Глава 7
Я решила зайти к сильно болеющей девочке — как раз подошла к ее дому, и еще в пару квартир, что поближе. Потом взять Гришу и отвести его к себе домой, покормить — только надо подумать чем — и затем уже закончить обход. Денег на продукты у меня почти не осталось, но придумать что-то можно. Есть кое-что в морозильнике, есть всякие овощи, можно быстро сварить суп.
Купив в киоске свежий рижский хлеб, я сразу отломила мягкую ароматную горбушку и быстро ее съела. Кажется, я давно сама ничего не ела. Утром в кабинете я пила чай с конфетами из детского подарка, который остался с Нового года — кто-то принес мне в качестве новогоднего оброка. Хочешь не хочешь, а врачу и учителю тащи все, что есть, похожее на подарок…
Хлеб показался мне вкусным невероятно. Странно. Что-то, похоже, произошло в природе. Или во мне. Я не успела подумать, что именно, потому что снова раздался звонок телефона.
— Александра Витальевна! — быстро и, мне показалось, весело говорила Лиля. — Это Лиля. Гриша будет стоять внизу, с пакетом. Хорошо?
— Где внизу, Лиля? — Я даже остановилась.
— Ну… у подъезда… Просто сейчас начинают красить…
Я просто не могла представить себе того маляра, из-за которого Лиля так уж решительно расправлялась с Гришей. Наверно, стоящий маляр.
— Тогда лучше в подъезде, Лиля. Пусть ждет меня внизу, у почтовых ящиков.
— Хорошо! — очень обрадовалась Лиля и даже засмеялась. Смех у Лили был красивый, переливчатый. Редко кто сейчас так смеется — долго, громко и не обращая внимания, смеются ли остальные. Значит, она не рассчитывала на мое быстрое согласие? Может, и не надо было так сразу соглашаться? Что вдруг за срочная малярка-штукатурка такая… А если и правда дышать нечем в квартире и кроме меня некому позвонить? Разве так не может быть? Это мне хорошо было, мои родители всегда соглашались помочь с Ийкой, когда та была маленькая. А когда у тебя одна пара рук и ног, и надо все успеть, все сделать…
— Лиля, оденьте его потеплее и подстелите что-нибудь, хотя бы газету, чтобы он не сидел на голом полу. И дайте книжку какую-нибудь. Я скоро приду, не волнуйтесь.
Я уже заходила в подъезд к девочке с воспалением легких. И решила сразу после нее поспешить к дому незадачливой Гришиной мамы. Хотя… Кто знает, как жилось бы Грише, если она из-за него себе во всем бы отказывала, в самом для нее главном. Может, она бы орала на него, рыдала с утра до вечера, била бы…
Но я ведь точно не знаю, как живется ему сейчас. Почему он такой бледный и почему глохнет? Врожденных причин тому как будто нет.
Гриша ждал меня в подъезде. Сидел на сложенной вдвое газете «Северо-Западный округ» и смотрел на входную дверь. Могу сказать: хуже нет, когда ребенок не прыгает, не шалит, а может спокойно, ничего не делая, просидеть на одном месте десять минут. Это первый признак того, что с ним что-то не в порядке.
— Гришенька, здравствуй, малыш!
Он обрадовался, увидев меня, но с места не двинулся.
— Пойдем, пожалуйста! Я приглашаю тебя сегодня в гости. Посмотришь, как я живу. Я же была у тебя в гостях, а ты у меня — нет.
— Можно, вы отведете меня домой? — спросил Гриша и собрался плакать.
Даже для моего, более или менее привычного ко всему, что касается детских слез и страданий, сердца, это было слишком. Но как же так можно, в самом-то деле! Проявлю-ка я характер и посмотрю — что там за ремонт с размахом у Лили затеялся… Я поднялась пешком на четвертый этаж, постояла перед закрытой стеклянной дверью на площадку. Естественно, никаких мешков с цементной смесью или досок за дверью видно не было. Характерных звуков ремонта тоже не было слышно. Я подняла руку, чтобы нажать на звонок. Помедлила и спустилась обратно. Просто в другой раз она мне не позвонит. А не найдет, кому сбагрить Гришу, так возьмет и оставит его сидеть в подъезде на ночь — в принципе, там тепло, топят хорошо, можно и булочку ему с собой дать. Возмущаясь про себя, я спустилась на первый этаж и… Гришу не обнаружила.
— Гриша! — Я огляделась по сторонам.
Первым делом я решила, что он спрятался. Маленькая Ийка лет до восьми любила прятаться от меня под столом, за дверями, за шторой, могла спрятаться за машиной, которая собиралась отъезжать, и в шкафу, где хранятся стиральные порошки и домашние инструменты — молоток, пила — в той самой каморке, которую она потом всю жизнь боялась…
Я прислушалась — ни шороха. Странно. Большого пакета и сумки, с которой мальчик сидел, тоже не было. Я быстро заглянула во все закутки, где бы он мог спрятаться. Поднялась на второй, третий этаж… Господи, ну вот этого еще не хватало! Кто и как мог забрать его из закрытого подъезда? Это же не вокзал и не супермаркет, где детей воруют!
