Книга: Моцарт (сборник прозы)
Назад: IX
Дальше: VIII

Книга четвертая

I

Путешествие мое с Гесперией значительно отличалось от моей поездки с Сенаторским посольством. Придя в назначенный, утренний час к дому Гесперии, я увидел целую вереницу повозок, нагруженных мешками и ларями, как если бы было задумано переселение нескольких семейств. Большая толпа рабынь и рабов хлопотала около карров и карпент, устраивая удобные сиденья и размещая вещи: все шумели, кричали, бранились. Скоро я узнал, что мы повезем с собою всевозможные припасы: вина и заготовленные снеди, ящики с одеждами и утварью, все, что только может понадобиться женщине, или, вернее сказать, все, что может удовлетворить прихоти десяти женщин. В отдельном ковине ехал вольноотпущенник Египций, который должен был управлять всем нашим поездом, а всего в путь отправлялось около двадцати человек, из которых часть была вооружена, на случай нападения разбойников. И я, наблюдая эти приготовления, не мог не подумать, что Гесперия решила не возвращаться в Рим.
Мне сказали войти в атрий, где я и просидел, совершенно одиноким, до самой минуты отъезда, так как, по-видимому, никто из клиентов о нем извещен не был. Наконец появилась Гесперия, закутанная в шерстяную пенулу с кукуллом, хотя даже ранним утром было уже вполне тепло, а следом, с лицом мрачным, шел Элиан, приветствовавший меня всего несколькими холодными словами. Чувствуя себя виноватым перед этим человеком, я такого приема ему не мог поставить в вину и молча присутствовал при сцене прощания мужа и жены. Гесперия неожиданно показала себя очень нежной, несколько раз поцеловала Элиана и сказала ему, намекая на цель своего путешествия:
– Прощай, будь без меня весел и помни, что я еду, чтобы исполнить важное.
Мне Гесперия приказала сесть с ней рядом в легкую карпенту, верх которой мог открываться, но, откинувшись в угол, закрыла глаза и не произносила ни слова. Мы медленно двинулись по улицам Города, где уже начиналось обычное дневное движение: купцы открывали свои лавки, служащие шли на место своей службы, женщины направлялись на рынки, разносчики с лотками и корзинами, рабочие, носильщики, гадатели и разный люд высыпал из домов. Все с любопытством оглядывали, останавливаясь, наше движение, так как наш поезд напоминал, конечно, путешествие какой-нибудь восточной царицы, древней Семирамиды или Зенобии.
Третий раз мне пришлось свершить весь путь от Рима до Медиолана, но на этот раз мы не только не торопились, но как будто намеренно старались подвигаться вперед так медленно, как только возможно. Часто в поле мы останавливались, выходили из карпенты, и для нас на нежной весенней траве или на разостланных коврах рабы приготовляли маленький пир, в котором, кроме меня и Гесперии, принимал участите и Египций, оказавшийся человеком смышленым и не лишенным образованности. На ночь мы останавливались не в мансионах, но в домах и виллах людей, знакомых Гесперии, или тех, к которым были у нее письма, – и подобных лиц встречалось так много, что невольно я себя спрашивал: не вся ли Гесперия знает Гесперию-прекрасную или хотя бы слышала о ней?
Везде нас встречали с почетом, а в иных богатых виллах в честь жены сенатора и прославленной красавицы Города устраивались целые празднества. В Умбрии, на вилле Марка Корнуция, доводившегося родственником Элиану, где мы пробыли полных трое суток, все время прошло в непрерывных пирах и увеселениях. Извещенный заранее о приезде Гесперии, хозяин созвал гостей даже из удаленных местностей и не пожалел денег на роскошь своего приема. Мы то пировали в пышных покоях виллы, блиставшей мраморами и позолотой, расписанной лучшими художниками века Адриана, украшенной тонкой мозаикой и наполненной греческими статуями, убранной драгоценной обстановкой и увешанной сардийскими, александрийскими и карфагенскими коврами; то шли веселиться в великолепный сад, разбитый искусным садоводом по обе стороны маленькой речки, с мраморными беседками, прозрачными водоемами, хитро подстриженными деревьями, множеством редких растений, кончавшийся у обширного здания терм. Гости, среди которых были первые лица провинции, всячески старались сделать для Гесперии приятным пребывание в доме Корнуция, и едва ли не все прославляли ее красоту, окружали ее поклонением и видимо добивались ее благосклонности. В последний день перед нашим выездом гостеприимный хозяин устроил представление в домашнем театре, и мы могли видеть «Прометея освобожденного», в старинном переводе, прекрасно исполненного молодыми рабами Корнуция.
В таком же роде были наши остановки в других виллах и городских домах, причем разнообразились они только большей или меньшей роскошью, в зависимости от богатства хозяина, но всегда Гесперия оставалась средоточием внимания всех, и везде приходилось ей выслушивать немолчные гимны своей красоте.
Со мною Гесперия обращалась совсем не просто, и я, уже привыкший за девять месяцев жизни в Городе к лукавству женщин, явственно видел, как она старательно опутывала вокруг меня свою сеть, готовя меня, вероятно, для какого-то нового трудного предприятия. Более я уже не был неопытным юношей, каким впервые с ней встретился, но понимал коварство и обдуманность поступков Гесперии, которая опять то приближала меня к себе, то подвергала всем мучениям больно жалящей ревности. Иногда во время переездов Гесперия долгими часами не говорила со мною ни слова, делая вид, что углублена в свои размышления; иногда, когда мы оставались вдвоем, словно вдруг вспомнив обо мне, начинала просить прощения за свою невнимательность, ласкать мне волосы нежными руками и вкрадчивым голосом напоминать, что любит меня; иногда при нашем пребывании на чьей-нибудь вилле нарочно проводила весь вечер на моих глазах с каким-нибудь провинциальным щеголем, улыбалась ему ласково, давала тайком целовать свои руки и плечи, ободряла его искания, так что в мечтах тот, наверное, уже торжествовал победу над прославленной красавицей Города... Потом, видя, что эти изведанные способы оказывают на меня мало действия, Гесперия прибегала к более жестоким: приказывала мне тайно прийти к ней ночью в спальную, опять меня целовала горячими устами, приникала ко мне телом, обвитым одной тонкой туникой, и, промучив меня своими приближениями до зари, утром настойчиво прогоняла из своей комнаты, опять напоминая:
– Наше счастие, Юний, должно начаться тогда, когда будет исполнено наше дело. Имей мужество ждать...
И странно: хотя теперь я понимал ясно игру этой женщины, все же по-прежнему одной близости к ней было достаточно, чтобы я сознавал себя ее покорным рабом. Было что-то в самом ее существе, в чертах тех изгибов, которые принимало ее тело, в запахе тех ароматов, которыми она себя умащала, и в запахе ее волос, к которым порой она позволяла мне прикасаться губами, – что делало ее для меня единственной среди всех других. Уже то не была детская любовь к женщине, прекрасной и богинеподобной, но неодолимое влечение к ней одной всего моего тела, привыкшего быть близ нее и терявшего способность жить вне этой близости, подобно тому как человек не может жить без воздуха. Мои чувства словно бросили якорь подле Гесперии, и этот якорь запутался где-то в глубине среди подводных скал и растений, так что ладья более не могла сдвинуться с места.
Когда я оставался с Гесперией наедине, видел перед собою ее лицо, плечи, грудь, руки, когда вдыхал знакомое благоухание ее одежд и ее кожи, я снова мог говорить и даже мыслить лишь то, что она хотела и что она от меня ожидала. Пользуясь этим, Гесперия вновь заставляла меня давать ей страшные клятвы, и я покорно призывал подземных богов во свидетельство того, что исполню каждое ее повеление, подчинюсь каждому ее приказу. Я чувствовал, что незримо она вновь вооружает мою руку кинжалом, – я еще не знал, против кого, – но опыт прошлого не служил мне на пользу, и я не сомневался, что вновь пойду убивать, если она того захочет.
– Юний, мой милый Юний, – говорила мне Гесперия, – я скажу тебе словами христиан: «Претерпевший до конца – спасется». Терпеть же осталось немного.
– Хотя бы вечность! – отвечал я, зная, что такого именно ответа ждет она.
А однажды Гесперия сделала мне такое признание:
– Ведь я не виновата, Юний, что я красива. Красота – моя сила и мое отчаяние. Все, что я имею, я достигла этой красотой, но и все горе, все страдания, что я пережила, были созданы ею же. Всю свою жизнь я несу тяжесть этой красоты и забочусь об одном: не показать другим, как она меня давит. Мне стыдно, когда меня любят за одну красоту, но мне обидно, если, несмотря на красоту, меня кто-либо не полюбил...
Когда Гесперия говорила это, – где-то в горах во время нашей стоянки, выделяясь, как мраморная статуя на лазурном небе, – она действительно была прекрасна, как Троянская Елена, эта «общая Эринния», по выражению Вергилия. «На погибель людей создана ты!» – подумал я и потом, также про себя, добавил: «На погибель мою!» А вечером того же дня, когда мы прибыли в дом местного пресида, Гесперия выбрала своей жертвой его сына, юношу, преданного наукам; за несколько часов, проведенных с ним, заставила его почти обезуметь от страсти, и наутро, когда мы уезжали, он, не стыдясь, плакал, умоляя позволить ему нас сопровождать.
Среди таких сцен совершалось все наше путешествие, и я не изменю правде, сказав, что мне оно принесло безмерно больше страданий, чем радости. Измученный резкими переходами Гесперии от ласковости и дружественности к холодности и враждебности, истомленный ее издевательствами над порывами моей любви, потеряв все надежды на настоящее сближение, я иногда в одиночестве вновь помышлял о бегстве. Я говорил себе, что самым для меня разумным поступком было бы тайно ночью покинуть своих спутников и идти хотя бы пешком прочь от Гесперии и прочь от Города в родную Аквитанию, где я вновь обрету мир и ясность. Но, и обдумывая замыслы своего бегства во всех их подробностях, я в глубине души знал, что в исполнение их не приведу, что я повлачусь за Гесперией всюду, как некогда Римский триумвир за триерой египетской царицы.
Когда через восемнадцать дней после нашего выезда из Города вдали забелели стены знакомого мне Медиолана, я их приветствовал, как маяк спасения. Мне казалось, что в этом городе, где кончалась первая часть нашего пути, я найду какое-то решение окруживших меня загадок. Втайне я надеялся встретить Рею и, как падающий в пропасть готов схватиться за гибкий стебель дикой розы, у этой безумной девушки надеялся найти помощь и спасение.

