Глава 35
Через час мы выбрались. Я предложила было забрать с нами тех девчонок, которые…
— Аника-воин, — усмехнулась Медвинская. Но согласилась.
Мы мышками прокрались по желтому коридору; в комнате санитаров спала без задних ног Зинаида, и ее могучий храп разносился по всему отделению. Мы присовокупили ее связку ключей к той, что реквизировали у супермена. Подошли к процедурной.
Оттуда доносились всхлипы. Катька заглянула, осторожно приоткрыв дверь; я за ней.
— Ты видишь?.. Хорошо им. Чего людям кайф ломать, сказала Катька.
— Медвинская… Разве здесь может быть хорошо? Ведь здесь же… несвобода!
— Аленка, ты и не представляешь себе, сколько людей выберут тюрьму, если там будет тепло и сытно. Даже не представляешь…
В каптерке мы выбрали себе шмотки, оделись и ушли в стылую сырую ночь. Куда идти дальше, я не знала.
— В город? — спросила Катька. Дурдом располагался недалеко от областного центра.
Я пожала плечами. Мы оказались в странном положении: ни дома, ни друзей, ни денег, ни документов. С клеймом наркоманок, сбежавших из дурки, которых может стопарнуть любой мент на пространствах разваленного эсэсэра. Но… Мы вдыхали холодный ночной воздух и чувствовали, наверное, одно и то же: свобода стоит того, чтобы за нее побороться. Тому, кто этого не понимает, ее не подарить ни указом, ни революцией, ни деньгами. Потому что это так.
Всю ночь мы промерзли на махонькой остановке, тесно прижавшись друг к дружке. Мы забились в самый угол монументального кирпичного строения, умудрившись даже кое-как покемарить. Утром пришел автобус на Борисоглебск. Денег, экспроприированных у санитара-уникума, хватило на билеты вполне. Даже осталось на еду.
Борисоглебск был маленьким районным городишком, но очень красивым. Здесь был Борисоглебский монастырь, или, как его называли местные, обитель. Покамест там размещался маленький музей, в котором и работал один из бесчисленных Катькиных знакомых. Она его называла Костя Лесной Человек.
Жил он один в огромном доме рядом с монастырской стеной и был при музее сторожем, экскурсоводом, научным сотрудником и всем остальным одновременно.
Летом он уезжал слоняться по археологическим экспедициям, зимой — мирно корпел в Борисоглебске и составлял обширную летопись этого некогда славного края. Ни к званиям, ни к регалиям, ни к деньгам особо он не стремился, а потому был последовательно оставлен, как рассказывала Катька, двумя законными женами и, наверное, десятком претенденток занять эту вакансию.
С годами он стал философом, порос густеющей бородой и стал относиться к этому миру как счастливый ребенок: все, что происходит, к лучшему. От взрослого же у него оставалась время от времени закипающая язвительность, которая мирно спала в обычное время где-то в потемках его образованной детской души и читалась лишь в глазах изречением известного пессимиста Мэрфи: «Все, что начинается хорошо, кончается плохо; все, что начинается плохо, кончается еще хуже». Каким образом это сочеталось в нем с первым посылом, понять было невозможно, но это было так.
Он искренне обрадовался нашему появлению. И на вопрос-утверждение Катьки: «Мы здесь поживем», пожал вроде безразлично плечами: «Живите. Места много», но по его голосу было понятно, что он совсем не так безразличен к окружающему, как хочет казаться. Хотя и диковат.
Борисоглебск в отличие от Зареченска был городок совсем тихий. И вовсе не потому, что в нем было нечего делить: поделились, но как-то по-домашнему, без драк и поножовщины. В Борисоглебске жили в большинстве своем староверы или их потомки; городок сиял чистотой улиц, маковками бесчисленных ухоженных церквей, до блеска промытыми, ничем не занавешенными стеклами домов. Жители словно хотели сказать: «Нам нечего скрывать. Ни от людей, ни от Бога».
