Книга: Сияние
Назад:
Дальше:


Костантино сидит в машине, за рулем. Вдруг он нажимает на тормоз. Ночь. Низкая луна плывет по небу, холодная и ласковая. Когда на небе такая луна, кажется, что все затянуто дымкой, и боль на мгновение стихает. Когда на небе такая луна, все, что ты видишь, кажется лунным пейзажем. Костантино открывает багажник, переставляет ящик с вином и достает веревку. Босой, он идет по истощенной земле. Во сне я слышу легкий звук его шагов. Он подходит к оливковому дереву и смотрит вверх. Его рубашка расстегнута. Я чувствую его дыхание, я сливаюсь с ним и на какое-то мгновение замираю, прижавшись к его груди. Я думаю, что мы наконец-то можем поговорить, что мне так о многом нужно его спросить. Но я натыкаюсь на его грудь. Она сдерживает меня и вздымается так, словно я уже получил ответы на все вопросы. Я и так все знаю, нет ничего такого, чего бы я не знал. Костантино закуривает, и я ощущаю, как к его дыханию примешивается запах табака. Я вижу подрагивающий красный огонек, оживающий от его дыхания. Его рот влажен, подбородок заострился. Он докуривает, берет веревку. Дальше все происходит очень быстро, он совершает несколько механически точных движений. Костантино хорошо умеет работать руками. Он все еще силен и легко может завязать нужный узел. В такие моменты не ошибешься. Он залезает на дерево босиком. Забрасывает веревку, прицеливается, попадает на нужную ветку, проверяет, крепко ли держится веревка. Просовывает голову в петлю и быстро, не раздумывая, прыгает. Прыгает так, словно обдумал все уже давным-давно, словно осталось только сделать последний шаг. Я слышу глухой удар и хруст костей. Никакого сопротивления, тело текуче, оно подчиняется необходимости. Тело Костантино раскачивается на ветке прямо передо мной. Рассвет. Луна закатилась, чтобы разливать свой свет на другой стороне земли.
Я ничего не слышал о нем вот уже четыре года.
Когда я очнулся, шея затекла так, что я не мог повернуться. Я пролежал в постели несколько часов: голова была отдельно от тела, шею сдавило ошейником боли. Сон потерял свои краски. Я испугался, что моя позвоночная травма дала о себе знать и перешла выше, к шее. Я принял таблетку, а немного позже смог даже вколоть себе кортизон.
Днем я почувствовал себя лучше, немного подвигался. Я отправился на цветочный рынок и стал бродить меж прилавков в поисках мимозы. Подошло Восьмое марта, но найти в Лондоне мимозу оказалось сомнительным предприятием. Зазвонил телефон.
Звонила Мириам, из агентства «Фоктонс». Милая девушка, студентка театрального училища, мечтавшая стать актрисой. Я как-то спросил, кого бы она хотела сыграть.
– Мне хотелось бы вечно играть леди Макбет.
– Почему именно ее?
– Она так ужасна!
Сама Мириам очень нежная, у нее молочно-белая кожа, туфельки размокли от дождя, в руке – связка ключей. Ключи от входных дверей и от комнат, которые предстоит еще сдать, от домов, перед дверями которых скопилась промокшая почта.
– А почему не Гамлета? «Быть или не быть – вот в чем вопрос: смиряться под ударами судьбы иль надо оказать сопротивленье и в смертной схватке с целым морем бед покончить с ними? Умереть. Забыться…»
Мириам смеется. Она напоминает мне, что нужно забрать почту. Каждый раз, когда появляется новый жилец, она собирает почту и складывает ее в пакет. Жильцы оплачивают коммунальные услуги сами. Я давно не живу в нашем бывшем доме, так что в почтовом ящике можно найти только рекламу, старые брошюры да приглашения на давно прошедшие вечеринки.
– Выбрось весь этот хлам, Мириам.
– Там вам письмо пришло.
Наверное, запоздавшие соболезнования от японских родственников.
– Из Италии.
Мир воды и срезанных цветов, мир склоненных стеблей распался на части и снова воспрянул. Всего мгновение – и он превратился в искрящееся кладбище. Я снова чувствую, что шея затекла, что тело не подчиняется мне, точно машина, скованная желтыми зажимами вроде тех, что надевают на колеса нарушителям правил парковки. Мое горло точно сделано из металла, оно похоже на трубу старой стиральной машины, из которой течет ржавая вода. Из стен прошлого высунулись черные руки и силятся схватить меня.

