ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ,
мартовская
Март, а в марте безумны кошки,
Сходят с ума от любви и страсти…
Автор
Ворон отправился в ванную восстанавливать свой хвост. На некоторое время я был оставлен в покое.
И я отправился в кабинет.
Настроение у меня было странное.
И то, что я очертя голову ринулся в драку (обычно это мне несвойственно); и то, что приятному обществу я предпочел уединение; более того, я ощущал в душе некое волнение, томление, что ли; все это заставило меня забеспокоиться. Может быть, я заболел?
Я сел на подоконник. Не на стул, где мягко. Не на стол, где дожидалась изучения очередная книга в стиле фэнтези: «Волшебник Земноморья» Урсулы ле Гуин, вышедшая в издательстве «Северо-Запад». Книга, не обещавшая ничего в смысле нахождения перехода между Здесь и Там, зато обещавшая многое в смысле наслаждения хорошей литературой. Я пролистал ее между обедом и ужином и предвкушал удовольствие.
Но не читать хотелось мне сейчас.
Собственно, я сам не знал, чего мне хотелось.
Я сидел на подоконнике.
Я смотрел в мутное стекло на заснеженный двор.
Я вздыхал, сам не зная о чем.
Томление в моих кишках продолжалось. Я даже испугался: а ну как я съел что-нибудь несвежее?
Однако этот испуг не имел под собой никаких оснований. В последние дни я не разнообразил свой стол, а питался исключительно тем, что готовил Домовушка. Домовушкиной же стряпней отравиться невозможно.
Следовательно, причиной моего болезненно-томного состояния было нечто иное. Только вот что именно?
Некоторое время я мучительно соображал. Мучительно – потому что, в отличие от обычного моего состояния, в тот вечер мыслительные усилия давались мне чрезвычайно тяжело.
Потом я бросил соображать.
Я предался бездумному созерцанию двора.
Погода не располагала к прогулкам. Как я уже отметил, на земле лежал мокрый снег, кое-где перемежаясь лужами или жидкой грязью. Небо было плотно затянуто тучами, фонари не горели, и лишь пятна света из множества горящих окон освещали двор. А потом и окна погасли – наступило время затемнения, когда в целях экономии энергоресурсов в нашем районе отключали электричество. Ненадолго – всего лишь на час.
Однако, несмотря на все неблагоприятные для прогулки условия, жизнь во дворе била ключом.
Людей, конечно, почти не было. Редкие прохожие припозднившиеся с возвращением с работы, пробегали через двор торопливо и не глядя по сторонам.
Собаки (разумеется, я имею в виду уличных, а не домашних, сидевших смирно по квартирам) тоже уже улеглись спать вдоль сухой полосы земли – в том месте, где под землей проходит теплоцентраль.
Но вот кошки – кошек я видел множество.
Кошки метались от одного подвала к другому. Кошки гонялись друг за другом. Кое-где вспыхивали короткие потасовки, которым предшествовало злобное шипение и осыпание друг друга ругательствами. Самих ругательств я, конечно, не слышал, но позы соперников были достаточно красноречивы, а сообразительный кот о содержании бурного диалога мог догадаться по одним только взмахам хвоста.
Я наблюдал за этими представителями кошачьего племени и завидовал им отчаянно. Ведь я изгой, для кошачьего племени я ненормальный, извращенец, меня презирают и – что унизительней и больнее! – меня жалеют, и за все это я должен благодарить драную блохастую кошку-бродяжку. (Чтоб ей больше в жизни не попробовать молока!) О, если бы я только мог вот так, как они, носиться по заснеженному и грязному двору, погружаться в кипящую страстями жизнь, очертя голову кидаться в драку и побеждать, и даже быть побежденным; петь серенады возлюбленным кошкам и невозлюбленным, но случайно встреченным, просто пробегавшим мимо, и мчаться за красавицей, задравши хвост и изнемогая от желания…
Здесь бы надо поставить целую строчку многоточий, потому что на некоторое время я отрешился от суеты и предался потоку сладостных чувств и неутоленных (и неутолимых) желаний.
Из этого состояния я был выведен грубым обращением Лады.
– Кот, да что с тобой?! – орала Лада, держа меня за шкирку и встряхивая в воздухе. – Очнись!
– Что случилось? – недовольно спросил я. – Отпусти меня, пожалуйста.