II

В Медиолане мы воспользовались гостеприимством того же дома Тита Коликария, в котором жило и Сенаторское посольство. Не без суеверного страха вошел я в те же покои, из которых вышел в последний раз затем, чтобы быть брошенным во мрак и ужас подземной тюрьмы: мне казалось, что эти комнаты не могут не принести мне нового несчастия. Однако все в доме смотрело иначе, нежели в первый раз: какая-то особенная тишина его наполняла; виделось меньше рабов; многие комнаты были совсем заперты. Дело в том, что сам Коликарий два дня тому назад выехал из города вместе с императором и всеми его приближенными, направляясь в Галлии и на берега Рейна, так как Грациан получил, наконец, известие о возмущении в Британнских легионах и о новом движении германцев.
Гесперия просила Фальтонию не устраивать никакого торжества и не приглашать никого к обеду, желая отдохнуть после путешествия и заняться делами. Опередивший нас окольными дорогами табелларий доставил письма из Рима, и Гесперия позвала меня разбирать их. Были среди них сообщения важные, как, например, письмо Симмаха, говорившее о положении в Городе. Симмах писал, что народ в Риме взволновался ввиду вздорожания припасов, плохого подвоза хлеба из Африки и Сицилии и предвидящегося неурожая. Это дало повод Сенату, ссылаясь на волю народа, предложить выслать из Города всех иностранцев, чтобы бесплатной раздачею хлеба могли пользоваться лишь одни Римские граждане. Такой мерою Сенат надеялся удалить из Рима значительное число христиан и ослабить тем враждебность населения к сторонникам родной старины. Исключение предполагалось сделать только для акторов, мимов и всех лиц, занятых в увеселениях Города, так как среди них христиан мало. Однако в вопрос вмешался новый префект, Авенций, которого считают другом Амбросия и тайным христианином, и воспретил приводить эту меру в исполнение. Конечно, такое запрещение послужило только на пользу Сената, в котором народ стал видеть защитника своих исконных прав.
– Это хорошо, – сказал я, прочитав письмо вслух, – если Грациан будет побежден, Рим сразу станет нашим.
Гесперия мне ничего не ответила и только странно и чуть-чуть насмешливо улыбнулась.
Когда все письма были нами рассмотрены, она послала за Марком Рустиком, членом Медиоланской курии, человеком, с которым я раньше не встречался, но который, по-видимому, был посвящен во все наши замыслы. То был низенький старичок, служивший еще при божественном Юлиане и бывший другом одного из его сподвижников – Пентадия. Рустик говорил затейливо и осторожно и сначала косился на меня, но, видя, что Гесперия оказывает мне полное доверие, разошелся и рассказал немало любопытного, так как все, что делалось в Медиолане, было ему столь же известно, как хорошему хозяину его дом.
Понизив голос, старичок рассказывал нам о ссоре между императором и Амбросием.
– Епископ последнее время, – говорил он, – забрал такую силу, что без его разрешения и птицы не могли летать в империи: надо было иметь на хвосте его метку. Он христианин, это так, и даже вождь христиан, но душа у него осталась Римская, не может он забыть, что был консуляром: ему бы диктаторские фаски, право жизни и смерти; а императора он чуть ли не своим подчиненным считал. Грациан всегда у кого-нибудь в подчинении, – кто к нему близко, тому и поддается, как женщина. То им вертел по своему усмотрению выживший из ума Авсоний, а потом вот неистовый Амбросий: сперва мы везде реторские школы открывали, а теперь стали строить везде церкви. Но все-таки душа у Грациана своевольная; как он был испорченным мальчишкой, таков и теперь, хотя нападать предпочитает не прямо, а тайком. Помните, как только уехал от Авсония, так все его законы отменил. Потом приезжает старый ретор ко двору, а император на него и не смотрит. Так и с Амбросием: поехал епископ к вам в Город, а здесь уже тотчас забрал силу Македоний, магистр оффиций. Прежде епископ имел позволение во всякое время входить к императору без доклада, словно Меценат к Августу. Вернувшись в Медиолан, идет, по обыкновению, к своему Грациану, как в свой дом, а ему говорят: «Никого не дозволено пускать». Он было возражать стражам: «Вы что же, меня не узнали? Запрещение ко мне не относится!» – «Нет, – говорят, – не приказано ни для кого делать исключения». У епископа, рассказывают, так борода и запрыгала, но он Римлянин, умеет себя держать, повернулся и вышел. Потом стал думать, как ему вернуть к себе Грациана, придумал прийти к нему с просьбой о помиловании одного негодяя, которому должно было отрубить голову, – самая христианнейшая просьба. Даже нарочно, хитрая лиса, выбрал не христианина, а человека, державшегося веры отцов. Опять приходит и лицом к лицу натыкается на самого Македония. Тот ему опять говорит: «Император не велел никого допускать к себе, – он развлекается охотой». Амбросий посмотрел дерзко и возражает: «Я по делу церкви, исполняю долг епископа, никто меня не смеет остановить!» – и хочет прямо пройти в ворота. Но ведь нашего Македония ничем не смутишь, он мигнул скифским стражам, те натянули луки и ждут: им все равно, епископ так епископ! А стрела ведь одинаково проткнет сердце, что раба, что императора, что епископа, и Амбросий-то это хорошо знает: сам стрелял немало. Видит он, что дело плохо, не потерялся, шмыгнул в сторону, обошел ограду да через маленькую калиточку и пробрался в лес. Там уже Македоний с императором, стоят, рассуждают, и вдруг к ним подходит сам Амбросий. Македоний позеленел, Грациан затрясся, уж не знаю от гнева или от страха, а епископ стал на колени и говорит: «Не встану, пока ты, возлюбленное мое чадо, не подаришь мне жизнь несчастного, ибо богу одному дано отымать жизнь!» Смотрит Амбросий своими глазищами, как змея на птицу, на Грациана, а тот уже весь в его власти, ни в чем не может ему перечить. Ну, да и Македонии – хитрец испытанный, ему бы евнухом быть при дворе персидского царя: только что император объявил свою милость, сейчас на коне – в тюрьму и приказал преступнику отрубить голову. Потом возвращается и говорит: «Я, Твоя Святость, поскакал исполнить твое приказание, но было уже поздно, правосудие уже совершилось». Тут Амбросий посмотрел на него, должно быть, обо всем догадался, и говорит: «Скоро придет день, когда и тебе придется спасать свою жизнь, ты тогда обратишься к церкви, и церковь останется заперта пред тобой». Хорошенькое пророчество, не правда ли? А на другой день Грациан уехал, с Амбросием не повидавшись, как говорят, догадался разгневаться на то, что тот нарушил его императорское приказание. И сидит теперь епископ в своем доме один, как сыч, и предчувствует, что кончилась его слава. А кругом все всячески прославляют Македония, потому что еще Помпей сказал, что у восходящего солнца больше поклонников, чем у заходящего.
Слушая длинную болтовню старика, Гесперия, как это она делала и при чтении писем, что-то записывала в свои маленькие пугиллары, с которыми не расставалась во все время пути. Потом она начала подробно и настойчиво расспрашивать Рустика о всех других событиях и происшествиях в Медиолане и вела допрос, как самый хитрый судья. Рассказав множество незначащих пустяков, пересыпанных клеветами и злыми отзывами решительно обо всех поминаемых лицах, старик неожиданно заговорил о деле, которое касалось меня близко, так что, слушая его, я весь похолодел. Именно, он стал рассказывать о том мятеже христиан, который подняла Pea со своими сторонниками.
По его словам, мятежники, которым удалось бежать из Медиолана, были сначала малочисленны. Но скоро к ним стали примыкать жители селений, недовольные поборами и притеснениями. Тогда против мятежников, отказывающих в повиновении императору, была отправлена когорта с приказанием переловить всех и доставить в город. Произошло однако неожиданное: колоны, вооруженные вилами и старыми мечами, разбили в правильном бою Римскую когорту и обратили ее в постыдное бегство. Понимая все же, что против значительных сил им не удержаться, они после того удалились в горы к Ларию и там возмутили еще пять или шесть селений. Император перед самым своим отъездом отдал распоряжение послать против них префекта с полным легионом и в корне уничтожить восстание. В настоящее время с этой толпой всякого сброда идет настоящая война, Римские воины загородили все дороги, держат мятежников в осаде и ждут только подходящего времени, чтобы идти приступом на их горное гнездо.
Трудно описать, в какое смятение привел меня этот рассказ старика. Мне ясно вспомнился образ странной девушки, которая влекла меня в области, мне чуждые, но с которой провел я столько сладких минут. Мне представилась Pea, окруженная своими новыми приверженцами, людьми, ей чужими и грубыми, без поддержки и дружественного совета, – и мне стало бесконечно жаль ее. Еще я подумал о том, что кому-то она, может быть говорит те же нежные слова, как когда-то мне, и – странное дело – я почувствовал, что гарпийные когти ревности вонзаются мне в сердце. Наконец, я сказал себе, что, окруженная врагами, запертая целым легионом в горах, она со своими друзьями обречена на неизбежную гибель, и мне захотелось Рею предупредить, спасти, отговорить от ее безумного предприятия. Воображая пред своими глазами ее тело, насилуемое дикими скифами грациановского войска, пробитое стрелами или копьем, ее голову, с безумными глазами, отсеченную от плеч мечом, – я сознавал, что долг мой – идти к ней и увести ее из той середины Тартара, в которую она бросилась сама в своем безудержном ослеплении.
Когда Рустик, рассказывавший еще немало другого, наконец ушел, я тотчас обратился к Гесперии с просьбой отпустить меня на несколько дней, чтобы попытаться проникнуть к Рее, тем более что все равно мы намеревались пробыть в Медиолане не меньше недели.
– Быть может, – говорил я, – мне удастся там сделать что-нибудь полезное для наших замыслов. Быть может, этих христиан мне удастся привлечь на нашу сторону, так как у нас общий враг – Грациан. Наконец, быть может, я сумею помочь им в их борьбе с императорскими войсками, и это тоже будет для нас не лишнее.
– Не лицемерь! – возразила мне Гесперия. – Ты просто хочешь вновь увидеть ту девушку, о которой ты мне говорил. Несмотря на все твои клятвы в любви ко мне, ты горишь от желания опять ее обнимать. Ты недостаточно насытился ее ласками, а мужчины любят каждую женщину исчерпать до дна.
Невольно покраснев, я стал клясться Гесперии, что она не права, что нет никого в мире, кого я любил бы, кроме нее, что никакая другая женщина не может быть мне желанна, что руководит мною только ревность к нашему общему делу, которому я могу быть полезен по своей прежней близости к Рее.
– Все равно я тебе не верю, Юний, – сказала Гесперия, – я вижу, что эта Герса очаровала моего Меркурия (Так иногда меня называла Гесперия), но все равно я не могу тебя отпустить ни на час. Ты мне нужен всегда, и я не знаю, когда именно. Затем подумай, что приют мятежников оцеплен войском, проникнуть туда можно, но выйти оттуда будет нелегко. Тебя убьют или захватят, а все мои расчеты построены на том, что со мною должен быть человек, совершенно мне верный. Нет, тебе идти нельзя.
Когда я попытался настаивать еще, Гесперия нахмурила брови и произнесла уже строго:
– Ты поклялся повиноваться каждому моему слову. Что же, при первом же испытании ты хочешь нарушить свою клятву? Если так, ступай, но тогда ко мне ты не вернешься никогда. Я так сказала.
Конечно, после этого я стал просить прощения в своей дерзости, отрекался от своего желания и умолял вернуть мне прежнюю благосклонность. Однако весь тот день Гесперия, как бы наказывая меня, больше со мною не говорила. За обедом она беседовала исключительно с Фальтонией и рано удалилась в отведенную ей комнату, сославшись на усталость после дороги.
Я, очутившись вновь в той же комнате, где когда-то обдумывал способы убить императора, испытал непобедимую дрожь. Мне то казалось, что в углу еще стоит мой ларь с роковым колобием, то, что сейчас отворится дверь, войдет с коварной улыбкой сириец и меня опять потащат в смрад подземной тюрьмы. Ощущение всего недавно пережитого мною было так сильно, что нечто вроде позорной робости овладело мною. Я стал думать о том, что моя мысль – идти в стан к Рее – была безрассудной. Помочь ей я не мог ничем, но легко мог погибнуть вместе с нею или, по меньшей мере, быть схваченным среди мятежников. Тогда, наверное, я снова попал бы в подземелье и на этот раз, вероятно, не миновал бы пытки и рабской смерти. Эти размышления убедили меня, что Гесперия поступила правильно, отказав мне в своем разрешении, и я готов был радостно ее благодарить за то, что она спасла меня от немалой опасности и от поступка безумного. С такими мыслями я и заснул.
Но утром Гесперия призвала меня к себе и сказала мне:
– Юний, я передумала, ты можешь идти в лагерь христианских мятежников, я это тебе разрешаю.
– Нет, нет, – возразил я, – ты была права, мне не следует идти к ним, я остаюсь с тобой.
– Нет, – ответила, в свою очередь, Гесперия, – ты пойдешь к ним. Я не хочу, чтобы ты думал, что я запрещаю тебе видеться с твоей возлюбленной. Иди и делай с ней, что хочешь, но только возвратись сюда до истечения восьми дней. После этого срока я уеду одна.
Я стал спорить, уверяя, что у меня более нет никакого желания видеть Рею, что накануне я был безумен, выразив такое намерение. Но снова Гесперия сдвинула брови и снова строгим голосом приказала мне повиноваться ей.
– Я так хочу, – повторила она. – И притом ты действительно можешь быть там полезен нашему делу. Я найду для тебя надежного проводника. Ты проникнешь в самое сердце мятежа и потом расскажешь мне все, что там видел и что там делал.
Я увидел, что спорить бесполезно, и так уже привык к неожиданным переменам решений Гесперии, что в конце концов не слишком изумился. Правда, ночные соображения еще несколько тревожили меня, но все же втайне я был рад вновь увидеть Рею. Поэтому я подчинился приказаниям моей госпожи, повторив только, что иду к мятежникам не ради женщины. Гесперия же так деятельно принялась за приготовления к моему путешествию, словно то была самая ее заветная мысль. Она вновь вызвала к себе Рустика и попросила его найти для меня проводника, который мог бы провести меня в горы, мимо стражи, выставленной префектом.
Весь день, занимаясь разными делами, принимая разных лиц, Гесперия возвращалась к моему путешествию и торопила Рустика. Когда к вечеру нужный человек был отыскан, Гесперия призвала меня для последних указаний и советов. Она говорила с деловым видом, холодно, словно отдавая приказание домоправителю.
– Лепонций Кунигаст, – говорила она, – проводит тебя завтра утром до самых мест, занятых мятежниками. Дальше ты должен будешь найти дорогу сам. Высмотри у христиан все: их силы, их вооружение, их способы сражения; узнай все их потаенные замыслы. Намекни им о той борьбе, которую мы начинаем. Если удастся, убеди их подождать с решительными действиями, временно скрыться, рассеяться в горах и потом нанести удар одновременно с нами. Это все ты должен сделать, и да помогут тебе боги, прежде же всех быстрый посол Меркурий. Теперь слушай дальше. Здесь, в Медиолане, я буду ждать тебя до ближайшей нундины, и если к тому времени ты не вернешься, поеду дальше, в Галлии. Ты же, если тогда будешь жив, не возвращайся в Медиолан, но попытайся добраться горными дорогами в Генаву. Там, около города, есть поместье нашего верного друга, Мания Вибиска. Назови ему мое имя, и от него ты узнаешь, где я. Тогда спеши за мною, я буду ехать медленно, так как у меня много дел по пути. Ничего не говорю тебе о том, как ты должен хранить в чужом стане и среди врагов, если попадешь в их руки, наши тайны: это ты сам знаешь. Теперь же возьми это.
И опять, как много месяцев назад, Гесперия подала мне кошелек с деньгами и кинжал. У меня не было ни оружия, ни денег, и я не мог отказаться от такого дара, но воспоминание о первом поцелуе Гесперии так мучительно сдавило мое сердце, что я едва не заплакал при этих спокойных, строгих словах, так непохожих на страстный шепот того другого дня.
– Гесперия! – воскликнул я, – когда-то ты предложила мне те же две вещи, но, помнишь, с ними ты дала мне свои губы. Дай, дай мне их и сегодня, и тогда ты будешь уверена, что я скорее умру за тебя, чем сделаю одно движение, которое может тебя обидеть.
Я уже протянул руки, чтобы обнять женщину, но она, своим обычным движением уклонилась от моего поцелуя, хотя эти последние дни, во время нашего переезда, я целовал ее так много раз. Решительно отстранив меня, Гесперия сказала:
– Ты не получишь сегодня моих губ. Они останутся у меня как залог твоей верности. Когда ты вернешься прежним ко мне, может быть, я тебе ни в чем не откажу. Иди с этой надеждой, а теперь – прощай.
Повернувшись, Гесперия вышла из комнаты, и я ее достаточно знал, чтобы не настаивать больше. Глаза стали у меня влажными от обиды и горя. «Я вернусь достойным ее!» – сказал я сам себе, и образ Реи представился мне в ту минуту таким чужим, таким ненужным, что я опять проклинал себя за свою глупую затею. Мне казалось, что я готов отдать все, только бы не быть принужденным ехать в стан мятежников, остаться с Гесперией, продолжать с ней наше путешествие.
Несколько успокоившись, я рассмотрел дары Гесперии. То был прекрасный испанский кинжал, на ручке которого был красиво изображен бог Меркурий с факелом и вырезаны два слова: «Disce mori». В кошельке было золото и серебро и письмо к какому-то аргентарию Генавы с приказанием выплатить подателю еще две тысячи денаров. Я подумал о том, как внимательно позаботилась обо мне Гесперия, и это меня несколько утешило.
В тот день я более не видел Гесперии: она намеренно не хотела мне показаться, чтобы у меня в воспоминаниях осталось то ее лицо, какое я видел в час нашего прощания. Только какой-то раб, по ее приказанию, передал мне, что я должен быть готов в начале четвертой стражи. Действительно, еще было темно, когда ко мне в дверь постучались. Но я уже не спал и, быстро одевшись, вышел на зов. Неизвестный человек в простой одежде стоял у дверей и спросил меня на плохом латинском языке:
– Это ты, кого я должен проводить в горы?
Я ответил утвердительно и вернулся в свою комнату, чтобы сделать последние приготовления к пути. Я спрятал монеты и денежное письмо под платьем, а кинжал прикрепил у пояса, чтобы оружие всегда было у меня под рукою. Через несколько минут мы вышли, вдвоем с моим вожатым, из дома Тита Коликария. Аврора едва лишь успела растворить ворота неба, и легкая прохлада еще плыла по пустым улицам императорского города.