 

Я стою перед изогнутой витриной, на которой выставлено прекрасное оливковое деревце бонсай. Я удивляюсь его совершенству, идеально ровным маленьким листьям. Ствол раздваивается, ветки – тянущиеся к небу руки, окаменелые когти. Я вдруг вспоминаю ту оливу и веревку.
Напряжение в шее и затылке замедляет работу не только тела, но и мыслей. Я чувствую себя манекеном, механической куклой, из которой вырывается чужой, искусственный голос.
Я вышел из здания рынка и поймал такси. На Уордор-стрит проходил митинг: женщины и девушки с разукрашенными лицами, восточного вида, многие в национальных одеждах, с закрытыми лицами – представительницы Конго, Дарфура, Египта. Некоторые в противогазах, они весело шли вперед, хлопали в ладоши, пели, а за ними такие же женщины несли растяжку с надписью: «Нет молчанию, нет насилию». Я остановился посмотреть, как течет по улицам река женщин в ярких одеждах, и их энергия придала мне сил. Меня словно ударило током. Я позволил их энергии проникнуть в меня. Я почувствовал огромную благодарность к этим стойким женщинам, решившимся протестовать против насилия, при этом не разжигая его. Мне хотелось захлопать в ладоши. Ведь земля, луна, родина – тоже женщины, разве не так? И нет такого мужчины, который хотя бы раз не почувствовал желания преклониться перед женщиной, будь то преступник, женоненавистник или даже последний человек на земле. Перед женщиной стоит преклониться за труд, который она вершит век от века на этой земле.
Уже темнело, когда я смешался с толпой на вокзале Виктория и сел на поезд. Все ехали в одну сторону, я – в другую. Вагон был пуст, поезд мчался на полном ходу, и я чувствовал, как страх подкатывает к сердцу от бешеной гонки.
Я решил забрать бумаги, которые давным-давно оставил на кафедре, но больше всего я беспокоился за старые беговые кроссовки, которые держал на работе, чтобы ходить по лесу недалеко от колледжа, когда выдавались солнечные деньки. Я купил их в самом обычном магазине и даже толком не выбирал, но со временем выяснилось, что они невероятно легкие и вместе с тем удивительно крепкие. Мне не хватало этих отличных кроссовок. Быть может, именно потому, что они так случайно вошли в мою жизнь, как всегда бывает с лучшими людьми и вещами, а я, как всегда, осознал это только потом, когда приобрел новые, более современные ботинки, которые жестоко меня разочаровали и так и не пришлись по ноге. Мы с ними шли не в ногу. Но, кроме кроссовок, мне очень хотелось увидеть Джину. Я думал сделать ей сюрприз, посидеть у нашего камина.