Я вдруг почувствовала, что в подъезде Гриши нет. Быстро выйдя на улицу, я огляделась. Нет. Около подъезда вообще никого не было, даже спросить не у кого. Я решила обойти дом, по дороге пытаясь сообразить — куда выходят окна Лилиной квартиры, и никак не могла вспомнить. Точно, что только на одну сторону, потому что квартира однокомнатная, совершенно типовая — ни спрятаться, ни укрыться, ни тайком от сына найти самого лучшего в мире мужчину… А что иное, кроме отчаянного и нереального желания срочно, немедленно прикрепить к себе некоего исключительного мужчину всеми имеющимися в арсенале средствами, может подвигнуть вполне вменяемую, на вид милую, непьющую женщину выставить сына в подъезд с пакетом и тут же ухватиться за чью-то вожделенную ширинку… Иначе чем мог помешать Гриша своей маме, вечной и горемычной невесте, уже наперед обманутой всеми женихами?
Я издалека увидела маленькую фигурку в темно-зеленой курточке и серой шапке, неподвижно стоящую под окном. Гриша нашел свое окно — конечно, мама же часто зовет его из этого окна, когда он, большой мальчик, гуляет один на площадке перед домом.
Я подошла к ребенку и молча встала рядом. Гриша все так же смотрел на окно. Я тоже посмотрела и разглядела какую-то небольшую игрушку, висящую на окне.
— Что это у тебя висит на окне, Гришенька?
— Журавлик… Мама мне вчера подарила, сама сделала из тетрадки… А я раскрасил его… Мама сказала, что журавлик приносит счастье. — Гриша говорил чуть замедленно, но очень хорошо для своих семи лет.
— Вы навсегда заберете меня от мамы? — спросил меня Гриша и посмотрел совершенно несчастными, тут же намокшими глазами.
— Знаешь что, давай-ка мы не будем плакать на улице, а? Сегодня смотри как холодно! А то придется потом сопли лечить. Навсегда я тебя не заберу. У меня же есть своя дочка, я тебе рассказывала, помнишь?
Гриша кивнул. Я приобняла мальчика, взяла у него тяжелый рюкзак и пакет с одеждой. Что-то Лиля с одеждой перестаралась — всю полку, что ли, не разбирая, вывалила в пакет? И как только мальчик дотащил его сюда…
— Вы приведете меня к маме обратно?
— Конечно, Гришенька.
— Сегодня? — не очень уверенно уточнил мальчик.
— Посмотрим, малыш. Когда у вас ремонт закончится.
— У нас нет ремонта, — ответил мне Гриша и, вздохнув, взял меня за руку. — А я сегодня звуки опять слышал… Мама чтото говорила по телефону, смеялась, я сначала слышал, что она говорит… А потом стало тихо… и я услышал звуки… как будто играет музыка… Потом опять стало тихо… и снова заиграла музыка…
— А ты помнишь эту музыку?
Гриша кивнул.
— Я ее часто слышу. Только она все время разная. Похожая, но разная… И как будто играет… я забыл как называется… дудочка, и еще с кнопками сверху… Флейта!
— Понятно. А ты не пробовал записать мелодию? Или наиграть ее?
— Да, я иногда потом ее играю…
— А учительнице в музыкальной школе показывал?
— Нет. Я же давно не ходил в музыкальную школу. Меня водить некому.
Конечно. Как же я забыла! Лиля мне рассказывала, что ее мама вышла замуж и не может пока сказать мужу, что у нее есть внук. Вероятно, любовь к противоположному полу передалась Лиле по наследству, и она ничего не может с этим поделать, точно так же как кто-то не может никак наесться — ест, ест, толстеет, сидит на диете, потом опять ест и ест — любит есть, и все тут. Любит вкус еды, запах, процесс поглощения. Когда еда во рту, когда она в тебе — так хорошо, так приятно, задействованы все клетки мозга, отвечающие за удовольствие и счастье. А если в тебе ее временно нет, ты думаешь только о ней, какая она будет, эта еда…
— Когда у тебя урок, ты не помнишь?
— Во вторник, кажется… Нет, я не знаю. У меня записано! — Гриша остановился и, совершенно по-детски поставив рюкзак прямо в лужу, стал что-то искать в нем. — А тетрадок из музыкальной школы нет…
— Ладно. Мы позвоним в школу и спросим, когда у тебя урок. Договорились? И я отведу тебя.
— Хорошо, — обрадовался Гриша. — А заберет мама?
— Конечно, малыш. — Я отвернулась. — Заберет тебя мама. Обязательно.
В тот момент я даже не могла себе представить, что еще ждало меня впереди.