Похоже, в нашем трудном детстве наступила пауза на счастливое отрочество. Катька зажила с Костей Лесным Человеком совсем как примерная жена-дочь, я… Я пропадала в музейной библиотеке. Для меня вдруг открылось, что мир наш не так одномерен, что мы такие же, как те, что жили до нас, и после нас будут жить такие же… И, несмотря на все мерзости и тяготы этого мира, люди умудрялись в нем не просто выживать, но жить. И совершали великие, благородные подвиги, и отваживались любить, оставляя миру гаснущую нежность… Я разыскала это стихотворение в какой-то книжке без обложки…
Живет поэт, беспомощно-запойный.
Не суетлив, не злобен, молчалив.
Беспутный днями, снами беспокойный,
Как ветреный блуждающий мотив.
Живет, законвоированный днями
В капкане серых стынущих домов,
А мимо — в осень — странными тенями
Уходит череда забытых слов…
Слов о любви, о том, что не вернется,
О том, что летом не дано понять…
Ноябрь дождем простудным в окна бьется,
Как птица, не рожденная летать…
Живет поэт. Несет свой крест неспешно
И за гостями прикрывает дверь…
И — царствует! Беспомощно и грешно
Без лести. Без восторгов. Без потерь.
И в мир бредет. И в нем плывут вокзалы,
Гирлянды улиц, провода, мосты…
Полны пурпура колдовские балы
— Стихов несотворенные холсты…
И — пропадает в матовую снежность.
И миру, что сгорает в пустоте,
Он оставляет гаснущую нежность,
Как совесть. И — как память о мечте.
Зима прошла, как сон. Добрый, приятный, снежный… Казалось, ему не будет конца, и в этом мире книг я буду жить вечно… Мне было там очень хорошо и вовсе не хотелось возвращаться.
Весной все мы почувствовали беспокойство. Но это не было тревогой… Просто нам было так хорошо, что от этого хотелось побыстрее избавиться. А сосульки в редкие солнечные дни марта переливались влажно и свежо, а лужицы под ногами хрустели хрупким мартовским ледком так, что отчего-то заходилось сердце…
И когда повеяло первым апрельским теплом, мы уехали. В выжженные солнцем причерноморские степи, к морю.
Море было большое. О нем вообще можно рассказывать бесконечно, а вот рассказать нельзя. То лукаво-ласковое, лениво томящееся под высоким, выжигающим все солнцем, то неприветливо-хмурое, ветреное, то грозное, бушующее штормами… Но всегда — прекрасное.
Там, на юге, я влюбилась. В мужчину много старше себя, женатого. Но нам было очень хорошо вместе. И к чему было думать о том, что будет дальше, если этого может не быть вовсе?..
До сентября продолжалась сплошная сказка. Море, лето и любовь. Но все сказки кончаются. А жаль.
За лето я очень окрепла и еще немного подросла. Волосы выгорели добела, сама дочерна загорела и заметила, что редкий мужчина не оборачивается мне вслед. В августе мне стукнуло четырнадцать.
Ребята-археологи нарисовали мне какие-то документы. Вернее, выправили в станичном правлении. Хиленькие, понятно, бумаги, но все же лучше, чем никаких.
В сентябре начало холодать, летнее тепло стало словно прозрачным… И тогда я встретилась с бабой Верой. Она была из Княжинска, а в станицу приехала погостить и отдохнуть к своей давней, еще с войны, подруге — Валентине Александровне, бабе Вале. Мы у нее все лето брали козье молоко.
Бабе Вере было уже за семьдесят. У нее были добрые глаза, окруженные венчиком морщин, совершенно белые, забранные под гребенку волосы, больное сердце и — никого из близких.
Как-то мы разговорились. Я тогда ходила как в воду опущенная. К моему Сергею, ну не моему, а к тому, с которым я жила, приехала жена. Женщина лет тридцати двух, подтянутая, энергичная и властная. Я ревновала. И еще — мне было стыдно. Хотя…
От бабы Веры мои переживания не укрылись. Как-то мы посидели с ней за разговором до полуночи… Потом еще раз и еще… Так уж получилось, я рассказала ей всю свою жизнь, она мне — свою… А потом… Потом — предложила переехать к ней жить. В Княжинск. Я была не то что удивлена, а… Просто настолько привыкла быть настороженной, готовой огрызнуться на все и вся, что любой добрый поступок меня удивлял или… Не знаю.