Наконец я раздобыл мимозу, выудил из ведра все, что остались. Пока я ехал, купе наполнилось терпким, слегка ударяющим в голову сладким запахом. Это были самые ароматные цветы, которые мне доводилось покупать. Джину затрясет в лихорадке, когда я появлюсь перед ней с трепещущим желтым букетом, точно бывший студент, охваченный ностальгией. Я сошел с поезда и пошел в сторону колледжа, копошась в собственных мыслях, точно застенчивый подросток, опутанный паутиной чувств и эмоций. Мне было смешно за собой наблюдать. Я представлял, как смутится и покраснеет Джина, как изменится ее лицо, как ее небольшие фиалковые глаза с красноватыми прожилками засверкают. Мысль об этом переполняла мое сердце гордостью. Через несколько шагов я уже чувствовал себя другим человеком, способным на настоящие чувства. Я прихрамывал и стеснялся, словно невинный, неопытный мальчишка.
Навстречу мне вышел охранник. «А, это вы…» – поклонился он. Он был глуховат: у уха был прикреплен наушник, из которого на всю громкость раздавалось выступление Монти Пайтона, комика всех времен и народов.
В аудиториях было пусто, чернели экраны выключенных компьютеров, все дышало атмосферой пятничного вечера, мусорные ведра были полны бумаг.
Я остановился перед аудиторией «С» и заглянул в зал. Обитые кожей стены, покрытая белой пылью доска, небольшая подножка, на которую за двадцать лет ступали тысячи тысяч ног. Я даже разволновался. В помещении чувствовался запах недавно находившихся здесь тел. Через пару часов придет уборщица и распахнет окна. Я вошел и сел, окинул взглядом полукруг пустых скамеек. Мне послышался шелест собственных слов, которые прилетели из прошлого и обрушились на меня в абсолютной тишине, точно майский ливень. Я снова почувствовал плодотворную силу, которая была со мною в те времена, когда я читал лекции в этом зале. То была кузница новых душ, ваяние новых личностей. Уставившись в одну точку, я представлял себе полный зал, воображал реку студентов, которая разливалась от входа, а затем снова стремилась в коридор. Триша Оуэн, Джон Севидж, коротышка Солома Бегум и ее близняшка Пэтти, Джерри Кук, страдающий параличом… И многие другие, отличники и лодыри, орлы и черепахи. Я вспоминал поток за потоком, охватывая всех единым взглядом. Даже самые заурядные личности оставили след в моей душе. Все они стояли и смотрели на меня, не замечая, и подбрасывали вверх шляпы.
Когда я шел по коридору, я почувствовал, как давит на меня пустота. Я представлял, как потоки студентов бурлят в этих коридорах и вдруг испаряются, захваченные водоворотом так называемого общества. Стандартный круговорот природы, жестокая правда жизни. Все они ушли, и это далось им легко: так, пустили две крокодиловы слезы, устроили вечеринку, и все. Эти негодяи размахивали вожделенными дипломами над моей головой. Для них я – всего лишь тень, мелькнувшая в старом журнале в виде нескольких росчерков. Вокруг стола сгрудилась небольшая группка студентов. Никого из них я не знал, так что мог пройти мимо не останавливаясь.