У меня дома Гриша, раздевшись, постоял в комнате, оглядываясь, и вдруг куда-то направился. Я спешила приготовить обед, поэтому не стала помогать ему осваиваться. К тому же новое пространство для ребенка, если оно не враждебное, — всегда приключение. Через несколько минут я услышала простую мелодию. Вот оно что! Гриша как-то разглядел, что в маленькой комнате стоят пианино… Я вышла из кухни, тоже огляделась, сдвинула кресло и столик ближе друг к другу и сказала Грише:
— Хорошо, что ты пришел. Поможешь мне одно пианино выдвинуть в комнату. То есть, в большую комнату. Давай выдвинем то, что ближе к двери стоит…
Обед мой Гриша есть почти не стал. Посидел, задумчиво вертя ложку в супчике, молча встал из-за стола, взял кусок хлеба и с ним вернулся к инструменту. Я не стала его останавливать — ребенок не ест, значит, не голоден.
Мне надо было бежать на вызовы, в сумке у меня лежало не меньше двадцати карточек. С некоторых пор наш главврач вернул традиции еще советских времен — все карточки хранятся в регистратуре, и врач на вызове обязан все вписать в карточку. Для наших пенсионерок это оказалось почти невыполнимым заданием — карточки некоторых ребятишек весят по триста-четыреста граммов. И надо топать и топать — по лужам, по лестницам, таща с собой всю эту тяжесть. Я-то, конечно, смирилась с новым указом, мне так даже удобнее, не приходится с нуля начинать каждый осмотр.
Я уже надела сапоги, когда раздался звонок. Определившийся номер мне показался незнакомым, голос поначалу — тоже.
— Ну, слава богу, — сказал кто-то, и я не сразу поняла, что звонит тот мужчина, с которым я нарушила свой вынужденный обет целомудрия сегодня ночью. — Я думал, ты не поднимаешь трубку.
— Нет, я только пришла с работы и ухожу на вызовы.
— Ясно. Зачем ты так исчезла утром? Тебе было плохо со мной?
Да, мне было плохо, когда я увидела аккуратно пришитые пуговички на твоей рубашке и детские наклейки, могла бы сказать я. И не сказала. Зачем пускаться в такие разговоры? Что бы он смог мне ответить? «А! Не обращай внимание!» или: «Я с женой не живу, просто вместе покупаем продукты, вместе их едим и обсуждаем за едой дочкины тройки»? Зачем ставить в идиотское положение его и себя? И решив так, я ответила:
— Я боялась опоздать на работу.
— Ясно…
Почему-то мне было совсем его не жалко. Даже просто по-человечески. Даже если он подумал, что потерпел какое-то мужское фиаско.
— Я еще позвоню тебе? — спросил Олег.
Не надо — могла бы сказать я. Я вполне умею говорить «нет». Но мне не хотелось так уж до конца, из-за собственной слабости и глупости, терять друга юности.
— Конечно, Олежек, позвони, — согласилась я и сама услышала, как неискренне это прозвучало.
— Ясно… — опять сказал он. — Ну, ладно. Олежек так Олежек. Но я позвоню.
Я побыстрее нажала «отбой». Чем-то ему не понравилась такая конфигурация своего имени, хотя я ровным счетом ничего не имела в виду. Но я вот тоже терпеть не могу, когда меня называют Шурой или, что еще хуже — Шуриком. Одна моя подружка, Ксения, сколько ей ни говори, сбивается на «Шурика» в моменты особой откровенности. Может, я кажусь ей в эти моменты теплым, близким, все понимающим другом Шуриком, надежным и мудрым, таким, каких в природе просто не бывает?
Перед уходом я взглянула на Гришу, увлеченно подбирающего что-то на пианино. Мне пришла в голову отличная мысль. Я быстро сняла сапоги, прошла в маленькую комнату, взяла кучу Ийкиных нот, там наверняка найдутся и чистые нотные тетрадки, и положила всю стопку перед своим маленьким гостем.
— Разбирайся, здесь много хорошей музыки. Ты ведь умеешь по нотам читать?
— Конечно! — обрадовался Гриша.
— И записать можешь ноты, если опять… услышишь что-то.
Он как-то странно взглянул на меня и опустил глаза.
— Ты что, Гришенька?
— Мама не разрешает об этом никому говорить. Я плохо сделал, что сказал вам…
— Да почему? Что ты? — Я присела перед ним на корточки, чтобы лучше видеть его глаза.
— Потому что мама говорит, что я… — он подумал, смешно наморщив лоб, — шизоид.
— Шизоид… — невольно повторила я за ним это слово. — Да что ты, Гриша!.. — И я замолчала. Потому что даже и не знала, что сказать дальше. Сказать, что мама его — дура? Или что она пошутила? А может быть, просто слова перепутала? Имела в виду, что он вундеркинд, а сказала — шизоид… Или надо было сказать — наплюй на то, что говорит мама? Ведь она объяснила ему, что означает это слово, судя по ужасному, убитому выражению лица мальчика. В растерянности я перебирала стопку нот, лежавших на пианино, и увидела старую Ийкину тетрадку по сольфеджио.
