Глава 43
Корсар неторопливо, медленно, усталый и вялый, спустился из окна первого этажа, довольно высокого; можно было бы, конечно, лихо прыгнуть, но лихости совсем не хотелось. Поэтому он просто перекинул усталое тело через подоконник, завис на руках, достал носками кроссовок земли… И только было отпустил руки и укоренился на твердом грунте, как этот самый грунт отчего-то вздыбился, полетел навстречу, и Корсар с силой впечатался лицом в его черную бесконечность.
Да. Исчезло все. Мысли, чувства, желания. Не было ни боли, ни гнева, ни сожаления. И ангелов не было тоже: ни тьмы, ни света. Космос. Пустой, безликий, равнодушный, без единой звездочки, без единого солнца, без единой черной дыры… Да. Пустой, бездушный и бесконечный. Наверное, холодный. Даже не холодный: обжигающе ледяной – для живых или теплокровных. А он, Корсар, не чувствовал ничего. Ни боли, ни холода, ни страха, ни сожаления, ни раскаяния. Мрак. Только мрак. Или – морок.
Потом возникла тупая боль в затылке. Она усиливалась, пульсируя, пока не сделалась острой… Потом холодная струя воды захлестнула лицо, голову; содранная кожа на затылке засаднила, ожигая резкой горячей болью. Корсар, не открывая глаз, прислушался: вокруг он не слышал, чуял какой-то гомон, похожий на предвкушение…
– Хватит отлеживаться, Митюха, вставай. Помирать пора!
Если это и был сон, то какой-то гротескный, ирреальный и мнимый. Нет, то, что Корсар, расслабившись на безлюдье, получил по затылку прикладом автомата – встык, но вскользь, это понятно. А вот все остальное… Почему – не насмерть?
Корсар поднялся, встал спиной к стене. Прямо напротив, в сопровождении не менее дюжины бойцов в пятнистом хаки, с автоматами, вольготно закинутыми на плечи, на боевом взводе, стояла этакая «вольница лесов»: «зеленые братья», которые «за мир во всем мире». Вот только бород им не хватало, если повстанцы, погон – если служивые и, наконец, другого цвета волос, кожи и где-то за спинами – дыхания океана – если сомалийские пираты. Никаких темных очков, никаких штрихов на месте человечьих глаз: вполне современные «веселые ребята», лет тридцати с небольшим. Все как один поджарые, жилистые… Их можно было принять за кого угодно. За сотрудников особо секретного подразделения особо секретного «подотдела очистки» – в том числе. Удивляло другое: отцом-атаманом-командиром был у них не кто иной, как запойный и веселый сосед Корсара по дому, некий Тимофей Павлович Бороватов, пятидесяти с гаком лет от роду; некогда служивший в налоговой полиции, а теперь – удачливый бизнесмен, владелец сети магазинов «Тимоня» и много чего всякого, любитель девчонок, коньяка и вообще – компанейский бездельник, вполне вписывающийся в стереотип «советский завскладом: ворюга на доверии».
Стереотипы, как все устоявшееся, неверны в этом мире напрочь, это факт. Нет, это больше чем факт: так оно и есть на самом деле! Но истину эту Корсару ни развить, ни применить на практике уже не придется. Бойцы Тимофея Бороватова да и сам «главком» были настроены решительно.
– Ну, Митя, ну, пострел… Ты что же людям такой бизнес рушишь налаженный? Ты кто – вообще? Взялся не пойми откуда, написал не пойми чего, ни во что не вник, а теперь – совсем распоясался, выходит?!
– Палыч, короче, а? Твое предприятие?
– Было – мое. Теперь – даже не знаю, кому все это переписать и как перед людьми ответить…
– Есть перед кем?
– Умному человеку – всегда есть перед кем, всегда есть что и кого. А такому, как ты, – Бороватов махнул рукой, как показалось Корсару, с непритворной досадой. – Я же на тебя свои виды, можно сказать, имел, думал – подтяну парня, что он со своими книжками прозябает, ведь видно же, способный, способный на многое. Теперь – поздно.