Посоветоваться было не с кем. Катьку куда-то унесло еще в середине июля. Костя Лесной Человек никакой совет был дать не способен, потому что к жизни относился как к явлению природы: пусть все идет как идет… Может быть, это и было бы самым правильным, если бы в ней не попадалось столько всякой сволочи!
И я решила ехать. Но до этого нужно было появиться и в детдоме, и в Зареченске — забрать документы и все оформить. По правде сказать, я бы и вовсе туда не поехала, если бы… Если бы не плюшевый медвежонок. Это был мой единственный друг, оставшийся из той жизни, из детства, которого я не помнила. И все же ехать туда, возвращаться было очень страшно. Я боялась, что все вернется, а то, что есть у меня сейчас, наоборот, исчезнет…
Если бы не баба Вера, я бы и не поехала. Но она настояла. Она хотела меня удочерить, и хотя я недоумевала, зачем это, она настояла. Потом я поняла: из-за квартиры. Но сначала мы съездили в Княжинск, где баба Вера обзавелась толстенной пачкой всяческих справок. И хотя она была очень старенькая, энергия била ключом: во время войны она, оказывается, сражалась в женском авиаполку ночных бомбардировщиков!
Да, там, в Княжинске, в тот приезд у меня даже произошла стычка с местной хулиганствующей молодежью… С ничейным результатом. Зато я познакомилась с очень хорошей женщиной, выручавшей меня потом много раз.
Когда приехали, наконец, в Зареченск, оказалось, что я смотрю на него так, словно этот город со всем, что в нем происходило, остался в каком-то далеком прошлом, но не в том, что действительно было со мною, а в другом, чужом, книжном… И еще — там я узнала, что ни Инессы, ни Альберта больше нет. Нет вообще. Они сгорели. Отправились на какой-то пикничок или увеселение — и сгорели в деревянной баньке. Заживо. С ними ездили две девчонки-малолетки, но они упрямо твердили всем, что спали в палатке, ничего не видели, не слышали и знать не знают. Да на них особо никто и не давил: детальное расследование этого дельца могло бы поднять со дна столько мути, что все бы районное и областное начальство перебесилось! А это никому не нужно. Новому начальнику РОВД последовал невесть с каких верхов грозный окрик: оставить деток в покое и не травмировать слабую психику допросами. Их и оставили.
А мне одна из девчонок поведала на ушко, что видела недавно Катьку Медвинскую.
Как раз в конце июля, когда банька та и сгорела. Но где и когда она ее видела — не сказала.
Мы с бабой Верой прожили в детдоме больше месяца, пока она хлопотала и выправляла все бумаги. Детки жили здесь по-прежнему неважно: новая директор Мария Григорьевна, или, как ее тут называли, Тетя-Мотя-куда-претя, человеком была незлым, даже душевным, но пьющим, а с пьяницей в начальницах, известно, ни коммунизма, ни захудалого капитализма не построишь… И еще наш сторож-дворник подарил мне свой пистолет, наградной «марголин». Сказал еще тогда странно:
— Ты побереги его, девонька… Не смотри, что маленький… А жизнь мне когда-то спас… Глядишь, и еще кому спасет… И прости меня за все, старика…
Петрович тогда заплакал, я тоже разревелась… Потом, много позже, я узнала, что через неделю он умер.