— Вот смотри, это моя дочка писала диктанты в музыкальной школе. А это, кажется, задание по композиции, она сама пыталась музыку придумывать, несколько фраз, и записывала нотками. Можешь попробовать сыграть…
Гриша недоверчиво посмотрел на меня.
— Хорошо…
Оставив Гришу за пианино, я как могла быстро вышла из дома. Уже в лифте я просмотрела адреса. Ну, как нарочно! Хоть бы два вызова в одном и том же доме или в соседних! Была бы машина, конечно, все было бы проще. А так… Автобусы в Строгино, как начали ходить тридцать пять лет назад по маршруту «Метро „Щукинская“ — кровати граждан вот этих пяти громадных домов, еще тех и вон тех», так и ходят. Внутри нашего района, состоящего из нескольких огромных замкнутых дворов — фантасмагорических потомков традиционных московских двориков, передвигаться можно или пешком, или на собственной машине.
Я остановила свой ворчащий внутренний голос и, взглянув на совершенно ослепительное небо, густо-синее, с чистейшими легкими облачками, стремительно мчащимися по небу, вдруг подумала: как хорошо, что в такой прекрасный день я могу пешочком пройтись по улице, и не раз, кстати. А вот каково же тем людям, кто работает в метро, или в полуподвальных помещениях с мертвенным белым светом и принудительным воздухообменом, или в книгохранилищах? Они даже не узнают, какой чудесный сегодня был день. А ведь утро было совершенно другое — когда я шла по дороге, не надеясь поймать машину на трассе.
Неужели это все один и тот же день? Как будто целая неделя прошла со вчерашнего вечера…
Я несколько раз пыталась звонить домой, но Гриша не поднимал трубку. То ли боялся, то ли так увлекся музыкой. Я заходила в очередной подъезд, когда у меня промчалась какая-то мысль, даже не мысль, а тень мысли. Что-то хорошее, связанное с этим мальчиком, которому в раннем детстве приходится узнавать, что такое — быть нелюбимым. Что это может означать для всей последующей жизни ребенка, многие родители просто не понимают. Так много говорится о папах, не дающих детям достаточно любви, но уж если малыш не получает в нормальном количестве витамина маминой любви, последствия могут быть непредсказуемыми и самыми ужасными. Но сейчас я как раз подумала, что… Я не успела ухватить свою мысль, меня отвлекла женщина, вместе с которой я вошла в подъезд, не позвонив по домофону в квартиру больного ребенка. Женщина подозрительно посмотрела на меня и спросила грубоватым, натруженным голосом:
— Куда?
— В двадцать девятую, — миролюбиво ответила я, понимая ее опасения — мало ли кто с милой улыбкой и потрепанной кошелкой может проникнуть в закрытый подъезд.
— В двадцать девятую!.. — повторила женщина недовольно и так громко, что я даже отступила от нее на шаг. — Смотри, я потом там на лестнице проверю! Если ты там…
Слушая, как она вслух предполагает, что я могу сделать на лестнице, я поспешила пешком подняться на шестой этаж — все лучше, чем она скажет мне это в лицо. Все равно я вряд ли сумею ловко и остроумно ответить. А уж ругаться точно сегодня не смогу. Я вдруг почувствовала, что ужасно устала. Между четвертым и пятым этажом я приостановилась, чтобы отдышаться, и услышала все тот же грубый голос. Надо было сразу рявкнуть на нее в ответ, тогда она давно была бы уже дома. А так женщина все кричала и кричала мне вслед и никак не могла успокоиться.
Таким голосом кричала одна преподавательница у Ийки на танцах — года два я пыталась водить ее на хореографию. Но, несмотря на прекрасную природную растяжку и музыкальность, Ийка совершенно равнодушно относилась к занятиям. Однажды я пришла чуть пораньше и услышала, как ее преподавательница, энергичная женщина лет сорока пяти, вдруг взвыла за дверью: «Стоять! Всем стоять по стойке смирно! Рты свои закрыть! Навсегда-а-а!» Если бы голос был не такой страшный, не напоминал бы рев раненого бегемота, это звучало бы даже смешно.
Ийка вышла тогда с занятия бледная, напряженная, прижалась ко мне, и я решила больше не водить ее на танцы, где под прелестную музыку Шопена просят навеки закрывать рты и вытягиваться по стройке «смирно». Через пару лет мы встретили эту преподавательницу, она узнала Иечку, посетовала, что та перестала ходить на танцы, и рассказала, что сама нашла теперь хорошую работу в закрытом фитнес-центре. Глядя на улыбающуюся, спокойную женщину, мне трудно было поверить, что именно из-за нее Ийка перестала ходить на танцы, которые ей поначалу так нравились.