III

Пройдя почти весь город, мы вышли через ворота, причем мой проводник предъявил стражам пропуск, подпись под которым заставила их оказать нам знаки величайшего почтения. Недалеко от городской стены, в маленьком диверсории, нас ждали оседланные лошади. Все эти доказательства внимания, проявленного ко мне Гесперией, опять исполнили мою душу чувством умиления.
На лошадях мы поехали по прекрасной дороге, шедшей прямо на север. Мой спутник плохо владел латинским языком, а я не понимал его странного горного наречия; кроме того, он вообще был, по-видимому, неразговорчив, и мы подвигались вперед молча. У меня было время предаваться своим размышлениям, и я думал о Гесперии. Я вспоминал все, что она говорила мне на прощание, ее поступки, ее лицо, и новая волна радостной любви заливала мою душу.
Мне казалось несомненным, что отпустила меня Гесперия только из чувства ревности, которая, как все в ее душе, принимала формы обратные, чем у других женщин. Догадавшись, что меня влечет к Рее, что мне томительно хочется еще раз ее увидеть, Гесперия почувствовала себя оскорбленной, именно как женщина. И тогда как для всех других это послужило бы причиной воспретить мне мою поездку, она, напротив, настояла на том, чтобы я отправился в стан мятежников. Именно потому, что она ревновала меня, она желала дать мне все возможности ее ревность оправдать. Так думая, я, впервые в жизни, начинал верить в то, что Гесперия меня действительно любит.
Потом мои мысли обратились к тому месту, куда я направлялся. Я стал думать о Рее, и в том порыве любви, нежности и благодарности к Гесперии, который владел мною, я тут же давал себе клятвы не поддаваться более хитрым искушениям девушки. «Гесперия! – восклицал я в душе, – я оправдаю твое доверие, оправдаю более, нежели ты ожидаешь! Я скажу Рее, что ее не люблю, что ее замыслы мне вполне чужды, что я не христианин и не сторонник ее религии Змия и Антихриста, что я чту и всегда буду чтить богов бессмертных! Я скажу Рее, что явился лишь затем, чтобы спасти ее от неизбежной гибели под мечом легионариев. Я ей предложу бежать со мною, а если она откажется, то мне не в чем будет себя винить. И на все ее безумные заискивания и льстивые ласки я сумею ответить строго и холодно. На всем круге земли я не хочу другой женщины, кроме Гесперии, прекрасной, мудрой, великой Гесперии!»
И вполголоса я повторял те слова, что мне сказала Гесперия на прощание: «Когда ты вернешься прежним ко мне, может быть, я тебе ни в чем не откажу», – слова, заставлявшие мое сердце усиленно биться предвкушением какого-то неведомого счастия.
Между тем мы продолжали подвигаться вперед по той же прекрасной дороге. Сначала она была окаймлена садами и возделанными полями, но потом все чаще стали встречаться покинутые дома и заброшенные нивы. В некоторых селениях, через которые мы проезжали, едва ли не половина всех жилищ стояла с дверями и окнами, заколоченными досками. Я беспрестанно порывался ускорить шаг коня, чтобы скорее достичь стены Альп, которые все отчетливей и величественней вырисовывались передо мною, но мой проводник сдерживал мое нетерпение, говоря, что все равно нам должно будет прервать наше путешествие, чтобы в утреннем сумраке обойти отряды, выставленные префектом на тропах, ведущих в горы. Мы позавтракали с моим молчаливым спутником в дорожной стабуле, причем пропитание показалось мне достаточно скудным после роскошных пиров, на которых я участвовал за последние дни, и потом продолжали наш путь на север, пока не достигли первых холмов. Здесь мой проводник объявил, что мы должны остановиться, хотя было еще совершенно светло и мы могли бы еще до темноты достигнуть берегов Комацея.
Ночь мы провели в хижине какого-то пастуха, вместе с ним и его свирепыми собаками, похожими на леопардов из цирка, тесной и душной. Но еще до пробуждения Эос проводник уже разбудил меня, торопя в путь. Лошадей мы оставили у пастуха, а сами отправились окольными путями, по каким-то, едва различимым, тропинкам. Горная местность едва начиналась, но торжественные вершины, на которых не постыдился бы избрать свое местопребывание сам отец богов и царь людей, сверкали своими снегами в ясной утренней мгле и казались странно приближенными к нам. Спотыкаясь о мелкие камни, цепляясь за кусты там, где приходилось идти вдоль обрывов, я не мог не любоваться красотой страны, которая венчает Италию, как диадема императора.
Мы то подымались на самый гребень холма, то вновь спускались в долину, чтобы начать новое восхождение. С одной из вершин мой проводник показал мне рукою вдаль и сказал кратко:
– Новый лагерь.
Я смутно различил вдали правильный четыреугольник окопов и рвов, и мне даже показалось, что я вижу значок, поставленный перед преторием и трибуналом. Странно, что какая-то сладкая тоска сдавила мне сердце, словно во мне заговорила кровь моих предков, водивших Римские легионы к победам, и словно мне стало больно, что сам я не ношу меча и не привык прислушиваться к звукам военной трубы. Я настолько забыл, что в эту минуту именно Римских легионариев должен опасаться больше всего, что готов был рукоплескать и кричать приветствия, как женщины, когда по городу проходит войско.
Когда мы покружили еще около мили, мой проводник сказал мне:
– Дальше ты пойдешь вот по этой тропе, и ты придешь, куда тебе надо. Мы теперь миновали все сторожевые отряды, и мое дело исполнено. Я вернусь обратно.
Поблагодарив моего спутника, я хотел дать ему несколько серебряных монет, но он отказался решительно, сказав, что за все услуги ему уплачено. На своем настоять я не мог, и честный Лепонций, попрощавшись со мною, повернулся и быстрыми шагами стал удаляться, так что скоро я остался совершенно один в местности пустынной и мне неизвестной. Кругом было тихо, как в стране мертвых, никакого признака жилья нельзя было заметить нигде, и одну минуту у меня даже мелькнуло соображение, что проводник завел меня сюда с коварством, чтобы погубить в горах. Однако я поспешно отогнал от себя эту мысль, сел на камне под лучами Феба, палившими уже горячо, и стал обдумывать свое положение, прежде чем продолжать дальнейший свой путь.
С детства я привык к жизни среди книг великих древних авторов, которые всегда были лучшими друзьями моего отрочества, и все годы моей недолгой жизни прошли в безопасности большого города или загородного поместья. Но также с детства непонятное влечение жило во мне, манившее меня к опасностям и приключениям, может быть, отголосок иных чувств, знакомых моим славным предкам, чьи изображения украшают атрий моего родного дома, – мужей, умевших подставлять свою грудь под тучи парфянских стрел, персидских дротиков и под угрозу германских мечей. И теперь, зная, что я окружен врагами, что сзади меня – Римские легионарии, готовые схватить меня, как мятежника против святости императора, а впереди – исступленные почитатели Змия, которые, быть может, примут меня за императорского соглядатая и первые предадут смерти, – я не испытывал страха, но, напротив, необыкновенная бодрость разливалась по моим членам. Душа моих предков оживала во мне, исконная душа Римлянина-воина, здесь, на этой пограничной полосе, где скоро должен был разразиться бой между сторонниками Грациана и мятежниками, в своем безумии мечтающими установить на земле новую веру и новое царство – грядущего Антихриста. «Дерзающим помогает Фортуна!» – сказал я себе словами моего любимого Вергилия и, встав, пошел по указанному мне направлению.
Около часа я шел вперед, и местность становилась все более дикой и все более гористой, деревья и кусты на приволье росли кругом, закрывая вид на удаленные снежные вершины, но по-прежнему ничто не указывало мне, что поблизости живут люди. Внезапно звуки какого-то пения стали достигать до меня, странно поражая серые скалы и завязая в колючих кустарниках. Я замедлил шаги и сжал рукою кинжал, данный мне Гесперией, готовясь в первый раз в жизни оружием отстаивать свою жизнь и свободу. Тропа в этом месте делала крутой изгиб вокруг почти отвесной скалы, и мне не было видно, кто идет навстречу мне, хотя уже все явственней слышались голоса, среди которых я без труда различил и женские. «Не новый ли Сфинкс ждет меня, как нового Эдипа, на этой горной дороге?» – шутя, спрашивал я сам себя.
И вот из-за поворота показалось странное шествие: впереди шла женщина, одетая во все алое, с обнаженным мечом в руке; ее голова была увенчана белой повязкой вроде диадемы или тех, что носят жрецы. За женщиной двигалась целая толпа в самых разнородных одеждах, большею частью простых, причем все шедшие тоже держали в руках мечи, дубины или ветви. Медленно подвигаясь, все пели некий гимн, похожий на песнопение христианского служения, но слов которого я не мог различить. И когда между нами было уже не более как шагов сорок, я вдруг узнал, что женщина в алом не кто иная, как Pea.
Пока я стоял от изумления неподвижным, Pea приблизилась ко мне, простерла торжественно руку и возгласила!
– Salve, Юний, ожидаемый и желанный, мой брат возлюбленный, приходящий вовремя к новым людям.
И вдруг вся толпа, неистово потрясая мечами, кольями и ветвями, закричала ей в ответ нестройно и дико, почти оглушая меня этим воплем:
– Salve, salve, Юний!
Я не знал, что говорить, что делать, но Pea охватила меня руками, поцеловала в губы и властным голосом приказала своим приближенным:
– На руках несите его в наш храм.
Тотчас, прежде чем я успел сделать одно движение, десяток дюжих рук подхватил меня и поднял на воздух. Через минуту шествие тронулось обратно под пение того же странного гимна, а я неловко колыхался, высясь над головами толпы, и предпочитал подчиняться неизбежному, потому что не мог придумать, как я могу сопротивляться. Впрочем, я воспользовался своим положением, чтобы осмотреть сопровождавшую меня толпу: в ней было не меньше ста человек, из которых больше половины были женщины, все шагали бодро и весело, и мне казалось, что на всех лицах была какая-то неодолимая уверенность и что все глаза были словно у пьяных.
Так мы обогнули отвесную скалу, вокруг которой вилась тропа, спустились в небольшую долину, сплошь заросшую кустарником, и потом вновь стали подыматься на новую возвышенность. Тогда я увидел, что там, прилепясь к другой скале, была расположена семья маленьких домиков, грубо сложенных из серого камня. Из этого селения навстречу нам тянулась новая вереница людей, мужчин, женщин, детей, причем даже казалось странным, что в таком пустынном месте могло быть такое стечение народа, которому негде было даже поместиться.
По мере того как мы приближались к тем, кто шел впереди других, Pea быстро говорила им несколько слов, и все тоже начинали восклицать восторженно:
– Salve, Юний!
Поистине, как триумфатор, я был внесен в это маленькое горное селение, и несшие меня не прежде позволили мне стать на ноги, как когда я оказался перед дверью дома, несколько более обширного, чем другие, украшенной зеленью и грубо сделанным из дерева изображением Змия. То был, как я вскоре узнал, одновременно храм и дворец, и двое простоватых юношей с копьями в руках стояли у дверей, как сторожевые. Pea, подойдя ко мне, позвала меня войти в храм и растворила дверь, толпа же, пропустив нас, почтительно осталась у порога.
В небольшой комнате с земляным полом почти не было обстановки. Часть помещения, впрочем, была отгорожена занавеской, перед которой стояло невысокое ложе, вероятно, знавшее когда-то лучшее соседство, если судить по украшениям в виде позолоченных змей, конечно, и соблазнившим исповедников новой веры. На этом ложе в сладком сне покоился юноша, в котором я тотчас признал нашего Антиноя, представшего нам на ночном собрании змиепоклонников. Подойдя к юноше, Pea легким прикосновением разбудила его и сказала:
– Проснись, Люциферат! К тебе я привела нового брата, твоего предтечу, Иоанна, приготовившего тебе пути царственные! От него ты крещен во Иордане огненном, и ныне ты воздай ему по заслугам его.
Юноша оглядывался столь же изумленно, как я, и тоже, как я, не знал, что отвечать. Тогда Pea обернулась к народу, продолжавшему с любопытством толпиться у двери, и, повысив голос, заговорила ко всему сборищу:
– Люди новые! Исполнилось последнее ожидание наше! С нами тот, кого мы так долго тщетно ждали. Теперь заполнено все число апостолов ваших и не страшны нам мечи врагов наших и угрозы преследующих нас. Посланники Князя воздушного станут на защиту нашу и слепотой поразят всех, кто подымет руку на нас. Радуйтесь, люди новые, слава великая уже осенила вас и торжество великое ожидает нас. Народы всех земель поклонятся нам, и из нас изойдет спасение миру. Теперь разойдитесь по домам, потому что свершили мы, что было нам предназначено, а вечером вновь мы соберемся на молитву общую Господину нашему. Тогда узнаете, что нам предстоит. Идите.
Повинуясь приказанию Реи, все начали удаляться, и дом опустел, так что в комнате осталось нас трое: Pea, я и мой Антиной, которого теперь называли Люцифератом. Я все еще не промолвил ни слова и все еще не знал, как мне приступить к Рее после нашей долгой разлуки. Но Pea, оставив меня, набросилась с грубыми упреками на красивого юношу.
– Стыдись, Люциферат, – сказала она с гневом, – неужели ты никогда не научишься говорить! Разве не предупреждала я тебя, что в один из этих дней к нам должен прийти Юний, твой брат по духу? Разве не учила я тебя, что должен ты ему сказать? Или ты все забыл?
Красавец юноша, нареченный императором и признанный Антихристом, виновато потупил глаза под упреками девушки и возразил нежным голосом:
– Милая моя сестрица! ты знаешь, что я не умею говорить. Кроме того, я спал и не сразу мог понять, кто пришел. Ты на меня не сердись, я тебя очень люблю.
– Молчи, негодный, – ответила Pea, —нашел чем оправдываться: он спал! Ты целые дни спишь и ничего другого не делаешь! И я не сестра тебе более: со мной теперь мой брат, Юний. Тебе же я выберу другую сестру из наших женщин.
При такой угрозе юноша весь побледнел и жалобным голосом, словами бессвязными стал умолять Рею не прогонять его от себя, но она оставалась неумолимой. Тогда нашел возможным вмешаться я и сказал:
– Милая Pea, если ты меня называешь братом, как друга, ты права, но если ты в это название влагаешь иной смысл, ты очень ошибаешься. Я пришел сюда лишь затем, чтобы спасти тебя, и надеюсь, что мне это удастся. Ты, вероятно, не знаешь, какая опасность тебе грозит. Но здесь остаться я могу всего один день, так как важные дела заставляют меня немедленно возвратиться в Медиолан.
Не обращая внимания на мои слова, Pea продолжала говорить к юноше:
– Ложись опять и спи еще. Но не смей выходить из дому без моего позволения. И если придет твоя мать, пошли ее ко мне. Прощай.
Взяв меня за руку, Pea вывела меня из дома, и я заметил, что, уходя, она закрыла дверь на ключ, так что бедный Люциферат остался в комнате запертым. На улице Pea снова приняла свою царственную осанку, приказала юношам с копьями охранять вход в храм, не впуская в него никого, и медленно повела меня на край селения, причем встречавшиеся почтительно расступились перед нами. Так мы дошли до маленькой хижины, которую занимала сама Pea и у дверей которой тоже стоял человек на страже; Pea ввела меня внутрь, старательно закрыла дверь, потом усадила меня на скамью и, вдруг став обыкновенной женщиной, опустилась предо мною на колени и разлилась в безудержных жалобах:
– Юний, мой Юний! как долго я ждала тебя! Я каждый день выходила с народом навстречу тебе, но тебя все не было. Но теперь ты со мною, и снова все хорошо. Теперь я опять верю и в себя, и в свое дело.
С утра я ничего не ел и не пил и был довольно утомлен переходом по скалам, однако я поспешил воспользоваться случаем, чтобы сразу выяснить свое положение. Я отстранил руки Реи, так как она обнимала меня, и сказал ей строго:
– Не будь безумной, Pea. Я пришел только потому, что узнал, какими опасностями ты окружена. Знай, что Грациан, с которым вы мечтаете бороться, выслал против вас полный легион. Я сам видел новый лагерь в горах. Еще через несколько дней легионарии ворвутся сюда, и вы все, ты и твои новые люди, будете перебиты мечами или уведены в город, где вас бросят в тюрьму. Ты должна бежать со мною: еще есть время. Оставь свою безумную затею. После, в свободное время, я укажу тебе другие пути, чтобы ниспровергнуть власть Грациана, теперь же надо думать лишь о собственном спасении.
Словно изумленная, Pea встала с колен, посмотрела мне в лицо и возразила гордо:
– Ты все забыл, Юний, за те месяцы, что был далеко от меня. Мы не можем быть побеждены. Мы, помощью сил тьмы, уже торжествовали над воинами Римскими. Мы восторжествуем еще не раз. Нам Роком суждена победа. За меня вся Реция, и стоит мне сказать слово, как десять тысяч человек придут сюда, чтобы сражаться за своего Господина. Силы врагов мне не страшны.
– Ты опять безумствуешь и обольщаешься, – ответил я. – Вспомни судьбу Помпея, тоже уверявшего, что ему достаточно топнуть, чтобы из земли вышли легионы. И что могут твои пастухи и колоны, вооруженные старыми мечами и вилами, против легиона, окрепшего в боях с франками! Ты знаешь, что я не менее твоего желаю погибели Грациану; послушайся меня, я дам тебе совет, как успешнее бороться с императором и нанести ему больший вред.
– Я слушаю голос Божий, указывающий мне, по какой дороге идти, – гордо ответила Pea. – Я подчиняюсь Року, ибо из его лука брошена я, как стрела, в стан врагов. Я – в руке Бога живого, и он направляет мои шаги.
Пока Pea говорила так, я рассматривал ее лицо и вновь отчетливо видел, что она была некрасива и старообразна. У нее был сероватый цвет кожи, неправильные черты, глаза, в обычное время казавшиеся бесцветными. И ничего, кроме большой жалости к этой женщине, не было в моей душе. С радостью подумал я, что ее чары более надо мною не властны, и без всякого волнения спросил ее:
– Неужели ты думаешь, что этот юноша, которого мы застали сонным, в самом деле назначен для того, чтобы стать Господином мира? Мне кажется, он более пригоден быть гистрионом.
Волнение овладело Реею при этих моих словах; она, в своем пышном одеянии, опять опустилась на колени предо мною, наклонила голову в белой жреческой повязке, как виноватая, и тихо прошептала:
– Ты – прав. Мы с тобою ошиблись: это – не он. Наш императорский колобий не на тех плечах, которые должен был бы украшать. И в этом мое горе.
Тогда я воскликнул:
– Если ты поняла это, не связывай своей судьбы с делом погибшим. Твои успехи, – весьма небольшие, впрочем, – зависели лишь от того, что ты в себя верила. Кто усомнился в себе, тот уже не может побеждать!
Но с обычным своим упорством Pea возразила:
– А в этом ты не прав! Если это – не Он, то все же где-то уже явился другой, истинный. Пророчества не могут обманывать. Все равно мы должны начать нашу борьбу, ибо времена и сроки исполнились: ты сам это знаешь. Здесь мы положим начало, и наши победы воссияют миру, как яркий маяк. Там, в другой стране, где ждет Он, истинный, услышат о них, и тогда, с пением молитв, мы пойдем поклониться настоящему Царю, грядущему, чтобы установить свое царство.
Я рассердился на упрямство девушки, которая на этот раз говорила не в бреду, не в исступлении, не как Сибилла, но с ясным разумом, и ответил резко:
– Глупая, неужели ты хочешь, хотя бы с десятью тысячами полудиких рецийских селян, без оружия, без умения, без опытных предводителей, вести войну со всей империей? Вы будете рассеяны, как мякина по ветру. Оставь свои бредни и пойми, над какой пропастью ты стоишь.
– Глупый! – возразила Pea. – Неужели ты думаешь, что я надеюсь на силу оружия? Я верю и знаю, что силы невидимые помогают нам, а что перед ними легионы, закованные в железо? Как протекающая вода, исчезнут они и побегут, как робкие бараны от волка. Не выдуманные Диоскуры споборают нам, но духи сильные, разящие огнем, ищущие победы после унижений долгих! Сломятся роги нечестивых и вознесутся роги праведных.
Так мы спорили с Реей еще долго, но напрасно я тратил все доводы логики, какие только мог найти, – она ничего не хотела слушать. И, наконец, я решил, что сделал достаточно, чтобы не упрекать себя никогда в гибели этой девушки. «Она сама избрала свою судьбу, – сказал я себе, – и теперь мне остается позаботиться о своей».
Решив так, я круто переменил разговор и напомнил Рее, что устал и голоден. Она, к моему удивлению, не удивилась моим словам, не ответила мне гневными упреками, не стала говорить, что должно заботиться о душе, а не о теле, но тотчас встала, пошла за перегородку, отделявшую часть домика, сама принесла мне хлеба, козьего сыра и немного вина. Пока с понятной жадностью я утолял свой голод, Pea стала участливо расспрашивать меня обо всем, что со мною произошло после того, как мы виделись в последний раз. Я рассказал о неудаче своей попытки убить Грациана, о своем тягостном заточении, о возвращении в Город и не скрыл, что теперь еду в Британнию с важным поручением. Все это Pea выслушала внимательно, ничего не возражая и делая вид, что все знала раньше, но о себе и своих приключениях не сказала мне ни слова, как я полагаю, умышленно. Вообще я заметил сразу, что безумие ее ослабло: она говорила вполне разумно и реже пересыпала свою речь словами из христианских священных книг.
«Клянусь Геркулесом, – говорил я себе, – она выздоравливает!»
Но когда я кончил свой завтрак, Pea, словно забыв мои слова о Британнии, неожиданно сказала:
– Теперь я прикажу созвать совет старейшин: надо, чтобы они узнали тебя.
– Помилуй, – возразил я, – на что им меня узнавать! Сегодня же вечером я уйду отсюда, – один, если ты не хочешь за мною последовать, – и не возвращусь никогда. Я прибыл сюда лишь затем, чтобы тебя видеть.
– Сегодня ты не уйдешь отсюда, – отозвалась Pea.
– Так завтра, – сказал я настойчиво.
Pea, как это ей случалось часто, не обратила на мои слова никакого внимания, но, отворив дверь, приказала человеку, сторожившему вход, идти и собрать тех старейшин, которые были поблизости. Страж поклонился и пошел исполнять приказание. Я пожал плечами и повторил:
– Завтра мне необходимо вернуться в Медиолан: меня ждут.
– Она не дождется тебя, или, вернее, ты ее не дождешься! – произнесла Pea пророческим голосом. – От века ты обречен мне.
Я подумал о том, что мне полезно узнать как можно больше о жизни и замыслах мятежников, и перестал спорить.

