие дела —
злая пуля
оборвала.
Страна была до того малюсенькой,
что, когда проводился военный парад,
армия
маршировала на месте
от начала парада
и до конца.
Ибо, если подать другую команду, —
не «на месте шагом»,
а «шагом вперед…», —
очень просто могла бы начаться война.
Первый шаг
был бы шагом через границу,
Страна была до того малюсенькой,
что, когда чихал знаменитый булочник
(знаменитый тем,
что он был единственным
булочником
в этой стране), —
так вот, когда он чихал троекратно,
булочники из соседних стран
говорили вежливо:
«Будьте здоровы!..»
И ладонью
стирали брызги со щек.
Страна была до того малюсенькой,
что весь ее общественный транспорт
состоял из автобуса без мотора.
Этот самый автобус —
денно и нощно,
сверкая никелем, лаком и хромом,
опершись на прочный гранитный фундамент? —
перегораживал
Главную улицу.
И тот,
кто хотел проехать в автобусе,
входил, как положено,
с задней площадки,
брал билеты,
садился в удобное кресло
и,
посидев в нем минут пятнадцать, —
вставал
и вместе с толпой пассажиров
выходил с передней площадки —
довольный —
уже на другом конце государства.
Страна была до того малюсенькой,
что, когда проводились соревнования
по легкой атлетике,
все спортсмены
соревновались
(как сговорившись!)
в одном лишь виде:
прыжках в высоту.
Другие виды не развивались.
Ибо даже дистанция стометровки
пересекалась почти посредине
чертой
Государственнейшей границы,
На этой черте
с обеих сторон
стояли будочки полицейских.
И спортсмен,
добежав до знакомой черты,
останавливался,
предъявлял свой паспорт.
Брал визу на выезд.
Визу на въезд.
А потом он мучительно препирался
с полицейским соседнего государства,
который требовал прежде всего
список
участников соревнований —
(вдруг ты – хиппи, а не спортсмен!).
Потом этот список переводили
на звучный язык соседней страны,
снимали у всех отпечатки пальцев
и —
предлагали следовать дальше.
Так и заканчивалась стометровка.
Иногда —
представьте! —
с новым рекордом.
Страна была до того малюсенькой,
что жители этой скромной державы
разводили только домашнюю птицу
и не очень крупный рогатый скот
(так возвышенно
я называю
баранов).
Что касается более крупных зверей,
то единственная в государстве корова
перед тем, как подохнуть,
успела сожрать
всю траву
на единственной здешней лужайке,
всю листву
на обоих деревьях страны,
все цветы без остатка
(подумать страшно!)
на единственной клумбе
у дома Премьера.
Это было еще в позапрошлом году.
До сих пор весь народ говорит с содроганьем
о мычании
этой голодной коровы.
Страна была до того малюсенькой,
что, когда семья садилась за стол,
и суп
оказывался недосоленным,
глава семьи звонил в Министерство
Иностранных Дел и Внешней Торговли.
Ибо угол стола,
где стояла солонка,
был уже совершенно чужой территорией
со своей конституцией и сводом законов
(достаточно строгих, кстати сказать).
И об этом все в государстве знали.
Потому что однажды хозяин семьи
(не этой,
а той, что живет по соседству)
руку свою протянул за солонкой,
и рука была
арестована
тут же!
Ее посадили на хлеб и воду,
а после организовали процесс —
шумный,
торжественный,
принципиальный —
с продажей дешевых входных билетов,
с присутствием очень влиятельных лиц.
Правую руку главы семьи
приговорили,
во-первых – к штрафу,
во-вторых
(условно) —
к году тюрьмы…
В результате
несчастный глава семейства
оказался в двусмысленном положенье:
целый год он после —
одною левой —
отрабатывал штраф
и кормил семью.
Страна была до того малюсенькой,
что ее музыканты
с далеких пор
играли только на флейтах и скрипках,
лишь на самых маленьких скрипках и флейтах!
Больше они ни на чем не играли.
А рояль они видели только в кино
да еще —
в иллюстрированных журналах,
Потому что загадочный айсберг рояля,
несмотря на значительные старанья,
не влезал
в территорию
этой страны.
Нет, вернее, сам-то рояль помещался,
но тогда
исполнителю
не было места.
(А играть на рояле из-за границы —
согласитесь —
не очень-то патриотично!)
Страна была невероятно крохотной.
Соседи
эту страну уважали.
Никто не хотел на нее нападать.
И все же
один отставной генерал
(уроженец страны
и большой патриот)
несколько раз выступал в Сенате,
несколько раз давал интервью
корреспондентам центральных газет,
посылал посланья Главе государства,
в которых
решительно и однозначно
ругал
профсоюзы и коммунистов,
просил увеличить военный бюджет,
восхвалял свою армию.
И для армии
требовал
атомного
оружия!