– Слушай, Палыч, ты чего тогда со мной умные разговоры разводишь? Сразу бы, как по затылку прикладом приладили – добавили бы, и – вся недолга. Нужно чего?
– Ты это… Волин… он это… сказал тебе что?
– Выражайся яснее!
– Если сказал, ты поймешь, об чем я. Сразу говорю: тогда тебе и жизнь, и «комсомольская путевка» – в любую страну, и – что хочешь? Яхта, девочки, замки, лакеи… С нас не убудет. Ну?
– Разочарую я тебя, Палыч. Не сказал мне Волин никакого слова заветного. Не сват я ему, не брат был и вообще – не родственник. Не выйдет у меня «каменный цветок». И «романа с камнем» у тебя, Бороватов, не получится. Я-то думал, ты – честный мошенник и взяточник, а ты – наркобарыга злой! Нехорошо это! Да еще и у змееглазых на крючке! Ой, умрешь смертью лютою!
– Знаешь, кого ты мне сейчас напомнил, Митя? Гуся рождественского! Его – резать несут, в смысле башку сворачивать, а он смотрит на повара и рот свой разевает: «Мужик, трындец тебе, я тебя запомнил!» – Скулы Бороватова будто заострились, лицо сделалось откровенно неприятным, злым.
– Не знаю, как я, а ты – умрешь действительно люто. И не скоро. Пока не выложишь из сознания, подсознания и даже костного мозга все, что не помнишь, забыл и даже не знал никогда. Сначала мои архаровцы с тобою вжесткую потешатся – как знать, бывает, что таких вот героев хороший удар по яйцам раскалывает. – Бороватов хохотнул. – Видал, каламбур получился! Смешно тебе, Митя?
– Поживем – увидим.
Тимофей Павлович сделал шаг назад, велел подручным:
– Потешьтесь, ребятки. Пусть ему будет не просто больно, а зверски, нечеловечески больно. Только чтобы в сознании оставался и… живой. Нам с него потом, как все скажет, еще и шкуру сдирать. Трофей, так сказать. – Бороватов посмотрел на Корсара: – Ты только не подумай, Митенька, что это – фигура речи. Это – чистая правда. – Бороватов сузил глаза, сомкнул губы, скомандовал бойцам: – Начали.
И вот тут – Корсар успокоился. Окончательно и бесповоротно. В состоянии боевого транса у белозубых и вполне современных ребятишек глаза сначала словно подернулись пылью, затем – зрачки удлинились, сделались не то кошачьими, не то змеиными…
Отчего-то Корсар вдруг вспомнил, что читал еще до всех этих «запуток» где-то: такая вот технология «смешивания» людей с рептилиями, животными, даже растениями – видимо, на генном уровне, существовала в цивилизации атлантов, за что они и были уничтожены гиперборейцами «тьмы и тьмы» тысячелетий назад… Но – не все и не насовсем. Зачем ему эти знания и воспоминания сейчас – он даже не удивился. Голова – предмет темный.
Дальше все было просто. Первый кинулся с боевым ножом – взрезать Корсару скальп… Дима не подозревал, что после лечения у Волина у него появятся такие навыки… Все для него происходило теперь не просто медленно, а исключительно медленно. Он легко подбил нападавшего по запястью, схватил выпорхнувший нож, взрезал сухожилия на ноге, и, когда тот только начал припадать на одно колено, изящным пируэтом повернулся и легким касанием отточенной до бритвенной остроты боевой стали рассек обе артерии…
«Люди приходят к нам сами, чтобы мы… разбудили в каждом те дремлющие способности, о которых они не подозревают…»
– Все пятеро! Вперед, – расслышал Корсар словно из далекого далека рык Бороватова.