Когда я с бабой Верой уезжала, детки смотрели на нас во все глаза… И верили, все до одного верили, что их тоже оттуда когда-нибудь заберут домой…
Княжинск сразу показался каким-то весенним, хотя приехали мы туда осенью. Просто в том году была дивная, солнечная осень… И небо было глубоким и синим, не таким, как в России…
Баба Вера определила меня в школу недалеко от дома. А сама я записалась в стрелковый клуб: оружие по-прежнему вызывало у меня почему-то только добрые ассоциации… Кстати, недавно этот стрелковый клуб превратили в пейнт-больный. И обозвали сурово: «Коммандос». Хотя какие там коммандос! Банкиры в войнушку играют и краской друг в друга пуляют… Меня тоже в команду записали, даже в какую-то сборную; но, если честно, мне больше с этими людьми общаться нравилось, чем сама игра. хотя… Азартно. Но как-то пришел «повоевать» какой-то крутой спецназовец, он у одного из банкиров службу безопасности возглавлял. Посмотрел на всю эту самодеятельность, скривился:
— «Детский сад». — "Так ведь тренировка, — возразила я. Спросила:
— А на настоящую войну похоже?" А он ответил:
«Угу. Как козел на верблюда». — «Да? Только в горбе отличие?» — «Не только, — снова улыбнулся, но улыбка эта его больше на оскал походила. — Там после боя трупы собирают. Здесь — коньячок пьют. Вот и вся разница». Ну да это я отвлеклась, хотела ведь по порядку… Хотя что еще рассказывать? Ты знаешь, я ведь на подиуме работала! Сначала попала в агентство моделей: пошла из интереса, меня одноклассница притащила. А потом начала работать на показах и даже кое-какие деньги зарабатывать… Но больше всего мне нравилось, что кругом красиво! Вернее, даже не красиво — стильно. Кстати, знаешь, что означает слово «подиум»? Я специально в словаре посмотрела. Так называлась высокая платформа с лестницей с одной стороны и совершенно отвесными другими сторонами, на которых возводились античные храмы. Храмы богам, так похожим на людей, — со своими дрязгами, завистями, мелкими склоками… Олимпийские боги хоть и были бессмертными, а страсти их терзали вполне человечьи…
А у нас — все то же: бегаешь, носишься как заводная, но вот миг наступает, и ты ступаешь на подиуму полубогиней, и сотни пар глаз прикованы к тебе… Наверное, любая женщина создана для того, чтобы ею любоваться… Любая, любоваться, любовь… Даже слова одного корня… Да и коллекции — это вовсе не то, в чем нужно ездить в троллейбусе… Это просто праздник света, цветов, форм, праздник красоты, и он так нужен людям — у них ведь немного в жизни праздников, настоящих праздников, от которых, когда они проходят, в душе остается радость…
Сначала я немного дичилась… Или — боялась… Мне не хотелось больше никаких разочарований. Но… Когда нет разочарований, очарований нет тоже… А их как раз так хочется!
Да, есть еще одно определение подиума. Так называли места вокруг арены в римском цирке, обычно для высокопоставленных зрителей, с которых они наблюдали гладиаторские поединки, битвы с дикими зверьми, казни… Знаешь, это похоже на охоту. И каждая девчонка одновременно и дичь, и охотница: кому-то нужно заполучить ее, а ей, как Артемиде, нужно сделать один точный выстрел… Чтобы поверженный принц рухнул к ее ногам.
Скажешь, нет сейчас принцев? Зато королей — сколько угодно. Бензиновые, никелевые, нефтяные, алюминиевые, золотые… И среди них — так мало живых… Да и… Под всех подстилаться — хребет сотрешь.
Потом… Потом умерла баба Вера. Тихо умерла, во сне. И я осталась одна. Совсем одна. Без воспоминаний, без семьи, без прошлого… Жить одним будущим? Наверное, это только представляется прекрасным… Будущее без прошлого кажется совсем хрупким, как первозимний лед… Или будущее вообще таково? И человек может так и простоять всю жизнь, не решившись сделать шаг на этот мнимый мостик, под которым угадывается черная пузырчатая бездна…
Знаешь… Я как-то спросила Сашу Буникова: «Почему, чтобы выжить, нужно непременно стать сволочью? Или, по крайней мере, казаться ею?»
Он тогда ничего не ответил. Олег… А ты знаешь?
Гончаров молчал. Что он мог ей ответить? Ничего. Ни-че-го.
— Извини, я, наверное, эгоистка. Ты вот молчишь, а у тебя за спиной тоже немало накопилось… Просто… Знаешь, когда сидишь одна и хочешь рассказывать все это снова и снова… Когда с кем-то поделишься страхом — уже не так страшно самой…
И еще… Каждый раз, когда я рассказываю, все надеюсь: вот, сейчас, скоро я все-все вспомню… Про папу… Про маму… А ничего не вспоминается… Пусто…
Словно я и не рождалась никогда… И живу не своей жизнью… Или вообще — не живу…
Аля встала, подошла к окну, чуть отодвинула штору и замерла.
— Снег выпал… — прошептала она.
— Снег?
— Ага. Это всегда как сказка… Будто все плохое осталось в прошлом, а впереди что-то новое, неизведанное, чистое… Может быть, таким бывает счастье?..