 

На кафедре никого не было. Я положил букет на низкий столик перед навеки угасшим камином. Посмотрел на стекло шкафчика – ключ с атласной лентой торчал в маленькой скважине, на полке стояли наши бокалы и бутылка вина.
Наверное, Джина обходила аудитории в соседнем крыле и проверяла, выключен ли свет. Я встал у окна. Начинало смеркаться, но слабый свет еще пробивался сквозь стекло. Я оглядел теннисные площадки, притоптанную землю. Сетка слегка подрагивала от ветра, кисточки чуть видно колыхались. Последние освещенные окна гасли одно за другим.
В комнату вошла Мэри Энн, она прервала мое ожидание шарканьем. Это была одна из многочисленных девушек-аспиранток, принятых на временную работу, тормозная и нелепая девица. Ее присутствие на кафедре было еще одним последствием безнадежной доброты старины Марка. Сначала она меня не узнала, но потом я обернулся, и передо мной возникло ее склонившееся лицо, похожее на собачью морду. Она прижимала к груди тяжелую стопку бумаг, в одной руке у нее была зажата сумка, а в другой зонт. Казалось, что все это вот-вот рухнет, и я бросился к ней, чтобы помочь. Она с облегчением выдохнула и принялась жаловаться на тяжелую жизнь. Ей не пришло в голову спросить, зачем я здесь. Очень может быть, что она даже не заметила, что я уже два года как не появлялся на кафедре. Она скрипнула дверцей шкафа и застыла.
Мэри Энн всегда так шумно и протяжно вздыхала, словно упрекала жизнь за ее тяготы. Я почувствовал, как накаляюсь, подхваченный волной раздражения. Она увидела на кресле букет мимоз, которые я безуспешно пытался прикрыть собой, стоя так, чтобы кресла не было видно. Цветы были не для нее, но все-таки она была женщиной – женщиной, которой, должно быть, никто никогда не дарил мимоз, и потому, хоть я ни во что ее не ставил, все же ощутил некоторую неловкость. Растягивая слова, она фальшиво пропела:
– Какая прелесть! Для кого же это? Наверное, для какой-то красавицы?
Нет, они были для пожилой женщины, не слишком красивой, так что я даже почувствовал некое облегчение, когда ответил:
– Для Джины Робинсон.
Мэри Энн приблизилась ко мне. Она уставилась на меня, точно диковинный монстр, сверля меня маленькими глупыми глазками, скрытыми за панцирем линз. Наверное, она только сейчас осознала, что я уже давным-давно не появлялся на кафедре. Я вдруг почувствовал себя привидением, прозрачным, готовым вот-вот рассеяться призраком. Мне захотелось бежать отсюда в лес, затеряться среди деревьев. Я инстинктивно отступил назад, пытаясь спастись от этого бессмысленного взгляда.
– Только не говори, что ты ничего не знаешь.
В горле образовался комок: теперь я знал. Последнее освещенное окно в левом крыле вспыхнуло и погасло.
– Джина умерла, уже два месяца назад.
Спина выдержала: удар пришелся по доспехам. Внешне я не подал виду, только невольно рыгнул и извинился.
Со стороны я наблюдал, как Мэри Энн словно озарилась светом. Как расправились ее крылья, как она разволновалась, расцвела. Случайно возвестив страшную весть, она вознеслась на амвон, сравнявшись с посланцем из трагедии Софокла. Лезвие ее слов разило неумолимо и беспощадно.
Я подошел к шкафчику, подхватил сумку, достал с полки кроссовки, кинул их на тряпичное дно. Ключи положил на стол:
– Скажи Марку, что я освободил шкаф.
Он столько раз звонил мне под разными предлогами, чтобы напомнить о дурацкой железной тумбе.
Мимозы я оставил ей, тащить до первого мусорного ящика этот похоронный венок не было смысла. Я был не слишком любезен, и мне стало стыдно резкого жеста, с которым я кинул Мэри Энн букет:
– Хочешь? Забирай!
Я с силой протянул ей цветы, так что в воздухе раздался свист, точно от пощечины, которую я был готов влепить ей всего несколько минут назад. Мэри Энн прикрыла ладонью рот, стараясь скрыть напускное удивление, точно я именно для нее обрыскал все цветочные лавки Лондона, а потом побежал на вокзал, чтобы приехать под вечер и вручить ей эти мимозы. Она с наигранным восторгом посмотрела на золотистую россыпь цветов, точно ей впервые в жизни признались в любви:
– Are you sure, dear?
Ее похожее на морду шарпея лицо озарилось слабым светом, она похорошела и казалась счастливейшей из женщин. Она благодарно сгребла цветы и уложила их на руки, словно новорожденного. И в этот момент я понял, как глубока ее тоска и как печальна жизнь, если даже нелепая глупая жаба мечтает о бесконечном счастье, луч которого никогда не озарит ее болота.

 

Я вернулся домой. Налил два бокала вина и поставил их на пол. Затем выпил по глотку, сначала из одного, потом из другого. И снова наполнил, и снова выпил по глотку. На меня смотрела Джина, в ее глазах читалось понимание и мудрость, она уже знала дорогу, чертовка! Я разделся догола, расстегнул ремень, обернул его вокруг шеи, продел в пряжку другой конец. После каждого глотка я медленно затягивал ремень, закрывая доступ воздуха.
Она повесилась.
Когда умирает пожилая женщина, в этом нет ничего удивительного, но когда она снимает тапочки и вешается на единственном дереве перед домом – это, пожалуй, странно. Может быть, она узнала, что больна? «В последнее время она часто была не в себе, – сказала Мэри Энн, стараясь смягчить страшную весть. – Она ушла из жизни внезапно, мы все были неприятно поражены». Все, но не я. Я-то знал, что она не могла идти в ногу со всеми.
Так вот кого я видел во сне!

 