Но тому было не понять: именно сознание того, что он, Корсар, убивает «нелюдей», придало ему спокойствие и чувство правоты. А за правое дело можно не то что пяток бойцов порешить – можно месить людишек длинными очередями, жечь огнеметами и добивать – одиночными выстрелами… Такая у нас страна? Вовсе нет. Таков мир.
Второго он убил ударом в сердце – пробив грудину.
Третьему – посек змеиные зрачки, нырнул вниз и вогнал нож в печень по рукоять. Теперь у него было два ножа.
«Никто не знает, кем или чем вы станете…»
С четвертым, пятым и шестым он затеял настоящий танец, когда отточенные края лезвий мелькали в опасной близости от лица, шеи и даже разрезали одежду или кожу… Он был похож на танец матадора, только опаснее, смертельнее и… изящнее. Как бы там ни было, все было кончено в минуту. Два жестких удара – и два перерубленных шейных позвонка; еще один, и – шестой, насаженный на нож брюхом, завис над Корсаром с выкатившимися глазами. Корсар прикрылся им намеренно. У этого – была оперативная кобура, в которой покоился двадцатизарядный «стечкин».
«В каждом из нас живет по меньшей мере два человека… И они – непримиримы и своевольны…»
Корсар выхватил пистолет, снял с предохранителя… семь или восемь выстрелов слились в один: окружавшие Бороватова тяжкими безжизненными куклами упали навзничь, а он остался один, с побелевшим лицом таращась на Корсара так, словно узрел перед собою тень отца Гамлета. Причем ночью и в безлюдном месте… Потом что-то дико и бессвязно заорал, брызгая слюной, и побежал прочь, к углу здания. Дурак. Разве от пули убежишь? Корсар почти не целясь выстрелил в ногу – не договорили… А – хотелось.
И в этот момент из-за дальнего угла, к которому продолжал на карачках ползти дядько Тимофей Палыч, вырулил крытый тентом «Газ-66», а оттуда, как мячики, бодро запрыгали такие же поджарые и бодрые ребятки… Увидев собственного «командарма», ползущего и хрипящего, по мнению Корсара, несуразное: «Убейте его… Убейте…» – довольно быстро поняли, сориентировались, один за другим стали поднимать автоматы… Пять, семь, десять стволов… Как говорили во времена босоногого детства: «Против лома – нет приема». Корсар понял сразу и другое: на всех пуль у него в «стечкине» – не хватит. Да и – не успеет. Вернее, успеет. «Мы успеем, в гости к Богу не бывает опозданий…»
А затем послышались выстрелы. Тяжкие пули разом смели только-только выпрыгнувших из кузова «шестьдесят шестого» бойцов, потом прошлись часто и дробно по брезентовой крыше и с характерным стуком – по металлической крыше кабины… И, к горькому сожалению Корсара, напоследок, – по спине Тимофея Бороватова. Выжить после прямого попадания десятка пистолетных пуль в спину, прошивших туловище насквозь, – невозможно. Бороватов и не выжил. Помер, как все. Без мучений.
Наверное, в душе Корсара теплилась надежда увидеть теперь… своего ангела-хранителя, Ольгу Белову, или княжну Бельскую, благополучно избежавшую смерти и примчавшуюся к нему на выручку… Но… Чудеса бывают. Не только в сказках, но и в этой жизни. И чудо сейчас тоже произошло, но… Без всякого но. Чудо. Сашка Буров, живой и невредимый, вышел из густого подлеска с ручным пулеметом Калашникова в руке.
– Ну и как ты? – спросил Бурый, жуя травинку.
– Да меня тут чуть не съели! – Взглянул на часы, подхватил Бурова, успев сказать: – Валим отсюда! В темпе!
Сашка не стал переспрашивать – как, зачем, почему «валить» и – нужно ли… Рванул сквозь лес, бежал стремглав, задыхаясь, плечо в плечо с Корсаром, пока тот не скомандовал:
– На землю! Ничком!
И – они бросились в траву. Взрыв прошел волной поверху, всколыхнув верхушки деревьев… Корсар представил, во что теперь превратилось здание лаборатории, вздохнул… Буров обернулся на этот его вздох, смотрел внимательно. Корсар пожал плечами, напел:
– «Вот она была и – нету…»
– И – чё? – откликнулся Сашка. – Такова се ля ви. Сегодня ты орел, завтра – фарш. Бывает.
– Как думаешь, Бурый, у зданий – есть память?
– У всего – есть. И у зданий, и у камней, и у гор. Только люди знают, что они смертны. И знание это – ложно.
– Да? – Корсар опустил лицо, чтобы Буров не увидел на нем степень крайнего недоумения. Добавил, стараясь вывести приятеля на привычный образ: – Умный ты стал – спасу нет! И… где-то я это уже слышал…
– Бывает.
Потом они мчались на «лендровере» Бурова в сторону Москвы. Но не впрямую, делая крюк, «чтобы никто и никогда» не связал их с пожарами и умертвиями, что имели место быть на юге и северо-востоке области. Поэтому они окольными тропами шли на юго-запад.
– Чё, эту глупость, насчет «смертны – бессмертны», слыхал? – нарушил наконец молчание Буров.
– Люди сказали. Академик Волин и княжна Ольга Бельская.
– Это которые вроде бессмертными были, как ты говорил? Там, в доме?
– Они сгорели. И знаешь, в чем глупость? Некогда случаем набрел на этот вот заводик, и подозрения какие-то были, но никому их не высказывал. Тогда еще подумал и решил для себя: зачем мне чужие трудности и чужие разборки?
– Ну да. Жизнь, она же – понятная. Если это твоя война – воюй, если не твоя – отдыхай.
– Чужой войны не бывает.
– Умный ты стал, Корсар.
– Да я всегда таким был.
– Скрывал, значит? А скрытным – не выглядишь.
– А ты, Бурый, – выглядишь… – «И Брюс, и Боур, и Репнин… и счастья баловень безродный, полудержавный властелин…» Зачем ты убил Игнатова, Боур?
Лицо Бурова закаменело, потом он разлепил ставшие узкими, как пулеметная щель, губы, спросил:
– Ты… о чем-то говорил с Волиным?
– О многом. Но… Почему ты…
– Тебе не понять. Ты никогда не хотел власти. А мир таков, что или – ты, или – тебя. Третьего не дано. Войну прошел, Корсар, и не одну, и – не понял?
…Две пули разрывают гимнастерку беспамятного Корсара; его несет на спине Буров, разворачивается, огрызается автоматным огнем…
– Сашка… Что я должен был понять?! Ты же меня реально спас тогда! Ты же… был другим. Ты меня… на себе вынес.
Губы Бурова скривила змеистая ухмылка.
– «На себе вынес…» Ты умный, Корсар, но… простоватый какой-то. Помнишь поговорку? «Лучшая защита от пуль – труп убитого товарища». – Буров не сдержался, хохотнул: – А раненого – тем более…
Да и знаешь, когда меня трясло под пулями «духов», то еще одно видение мне было… Словно где-то сверху сидят себе два румяных старичка, два восковых дяденьки, и фигурки двигают по карте, как по доске шахматной…
Раз пешечку двинули – и пошли колонны в камуфляже на юг, два – на север… И – проутюжили их «небесным огнем» штурмовики, и – нету их больше, нигде нету… А один из игроков растянул губы в резиновой улыбке, а под ними – зубы беленькие, один к одному, и все – тоже неживые, ни одного с червоточинкой… Ты понял? А я – понял! Понял – мне туда надо, к старичкам этим гуттаперчевым поближе, а я куда рвусь? Снова в легионеры?
Так легионеров всех упокоят – доля у них такая… И не важно, чей ты легионер – державный, братанский или сам по себе разбойник – сколько веревочке ни виться… Мне хотелось не денег, нет, мне хотелось жизни той поднебесной, чтобы не трясся я ни за будущее, ни за прошлое, чтобы порхал с Майорки на Гавайи, с Гавайев на Багамы или Кубу, с Кубы – на пляжи Копакабаны и – чтобы не было в этой жизни ничего, кроме веселья и покоя… Это – мой мир, я его выдумал и волен делать с ним все, что пожелаю!
– А чем тебя Волин с Ольгой тяготили?
– Да у них «долг» – превыше жизни! Перед чем-то высшим! Знаешь, у блатных есть такое выражение: «не важно, сколько сидеть, важно – как». Можно триста лет жужжать мухой под стеклом – каким-нибудь письмоводителем при Петре Федоровиче, при Николае Александровиче, при Александре Освободителе… Да еще и долг помнить?! А жизнь? Она и тогда у многих – неслась. Но была ярка. Наполнена!
Порыв воодушевленной откровенности прошел, словно в кукле по фамилии Буров вдруг кончился завод. Пружина ослабла.
– Так что… нового сообщил тебе академик Волин? – спросил он тихо и абсолютно безучастно. – Или княжна? Она ведь к тебе была очень неравнодушна!
По тому, как он произнес это слово «нового», – Корсар и уловил его затаенное, страстное волнение.
– О том, что ты – не Боур, просто прикинулся им, для удобства. А – кто тогда настоящий Боур?
– А тебе неинтересно узнать, кто ты, Корсар?! – ответил Буров с искренним облегчением и какой-то жестокой злостью. – И – откуда? И – сколько в действительности живешь на этой грешной земле?
– Неинтересно. Я – и так помню.
– Это ты так думаешь. Так что еще сказал Волин?
– Ничего.
Выстрел хлопнул неэффектно: Буров выстрелил из дерринджера с левой, пробив Корсару мякоть ноги.
– Не горюй. Это я так. Для профилактики. Чтобы ты не дергался зря. Ты же у нас – неукротимый герой по жизни. Не переживай. Бедренная артерия – не задета, а нервный узел – очень даже. Больно тебе, Корсар? Пройдет. Если скажешь правду – не убью. Обколю наркотой, сдам в дурдом, но – жить будешь. «Овощем», но – будешь. Подумай. Фортуна – штука переменчивая.
Дима ничего не ответил. Он сидел смежив веки, пережидая, когда боль, взорвавшая все алым, опадет, превратится «в золотое, красное, черное…».
Автомобиль стоял на самом обрыве, у реки.
– Ну? Не вспомнил? – спросил Буров.
Боль пульсировала ярко, ало.
– Нет… – прошептал Корсар одними губами.
– На нет – и суда нет. Ты не мальчик. И я не этот придурок… что тебя пытался торпедами затравить. Прощай, Корсар. Пусть тебя перед смертью мучит лишь одна мысль, Митя, главная: кто ты на самом деле! Услышал? Ну и хорошо. Прощай! Передавай привет этим духам!
Боур выстрелил Корсару в сердце, плотно прижав ствол к летной куртке Мити Корсакова. Из оплавленной дырочки напротив сердца не показалось ни капли.
– «И кровь нейдет из треугольной ранки…» – пробормотал Буров, вытаскивая разом ставшее тяжелым тело Корсара на обрыв реки. – Хороший выстрел… Пушкин Александр Сергеевич в этом толк знал, я помню… Правда, ему это не помогло…
Метрах в восемнадцати внизу, под обрывом, плавно переливались оплавленной ртутью воды реки. В омуте вихрились маленькие водовороты… медленно, несуетливо, вечно…
– И место последнего приюта я тебе подобрал подобающее… Прощай, дорогой товарищ…
Буров чуть приподнял тело Корсара и тут вдруг – почувствовал мертвый, борцовский захват на собственной шее. Попытался вырваться или хотя бы упереться в суглинок берега, не удалось: мгновение, и они оба, обнявшись, рухнули в тяжкие воды омута.
Вода была стылой, блекло-зеленой; откуда-то снизу, из глубины, поднимались вереницей мелкие пузырьки… Буров пытался высвободиться, но Корсар так и замер, все более сводя руки на шее противника в удушающем приеме, захватив края куртки… Так прошла минута… две… три… Буров метался, дергался, пытаясь высвободиться, – не получалось…
Прошла еще минута, длинная, как вечность, когда тело его, от кончиков пальцев до шеи пробила судорога, из легких вышел последний воздух… Корсар отпустил противника, и тело его – в жилете-загрузке, полном боеприпасов, – начало погружаться глубже, глубже, пока не исчезло внизу в темной непроглядной мути омута…
…Сколько времени прошло, прежде чем он выбрался на берег, – Корсар не знал. Да и зачем ему знать время? Оно и раньше-то было условно, а теперь… Коснувшись берега, он выбрался, морщась от боли в поломанных тяжелой пулей ребрах и саднящей, сорванной коже. Ну да после выстрела в упор из дерринджера калибра девять миллиметров сетовать на содранную кожу и треснувшие ребра – право слово, пижонство…
Корсар вынул из внутреннего кармана отяжелевшей от воды куртки подарок Ольги: пуля, попав в портсигар, изменила направление, скользнула по ребрам и ушла в пространство… Повезло? Повезло. Надпись была начисто стерта пулей. Осталось только одно слово: «…с любовью». Дима Корсар обессиленно упал на песок. И не знал, спит он или – бодрствует. И какой теперь день, год, век… И какая это страна, на каком языке здесь разговаривают, и живут ли здесь люди, или только… Он еще раз прочел надпись: «…с любовью». И – уснул. Сначала ему снилось, что он замерзал.
Потом – снилась зима. Вернее, длинное белое пространство, и одинокий путник брел через него по тропке вверх, к огням жилого строения, откуда веяло дымом и теплом… И путник шел, преодолевая секущую поземку, неспешно, в такт шагам, повторяя и повторяя невесть откуда берущиеся строки…
Кадеты, офицеры, юнкера,
Прострелянных полей окопных франты —
Нам инеем украсит аксельбанты
Метель, как смерти вечная сестра.
И наши разговоры – коротки,
И речи – как слепой полночный выстрел…
Метель укроет ветреным и чистым
Холодным снегом Белые полки.
Поручик, вы опять пьяны, навзрыд
Боль струнами гитарными лелея.
Коль нас простить Россия не сумеет,
Нас Бог по покаянью не простит.
Скажи, зачем под сумерки метели,
Отпетые в сиреневых снегах
Должны мы драться на шести шагах
Со всей Россией в огненной дуэли?..
И снова жизнь, как стрельбище, пуста.
И раны вновь тревожит непогода…
Мальчишек замерзающая рота…
Студена ночь, прозрачна и чиста.
Сон кавалеров Белого креста
Уже ничто на свете не нарушит…
Лишь жар свечей отогревает души
В Святое Воскресение Христа…
Потом он видел что-то еще, близкое, теплое, как огоньки свечей в маленьких резных оконцах православного храма… И надпись «…с любовью» горела иллюминацией по всему зимнему заснеженному городу, а когда он вошел в церковь и осенил себя крестным знамением, то услышал, как мерно читают из Евангелия: «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, – то я ничто… Любовь долго терпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; всё покрывает, всему верит, всего надеется, всё переносит. Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится».
Корсар открыл глаза. Солнце высушило одежду и согревало его, и ему казалось, что он помнит, кто он и откуда, а потом – заплакал. Лежал и плакал, потому что не знал, где теперь его дом и остались ли у него близкие, и горевал о том, что нет друзей и… Он лежал и плакал – неведомый солдат не ведомой никому войны… потому что – остался жив. А потом – снова уснул… И спал долго и без сновидений. И когда проснулся, казалось, что все он забыл, и из снов, и из жизни, и помнил и знал лишь одно: «любовь никогда не перестает». И именно поэтому знал он и смысл жизни своей, и ее назначение… Так ему казалось.