Есть родители, которые считают, что детишкам полезно с малых лет привыкать к жестокости жизни и даже хорошо, если встречаются такие преподаватели. Ребенок, который научился спокойно пережидать крики и ругань учителей, не погибнет, как нежный оранжерейный цветочек, от первого дуновения промозглого ветерка. Мне же почему-то кажется, что дети, вынужденные терпеть жестокость и грубость родителей или преподавателей, становятся похожими на хитрых, злых зверьков, действительно умеющих пережидать страшные минуты, закрыв глаза, напрягая все свое маленькое закаленное тельце и ненавидя, истово ненавидя и воспитателя, и весь мир — враждебный, лживый, несправедливый.
Обход занял у меня часа три, сегодня я старалась не пускаться в подробные разговоры с мамами и бабушками. Как только разговор плавно переходил на дурные привычки мужа или на подорожание электричества, я показывала сумку с карточками и помахав на прощание своему очередному сопливому пациенту, быстро уходила дальше.
Я звонила и звонила Грише, и, слава богу, один раз он все-таки снял трубку. Задумчиво и тихо ответил мне почти на все вопросы, и я несколько успокоилась.
Было уже около семи часов вечера, когда у меня остался один только вызов. Вернее, даже не вызов, а адрес. Ведь меня никто к Владику не вызывал. Я взглянула на себя в стекло киоска с газетами… Так. А что, собственно, гонит меня туда? Только ли бедный маленький мальчик, еще один бедный мальчик… Мальчик и правда тронул мою душу. А зачем я тогда посмотрела, как выгляжу? Я иногда по несколько дней причесываюсь и мажусь кремом не глядя в зеркало, не подкрашиваюсь вовсе и совершенно не интересуюсь, как при этом выгляжу… Благо светлые, слегка вьющиеся от природы волосы, доставшиеся мне от мамы, всегда создают впечатление некой, очень приблизительной прически. Изящная блондинка, милая и невредная, — просто мечта любого мужчины. Идет сейчас эта мечта одна, в невероятно потрепанной шубейке, похожей на двенадцатилетнего эрдельтерьера, и сама себе не очень нравится.
Вот, наверно, в чем моя беда и ошибка: я никогда себе не нравилась. Когда мне говорили: «Ты такая тоненькая!», я слышала: «Ты такая худосочная…» Когда делали комплимент моим серым глазам, я присматривалась к ним и обнаруживала, какие же они невыразительные и неяркие… Я всегда хотела быть выше, крупнее, иметь тело, говорить так, чтобы меня было слышно. Я хотела быть какой-то другой, не такой, как родилась. Почему? Мне не хватало родительской любви в детстве?
Мама очень любила папу, всегда, сколько я помню себя и их. Родители были сами по себе, любящие друг друга, нежные, дружные, как ниточка за иголочкой, а я — сама по себе. Они отправляли меня в лагерь, а сами ехали отдыхать в санаторий. Они оставляли меня дома, а сами шли в консерваторию. Они укладывали меня спать пораньше, как положено, чтобы я могла выспаться перед школой, а сами долго сидели и увлеченно о чем-то говорили за стеной. Я слов не разбирала, только лежала и слушала веселый, невероятно интересный и непонятный, словно на иностранном языке, разговор.
Нет, у меня нет обид на родителей. Они давно состарились. Я родилась поздно, мои мама с папой всегда оказывались старше родителей моих подружек. Я люблю их, навещаю, мне казалось, что я и Ийке сумела привить уважение к ним — любовь не привьешь.
Размышляя, я, наверно, не сразу услышала, как какая-то женщина говорит мне:
— Александра Витальевна! Да что ж такое!..
Она обогнала меня и остановилась передо мной, так, как тормозят машину, раскинув обе руки в стороны.
— Зову, зову вас… Не узнаете? Медсестрой я у вас работала… Вера Васильна… Вспомнили?
Да, точно. Нин Иванна бастовала, когда нам полгода не платили зарплату. Это было лет десять назад. Менялись министры здравоохранения, каждый что-то пытался реформировать, то давали, то отбирали, меняли порядки, структуры, имеющие мало отношения к реальной жизни. И месяцев шесть до нас почему-то не доходила зарплата. Мне помогали родители, но я даже подумывала — не устроиться ли хотя бы нянечкой в платный садик, где зарплата стабильная…
Нин Иванна сидела на даче, и, наверно, правильно делала. Лето стояло жаркое, и бесплатно ходить на работу смысла не было. Вот тогда и появилась Вера Васильевна. Образования у нее было маловато — фельдшерица со стажем работы в военной части под Алма-Атой. Но она согласна была ждать зарплату и помогать мне, чем могла. Правда, когда в ноябре заплатили зарплату за полгода и стали платить каждый месяц, Веру Васильевну наш главврач перевел в кастелянши, а потом вообще уволил — у нее не оказалось никакой прописки на тот момент.