– Как ты нас напугал! – вздохнула Лада с облегчением и опустила меня на мягкое сиденье стула.
Я огляделся. Вокруг меня столпились домочадцы: Домовушка с ножиком и полуочищенной картофелиной в мохнатых мокрых лапках, меланхолически глядящий на меня Пес, Петух, испуганно косившийся круглым глупым глазом, а на его голове Паук, чувства которого нельзя прочитать по его всегда невозмутимому внешнему виду; даже Жаб прискакал из кухни и теперь пялился на меня с любопытством. Ворона не было – он принимал ванну, это я понял по шуму льющейся из крана воды.
– Так что же все-таки стряслось? – спросил я уже не недовольно, а скорее испуганно, и голос мой дрогнул.
– Ты орал, как будто тебя режут, – сообщил нахальный Жаб. – Такие вопли!..
– Да нет, – возразил ему Паук, – было такое впечатление, что плачет ребенок. Испуганный, страдающий ребенок.
– Ты заболел? – деловито осведомилась Лада, трогая мой нос, как если бы я был собакой, и лоб, как будто я был человек.
– Ой! – махнул лапкой с ножом Домовушка. – Вздумают же!.. Любомудры!.. Март на дворе, вот у котейка и проснулось… Коты – они в марте завсегда так. На крышу ему надобно, к кошкам.
– Нет! – вздрогнул я. – Никаких крыш! И никаких кошек!
Лада подхватила меня на руки и нежно почесала под подбородком. И засмеялась своим воркующим серебристым смехом.
– Ой, Кот, ну ты меня и напугал!.. Я совсем забыла, что уже наступил март. Если хочешь погулять – иди, конечно! Только возвращайся домой до одиннадцати ладно?
– Не хочу! – сказал я и высвободился из ее объятий. Одно дело – помечтать и совсем другое – оказаться нос к носу со всеми этими невоспитанными котами и грязными кошками. Которые к тому же ко мне плохо относятся.
– Не желаю я никуда идти. И оставьте меня в покое.
– Ну хорошо. Только не вой так больше, – согласилась Лада. – А если будет невмоготу, тогда, пожалуйста, шепотом.
Шепотом! Скажет тоже! И не выл я вовсе, а, как я догадался, пел песню мартовских котов.
Они ушли, причем старались ступать как можно тише, словно выходили из комнаты больного, и только Жаб ехидно ухмылялся своим огромным ртом и все время оглядывался на меня.
Я же еще раз вспрыгнул на подоконник.
Жизнь во дворе по-прежнему кипела.
И томление по-прежнему переполняло меня.
Но теперь я собирался поступать осторожнее. Совсем необязательно, чтобы все окружающие догадывались о происходящем в твоей душе, не правда ли?
И впервые в жизни я взял в лапы ручку – хоть у нас была пишущая машинка, я все же выбрал этот древний предмет, предназначенный для писания, – итак, я взял в лапы ручку, положил перед собой чистый лист бумаги и начертал первую строчку своего первого стихотворения: «Март, а в марте безумны кошки, сходят с ума от любви и страсти…»
К сожалению, я не могу привести здесь и сейчас это стихотворение полностью. Я его забыл. А черновик был уничтожен вернувшимся после купания с уже восстановленным хвостом Вороном. Ворон пребывал в наисварливейшем настроении, он еще не простил мне выдранных из его хвоста перьев, и я не стал обострять отношения.
Ворон же заявил:
– Стихоплетство для серьезного научного работника непозволительно! Тем более в переломный период!
Я, конечно, не мог не полюбопытствовать:
– А почему он переломный?
– Потому что! – каркнул Ворон, не желая, видимо, отвечать. Но потом сменил гнев на милость:
– Видишь ли, наша Лада наконец повзрослела. У нее наконец появилось чувство ответственности как за свои действия, так и за вверенных ее попечению особ. Она желает ускорить наше возвращение в Там. И занять подобающее ей место в обществе. Поэтому мы должны всемерно форсировать наши усилия по отысканию обратного пути. Стихи же, – (я не могу передать то количество презрения, которое Ворон вложил в слово «стихи», моя палитра бледна и беспомощна!) – стихи же нарушают в мозгу некоторые коммуникативные каналы…
– Чего? – переспросил я.