IV

Медленно стали собираться в низкую и душную хижину Реи те, кого она называла старейшинами. Все, входя, почтительно Рею приветствовали и, молча, садились на скамьях, стоявших вдоль стен. По большей части то были люди не молодые, даже старики, простые селяне, с грубыми лицами, обветренными горными вихрями, и внешность только двух или трех выдавала горожан. Все, вероятно, уже слышали о моем прибытии, потому что всматривались в меня внимательно. Когда собралось восемь человек, Pea спросила:
– Остальных трех нет?
Кто-то ответил:
– Оба Иакова – в Малом Селе, а Матфей, по твоему приказанию, проповедует горным пастухам.
– Хорошо, – сказала Pea, – значит, в сборе все. Теперь есть среди нас и двенадцатый, тот, кого мы называли Иоанном. Он к нам прибыл, чтобы исполнить число.
Говоря так, она подошла ко мне и взяла меня за руку; я невольно встал; а все присутствовавшие тоже встали и поклонялись мне.
После короткого молчания тот, кого потом называли Андреем, спросил:
– А знает ли новый брат все правила нашей общины?
Pea поспешно ответила:
– Он раньше других пришел к истине, и мы должны не спрашивать его, но его слушать.
Андрей, старик, с длинной седой бородой, возразил осторожно:
– Мы знаем, что брат Иоанн много послужил проповеди истины и пострадал за нее, но пусть все же он, как все другие, даст клятву соблюдать наши правила, подчиняться нашим решениям, служить только нашим целям и вечно быть во вражде с императором, неправо занявшим престол Грядущего.
– Нет, Нет, Андрей, – быстро воскликнула Pea, – от него мы не будем спрашивать клятвы. Иоанн – ученик любимейший, и мы ему верим без клятвы. И еще объявляю вам, что его с этого дня я избираю своим братом. Этого с вас довольно.
Было явно, что собравшиеся таким решением Реи не довольны, но никто не посмел спорить. Один лишь Андрей с упрямством сказал:
– Пусть все-таки он отдаст все, что имеет, в общину, – ибо никто из нас не должен обладать своим имуществом.
Pea тогда обратилась ко мне с такими словами:
– Возлюбленный брат! Ты знаешь, что ко всем врагам нашим мы не ведаем пощады: для них у нас – кинжал, и меч, и яд. Но между нами, до тех пор, пока мы не победили мира, у нас все общее: все мы братья и сестры друг другу, каждый и каждая – муж и жена друг другу, и кто что имеет, отдает это всем другим. Так и ты, входя в общину новых людей, передай все, что есть у тебя, всем другим, и будешь обладать всем, чем владеют другие.
Я покорно вынул несколько серебряных монет и выложил их на стол, делая вид, что больше у меня ничего нет. По-видимому, скудное содержание моего кошелька произвело дурное впечатление на присутствующих. Тот, кого потом называли Фомою, спросил меня:
– Брат! У тебя подлинно нет ничего более? Вспомни историю Анания и Сапфиры. Ведь неправду ты скажешь не человекам, но Богу.
При таких словах Pea пришла в крайний гнев и, выпрямившись, закричала на Фому:
– Как смеешь ты высказывать эти сомнения! Видно, недаром мы тебе дали имя Неверного! Молчи и знай, что брат Иоанн ближе тебя стоит и ко мне, и к Грядущему.
После такого заявления никто более не решался возражать. Другие апостолы молчаливо признали меня включенным в свое число. Кто-то напомнил, что уже время перейти к вопросам очередным, и начался род военного совета, на котором я присутствовал с великим изумлением.
Из собравшихся старейшин двое, кажется, совсем не говорили по-латыни, некоторые говорили с грубыми ошибками и мало, и только двое горожан свободно владели благородным языком Западной империи. Поэтому, слушая произносимые речи и вникая в их смысл, порою просто хотелось смеяться. Но сами апостолы держали себя с важностью необыкновенной, как если бы они были на заседании полного Сената или в консистории принцепса. Один за другим они сообщали, что успели узнать за день, и предлагали те или иные меры.
Сначала речь шла о мелких проступках жителей селения, о юноше, не пришедшем на вечернее богослужение, о женщине, утаившей в свою пользу петуха, о девушке, отказавшей брату, который требовал ее любви. Старейшины обсуждали эти преступления и тут же постановляли свои решения, без соблюдения каких бы то ни было форм судопроизводства, не спрашивая даже обвиняемых и приговаривая их то к отлучению от общественных обедов, то к принудительным работам на кухне, то к несению лишней сторожевой службы. Только после этого перешли к делам более важным и заговорили о том, что единственно должно было бы занимать внимание всех – о наступлении на стан мятежников префекта с его легионом.
Все уже были осведомлены, что Римский лагерь стоит в каких-нибудь шести–десяти милях от селения. Некоторые рассказывали, что видели передовые отряды и военных лазутчиков под самой горой. Кто-то уверял, что одна когорта обходит горы, чтобы оцепить всю местность. Раздались даже голоса, что в самом селении есть переодетые соглядатаи.
Когда зашел спор о том, что делать, старейшины стали подавать мнения одно другого нелепее. Андрей предложил на всех дорогах поставить изображение Змия, говоря, что это одно отразит все приступы легионариев, потому что их глаза будут ослеплены. Варфоломей высказался за то, чтобы обратиться к легиону с проповедью и тем его весь привлечь на свою сторону. Фома решительно настаивал на том, чтобы немедленно вступить в открытый бой, но сомневался в победе и советовал после нее прямо идти на Медиолан.
Тогда и я счел минуту подходящей, чтобы вмешаться в обсуждение, и сказал так, применяясь к речам присутствующих:
– Братья! Вы, верно, забыли, что такое наши легионарии. Во-первых, это – люди, привыкшие к безусловному повиновению своему начальнику. Они, если им прикажут, не шевельнув бровью, размечут тысячи изображений священного Змия. Во-вторых, это, часто, – дикие германцы или скифы, которые не станут слушать наших проповедей, да и не поймут их. Им проповедать столь же бесполезно, как говорить к мертвым скалам. В–третьих, это – бойцы, закованные в железо, хорошо вооруженные, с которыми – конница и баллисты. От отца к сыну переходит ремесло воина, и поколение за поколением привыкают они к военным трудам; их ли вы надеетесь сокрушить с толпою людей необученных и плохо вооруженных? Я вам дам свой совет: мы все должны рассеяться по горам, всюду собирать новых приверженцев, всюду сеять мятеж, привлечь на свою сторону другие легионы и ждать, когда к восстанию будет готова вся Реция и соседние провинции.
Говоря так, я полагал, что правильно исполняю поручение Гесперии, так как только большой мятеж нескольких провинций мог бы быть полезен нашему делу, а не маленькое восстание нескольких селений, которое, конечно, без труда будет подавлено военными силами. Но Pea, которая с беспокойством следила за моей речью, боясь, что я скажу что-нибудь неуместное, здесь прервала меня и воскликнула:
– Брат Иоанн – прав! Не на силу, не на хитрость, не на убеждения должны мы уповать, а единственно на помощь незримых покровителей наших! Или вы забыли, что ангелы тьмы берегут нас и крылами своими покроют нас в час битвы? Но с последними словами брата мы не можем согласиться: не отступать должны люди новые, но идти вперед, не прятаться, но выйти на яркий свет. Не так ли, брат Петр?
Лица всех обратились к человеку, молчавшему до сих пор, еще не старому, с лицом горожанина, умным и хитрым, и, улыбнувшись, он заговорил плавно и правильно, обличая хорошее знакомство с правилами реторики. Видимо, стараясь говорить как можно проще и яснее, он сообщил, что в одиннадцати селениях, пока примкнувших к мятежу, можно собрать до двух тысяч мужчин. К ним надо присоединить несколько сот горных пастухов, готовых помогать в борьбе с ненавистными императорскими войсками. Однако только половину этих сил можно вооружить мечами, копьями, шлемами, наколенниками; на долю остальных приходятся ножи, дубины, самодельные луки. Поэтому сосредоточивать всех людей в одном месте и вступать в открытый бой было бы безумно. Напротив, должно силы раздробить, укрепить каждое селение, каждую гору и везде сопротивляться до последней возможности.
– Из каждой скалы, – говорил Петр, – мы должны создать крепость. Каждый дом должен на несколько дней задерживать легионариев. Мы будем поражать врагов из-за угла стрелами, будем скатывать им на головы камни, будем ночью поджигать их стоянки. Когда в одном месте сопротивляться станет невозможно, мы будем переходить в другое. Посмотрим, долго ли префект выдержит такую борьбу. Римские воины отступят перед неприятелем невидимым и сами потребуют, чтобы их отвели обратно в долины. Мы останемся в горах властелинами и будем собирать новые силы.
Речь была настолько дельная, что спорить против нее было трудно, и даже простые селяне поняли все преимущество предлагаемого им способа действий, который, впрочем, немногим отличался от того, который советовал я. После недолгих рассуждений все согласились с Петром, и он, как бы приняв на себя обязанности вождя, стал отдавать другим подробные приказания. Так, Филиппу и Варфоломею он сказал идти немедленно в какие-то отдаленные селения и там строить укрепления; Матфея послал к горным пастухам, чтобы раздать им оружие; нам всем посоветовал завтра же утром покинуть место, где мы находились, и перебраться в Новое Село, которое защищено самой природой, так как стоит над глубокой пропастью и прислонено к высокой скале. И с этим все также согласились почти без спора.
На том военный совет закончился. В комнате становилось жарко и душно, все мы были рады выйти на свежий воздух, и один за другим старейшины с низким поклоном покидали собрание. Так как я не знал, что мне делать, то Петр, обменявшись с Реей несколькими словами, подошел ко мне и сказал:
– Брат Иоанн, Царице надо отдохнуть, пойдем со мною, я покажу тебе все достойное внимания.
Мне оставалось только подчиниться, и Петр повел меня через все селение, где на улице весело толпились его жители. Одни были заняты домашними работами, другие укладывали свое добро, вероятно, уже прослышав о предстоящем переселении, третьи просто разговаривали между собою на местном наречии, хохоча, толкая друг друга. Все было так просто, как в любом маленьком горном селении, и ничто не выдавало, что здесь – средоточие мятежа, потребовавшего посылки целого легиона, что здесь – столица, где пребывает новый император, соперник божественной особы Грациана, что здесь, в маленьком домике, спит тот, кого прочат во владыки вселенной, кто думает стать противником и победителем Христа, заместителем его в умах людей нашего времени.
Водя меня по селению, Петр показывал мне то дом, где было собрано оружие, немалое количество мечей, копий, щитов, дротиков, шлемов, то длинные общественные столы, за которыми все жители обедали вместе под открытым небом, то большие печи, сложенные прямо на земле, на которых женщины, назначенные на этот день, уже начали готовить пищу. По дороге Петр знакомил меня с разными встречавшимися людьми, и те, узнав мое имя, уже известное им, приветствовали меня, как одного из вождей. Я воспользовался случаем и старался обо всем расспросить моего спутника, но он был очень осторожен и, охотно отвечая на мои вопросы, касавшиеся устройства общины, делал вид, что не слышит меня, когда я его спрашивал, кто он сам, откуда попал сюда и какие цели преследует. Я видел только, что он – человек бывалый, опытный, образованный, и недоумевал, что заставило его соединить свою судьбу с делом, явно безнадежным.
Разговаривая, мы миновали последний дом и продолжали подвигаться вперед, вниз, по той тропинке, по которой меня утром принесли в селение. На одном повороте Петр предложил мне отдохнуть, и мы сели на камне, так что перед нами простиралась вся долина, поросшая кустарником, между которым извивалась тропинка, ведущая на дорогу к Медиолану. Мне захотелось исследовать ее подробнее, так как я уже не сомневался, что из стана мятежников мне придется бежать тайно, и потому, посидев немного, встал и сказал своему спутнику:
– У тебя, вероятно, есть дела в селении, возвращайся туда, а я пройду еще несколько шагов вперед: может быть, мне удастся подметить присутствие поблизости Римских лазутчиков.
– Нет, нет, – возразил Петр, – дальше идти нельзя: мы оба должны вернуться в селение к обеду.
– Но я не хочу обедать, – сказал я.
– По нашим правилам, на обеде мы должны присутствовать все, – ответил Петр.