— Здравствуйте, Вера Васильевна, я помню вас, конечно. Как вы поживаете?
— Да как! — улыбнулась та и махнула рукой. — Никак. Нормально. Замуж вот вышла.
— Поздравляю… — я с некоторым сомнением посмотрела на свою бывшую медсестру. Хотя на самом деле ей и лет-то не так уж много, сорок пять — сорок семь, наверно.
— Особо не с чем, — вздохнула она. — Уже развелась. Пил новобрачный мой так, что штукатурку по ночам ходил слизывать в подъезде. Да, да! Ты не смейся. Так все горело внутри — мелом заедал. Ну, а вообще ничего. Я что тебя догнала, вас то есть… Я нетрадиционной медициной сейчас занимаюсь. У меня же все — и мать, и бабка — травы варили, шептали там, ну, понимаешь… Я тоже умею. Только раньше-то все смеялись над этим, а сейчас — сама знаешь. Вот и я тоже — устроилась в центр один… — Она протянула мне листочек. — Может, так и неудобно говорить… Но если кто у тебя будет… сложный случай какой-нибудь… Из деток или взрослый кто… Можешь к нам направить… Консультация бесплатно.
— Ага, — вздохнула я. — А на консультации скажут: у вас неоперабельная опухоль, последствия от трех инсультов и скорая смерть. Но если пошептать чуток, но все само рассосется, особенно последняя…
Вера Васильевна растерянно взглянула на меня. А мне стало неудобно. Что это я, в самом деле? Устала, наверно. Или волнуюсь, ведь я сейчас встречусь с папой Владика, который чем-то так меня задел… Неожиданно задержавшимся на мне взглядом, чемт-о еще? Откровенным барством? Или, наоборот, искренностью и беспомощностью? Мне он в целом не понравился, я уже это честно сама себе сказала. Но что-то же мне в нем понравилось? Или в самой себе, когда я с ним общалась… И теперь что-то гонит и гонит к нему снова — проверить, не возьмет ли он снова меня за ногу, что ли? Понимая, что идти туда не обязательно, я все же иду. И сама на себя при этом сержусь. Но при чем тут бедная женщина, которая выживает, как может? Я побыстрее взяла у нее рекламный листочек.
— Конечно, Верочка Васильна. Если кто заинтересуется, я передам.
Она кивнула. И как-то очень внимательно посмотрела на меня. Так внимательно, что я даже опустила глаза.
— Ей не очень хорошо сейчас, — негромко проговорила Вера Васильевна.
— Кому? — удивилась я.
— Твоей дочке.
Я подумала, что ослышалась.
— Дочке?
Моя бывшая медсестра кивнула.
— А… откуда вы знаете про Ийку?
Она пожала плечами:
— А я и не знаю. Так, увидела что-то… сама не знаю что…
Ох, как же я не люблю того, чего никак не могу объяснить с медицинской точки зрения! В тот момент первое, о чем я подумала, — как тесен мир. Наверняка просто каким-то образом Вера Васильевна узнала, что Ийка ушла из дома. И хочет поговорить на эту тему.
На мое счастье, из-за поворота появился автобус, и Вера Васильевна радостно воскликнула:
— Шестьсот пятьдесят четвертый! Побегу, Сашуня! Звони, если что!
Только разве «что» — недобро подумала я и побыстрее ушла. Ужасно не люблю, когда кто-то вмешивается в мою жизнь без спросу. Наверно, это тоже родом из детства. Родители мои жили замкнуто, и я привыкла, что подруги, если они и есть, существуют на расстоянии, причем очень приличном. С ними можно пойти в парк, погулять во дворе, но главное — не пускать их на некую запретную территорию — территорию семьи. Все, что происходит дома, касается только домашних. А если дома у тебя никого нет, то, значит, никого твоя жизнь и не касается.
Живущие по своим собственным законам мысли вдруг по неведомым для меня дорожкам сомкнулись, переплелись и вытолкнули такую странную мысль, что я даже сбавила шаг. Вот так же, как я шла, погруженная в свои размышления, не слыша Веру Васильевну, когда та пыталась окликнуть меня, так и Гриша не слышит меня. И ничего со слухом у него не происходит. И вовсе он не глохнет. Мальчик — не глохнет! Поэтому обследование, куда Лиля после полугодовых уговоров возила его, ничего не показало. И не надо больше его возить ни в Филатовскую, ни куда-то еще. У него совершенно нормальный слух, но не очень обычная способность погружаться в интересующее его занятие настолько, что он практически перестает слышать то, что происходит вокруг. Я ведь об этом уже думала, вернее, было какое-то смутное, неопределенное ощущение, а теперь, благодаря встрече с Верой Васильевной, оно сформулировалось в четкую идею.