– Связи! – каркнул Ворон и, раздраженный моей непонятливостью, с трудом удержался от того, чтобы долбануть меня в темечко. – Связи! Особенно обратные! Вместо необходимой реакции у стихотворца в мозгу возникает черт-те что! Например, я требую от тебя резюмировать твои наблюдения по поводу методов перехода, используемых персонажами… ну, допустим, Урсулы Ле Гуин. А ты, будучи стихотворцем, вместо этого выдаешь мне сонет о волшебнике Земноморья по мотивам данного произведения. Стихоплетство – это болезнь, причем хроническая и неизлечимая, подобная проказе. Единственный способ борьбы с этой болезнью – задавить ее в зародыше, пока она еще не нарушила целостность твоего организма.
– Но… – возмутился было я, однако Ворон прервал меня резко и решительно:
– Никаких «но»! Я знаю, что говорю!
– Конечно, – смягчился он тут же, видя, что я окончательно сбит с толку, – конечно, в особо тяжелых случаях, когда болезнь врожденная, а не благоприобретенная, никакие меры не помогут, и самые радикальные. Таких больных стихоплетством называют «поэтами», и общество даже создает им условия… Для того чтобы они могли принимать участие в нормальной социальной жизни. Иногда даже творения такого индивидуума оплачивают. Чтобы он не умер с голоду. В том случае, когда болезнь зашла далеко и у «поэта» нет возможности обеспечить себе кусок хлеба другим способом. Но это допустимо только при условии достаточно стабильной экономической системы, когда общественный продукт производится в избытке и есть возможность некоторые излишки совокупного общественного продукта направить на обеспечение существующего почти в любом обществе балласта, к каковому относятся неизлечимо больные, пенсионеры, сумасшедшие, а также так называемые поэты, музыканты и художники…
– То есть ты считаешь, что искусство никому не нужно? – возмутился я.
– Смотря какое искусство! – важно произнес Ворон. – Информативное или развлекательное – безусловно, необходимо. А вот все эти эмоционально перенасыщенные стихи, живописные полотна или музыкальные произведения (я имею в виду, разумеется, так называемую серьезную музыку, а не легкую) – все это исключительно вредно. Мешает жить.
– Ну скажешь же!
– И скажу! – возмутился Ворон. – Скажу раз и навсегда! Чтобы я больше этого не видел! И изволь слушаться! А если тебе так уж невмоготу, если тебя сжигает творческая лихорадка, пиши мемуары!
– Я еще не настолько стар, – сказал я недовольно.
– И тебе нечего вспомнить? – иронично вопросил Ворон и посмотрел на меня круглым желтым глазом. Одним.
– Мне есть что вспомнить. Но мемуары я писать не буду. Это занятие для стариков.
– Тогда веди дневник, – нахально посоветовал мне Ворон. – Чтобы в старости у тебя был материал для мемуаров. А пока, – он взлетел и сделал круг под потолком, – пока что я тебя оставляю. Мне нужно отдохнуть после ванны. Будь добр, проштудируй сто страниц вот этой книги, напиши короткий реферат по изученному тексту и можешь гулять в свое удовольствие. Адью!
С этими словами он подхватил клювом листочек с моим первым стихотворением и вылетел из кабинета. После я узнал, что он тогда же сжег мое творение на газовой плите и даже не дал никому с ним ознакомиться.
А я, вздохнув, я уселся за работу. Только не за ту, которую поручил мне Ворон. Я оставил «Волшебника Земноморья» на потом. А взялся за эти вот записки, которые сейчас вы читаете.
Правда, написав первые строки, я задумался и некоторое время размышлял о Вороне и его нетерпимом отношении к серьезному искусству. Не может такого быть, чтобы он говорил искренне. Мне было бы понятнее, если бы он не принимал легкий, развлекательный жанр, поскольку Ворон у нас был серьезной и вдумчивой личностью…
Но потом я понял: зная нашего премудрейшего, я уже не сомневался, что когда-то давно Ворон сам пытался заняться «стихоплетством», у него ничего не вышло, может быть, его даже подняли на смех, и теперь он отрицает право на существование поэзии, а заодно уж живописи и музыки. Я думаю, что, если бы магия не была так важна для нашего образа жизни, он бы и ее отрицал – по той простой причине, что для него практическая магия невозможна.