Я не без гнева сказал в ответ, что если правила так стеснительны, то их исполнять я не намерен. Не знаю, сделал ли Петр при этом какой-нибудь знак, но только в эту минуту из кустов появилось двое рослых юношей с толстыми дубинами в руках и загородили мне дорогу. Поняв, что меня насильно заставляют вернуться, я невольно схватился за кинжал, но здесь произошло следующее: рукою, быстрой, сильной и ловкой, Петр, прежде чем я успел опомниться, вырвал у меня кинжал и с добродушной улыбкой сказал мне:
– Возлюбленный брат Иоанн! Ты, верно, не понял, что мы обязаны отдать общине не только свои деньги, но и все, чем мы владеем. И этот твой кинжал должен быть также присоединен к складу оружия. Он нам пригодится: таких хороших кинжалов у нас мало.
Охваченный понятным раздражением при таком насилии, я резко стал негодовать на то, что у меня отнимают мою вещь, мне необходимую, но Петр опять возразил:
– Ты ошибаешься: у тебя берут твой кинжал, но зато ты становишься обладателем всего того оружия, что собрано нами. Взамен одного кинжала ты получаешь сто с прибавкой многих мечей, копий, дротиков. Ты стал богаче, а не беднее. Притом твой кинжал тебе возвратят, когда тебе в нем будет нужда: в час боя.
Говоря так, Петр прочел надпись на рукоятке кинжала: «Учись умирать!»– и усмехнулся.
После этого мы пошли обратно в селение, но я, конечно, уже не мог разговаривать с моим спутником, так как гнев, ярость и злоба буйствовали в моей душе, сплетаясь и расплетаясь, как змеиные волосы Горгоны. Я чувствовал теперь, что при всем почете, какой мне оказывали, в стане мятежников я был пленником, и понимал, какой опасности себя подверг, предприняв свое безрассудное путешествие. Однако в то же время я надеялся, что с помощью Реи, которая, по-видимому, готова была меня защищать против всех, я сумею освободиться и еще к сроку вернуться в Медиолан. Я обдумывал планы побега и даже помышлял о том, чтобы отомстить этому Петру, унизившему меня своим насилием. С такими невеселыми мыслями я вернулся в селение, где уже делались последние приготовления к общественному обеду.
Как то было в древней Спарте, по улицам были расставлены длинные столы, за которыми уже размещались все жители: мужчины, женщины, дети. Для старейшин был приготовлен стол особый, и Петр повел меня к нему, предупреждая не без насмешки, что пища будет, может быть, не столь изысканна, как я к тому привык.
– Мы на войне, – говорил он, – а во время походов надо уметь питаться одним хлебом и водою. Эти люди, разумеется, лучшего не видали во всю свою жизнь. Но вспомни Великого Александра, вылившего при переходе через Гедрозию ту воду, что воин принес ему в шлеме. Мы должны поступать так же.
Я не ответил ничего, так как мне было нестерпимо разговаривать с моим оскорбителем, но отметил в душе, что этот Петр охотнее в своих речах приводил примеры древности, чем имена Христа и слова христианского святого Писания. Я подумал, что он – или изменник, императорский соглядатай, или человек подлый, из личных целей прикидывающийся христианином, одним из «людей новых», как они называют себя. И, думая так, я решил быть настороже и свои сомнения сообщить Рее.
Ни Реи, ни Люциферата среди нас не было, так как, по словам того же Петра, они готовились к вечернему служению, и, как это ни странно, я при этом известии испытал чувство, похожее на порыв ревности. Угрюмым сел я за стол и во все время обеда молчал, а на обращаемые ко мне слова Петра старался отвечать как можно короче, каким-нибудь «ita», чтобы только прекратить разговор. К тому же главным кушаньем оказалось что-то, действительно напоминавшее спартанскую черную похлебку, а так как я не купался в Эвроте, то и пришлось мне ограничиться одним козьим сыром, хлебом и местным вином, бывшим, впрочем, на столах в изобилии. Зато за другими столами господствовало безудержное веселие, раздавались громкие голоса, смех, вскрики, и я видел, как там мужчины бесстыдно обнимали женщин и как сидевшие рядом вольно заигрывали с маленькими девочками и мальчиками.
Благодаря медленности, с какой кушанья подавались на столы, обед затянулся до сумерек, чем, кажется, все были скорее довольны, но вдруг Петр, взглянув на солнце, скрывавшееся за горой, встал, ударил ножом по доске стола и крикнул таким голосом, что он пронесся всюду:
– Братья! время кончить нашу общую трапезу! Настал час вечернего служения!
И тотчас все повскакали из-за столов и двинулись с шумом к тому домику, который называли дворцом-храмом. Я заметил при этом, что среди толпы было много совсем пьяных. Около храма все остановились и по чьему-то знаку начали петь свой гимн, – слов которого нельзя было разобрать, – еще более пьянея от тесноты и пения.
Меня Петр поставил около самой двери, и я видел, что другие апостолы расположились поблизости. Между тем вокруг постепенно темнело и на небе означались первые звезды.
Вдруг двери храма раскрылись, и стала видна внутренность дома, освещенная маленькими луцернами. Прямо перед входом, на каком-то подобии трона, восседал Люциферат в высокой египетской тиаре и в том пурпурном колобии, который так долго тревожил меня, покоясь на дне моего дорожного ларя, а в руке у юноши был жезл с золотым изображением Змия. Около стояла Pea, закутанная в белый плащ; лицо ее при мерцании света казалось бледным и странным, и вновь я в ней узнал ту пророчицу, которая умела увлекать за собою обезумевших людей. Еще в глубине комнаты я различил Филофрона и его жену, которых видел когда-то в Медиолане, на собрании Змиепоклонников.
При этом зрелище толпа закричала восторженно и неистово, а иные даже падали на колени и простирали молитвенно руки к своей Царице. Но Pea сделала знак, чтобы все замолчали, и, выступив вперед, остановилась на пороге дома. Здесь несколько мгновений она стояла, качаясь, как пьяная, потом заговорила голосом громким и звучным, который должен был долетать до последних рядов толпы:
– Да не смущается сердце ваше! Веруйте в Бога и в нас веруйте. Мы – путь и истина и жизнь; нет пути к Богу, как только через нас. Кто любит нас, того и мы возлюбим н воочию явимся ему. И мужайтесь, любящие, ибо нам дано победить мир. Что и где были вы? – в безвестности скитались, и вот мы призвали вас, чтобы вы владели народами и повелевали странами. Люди новые! ведайте, что вам все разрешено и все позволено, что ни в чем нет для вас запрета. Вы все святы, потому что возлюбили нас и тем освятили свою душу и свое тело. Нет ныне никакого осуждения тем, которые в Пришедшем живут не по плоти, но по духу. Всякий грех освятится в вас, зло совершите – и будете увенчаны с Неба, преступите закон – и ангелы возопиют вам: «Слава!» Господь есть Дух, а где Дух Господень, там свобода. Дерзайте, братья, потому что должны вы чувствовать святость, нисшедшую на вас! По всей земле разольется учение наше, и неверные станут рабами нашими, и власть над людьми дастся вам за то, что первыми вы явились к поклонению Пришедшему. Сильные унизятся, гордые будут низложены, владыки преклонятся, и вам дан будет скипетр земли. К победе и к царству веселия идите за нами, люди новые!
Еще долго так говорила Pea, причем, вероятно, иным все же не было слышно ее слов, а другие не понимали их, не зная нашего языка; но на всю толпу речь производила впечатление удивительное. Женщины уже не могли удержаться, плакали и что-то восклицали, старики селяне дрожали, словно от холода, все порывались вперед, чтобы стать ближе к пророчице. Тогда Pea, прервав свою проповедь, опять сделала знак замолчать, и хор девушек довольно стройными голосами запел то подобие христианской литании, которое я слышал в Городе. Снова раздавались в ночном безмолвии горного селения страшные призывы к греху, любодейству, убийству, и толпа, в которой многие стояли на коленях, отвечала на возгласы:
– Да будет!
Когда же литания кончилась, старуха, жена Филофрона, подала Рее сосуд с вином, и девушка, вновь вышедши на порог, возгласила те же слова, что произносятся и на христианских богослужениях...
..............................
Волнение народа достигло к этой минуте напряжения высшего, Pea же продолжала молитвенно:
– Час настал сумрака, покрывающего все деяния! час настал радости и наслаждений! час настал награды за дневные труды! Сумрак священный, черные крылия единого нашего Заступника, великого, мощного Царя Тьмы! Когда затмилось солнце, когда погас свет ненавистный, служим тебе помыслами и делами, ибо достойно восхвалять тебя душами и телами нашими, кои ты освятил. Владыка сильный, радости ниспосылай, за которые твои слуги тебя славят. Слава тебе, приведшему мрак.
Подступив тогда к Люциферату, продолжавшему сидеть безмолвно и неподвижно, со своим озмиенным жезлом в руке, как восковая кукла, Pea ему подала сосуд с вином, и тот приник к нему губами. Потом медленно она стала снимать с отрока его одеяния: и пурпурный колобий, и тунику, и золоченые полусапожки, и когда его тело было совсем обнажено, к нему припала губами, целуя его поцелуями длительными и сладострастными. При этом виде некое безумие охватило толпу, и смятение наступило среди всех стоявших перед храмом. Мужчины бросались к женщинам и женщины к мужчинам, и здесь же, на глазах у других, замыкали один другого в объятия. Словно какая-то оргия времен Эллагабала повторялась на маленькой лужайке, в этом, затерянном в горах, селении, или словно громадный лупанар вдруг оказался перенесенным за много миль от большого города и предан простым селянам, недавно еще казавшимся добрыми работниками и честными женами. Я видел, как в свете звезд падали на землю обнявшиеся пары и продолжали ласкать друг друга, а тишина наполнилась тихими вскриками и радостными стонами.
Но я не в силах был наблюдать совершающееся, потому что внезапная и нестерпимая ревность сжала мне сердце. Я не мог вынести зрелища Реи, отдававшей свои ласки кому-то другому, хотя еще несколько часов назад говорил себе, что она мне чужда и что больше я не поддамся ее обольщениям. Не помня себя, я вбежал в дом и хотел оттолкнуть девушку от обнаженного тела в сладкой истоме покоившегося отрока, но меня удержали сильные руки Филофрона. Я освободился, однако, от объятий старика и вторично устремился к Рее с горькими упреками. Но в ту же минуту я заметил, что двери храма уже закрыты и что в полуосвещенной комнате нас всего четверо: Pea, старик, спящий Люциферат и я.
Pea тихо выпрямилась и шепотом сказала мне:
– Юний! он – спит, и я всегда усыпляла его, потому что не хочу другого брата, кроме тебя. Ты был мне послан судьбой, и иного я не знаю. Иди за мною.
Старик, погасив догоравшие луцерны, бесшумно скрылся. Обнаженный Антиной был простерт на своем троне без движений. Последний отголосок воли побуждал меня теперь бежать из этого дома соблазна, но Pea в своем белом плаще вновь казалась мне прекрасной. Было ли то влияние вина, которое я пил за обедом, или странного служения, при котором я присутствовал, или чудовищного зрелища, которого я был свидетелем, но уже я не мог сопротивляться девушке. Она ласково, но настойчиво повлекла меня за собою за перегородку, разделявшую храм на две половины, и я покорно, в невольной дрожи, следовал за нею.
Как слабая попытка оправдать свое поведение, скользнула в моем уме мысль, что только на дружбу и любовь Реи я могу рассчитывать, чтобы вырваться из рук мятежников, державших меня в плену, но и сам я почти не поверил такому своему соображению. Я снова поддался таинственным чарам, исходившим от всего существа Реи, снова был в ее власти, как спутники Улисса во власти волшебницы Цирцеи. Словно во сне увидел я мягкое ложе, приготовленное в маленькой комнатке, в глубине храма, и словно во сне почувствовал на своем лице те же нежные уста девушки, которые только что прикасались сладострастно к обнаженному телу отрока. Я не сопротивлялся более, и странно желанной представлялась мне эта удивительная девушка, днем еще казавшаяся некрасивой и старой: как будто что-то необыкновенно дорогое и давно утерянное обретал я вновь. И уже я сам шептал любовные слова, безудержные и неразумные, уже сам добивался губ, алевших в темноте, сам сжимал в объятиях тело гибкое, как у змеи, и дрожавшее в моих руках, как речной тростник под ветром...
Так в эту первую ночь, проведенную мною в стане мятежников, я нарушил клятвы, что со всей искренностью давал и самому себе, и пославшей меня в путь Гесперии.

V

Когда утром я проснулся, при свете солнца, проникавшего в комнату через ставни, закрытые неплотно, Реи со мною не было, и я, вспоминая вчерашний вечер, не мог понять ни своих поступков, ни своих чувств. Оправив одежду, я вышел за перегородку и увидел, что Люциферат продолжал покоиться в объятиях, не знаю, Ицелона или Фантаса, на своем змееукрашенном ложе. Больше никого в храме не было, но когда я попытался выйти на улицу, оказалось, что двери заперты вновь и что я закрыт в нем, как узник.
Понятное раздражение наполнило мою душу после такого открытия, и, подумав немного, я решил, что против людей, держащих меня в заточении, как пленника, всякая хитрость позволена. Я начал будить прекрасного юношу, что удалось мне не сразу, причем, сознаюсь, прельщенный его красотою, я прибегал и к помощи поцелуев, охотно прикасаясь губами к тому телу, которое накануне сладострастно целовала Pea. Когда мой Аниной, наконец, открыл свои удивленные глаза и понял, кто перед ним, я, верно угадывая, что ко мне он отнесется с недоверием, всячески постарался рассеять его предубеждения.
– Милый мальчик! – сказал я. – Как я рад, что нам с тобою пришлось остаться наедине. Ты, может быть, видишь во мне врага, но я – несчастный, которого коварством завлекли сюда и здесь держат взаперти, как и тебя, впрочем. Я хочу тебе довериться, потому что у тебя лицо доброе и нет у тебя причин желать мне зла. Вчера я видел, как ты огорчился от слов Царицы, сказавшей, что вместо тебя теперь она меня избирает своим братом. Хочешь сделать так, чтобы она вернулась к тебе? Тогда помоги мне бежать отсюда: лучшего мне не надо.
Люциферат сначала слушал мои слова подозрительно, но я продолжал говорить со всей убедительностью, какую только мог почерпнуть в своей жажде свободы, и так как юноша не отличался ни особой остротой ума, ни более тонкой сообразительностью, то понемногу он поверил моим доводам и в конце концов воскликнул простодушно:
– Неужели это правда, и ты в самом деле здесь, у нас, в плену, а не пришел с тем, чтобы отнять у меня сестру?
– Клянусь звездами, – сказал я, – что у меня в мыслях нет отнимать у тебя твое счастие, и что если ты мне поможешь, я отсюда уйду и не возвращусь никогда!
Уверившись в моей искренности, юноша огляделся кругом, убедился, что мы одни, и, наклонясь ко мне, стал быстро и сбивчиво шептать свои признания.
– Знаешь, – говорил он, – если так, я тоже уйду с тобою. Мне здесь очень худо. Когда мы жили в городе, меня все любили и многие ласкали. Здесь мать и отец отдали меня Царице и позволяют ей делать со мною все, что она хочет. Прежде она тоже была добрая, но потом стала злая. При других она меня ласкает, а когда мы бываем вдвоем, только бранит и иногда бьет. Меня никуда не пускают и целый день велят спать. Будь ты теперь моим братом, уведи меня отсюда, я тебя буду очень любить.
Особенно многого юноша сообщить мне не мог, так как он не способен был замечать, что совершалось вокруг него, да и мало что ему приходилось видеть, все же я кое-что от него выспросил. Так я догадался по его смутным и спутанным рассказам, что жители селения делятся на две стороны: одну, меньшую, составляют приверженцы Реи, верящие в ее бредни и в то, что Люциферат – пришедший Антихрист; другую, гораздо более многочисленную, – поклонники Змия, называющие юношу своим живым алтарем. Между двумя сторонами постоянно происходят ссоры, а порою даже драки, и только стараниями Реи да Петра, значащего, по-видимому, в общине много, удается поддерживать некоторое согласие и успокаивать распри. Юноша передал мне еще тайное совещание своих родителей, на котором они говорили о том, чтобы Рею убить, так как она враждебна их вере и отвращает поклонников Змия от истины.
Рассказывая все это, Люциферат по-детски плакал, и так мне стало жаль юношу, более прекрасного, чем звезда, что опять я обнял его обнаженное тело, достойное мрамора, и опять начал его покрывать поцелуями. Увлеченный этими ласками и согретый близостью нежных членов мальчика, я не расслышал, как проскрипел ключ в дверном замке и растворился вход. Внезапно и не без смущения я увидел перед собою Петра, подошедшего к нам уже вплотную. Апостол строго и подозрительно смотрел на нас, а я, выпустив из рук гибкое тело, почувствовал новый прилив ненависти к человеку, вчера жестоко меня обидевшему.
Помолчав мгновение, Петр сказал мне:
– Брат Иоанн, нам всем время в путь. Медлить нельзя, и не час теперь предаваться забавам. Дорога наша дальняя. Вставай и иди за мною.
Я ничего не ответил Петру, предпочитая не говорить с ним, но не считал возможным и спорить. Встав с ложа, я последовал за Петром на улицу, стараясь держать себя независимо, как равный. А когда мы выходили из дверей храма, мимо нас прошел Филофрон, видимо, затем, чтобы увести Люциферата.
Улица была оживлена, как в рыночный день, так как жители все уже приготовились к переселению, решенному вчера. Мужчины, женщины, дети, одетые по-дорожному, с котомками за плечами, гудели, как пчелиный рой, переходили с места на место, несли какие-то лари и узлы, навьючивали несколько откуда-то появившихся мулов, переговаривались весело и хохотали беспечно. Отдельно держался отряд юношей, в полном вооружении, в шлемах и под копьем, который должен был, очевидно, охранять других во время пути. Дома стояли растворенными, и все селение уже имело вид покинутого и разоренного улья.
Петр меня провел к домику Реи, где собрались апостолы, державшиеся более молчаливо, вероятно, в сознании своей ответственности, как вождей, и все они меня встретили как товарища и им равного, называя братом Иоанном. Петр уверенной рукою постучал в дверь домика, и почти тотчас она открылась, и на пороге в том же алом одеянии, в каком встретила меня вчера, появилась Pea, в сопровождении двух девушек, заменявших ей рабынь, – Фивы и Агны. Словно истинная Царица, какая-нибудь Нитокрида Египетская, она сделала всему сборищу приветственный знак рукою, села с помощью Петра на подведенного ей оседланного мула и, тронув повод, поехала вперед, а за ней зашагал отряд вооруженных; следом шел Филофрон с женою, сыном Люцифератом и друзьями; потом мы, апостолы, а еще дальше толпа народа, вытягиваясь по узкой тропе, как некий дракон, и высоко подымая над головами золоченые изображения Змия. Оглянувшись на шествие, на людей, уносивших с собою все свое имущество, уводивших за руки малых детей, я подумал о том, что не иначе, когда-то, предки наши отправляли из Города избыток жителей и ветеранов в свои новые колонии.
Никто в толпе не жалел о покидаемом селении, которое, впрочем, для многих было лишь привалом в пути на несколько дней, но все шли шагом бодрым, не жалуясь на часто тяжелую ношу, продолжая свои разговоры, прерываемые смехом и песнями. Можно было представить, что люди идут в соседнее селение на годичный праздник в честь какого-нибудь веселого божества, где им предстоит лишь пить вино и плясать до поздней темноты, а не в укрепленный стан, чтобы там обороняться против натиска Римского легиона. С первой же мили я приметил, что без присмотра меня не оставили, так как рядом со мною оказался не отстававший от меня ни на шаг апостол Фаддей, старик, с лицом морщинистым и загорелым, словно неискусно вырубленным из дерева. Первоначально я смотрел косо на своего неотступного стража, но потом, скучая в пути, уступил его попыткам вступить со мною в беседу, хотя скоро должен был отказаться от надежды что-либо от него узнать, так как невежество и легковерие этого старика поистине были шире самого моря.
– Да, брат Иоанн, – говорил он мне, выговаривая слова грубо, как все реты, – счастие нам выпало такое, какого нельзя было ждать. Святые мученики нам позавидовали бы! Легко ли сказать, – мы в апостолах! Притом первый-то раз сходил Христос в унижении, чтобы пострадать, а теперь грядет со славою и в торжестве. Исполнится пророчество, и мы воссядем на двенадцати престолах судить двенадцать колен израильских.
Фаддей, как дальнейшие его речи мне показали, разницы между Христом и Антихристом не понимал, Рею почитал девой Марией, воплотившейся вторично, истинных размеров земного круга не подозревал и был уверен, что добрая половина империи примкнула к восстанию, что через несколько дней все войска Грациана будут нами истреблены и мы вступим торжественно в самый Рим. Разубеждать апостола у меня не было оснований, и потому возражать я ему не пытался, что не мешало ему, послушно исполняя обязанности моего стража, восторженно рассказывать о чудесах, на его глазах сотворенных Царицей, о помощи ангелов в бою с легионариями, о радостности той жизни, какую теперь ведут люди новые и которая есть уже прообраз блаженства праведных в Раю.
– Думаю, – наивно заметил он, – что нам живется лучше, чем героям в полях Элисийских. Да и как же могло быть иначе? Время ли нам поститься, когда с нами жених наш?
Дорога наша, перейдя долину, углубилась в горы, становясь все уже, и нам постоянно приходилось то одолевать трудные подъемы, то переходить ручьи, то пробираться сквозь сросшиеся кустарники. Подобно мне, все другие, вероятно, тоже ощущали усталость от ходьбы, да и Титан, стоя высоко в небе, палил жестоко. Поэтому около полудня был сделан на небольшой луговине привал, и из вьюков достали наши съестные припасы, все тот же грубый хлеб, и козий сыр, и вино, но наши люди были этому обеду рады, как пиру Лукулла. Радостно все разместились на нежной, душистой траве, пропели, как приапическую песню, какие-то молитвы и, запивая неприхотливую пищу прошлогодним вином, тешились, как члены какого-нибудь братства, вышедшие на увеселительную прогулку. Перед началом этого пира Pea, обходя сидящих, с важным лицом благословляла их обед, и многие остались в убеждении, что такое благословение совершило чудо: благодаря ему скудных запасов достало на всех, все ели, насытились и еще собрали остатки в корзины.
После обеда еще часа два мы должны были идти вперед, взбираясь все выше и выше, пока вдруг с одного поворота не открылся нам, в своей синей красоте, Комацей. Молча, но со сладостным восторгом, я приветствовал «тебя, о, Ларий великий», – озеро, помянутое бессмертным поэтом, и все время, пока наша тропа открывала нам новые просветы на зеленоватую водную гладь, протянутую внизу, подобно безмерной полосе лучшего шелка, на прихотливые изгибы окружающих ее смарагдиновых склонов и смуглых скал, на всю пышность и многоцветность поставленной перед нами дивной картины, далью для которой служили снежные вершины, а рамой – безоблачное небо, – повторял стихи великого Мантуанца:
Нет, ни Мидийцев земля, богатая лесом, ни пышный
Ганг, и не ты, о, Герм, от золота мутный, не смогут
Спорить с Италией славой, ни Бактра, ни Инды, ни даже
Вся, что песками тучна, приносящими ладан, Панхэя.

Но толпа, шедшая со мною, в которой многие были, впрочем, уроженцами этих гор и с детства привыкли к красоте страны, не обращала внимания на величие зрелища, и хор все пел свой нелепый гимн, восхваляющий богатство Иерусалима нового, сходящего от Бога, где стены будут из ясписа, врата – двенадцать жемчужин, в основаниях – яспис, сапфир, халкидон, смарагд, улицы – чистое золото, строения – прозрачное стекло.
Увлеченный созерцанием и мыслями о Италии, царице мира, я не приметил, как мы приблизились к цели нашего путешествия. То был сравнительно большой поселок, почти похожий на городок, разместившийся на широком уступе горы, отвернувшемся от озера. Площадка сзади была действительно загорожена высокой, почти отвесной скалой, и казалось, что к Новому Селу есть лишь один доступ – по узкой тропинке, крутыми извивами подходившей к нему с соседнего холма, через неглубокую лощину. Даже неопытному глазу становилось ясно, что это место, с военной точки зрения, защищено самой природой и что небольшой отряд легко здесь может обороняться против натиска неприятеля, сильнейшего вдесятеро.
В Новом Селе ждали нашего прибытия, так как о нем известили посланные вперед гонцы, и когда приближение наше было замечено сторожевыми, на край горной площадки выбежали люди, издали представлявшиеся маленькими куколками из глины, махали руками и, вероятно, кричали приветствия. В нашей толпе все, словно забыв усталость, отвечали тем же, также махали руками и древками с изображениями Змия, кричали что-то и присоединяли свои голоса к пению девушек, так что скоро образовался нестройный хор из сотен голосов. В то же время невольно мы зашагали быстрее, спеша к отдыху и желанному приюту.
На полдороге, где начинался подъем, нас встретили выбежавшие вперед жители Села; они падали ниц перед мулом, на котором ехала Pea, бросали у ее ног зеленые ветви и кричали: «Благословенна идущая во имя господне!»
По мере приближения к Селу толпа возрастала, и наше шествие опять обратилось в триумфальное, потому что эти люди новые были готовы ликовать и торжествовать по всякому поводу. Я же тщательно наблюдал за Реей и видел, что поклонения она принимала как должное, с тем сознанием своих заслуг, с каким Флакк приглашал Мельпомену увенчать его Дельфийским лавром, и в ответ на восторженные клики только наклоняла немного голову, как император перед чернью. «Ты ли это, – думал я, – бедная, безродная девушка, которую в Римском Порте защитил я, юноша-путешественник, от наглости сирийца, который почитал себя в воле делать с тобою, что ему вздумается?»
Медленно подъехала Pea к домику, уже приготовленному для нее, и у дверей Петр, опять с величайшей почтительностью, помог ей сойти на землю. Обратившись к стоящим поблизости, Pea сказала:
– Мы все – сестры и братья. Дом каждого из нас – дом другого. У нас нет иных врагов, кроме тех, кто не с нами. Пусть же сестры и братья радостно принимают к себе сестер и братьев. Вы все – сыны Божии по вере в нас, и потому все друг другу родные. Итак, одни входите в дом, как к отцу, к сыну, к мужу или жене; другие встречайте входящих, как родителей, как детей, как супруга или возлюбленную, бывшую в отсутствии. Ныне радуйтесь все, что вы вместе!
После этих слов Pea вошла в дом с Фивой и Агной, а наша толпа, исполняя указание Царицы, рассыпалась по селению, и каждый выбирал себе дом и сожителей по своему вкусу. Женщины радушно звали к себе мужчин и тут же протягивали уставшим с пути чаши с вином, старики, кряхтя, сваливали свои котомки у случайного порога, женщины, беспечно бросив своих дневных спутников, выбирали более статного из юношей, наперерыв звавших их в свое жилище. Уже и я готов был последовать общему примеру, когда подошел ко мне Петр, всюду успевавший, и сказал мне голосом, возражений не допускавшим:
– Брат Иоанн! тебе приготовлена комната, где ты будешь жить с братом Фаддеем: так решила Царица.
Меня провели на самый край Села, где в небольшом домике часть была отгорожена для нашего жилья и где старик Фаддей уже положил свою мантику. Подумав, я решил, что мне благоразумнее не противоречить пока желаниям Реи, и, так как меня оставили одного, тотчас лег отдохнуть, после нелегкого перехода, на одну из деревянных скамей, составлявших все убранство моего нового дома. В те минуты я решительно проклинал свое юношеское безрассудство, сделавшее меня пленником христианских мятежников, заведшее меня в неизвестные мне глуби Альпийских гор, удалившее меня от Гесперии, с которой я мог бы быть вместе в этот самый час. Мысли невеселые стали опять надо мною кружиться, как в летнюю жару язвительные комары, и я сам осыпал себя горестными и бесполезными упреками, вытянувшись на жестком ложе, слушая гул радостных голосов, который летел ко мне и с улицы, и из домов, переполненных вновь пришедшими и местными жителями Села.
Конечно, обдумывал я и способы побега, но ни к какому окончательному решению не направил моих мыслей благосклонный бог, и только одно обещание я торжественно дал себе: но поддаваться более чародейственным соблазнам Реи.
– Венера Небесная! – молился я, – ты, царящая на морях, знаешь глубины души человеческой и видишь, что нет во мне другой любви, как к прекрасной Гесперии. Пусть она меня оскорбляет, коварно со мною обращается, посылает меня на гибель, – я ей хочу быть верным. Охрани же меня, Эрицина, от подводных камней и мелей, от опасных скал Пахина, о которые может разбиться корабль моей любви, потому что жажду я его сохранить, как мой дар тебе.
Но и в тот день Аматусия не вняла моим мольбам, или уже sic erit in fatis, только все вновь совершилось в том же порядке, как накануне. Через некоторое время меня вызвали на общественный пир, на этот раз устроенный на земле, так как в Селе не было достаточного числа столов для всех собравшихся. Опять происходило общее пьянство и ликование, в котором я всячески старался не принимать участия, опять, при свете звезд и факелов, началось странное богослужение, которое, может быть, всего более напоминало женские мистерии в честь Приапа; опять я увидел Рею, в час, когда она говорила к народу и выполняла чудовищные обряды, – преображенной, как если бы было в ней два существа: дневное – простая, некрасивая, хотя и разумная девушка, играющая, как в театре, роль Царицы, и ночное – неодолимая соблазнительница, постигшая чары и зелья фессалийских колдуний, умеющая казаться прекрасной и возжигать в сердце такое пламенное желание, которое подобно боли от кинжальной раны, и чтобы бороться с которым надо иметь силы Алкида или ту помощь, какую своему Ипполиту давала божественная Делосская Охотница.
Словно некий сон развивался перед моими глазами, по мере того как все ускореннее бежали минуты вечернего часа, посвященного обрядам в честь Пришедшего, или словно тайная отрава разливалась в моей крови, по мере того Pea из сомнительной Царицы полудикого сборища превращалась в исступленную жрицу и безумную пророчицу, и опять, на виду у зачарованного множества, с мерными движениями служительницы алтаря, сладострастно целовала обнаженно-прекрасное тело отрока Люциферата. Должно быть, и другие поддавались действию того же волшебства, потому что я видел, как преображались простые и грубые лица колонов и пастухов, днем покорно и усердно выполнявших трудные работы, как то ненасытной похотью, то несказанным восторгом воспламенялись их взоры и как женщины, недавно представлявшиеся скромными, или чуждыми всякой страсти, или перешедшими ее возраст, а с ними даже мальчики, едва ли понимавшие слово любовь, и девочки, которым было бы рано приносить свои игрушки к ногам пенорожденной богини, вдруг как бы вовлекались в неистовую пляску вакханок, сами тянули руки к объятиям, ласк требовали насильственно и искали их бесстыдно, готовые, подобно своим древним сестрам, растерзать в клочки сопротивляющегося Орфея. Как стрелы далеко разящего бога, некогда разносившие смерть по Ахейскому стану, во все сердца вонзались здесь стрелы вожделения, и это торжество Афродиты-всенародной, под нежданной личиной проникшей в круг исповедников новой веры, делало понятным, что их побуждало разорвать узы семьи, отречься от прежней мирной жизни, обречь себя тягостным трудам и грозным опасностям, вплоть до самой смерти, и объясняло бесхитростные слова, сказанные мне утром апостолом Фаддеем: «Думаю, что нам живется лучше, чем героям в полях Элисийских».
В тот день, как накануне, поддался я заразе общего безумия, снова моему сбившемуся с пути разуму показалось самым страшным – отдать поцелуи Реи-Царицы другому, и моим ослепленным чувствам представилось самым желанным – еще раз изведать непонятную остроту ее ласк. Словно верный последователь почитания Змия или Пришедшего, послушный ученик тех выдумок, которые, путая учения философов и мечты Зороастра, излагала Pea, я опять признал себя братом избравшей меня сестры и не противился ее искушающей воле. Но все же в глубине души уже в ту ночь я понял, что гибну, как гибнет человек, нечаянно забредший в трясину и почувствовавший, что обе его ноги ушли в вязкую топь.