Я отогнала другую мысль — о том, что неспроста я встретила ее и что это все странная мистика. Никакой мистики для выпускника медицинского вуза, честно сдавшего все практикумы по анатомичке, нет и не может быть. В человеке все предельно ясно. Конечно, кроме одного — того, чего нет ни на одной анатомической карте: где живет душа, как она выглядит, из чего состоит, чем ее можно определить и почувствовать — разве что другой такой же душой.
Незамысловатые эзотерические размышления мои пришлось прервать — я подошла к подъезду дома Владика. Попытки быть с собой откровенной иногда заводят в тупик. Видимо, в природе человека себя обманывать. Например, полжизни не думать о смерти вообще. Или не думать об опасности — невероятное количество вещей угрожает жизни каждую секунду, по крайней мере, городскому человеку, особенно в мегаполисе. И эта мысль блокируется в мозгу нормального человека тонкой и хитроумной системой самосохранения. Как страшно, как опасно жить в большом городе: куча транспорта, много недобросовестных или неумелых водителей, яды, выделяемые в воздух выхлопными трубами, прорытые глубоко под землей тоннели с мчащимися поездами, искусственно вентилируемые и освещаемые… Но я, горожанин, всего этого не боюсь. Если я буду думать о постоянной опасности, подстерегающей меня здесь и там, меня просто раздавит этот страх. И я умру раньше, чем попаду под машину, задохнусь от высокой концентрации диоксида азота или отравлюсь сырой хлорированной водой.
И каждый день я себя обманываю для своего же душевного равновесия. Вот ведь сейчас я несколько раз пыталась честно спросить себя: а что же я иду, что же иду, не позвонив? Только ли мысль о малыше не дает мне покоя или что-то еще? И каждый раз мысли неуловимо разбегались, уводили меня в сторону от вполне очевидного ответа. Хотя правдой было и то, что меня волновало, что будет с этим мальчиком, если мама его не вернется. И что будет, если она вернется…
Я достала телефон и вдруг вспомнила: я сегодня еще не звонила Ийке, даже не пыталась. Ничего себе мамаша — сама-то… Жалею чужих детей, ночую непонятно где…
Я быстро набрала Ийкин номер. А пока набирала, то поняла — нет, как же, звонила, после приема. А она не брала трубку. Просто бесконечный день, начавшийся засветло у Олега на даче, все тянется и тянется.
Ийка ответила сразу же, как будто ждала звонка — видимо, держала телефон в руке. Правда, ответила как-то разочарованно — будто ждала услышать кого-то другого. Или у нее все так действительно неважно?
— Иечка, малыш, как ты?
— Я — нормально, мам, — своей обычной фразой ответила мне дочка, фразой, не означающей ровным счетом ничего.
— Тебе по-прежнему нравится у папы?
— Да, конечно. Здесь все очень красиво.
— Ия, я не об этом тебя спрашиваю. Тебе там хорошо?
— Да, хорошо.
У меня было ощущение, что я соскальзываю с невысокой, но очень гладкой и скользкой горочки. Шажок — и назад, еще шажок — и оступилась, чуть не упала…
Я никак не могла ухватить Ийку, проникнуть в ее маленький, несчастный домик, куда она залезла, повесила нехитрый замочек и сидит там одна, страдает.
— Мне нужна твоя помощь, Ия, — решила я зайти с другой стороны, вдруг она хотя бы заинтересуется.
— Я не могу сейчас никому помогать, мама. Ты не понимаешь? Мне и так…
— Что?
— У меня нет времени. Извини. Очень дорогой разговор.
— Для тебя бесплатный, Ия, — вздохнула я.
— Для тебя дорогой, мам, — четко ответила мне Ийка. — У тебя же всегда нет денег. По сто рублей на телефон кладешь.
От каждого ее слова мне становилось физически больно, как если бы кто-то пинал меня носком ботинка то в колено, то в спину, то в плечо… Никогда раньше она так со мной не говорила, никогда. Но значит, она об этом просто молчала. Думала и молчала. Смотрела на меня прекрасными прозрачными глазами и ненавидела. За нашу бедность, за мою несостоятельность. Какая разница, сколько детишек я вылечила за год от соплей и вирусных инфекций? Если я свою собственную дочку упустила, довела до того, что она ушла из дома! Да куда — к мачехе! Жить в богатом красивом доме и зарабатывать там свою сиротскую копеечку…
Странно, как все странно. Понятно, что воспитать человека сложнее, чем, скажем, испечь булочку — положил тесто в духовку и точно знаешь, что через двадцать пять минут испечется булка. А с человеком… Вкладываешь одно, а получается другое, совсем другое.
— Иечка. Тебе нужно завтра идти в школу, ты помнишь? Что вы там решили со школой? Ты будешь ездить в свою?
— Можно я тебе не буду говорить, мам?
— То есть как?
— Мы еще не решили. Марина говорит, что мне вообще учиться не надо. Некоторые модели даже восемь классов не закончили. А зарабатывают по пять тысяч евро за показ.