Знаешь, как только я тебя увидела там, в ресторане… У меня было ощущение, что я тебя уже видела где-то, что я тебя знаю, что… Потом, когда мы сюда ехали в автобусе, в эту квартирку, я пыталась тебя представить… Ну, какой ты…
— И какой?..
— Ты оказался еще лучше… — Аля подошла к нему, потерлась носом о плечо. — Таким, каких сейчас уже не бывает. Только ты очень грустный. Олег… А расскажи о себе. Пожалуйста…
— Из меня плохой рассказчик. Правда. Получается всегда или долго, или совсем неинтересно. — Ты говорил, что воевал…
— Про войну? Тут вся жизнь как война…
— А все-таки.
— Я действительно не умею рассказывать.
— Ну… Так нечестно!
— Может быть, потом?
— А оно будем, это «потом»?
— Обязательно.
— Олег… А фотографии у тебя есть?
— Фотографии?
— Ну да. Семейный альбом. Ты и не представляешь, как я люблю рассматривать семейные альбомы!
— А вот семейного как раз нет. Здесь нет.
— А какой есть?
— Один — старый совсем, еще детский. Другой — армейский.
Аля вернулась на постель, села по-турецки:
— Покажешь?.. Это же здорово — иметь альбом о детстве! — Она улыбнулась. — Даже если оно было трудным.
— Да нет… У меня было нормальное.
— Тем более.
— Ты правда хочешь посмотреть?
— Еще как!
Олег встал, вынул из секретера два пухлых томика. Это не были альбомы в принятом смысле: фотографии были напиханы между плотными картонными листами безо всякой системы и порядка…
— Это ты? Ушастый какой! И беззубый!
— В первом классе…
— А здесь — черный, как негр… Знаешь, ты был очень красивый мальчик.
— Да я и сейчас ничего…
— Кто бы спорил!
Аля бережно переворачивала страницы, рассматривая черно-белые фотографии…
— Ты знаешь… Наверное, жизнь раньше была счастливее… А люди УЖ точно счастливее! У них… У них глаза другие.
— Да разные были люди… Всякие. Хотя ты права: столько дерьма на поверхности не плавало.
Она открыла афганский альбомчик — он был не в пример тоньше.
— Это ваш отряд?
— Несколько человек. Здесь не все. Вообше-то в Афгане нам строго-настрого запрещали снимать, но это попервоначалу. Да и…
— Вы после боя?
— Да.
— А чего такие веселые?
— Все живы. Тогда были все живы.
— Олег… А поле боя, оно, наверное, жутко выглядело? Гончаров пожал плечами:
— Скорее странно. Да и не подходит здесь название «поле боя». Не Бородино ведь и не Ватерлоо. Засадами работали: мы на них охотились, они — на нас…
— Я не поняла, почему «странно»?
— Когда «духи» отступали, они, как правило, не уносили убитых, оставляли. Но забирали оружие и одежду. Всю одежду. Как они успевали это сделать в бою — непонятно. На выжженной земле оставались лишь обнаженные трупы. Это… От этого бывало как-то не по себе. Особенно сначала. Потом привыкли. Человек ко всему привыкает.
Аля переворачивала страницу за страницей, рассматривая снимки. Этот лежал отдельно. Он выскользнул из пачки фотографий и упал на пол.
Аля быстро подняла. Еще не рассмотрев как следует, она заметно побледнела…
— Это Афганистан? — спросила она едва слышно.
— Да.
Гончаров тоже рассматривал снимок, думая о чем-то своем, и не сразу заметил ее состояние.
— Это после боя… Вернее… Это не бой был — побоище. Нас подставили, как колченогих щенков. Погибли все, кроме троих. Здесь нас только двое, третий был в госпитале в это время.
— Погибли все… Олег, а как звали вот этого, рядом с тобой?
— Барс.
— Барс?
— Володя Егоров. Наш командир. Девушка замерла; ее рука, державшая фото, словно ослабла разом.
— Олег… Такая фотография была у нас дома… В альбоме…
— Где?
— Так вот почему мне сразу показалось, что я знаю тебя давно… Олег… Это — мой папа.
— Барс?!
— Папа…
Глаза девушки наполнились слезами, она закрыла ладонями лицо:
— Я вспомнила… Я все вспомнила.