VI

После того проходил день за дном, повинуясь велениям старого Сатурна, и у каждого, как у древнего друга этого бога, было два лика. Время до заката солнца было посвящено работам, главным образом военным упражнениям и возведению укреплений для обороны Нового Села; часы после захода – безумным богослужениям и произволу страстей. И тщетно было мне повторять всем известный стих: «А между тем бежит, бежит невозвратимое время!» – тина засасывала меня все глубже.
В Новом Селе всего собралось не меньше шестисот человек, из которых много больше половины было мужчин. Конечно, едва ли не для трети – места в домах не нашлось, и эти проводили ночь под открытым небом, пользуясь тем, что наступало лето, хотя в этот год погода стояла не совсем теплая. Но радости каждого вечера, превращавшие для людей новых каждый день в праздник, как для фламинов Юпитера, свобода той жизни, которую установила в своей общине Pea, и безрассудная вера в конечное и скорое торжество над всеми врагами, которую она сумела внушить, делали то, что никто на лишения не жаловался, все с рвением величайшим относились к своим обязанностям и без возражений выполняли те приказания, какие от имени Царицы и совета старейшин отдавал Петр. Если были в среде наших людей распри, то они возникали только из споров о вере, когда, словно на одном из тех совещаний, которые под именем соборов любят устраивать христиане, часть начинала прославлять истинность учения о божестве Змия, а часть поучать о тайне бытия Пришедшего, и грубые селяне, не умея разобраться в хитростях диалектики, от логических доводов переходили к доказательству своей правоты кулаками. Но такие столкновения первое время, когда всем жилось благополучно, легко успокаивал своими повелительными разъяснениями Петр или, в крайнем случае, Pea, решения которой всеми выслушивались как божеский голос из Додонской листвы.
Почти каждодневно небольшие отряды, преимущественно юношей, отправлялись на добывание припасов, спускались с нашей горы, прокрадывались или врывались в дальние селения, не примкнувшие к мятежу, переезжали в лодках через Ларий, доходили до округа Авсуции или на юг до Кома и даже дальше, и возвращались с желанной добычей, принося в Село ковриги недавно испеченного хлеба, прикатывая бочки вина, залежавшиеся в домашних погребах, пригоняя баранов, иногда и быков. Такие разбойничьи набеги тешили отвагу нашей молодежи и поддерживали жизнь всей общины, члены которой, освободившись от всем надоевшей повседневной работы, давившей прежде ярмом их жизнь, теперь ни в чем не знали недостатка и, сытые и пьяные, могли вольно предаваться очередным оргиям. Не удивительно поэтому, что вера в среде людей новых не ослабевала, что все более и более убеждались они в божественности откровения, принесенного им Царицею, что на самоё Рею они смотрели как на посланную с неба, чтобы открыть двери той темницы, какой раньше было их существование, и ввести их заживо в сады блаженства.
Впрочем, нельзя сказать, чтобы жизнь в Новом Селе проходила в праздности, так как, по настояниям Реи и Андрея, Петр всех заставлял усердно готовиться к неизбежному нападению Римского войска. Все мужчины, словно в постоянном лагере, учились владеть оружием, метали в цель копья, стреляли из лука, бились друг с другом на мечах, по ночам стояли, поочередно, на страже. В то же время единственную тропу, ведшую к Новому Селу, мы перегородили высоким валом, сложенным из камней, вышиною в два человеческих роста, причем площадка на вершине была еще защищена деревянным портиком с бойницами. Поблизости поместили, под прикрытием выступающей скалы, откуда-то добытую старую ручную баллисту, управление которой было Петром поручено не кому другому как мне. То возвышение, на котором баллиста стояла, у нас называли горой Фавором, ручей, протекавший через Село и кидавшийся водопадом в пропасть, – потоком Кедропом, скалу, замыкавшую нас с севера, – Синаем.
Как-то неприметно заботы нашей жизни становились мне не чужими, и если первые дни я медлил в стане мятежников потому, что меня стерегли и я не знал, какой мне избрать путь для бегства, то позднее, когда надзор надо мною ослаб и с окружающими местностями я несколько ознакомился, меня удерживало только то странное оцепенение воли, которое всегда мною овладевало в присутствии Реи. Первое время я почти каждый день говорил себе, что уйду завтра, но искушающее желание провести еще одну ночь с Реей всегда заставляло меня откладывать исполнение своего замысла, и услужливый ум придумывал ряд оправданий, вроде того, что я все же способствую нашему делу, поддерживая попытку мятежников, или что теперь Гесперия уже покинула Медиолан, и мне должно переждать неделю, чтобы встретить ее в Виенненской провинции. Я даже, как ни казалось мне первоначально постыдным готовиться к истреблению Римских легионариев, деятельно занялся вверенной мне баллистой, изучил устройство этой военной машины, – отнюдь не досягавшей высотой до неба, – и долгие часы проводил, приучая четырех юношей, данных мне в помощники, к меткой стрельбе, по-детски радуясь на их успехи.
Среди жителей Села, обращенного в воинский стан, я, впрочем, не сдружился ни с кем, так как мне были чужды эти грубые люди, вдобавок сбитые с толку призрачными мечтами о предстоящем им величии. В их головах, привыкших думать лишь о простом и близком, пророчество о царстве Антихриста превращалось в ожидание роскошных домов, где они каждый день будут пить вина вволю, а хитрое учение о том, что должно умножать грех, чтобы приблизить час Страшного суда, – в призыв убивать людей богатых и образованных и грабить их имущество. Мне становилось нестерпимо, когда какой-нибудь горный пастух, некстати приводя слова из Посланий апостолов, начинал уверять меня, что скоро мы будем пировать в Золотом Доме, а бывшие префекты, квесторы, комиты, дуксы станут нам прислуживать. Перед подобными людьми мне даже нравилось играть несвойственную мне роль Иоанна, брата Царицы и любимого ученика Господина, и я приучился держать себя с толпой, как начальник. И только с одним Люцифератом порою я беседовал охотно, так как прекрасный отрок не мудрствовал, а просто скучал в нашем уединении и искренно меня полюбил за то, что я с ним говорил не как с богом, но как с другом, и целовал его не благоговейно, но страстно.
Впрочем, встречи и беседы с моим Антиноем мне приходилось по возможности скрывать, потому что Рее они не нравились: ей хотелось сохранить меня для себя одной. В Селе она была еще более одинокой, нежели я, и только наедине со мною решалась приподымать ту театральную маску, в которой выступала перед другими. При этом разительную перемену примечал я в Рее сравнительно с тем, какой я ее знал в Городе и в Медиолане. Она стала рассудительнее и спокойнее, и та восторженность, которая прежде почти никогда ее не покидала, теперь проявлялась лишь в отдельные часы, особенно на богослужении и пред народом. Тогда опять она была «полна богом», и ее речь лилась как варварская, но пышная поэма, потрясая слушателей неожиданными сопоставлениями и сравнениями, которых не предусмотрел бы никакой профессор реторики. Напротив, оставаясь со мною, Pea иногда совсем лишалась сил, вся окружающая ее таинственность рассеивалась, как облако, скрывающее бога, и я убеждался, что она тоже – обыкновенная женщина, со всеми обычными слабостями человека.
Однажды перед нашим храмом возник ожесточенный спор между Филофроном с его друзьями и апостолом Фомою с приверженцами Реи относительно того, когда именно наступит по всей земле царство Пришедшего. Филофрон, как человек более разумный, поучал, что высшая Мудрость постепенно отнимает владычество у сына Хаоса, что часть народов преклонится пред нашим Люцифератом, но другие будут обращены лишь новыми мессиями, которым еще предстоит воплотиться. Фома, наперекор своему имени, не хотел слышать ни о каких сомнениях и настаивал, что, по пророчествам, именно при Августе Грациане наступит конечное торжество людей новых. Спорящие сначала довольствовались силлогизмами и ссылками на священные книги христиан, но потом начали кричать и браниться, и, так как толпа кругом возрастала и шумела угрожающе, понадобилось вмешательство Реи. Она торжественно вышла к противникам на порог храма, выслушала их доводы, подумала и объявила, как оракул:
– О тайнах спорите вы, и не вам разрешить их. От воплощения Слова до торжества Пришедшего должно пройти 3 333 333 часов, дневных и ночных, – и этот срок уже на исходе. После на такое же время должно утвердиться царство Восстающего из мрака. Кто способен слышать, услышит.
Толпа выслушала этот приговор в молчании, и люди стали расходиться, опустив головы, соображая и вычисляя. Когда же я вошел к Рее, она плакала, упав головой на скамью, и была в полном унынии.
– Я погибаю, Юний, – сказала она мне. – Мне стыдно самой себя. Я говорю к народу не то, к чему меня побуждает дух: я хитрю и лгу.
Я спросил ее, зачем она это делает, и Реа отвечала, продолжая рыдать:
– Пророчества были истинны, но я соблазнилась близким торжеством! Враждебные силы бродили кругом, чтобы обольстить меня, и я поддалась их обману. Свое дело я соединила с делом этих поклонников Змия, потому что их было много. Но не помощь я обрела, а тяжкий груз, который меня давит и сокрушит вконец. Вижу, что Рок в наказание отвратил от меня лицо свое, и чувствую, что это не я поведу людей к жизни новой.
Так в эту минуту мне было жаль девушку, плакавшую над кенотафием своих лучших надежд, что я как бы забыл все безумие ее мечтаний. Я опустился подле нее на колени, обнял и утешал ее, уверяя, что счастие к ней вернется. Словно сам уверовав в ее видения, я напоминал ей пророчества о близком наступлении нового века, и так Рее хотелось верить в мои слова, что она без негодования выслушала даже стихи Насона, которые я, забывшись, продекламировал:
Беспредельно и граней не знает могущество Неба.

И, – странное дело, – подобные сцены отчаянья Реи, которые повторялись не раз, вместо того чтобы вполне отвратить меня от дела, потерявшего смысл даже для его зачинательницы, более крепкими узами привязывали меня к девушке, пути которой, против моей воли, перекрестились и слились с моими. Во мне вырастало, вместе с жалостью, упорное желание: вернуть Рее уверенность в себя, вновь сделать ее сильной и счастливой, вновь видеть ее лицо преображенным, как бы освященным молнией Юпитера. Эта почти отеческая забота о погибающей девушке и темная страсть, привлекавшая меня к ней в часы, когда связывала нас сама Цитерея, были столь непохожи на мое поклонение прекрасной и мудрой Гесперии, что одно чувство с другим в моей душе не сталкивалось, одно другое не оскорбляло, и я одновременно мог служить обоим, как двум богам единого Олимпа. По-прежнему следуя мечтой за путем Гесперии, храня в душе ее заветы и указания, по-прежнему на всю жизнь считая себя обреченным в жертву ее жестокости и коварству, я оставался близ Реи, способствовал выполнению ее замыслов, служил ее делу, и это было столь же естественно, как то, что свободная республика продолжала существовать при власти Августа.
Словно какой-то сон, наведенный чарами, длилась та моя жизнь, в которой я носил имя апостола Иоанна, но я не спешил и не стремился проснуться.

VII

Не знаю, сколько дней прошло в этом смутном сне, но понемногу ряд событий, не совсем неожиданных, нарушил обычный ход жизни в Новом Селе. Действуя медленно, но неуклонно, префект окружил все пространство, охваченное мятежом, и начал предпринимать походы против отдельных селений, разоряя их и истребляя жителей. К нам являлись, в испуге и отчаяньи, то гонцы из других селений, то беглецы оттуда, рассказывая про неистовства, совершаемые посланными против них когортами. Несколько наших отрядов, вышедших на добывание припасов, наткнулись на Римских воинов и были истреблены. Наконец, префект занял противоположный берег Лария и сделал для нас невозможным переправляться туда за добычей. Понемногу в нашем Селе стал ощущаться недостаток в хлебе и, что было для нас всего тягостнее, в вине.
Пока длился наш беспечный праздник, враги Реи, преимущественно сторонники поклонников Змия, не смели поднять головы и без возражений подчинялись власти Царицы. Но как только начались затруднения, тотчас выступили хулители, которые сначала осторожно, потом более открыто стали обвинять Рею в том, что своим бездействием она всем готовит гибель. Поклонники Змия говорили, что прежде, таясь от императорских соглядатаев, они жили мирно и безопасно исповедали свою веру; теперь же, когда их принудили к явному восстанию, им нечего ожидать, кроме копья легионария и плахи палача. Люди собирались на улицах, громко обсуждали положение, злобно жаловались на лишения и Царицу уже не встречали более с тем безграничным преклонением, как прежде.
В один из дней, для нас особенно неудачных, когда припасов в Селе было так мало, что мы не знали, чем прокормить жителей, а в то же время к нам прибыло десятка два пастухов, так как воины префекта преследовали их, как диких зверей, устроена была попытка возмущения. Толпа заговорщиков, преимущественно стариков, окружила дом, где мы, апостолы, собрались, как обычно, чтобы вести суд и обсуждать дела, буйствовала, кричала угрозы. К шумящим вышел Петр, но его строгие окрики и суровые повеления цели не достигли, и люди продолжали бесчинствовать, называя нас тиранами и предателями. Тогда Pea, в порыве негодования, который всегда делал ее прекрасной, появилась на пороге, бледная, как бог Страха, ударила о доски змиевидным жезлом, который держала в руке, и гневно спросила, на что жалуются собравшиеся.
Так сильно было обаяние Реи, что, едва она стала в лицо заговорщикам, те смутились и смолкли, и только после молчания выступил старик Лука и стал говорить:
– Мы недовольны, – сказал он. – Не ту жизнь мы здесь ведем, как достойно. Разве мы для того бросили наши дома и семьи, чтобы сидеть в горах, терпеть лишения, а порою пировать? Пусть апостолы, как в старину ученики Христа, идут и проповедают новое учение по всей земле.
– Вы, значит, не веруете в Пришедшего? – спросила Pea, еще более бледнея.
– Веруем и исповедуем, – твердо возразил Лука, – только мы веруем, постигнув истину учения, и потому хотим ее проповедать другим. А вы соблазняете малых сих, прельщая их тем, что здесь каждый, что ни ночь, избирает себе новую жену. Берегитесь, – не о вас ли написано, что лучше такому человеку надеть на шею мельничный жернов и утопиться в пучине морской!
Дух Пифийский нисшел на Рею, и она заговорила:
– Безумный! хулящий учение вечное, проповедь спасения, обетование блаженства! Ветхий закон ты помнишь, нового же не разумеешь. Слушайте, что сказал апостол древний: Закон имеет власть над человеком, пока он жив. Замужняя женщина привязана законом к живому мужу; а если умрет муж, она освобождается от закона замужества. Посему, если при живом муже выйдет за другого, называется прелюбодейцею; если же умрет муж, она свободна от закона и не будет прелюбодейцею, вышедши за другого мужа. Так вы, люди новые, умираете для закона Ветхого, чтобы принадлежать другому, и нет для вас соблазна ни в чем, и ни в чем греха. Никакого нет на вас обязательства, или только одно: жить в радости. Люди новые должны быть счастливы и во всем творить волю свою, не заботясь ни о чем, ибо Отец небесный сам позаботится об них. К свободе призваны вы, братия, и против нее ли восстаете? Чего хотите? – нового рабства? Тело и душу вашу мы расковали, но вы вновь возжелали цепей и скорпионов. Что ж! покиньте нас, возвращайтесь в города, преклоните выю пред ложно именующим себя императором, сносите всяческие унижения, даже до побоев. Но знайте, что отымется у вас владычество над миром и отдано будет другим. Если вы не верите каждому моему слову, я – не Царица вам и вы – не братья мне, нет между нами союза, и я пойду к другим благовествовать им спасение.
Pea сорвала диадему с своей головы, бросила наземь жезл и, думаю, была в этот миг похожа на Великого Македонца, когда он гневно отсылал свои войска на родину и грозил, что один пойдет к Гангу – покорять Индию. И хотя речь Реи не вполне отвечала на сомнения и упреки стариков, такова была ее власть над умами, что буйствовавшие, словно пристыженные дети, смолкли, опустили глаза, просили прощения, иные даже став на колени. Возмущение затихло, и вечером в тот день, после весьма скудного обеда, опять совершилось торжественное богослужение, и опять народ предавался всей свободе, которую и разрешала и требовала новая вера.
Тем не менее положение наше становилось день ото дня хуже, почти все проходы в горах были заняты отрядами префекта, и почти негде было добывать пропитание для жителей Села. Нам явно грозили бедствия осады, и я не без тревоги вспоминал рассказы о страданиях, пережитых Сагунтом, когда его обложил величайший из врагов Рима. Даже некоторые из апостолов говорили открыто, что мы сами готовим себе гибель, и первый Андрей бесстрашно нападал на Петра, обвиняя его в нерадении или измене.
Наконец на одном из наших военных советов дошло до открытой ссоры.
Когда Петр предложил послать отряд юношей с тем, чтобы он прокрался в Римский лагерь и там попытался добыть для нас припасы, Андрей воскликнул с презрением:
– Только детей можно обольщать такими выдумками! Ты, верно, хочешь, чтобы всех нас перебили по очереди! Зачем нас держать столько времени здесь, взаперти, словно свиней, откармливаемых на убой? Братьев наших в других селениях избивают, община наша уменьшается, об апостолах, посланных в дальние местности, нет вестей. Чего же мы ищем: чтобы Римляне добрались и до нас? Завтра же мы должны всем народом выйти отсюда, ударить во врагов, и те легионы сил, о которых нам говорила Царица, даруют нам победу!
Андрея поддержал Фома, который всегда был сторонником мер решительных, и Фаддей, который считал наши жалкие силы неодолимыми. Петр, в речи, построенной умно, возражал им, напомнил, что сходные укоры делались и Фабию Кунктатору, который, однако, спас республику; потом разъяснил, какое преимущество для нас заключается в том, чтобы обороняться, а не наступать, и доказывал, что мы, если потерпим еще немного, истощим все силы Римского легиона, заставим префекта отступить в долину и тогда быстро наверстаем потерянное. Но спорящие не хотели слушать Петра, нападали на него все яростнее и беззастенчивее, и он в конце концов им сказал:
– Если вы не хотите меня слушать, я замолчу. Я один среди вас знаю, что должно делать, и веду вас к торжеству. Но так как вам хочется погибнуть, идите одни, а я с этого часа от руководства делами отказываюсь.
Сказав так, он отвернулся от других и не хотел более говорить, словно Ахилл, оскорбленный в собрании Ахейских вождей, но это Андрея привело в исступление, и он закричал:
– Ты замолчал, потому что тебе говорить нечего, потому что мы твои ковы разгадали! Я давно догадывался, что ты подослан императором, чтобы погубить нас, и потому нарочно заманил в эту дыру. Ты полагаешь, мы не знаем, что ты даже тайно сносишься с префектом! Ты не апостол, но предатель, и заслуживаешь одного – казни.
Тут поднялся неистовый шум, все вскочили с мест, одни защищали Петра, другие его проклинали и устремлялись на него, как когда-то в курии сторонники Брута на Цесаря, но Петр оставался спокойным и, среди общего смятения, продолжал сидеть неподвижно, презрительно озирая собрание. В порыве гнева старики колоны, забывая латинские слова, выкрикивали свои ругательства на местном наречии, Фома, как одержимый Демоном, размахивал руками и чуть не плясал, то набегая на Петра, то отступая под его строгим взором. Андрей даже схватил тяжелую скамью и замахнулся ею. Опять смятение успокоила Pea, которая своим телом загородила Петра и сказала:
– Как вы смеете бесчинствовать в моем присутствии? Кто я для вас? Не Царица ли я? Не свободна ли я в своем выборе? Если для других я не Царица, то для вас Царица, ибо печать моей царственности – вы в Господине нашем. Я избрала Петра апостолом, и я отвечаю за него. Как и написано: Иакова я возлюбил, а Исава возненавидел. Кто властен указывать мне и Богу? Мне известно, кого поставить апостолом, а вам неизвестно. Повинуйтесь, а не мудрствуйте, ибо пути, которыми мы вас ведем, выше вашего понимания.
Слова Реи заставили всех притихнуть, и поднятые руки опустились, но так как ропот продолжался, она добавила пророчески:
– Ждать вам осталось недолго: ныне говорю вам – трижды не взойдет солнце, как вы увидите свое торжество над врагами!
Этот последний довод убедил всех, старейшины медленно расселись по своим местам, избегая смотреть друг на друга, и военный совет возобновился. Но, словно отдав все свои силы на миновавший взрыв, апостолы более не возражали ни на что и теперь без спора согласились с предложениями Петра. Он вышел с собрания, высоко держа голову, как победитель, но я подумал, что, как эпирскому царю, ему было больше славы, чем радости от победы.
Когда в тот день, после богослужения, мы остались вдвоем с Реей, я, выбрав подходящее время, заговорил с нею о Петре и сказал ей, что обвинения Андрея мне представляются справедливыми.
– Мне самому давно подозрителен Петр, – говорил я. – Он не верует ни в Христа, ни в Пришедшего, ни даже в Юпитера, – ни в какого бога. Какие же выгоды может получить от союза с нами этот человек, хитрый, знающий, умный? И его распоряжения, с виду дельные, действительно ведут к тому, чтобы усыпить нашу осторожность и дать возможность префекту одним ударом захватить и тебя, и юношу Люциферата, и с корнем исторгнуть все восстание.
Хотя Pea в ту минуту была возбуждена недавним служением, на котором она, как всегда, говорила к народу, и хотя наш разговор происходил в час ласк, когда, соединив объятия, мы приникали друг к другу на нашем жестком, деревянном ложе, едва прикрытом бараньей шкурой, – девушка, услышав мои слова, задрожала; руки ее разомкнулись, я угадал во мраке, что ее голова упала на грудь, и чуть слышно она прошептала:
– Ты прав, Юний: он нам враг, он эмиссарий Грациана...
– Тогда зачем же ты защитила его сегодня! – воскликнул я. – Надо завтра же объявить народу и старейшинам, что ты уверилась в правоте Андрея. Петра мы схватим, будем судить, казним, избавимся от опасного врага...
Pea тихо мне ответила:
– Часто Бог ведет нас к торжеству путями, которые нам непонятны. Орудие гибели он может сделать орудием спасения. Думая уничтожить нас, этот Петр, быть может, подготовит наше торжество. Он один среди нас знает военное дело, и он один способен руководить сражением. Верю, что козни его распадутся во прах, и сам он удивится, увидев, что послужил к прославлению Пришедшего.
– В твоих словах есть противоречие, Pea, – возразил я. – Сколько раз ты мне говорила, что полагаешься не на силу оружия и не на искусство вождя, а на помощь незримых воинов. И сейчас еще ты вверяешься таинственной силе, которая обратит к добру злые замыслы и коварные козни. Как же при этом ты возлагаешь какие-то надежды на знания Петра, на его умение начальствовать в сражении, на все эти земные ухищрения? Будь смелой, верь только себе и своему делу, и не позволяй себя обманывать, если ты знаешь, что это – обман!
Девушка еще более уныло проговорила:
– Милый Юний, эту веру в себя я теряю. Все, что было истинно и прекрасно в малом кругу, стало иным, когда я пришла к народу. Притворство и ложь опутали меня своими сетями, и я не вижу, каким способом вернуться к истине!
И вдруг, с настоящим отчаянием, она воскликнула:
– Боже мой, Боже мой, почто ты меня оставил!
С этим криком она залилась слезами, упала ничком на постель и билась в рыданиях, потому что скорбь, которую пред людьми ей приходилось сдерживать, нашла свой выход, и, в последней безнадежности, Pea повторяла сквозь плач:
– Гибну, гибну, и все гибнет!
Мы были вдвоем в маленьком домике Реи, где ставни у окон были закрыты, и луцерна погашена, так что непроницаемая тьма окружала нас. Но я как бы видел перед собою маленькое худенькое тело девушки, содрогающееся от судорог, лицо, все залитое слезами, обезумевшие глаза, которые больше нигде не встречали света спасательного маяка. Приникнув к Рее, ощущая грудью теплоту ее груди, чувствуя близ себя все ее тело, ласка которого исполняла меня радостью единственной, я в ту минуту опять испытывал лишь одно: желание утешить плачущее дитя, спасти эту девушку, дать ей полное исполнение ее безумных грез.
Я сказал:
– Pea, Pea, успокойся, приди в себя. Ты меня призвала, как помощника, и я им хочу быть. Дни настали решительные, надо действовать без колебаний. Завтра же мы обличим предателя, и завтра же мы начнем наше дело сначала. Ничего еще не потеряно, и мы еще восторжествуем.
Но вдруг Pea, в неизъяснимом ужасе вырвавшись из моих объятий, соскочила с постели, бросилась прочь, пробежала несколько шагов по комнате и с подавленным криком упала на пол. Я поспешил к ней, высек огонь и зажег лампаду. Pea полусидела на полу и озиралась кругом дико, руками судорожно перебирая свои распущенные волосы.
– Что с тобою? – спросил я в невольном испуге.
– Ты ничего не слышал? не видел, Юний? – спросила девушка.
Я ответил, что нет, и Pea, трепеща, передала мне, что внезапный луч пронизал тот мрак, в котором мы лежали, что некий муж, в сияющем облачении, предстал пред ней, подобный тем, что христиане рисуют на своих изображениях святых, и протянул ей свиток, на котором было написано буквами кровавого цвета: «Завтра ты умрешь». Рассказывая это, Pea содрогалась, как если бы над ней уже был занесен разящий меч, и никогда я не видел такого выражения ужаса, как на ее лице, члены ее ослабли, как у сонной или мертвой, и она едва понимала то, что я ей говорил, – состояние, которое где-то верно описал Цесарь.
Как ребенка, я перенес Рею опять на постель и употребил все усилия, чтобы успокоить и привести в себя. Но девушка долго не могла освободиться от страшного воспоминания, и все ей казалось, что сейчас опять появится лучезарный вестник, возвещающий ей смерть. Я прибег ко всем доводам логики, чтобы доказать Рее, что страх ее напрасен, что видение было не предвестие, посланное неким богом, но лживый сон, гость, прилетевший из Тартара не через роговую дверь, но через дверь из слоновой кости. Я напоминал Рее, что в ту минуту, когда явился призрак, она лежала ничком, и, следовательно, представший существовал только в ее грезах, а не в действительности; что я, находившийся рядом, не видел и не слышал ничего. Не забыл я указать и на то, что ничто не предвещало нам опасности и что завтрашний день, по всем вероятиям, должен был пройти столь же спокойно, как сегодняшний.
Когда Pea несколько успокоилась и стала понимать мои рассуждения, я вернулся к прежнему разговору и вновь стал советовать освободиться от Петра, к которому сам продолжал чувствовать и ненависть, и скрытое раздражение. Потрясенная и утомленная, Pea на этот раз уже не спорила и только слабо возразила:
– Но они, люди, не станут подчиняться мне. Они все же видят во мне только женщину. Вести в бой должен, по их понятиям, мужчина.
Тогда я сказал, и в ту минуту говорить иначе не мог:
– Не бойся и не останавливайся перед этим. Ты забываешь, что с тобою я. Меня ты назвала Иоанном, любимейшим из учеников Господина. Это имя я принимаю и буду его достоин. Это я поведу людей новых на бой с нашим врагом!
Легкий румянец окрасил обычно бесцветные щеки Реи, и она, впервые в ту ночь, подняла на меня глаза радостные и исполненные надежды.
– Итак, ты опять – мой? – тихо спросила она.
– Я – твой, Pea, – ответил я, – опять и навсегда.
Назад: IX
Дальше: VIII