От ее глупого, детского, безапелляционного тона, от невероятной чепухи, которую она уверенно произносила, повторяла за неведомой мне и, похоже, не очень честной Мариной, у меня застучало в висках.
— Ийка… Это… это неправда! Послушай меня! Нельзя бросать школу, понимаешь? Какие модели? С чего вдруг ты — и модели? Ты хочешь стать моделью?
— Конечно. А кто ж не хочет?
Я представила, как моя тоненькая, невысокая Ийка пожимает своими худенькими плечиками и сдувает со лба светлую челку. Модель…
— Ия…
Так, нет. По телефону все это не скажешь. Надо сказать главное.
— Хорошо. Ты сходи в любое модельное агентство. И просто спроси — сколько там платят девушкам за показ. Пять тысяч получает Клаудиа Шиффер и еще две-три манекенщицы в мире, остальные — в десятки раз меньше, понимаешь?
— Мам, ну что ты знаешь? Я пока коплю деньги на пластическую операцию. Я сделаю нос и тоже буду получать…
— Что?! Что ты говоришь? Какой нос? Где ты его сделаешь? У Вадика?
— Да, конечно. Он мне сделает прекрасный нос, самый лучший в мире.
Теперь мне уже не казалось, что меня пинают ботинком. Теперь я стояла, прислонившись к холодному бетонному столбу, потому что меня в прямом смысле не держали ноги. У меня было ощущение, что какая-то неостановимая тяжесть давит на меня сверху, прижимая к земле. Я хотела сказать сразу все и главное, и так, чтобы дочка не захотела отключить телефон…
— У тебя и так прелестный нос, Ийка! А деньги копить зачем? Ты же не собираешься Вадику платить?
— Все покупается и продается в жизни, мам, — ответила мне Ийка любимейшей фразой Хисейкина, которую он произносит всегда, когда не знает, что сказать. — И только убогие неудачники делают вид, что это не так.
Ей надо было поссориться со мной. Наверно, мысль обо мне и о том, что я скажу, немного мешала ей в новой жизни. А мне ссориться с Ийкой совсем не было нужно. Поэтому я взяла себя в руки и примирительно сказала:
— Надо все же доучиться в школе, хотя бы закончить этот год. А потом — посмотришь, летом ты можешь попробовать себя в модельном бизнесе.
— Мам, мы разберемся с папой, в чем мне себя пробовать. Ну все, пока! — слишком легко сказала Ийка и отключилась.
Я отлично слышала, что это все бравада. И помнила, что сказал Вадик. Главное, чтобы те «люди», которым он собирался передавать ее в качестве прислуги, не оказались случайно гражданами Турции или, скажем, Америки. Оттуда мне будет сложнее возвращать Ийку. Хотя и теперь уже понятно, что просто так мне ее не вернуть — из отделанных мрамором подъездов и художественно отремонтированных квартир…
Странно, а по мне так нет ничего лучше своего дома, даже если в нем и давно пора делать ремонт. Но мне — тридцать восемь лет, а Ийке — пятнадцать. И мой папа — профессор кафедры биологии в МГУ, всю жизнь увлеченно и честно проработавший на той зарплате, которую ему платили. А Ийкин папа — врач-шарлатан, загубивший не одно лицо. Поэтому — что сравнивать? Где только я в Ийке — непонятно. Куда вливалось, во что превратилось все, что я ей давала? И прежде всего, где растворилась без остатка в ней моя любовь? Мне всегда казалось, что эта бесценная субстанция, ничем не подменяемая, просто так исчезнуть не может. Если дал человеку свою любовь, особенно ребенку, она будет в нем жить, его поддерживать, его вести по жизни. И что же, выходит, это не так?
Я машинально нажала кнопку вызова консьержа на подъезде и только тогда сообразила, что так и не позвонила папе Владика, иду без звонка и без вызова.
— Слушаю вас! — размеренно произнес интеллигентный пожилой голос. — Алло! К кому идете?
Не знаю, видела ли меня консьержка в видеофон. На всякий случай я отошла от двери и набрала номер. Трубку долго никто не брал, наконец, мужской голос устало ответил:
— Да. Говорите.
— Здравствуйте… Это врач из районной поликлиники. Я вчера у вас была…
— Да, — опять сказал папа Владика.
— Я просто хотела узнать, как мальчик. Как он себя чувствует? Он что-нибудь поел?
— Я понял. Спасибо. Я оплатил, наконец, полис. У нас был сегодня врач из хорошей поликлиники.
— И… что сказал?
— Сказал, что… Вы извините, у меня другой звонок, — ответил он и положил трубку.
Я постояла, рассматривая надпись на дисплее своего телефона «Владик-Ваня». Ну что ж… Из хорошей, так из хорошей. Не пора ли идти домой, где сегодня ждет маленький гость, съевший на обед кусок черного хлеба?