Я заглянул к Мириам, чтобы забрать письмо. Письмо от Костантино. Положил конверт в карман. И только сейчас у меня появились силы, чтобы его прочесть. Там было всего несколько слов. Он просил прощения за то, что пропал. «Справиться с тем, что произошло» оказалось непросто, но теперь он в порядке. Он хотел бы меня увидеть, встретиться. Дальше – подпись и адрес, какая-то деревня.
Гладкий старательный почерк. Я непроизвольно поднес письмо к лицу, внюхиваясь в него. Оно ничем не пахло. Казалось, оно было написано под диктовку. Оно напоминало мне о том времени, когда Костантино служил в армии, – в этом тексте не было ни малейшего следа чувства. Кто знает, быть может, он остался инвалидом, потерял рассудок, растолстел. Или в нем расцветал черный цветок раковой опухоли. От этого письма отдавало смертью, пределом, я считывал между строк буквы, написанные невидимыми чернилами. Но пока не понимал их значения.
Я зажег свечу и сжег письмо. Пепел разлетелся по комнате, покружил и осел.
Все мои женщины были уже там, на другой стороне: мама, Ицуми, Джина. Мои матери. Они полоскали белье в вечных водах вместе с белыми тенями. Я слишком устал. Хватит с меня потерь.
В основании моей спокойной стариковской жизни лежало безумие, и теперь безумец правил бал. Я чувствовал, что готов закрыться дома и ползать по полу на четвереньках, как наркоман, как животное. Я устал оттого, что всех пережил. Кто меня вспомнит? Кто станет оплакивать? Таких не осталось. Пора уйти. Пора убрать расческу в чехол, положить зубную щетку на полочку, где лежит паста, и проститься с безумием и маниакальной страстью к порядку.

 

Я расстегнул сумку и высыпал содержимое на пол. Надел потертые кроссовки, на подошве запеклась старая грязь. В куче ненужных бумаг вдруг мелькнул корешок: «Сон смешного человека». Та самая знакомая книга, которую Джина мне подарила на день рождения несколько лет назад. С тех пор прошла целая вечность. Я так ее и не прочел. Я раскрыл книгу. Герой смотрел на звезду. Казалось, она подталкивает его совершить самоубийство. Видела ли Джина эту звезду над своим садом? Или ее смерть – это всего лишь сон? Да, теперь я – смешной человек. Я лью слезы, читая посвящение: «Не стыдись своего путешествия».
Я смотрюсь в зеркало: голый человек в кроссовках. Стою и смотрю на себя: на то, что от меня осталось. Я – прекрасный остов. Пытаюсь привести в порядок мысли, но на поле битвы все перемешалось: лица ушедших и тех, кто еще жив, закружились в общем хороводе.

 

Когда стало светать, я оделся. Я кое-что задумал.
Я посмотрел в окно и подумал, что хорошо бы сейчас вырвать из стены раковину, подбежать к стеклу, разбить его вдребезги и освободиться от этого наваждения, броситься вниз.
Я смотрю на свою проступившую зрелость. Трогаю нежные руки, рассматриваю худые плечи, небольшой живот, как у грудничка, маленький, синий, потерянный пенис, повисший меж жалких волосинок, словно бледное перышко. Мое снаряжение висит в шкафу: твердая броня, нелепая кукольная одежка. Не знаю, выдержат ли ноги. И все же отправляться вниз в пальто и при шерстяном галстуке и поджидать, когда подъедет такси, я не собираюсь. Я знаю, в моем возрасте такой вариант был бы в самый раз. Мне хочется раздобыть настоящие доспехи.
Я медленно собираюсь: надеваю носки, шелковую рубашку с коротким рукавом. Одеваюсь как рыцарь. Есть тысячи эпох, но ни одна из них не подойдет. В рыцари я не гожусь, это точно. Я смотрюсь в зеркало и вижу старика, напялившего нелепую сбрую, но мне не смешно. Я так часто был смешон, но не теперь. Мои ноги – черные кожаные зубочистки, волосы поседели. Недавно я слегка отпустил их, и, хотя их не так много, я все-таки еще ничего. Я смотрю на себя: у меня высокий точеный лоб. Я – древнее изваяние. В каждой мочке по серьге, на плече – обезьяна, вытатуированная тысячелетия назад. Она запрыгивает мне на спину. Застегиваю молнию, обхватываю пояс тянущейся полоской. Смотрюсь в зеркало: я ждал этого всю жизнь.
Звонит телефон, я не успеваю ответить – в трубке молчание, лишь темнота бесконечных потерь обступает меня. Я замираю с трубкой – прилипшая к камню ракушка, замершая в надежде расслышать шепот Вселенной на другом конце провода. Я думаю, что, должно быть, Джина, пролетев неподалеку от Сириуса, добралась до райского сада, где нет ни преград, ни сексуальных запретов, ни страдания, ни боли, и звонит мне оттуда, чтобы пожелать доброго пути.
Назад:
Дальше: