ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ,
в которой превалируют эмоции
…Посчитай до двадцати пяти, Тэттикорэм, посчитай до двадцати пяти!..
Мистер Миглз
Как полагается всякому примерному ученику, уставшему от непомерной нагрузки, первые три дня своих неожиданных каникул я спал. Время от времени Домовушка будил меня, чтобы накормить чем-нибудь вкусненьким – точь-в-точь моя заботливейшая бабушка! – но даже и ел я, почти не просыпаясь. Сны мне снились вначале мерзопакостнейшие. В этих снах озверевшие дикие магионы гонялись за мной по всей квартире и за ее пределами, на службе у них состояла целая свора свирепых полицейских псов, целью жизни которых было выдрать у бедного кота клок шерсти, и, когда им это удавалась, блохастая бродячая кошка хихикала злорадно и обзывала меня нехорошими словами. Я просыпался в холодном поту, обнаруживал, что еще один клок шерсти у меня вылез и что покрывало подо мной сбилось в твердый и неудобный комок. Расправив покрывало, я засыпал опять, и погоня за мной начиналась снова. Теперь я отбивался от своих врагов заклинаниями, но дикие магионы не хотели становиться ручными, а полицейские псы (кажется, это были доберман-пинчеры) в результате заклинаний становились полицейскими – людьми – и хищно скалили зубы, запирая меня в тесную неудобную клетку, что очень нравилось моей давней врагине, бродячей кошке…
Наконец кошмары кончились. Сон, пришедший им на смену, я не запомнил, но пробудился после него с радостным чувством чего-то прекрасного и светлого. И с сильным чувством голода тоже.
Я спал на Бабушкиной кровати – той самой, на которой меня некогда превратили в кота. (На этой кровати иногда отдыхал Домовушка, в пору нахождения в своей гуманоидной ипостаси и если ему было лень перекидываться в таракана.) В первую же ночь моих каникул Лада изгнала меня из своей постели, потому что, по ее словам, я очень беспокойно вел себя – лягался, кусался и даже царапался. К тому же шерсть моя лезла клочьями – я линял.
Итак, я проснулся на Бабушкиной кровати. В зеркале шкафа отражалось синее-синее небо, по-особенному синее, я бы сказал. Я вспрыгнул на подоконник и выглянул в окно. Так и есть: молодой снежок, свежепросыпанный, ослепительно сверкал под лучами полуденного низкого – зима! – солнца. Наш Пес бегал по двору с несвойственной ему скоростью. Как щенок, он зарывался в небольшие сугробики и даже катался по снегу, что уж совсем не было на него похоже. Более того, в сидевшей на дереве черной птице я узнал Ворона.
Вот как он готовит для меня учебный план! Ай да трудяга!..
Но я тут же устыдился этой мысли. Все-таки он тоже – живое существо. Даже и преминистрам иногда нужен отдых.
Я вышел в коридор. Вкусно пахло тестом, ванилью и лимонной корочкой. До моего слуха донеслось странное металлическое лязганье и приглушенное недовольное кваканье Жаба. Я поспешил на кухню.
Молодая поросль на подоконнике разрослась довольно сильно, и хозяйственный Домовушка подрезал растрепанные ветки большими портняжными ножницами.
Жаб ворчал, что-де слишком много режешь, и что так поскубал, что ничего не оставил, и что осторожно, ты у Паука сейчас полдома отхватишь. Домовушка отвечал, что ничего страшного, что будет пуще расти и что дом Паука он трогать не будет, он осторожненько. Увидев меня, Домовушка бросил ножницы и быстренько налил мне сливочек.
– Полудничать еще не скоро, а ты проголодался, чай, – пояснил он. – Шутка ли – трое суток без просыпу, два раза только насилу тебя растолкал, накормить чтобы. Совсем тебя умаял наш Ворон Воронович!
Я, конечно, не отказался от угощения, даже и добавки попросил, а потом тоже отправился прогуляться. Домовушка, правда, покрутил головкой, сомневаясь – шерсть на мне торчала клочьями.
– Может, кожушок накинешь? – спросил он осторожно. – Как бы ты не застудился, голиком-то…
– Чего? – возмутился я. – Какой кожушок? Почему голиком?
– Да ты в зеркало глянь на себя – вон, вся шкура светится! Да и ребра наружу торчат, ни на палец жира не осталось. А коли под шкурой нету жира, то тут же и озябнешь. Надел бы кожушок, глянь, какой славный я тебе припас! – И Домовушка развернул что-то вроде попонки, связанной им из разноцветных остатков шерсти. Попонка была с четырьмя отверстиями для лап и шнуровкой на животе.
Я, конечно, решительно отказался и выскочил на улицу в том, в чем был, то есть в собственной, изрядно поредевшей шерсти. И пожалел, что погорячился.
Во-первых, Домовушка обиделся. Не очень обиделся, так, слегка, но все же – он старался, вязал для меня «кожушок», предвкушая, как тепло мне будет в этом его рукотворном чуде. А я так резко, так жестоко отказался от его подарка – обидно, право слово!
А во-вторых, я действительно сразу же замерз. Снежок, такой мягкий и пушистый при взгляде на него из окошка, на ощупь оказался мокрым и колючим. Ветра не было, но зато был мороз, и не какой-нибудь легонький морозец, а морозище градусов пятнадцать. Теперь мне стало понятно, что не только от радости Пес носился по двору с такой скоростью, нет, не только.
Я тоже пробежался туда-сюда для порядка, а не потому, что мне этого хотелось. Хотелось мне домой, и всякая мысль о прогулке теперь казалась смешной и вздорной. Я даже разозлился на себя – надо же! Погулять ему захотелось! Обидел доброе существо, замерз как цуцик, да еще и простуду недолго схватить – а ведь не котенок, не ребенок, взрослый человек, то есть кот! Я уже направился к двери в парадную, как вдруг знакомый (и ненавистный) голос раздался за моей спиной:
– Какая встреча! А я уж думала, ты давно покинул наши места!
Я обернулся и нос к носу столкнулся с давней моей противницей, героиней кошмарных снов и кровожадных мечтаний – кошкой-бродяжкой. Сразу же признаюсь в мачодушном и недостойном чувстве – я был очень рад в тот миг, что обидел Домовушку и не надел его кожушок. Только представьте себе, что бы я услышал, если бы сейчас был в разноцветной попонке, как какой-нибудь жалкий пинчер!
Но кошка продолжала сочувственным тоном:
– Боже мой, да что с тобой? Ты совсем облез! Стригущий лишай, да? Могу посоветовать…
– Нет! – рявкнул я. – Это не лишай! И не надо мне твоих советов!
– Ну как знаешь, – сухо произнесла она. – Я только хотела тебе помочь. Стригущий лишай – очень серьезная вещь, можно и совсем без шерсти остаться.
Она обошла вокруг меня, покрутила хвостом в задумчивости и присела на порожке подъезда. Теперь, для того чтобы вернуться домой, мне надо было протискиваться мимо нее, что мне совсем не улыбалось.
– Говорят, ты живешь в пятьдесят второй, – сказала она, бросив на меня искоса любопытствующий взгляд. – И как там? Кормят?
Я молчал, решив ни в коем случае не вступать с ней в разговор.
– Я вижу, что не очень, – сказала она, поняв, что ответа ей от меня не дождаться. – Если это у тебя не лишай, то, значит, сказывается отсутствие белковой пищи.
– Линька это! – не выдержал я. – Обыкновенная линька!
– Я же говорю – отсутствие белковой пищи, – невозмутимо продолжала она. – Линька зимой бывает только тогда, когда мяса не дают. Что, жадные твои хозяева? О них вообще такое рассказывают!.. Такое!..
Она снова подождала ответа, но я молчал.
– Не так давно – осенью – милиционер в эту квартиру зашел и оттуда уже не вышел… Что с ним сталось, можешь ты мне рассказать?
Я взвыл:
– Нет! И оставь меня в покое! Неужели ты не поняла еще, что я не желаю иметь с тобой никаких дел! И разговаривать с тобой не желаю!
– Хам, – отозвалась она невозмутимо. – Как был хамом, так и остался. Только раньше ты был красивый хам, а теперь облезлый. Постыдился бы в таком виде появляться в обществе, нудист несчастный!..
Это меня доконало. Как ни сдерживал я свои низменные побуждения, убеждая себя, что драться с женщиной, пусть даже и кошачьей породы, гнусно и недостойно, после ее слов тормоза мои отказали, я размахнулся, чтобы хорошенько наподдать ей, но ее реакция была куда лучше моей. Она в мгновение ока отскочила на порядочное расстояние и оттуда продолжала дразниться всякими умными словами, как то: «мазохист», «нудист», «импотент» и даже «эксгибиционист».
Я прошествовал мимо нее с гордым видом, стараясь не показать, что ее слова доходят до моего слуха.
Радостное и светлое чувство, посетившее меня при пробуждении, было безнадежно испорчено. Знаете, бывают такие неудачные дни, когда все твои начинания, все твои – самые добрые – побуждения оказываются испаскужены, изгажены, причем чаще всего – тобой же, твоим нежеланием вовремя подумать, вовремя принять какие-то меры предосторожности, вовремя оглянуться или промолчать, наконец!..
В довершение этих неприятностей мне долго не открывали дверь, а когда наконец открыли, я был удивлен и еще больше раздосадован. Жаб, ругательски ругая меня, Домовушку, Ладу и всю эту нехорошую жизнь, сполз с подоконника, подтащил к двери скамеечку (потому что с пола ему было не дотянуться до замков) и отпер мне.
– А где Домовушка? – спросил я.
– Где-где – сидит под потолком тараканом!.. – сказал Жаб раздраженно. И хрипло прошептал: – Очень он на тебя обиделся, Кот. Пока ты с устатку дрых, он глаз не сомкнул, этот самый кожух тебе вязал и все приговаривал, как тебе тепло будет, и как ты порадуешься, и как согреешься… А ты отказался… То есть я тебя понимаю, в эдаком выйти на двор – лучше повеситься, но все ж таки…
Мне стало совсем паршиво.
– Домовушка! – позвал я.
Он не отзывался. Я внимательно оглядел потолок. Домовушка, принимая свою вторую (вернее, основную) форму, становился очень большим тараканом, и обычно, в какую бы щель он ни залез, усы его торчали наружу, выдавая его местопребывание. Но сейчас усов я не заметил. Может быть, оттого, что на глаза мне навернулись слезы раскаяния.
– Домовушечка! – взревел я. – Прости меня, подлеца! Я больше не буду!..
…Честно говоря, так, как я рыдал в этот день, я не рыдал со счастливых младенческих лет, когда меня обижал и ломал мои игрушки соседский Вовка.
Я захлебывался плачем. Я истекал слезами и соплями. Я кашлял, рыдая, и икал, кашляя. Короче говоря, со мной случилась истерика.
Конечно, Домовушка не смог усидеть на месте. Он вернулся в привычное состояние лохматого-волосатого в ветхой телогрейке. Он поил меня водичкой, что сделать было трудно, потому что коты не умеют пить – рот у них для этого не приспособлен, коты только лакают. Поэтому насильственная попытка влить мне в рот воду закончилась новыми судорогами и приступом жесточайшего кашля. Домовушка плакал вместе со мной, но его плач не был таким душераздирающим, Домовушка просто проливал слезы и уговаривал меня успокоиться. И обещал, что не будет на меня сердиться. И что я хороший кот, то есть человек, и что он все понимает, и ежели я не хочу носить кожушок, то и ну его (кожушок то есть) в болото, он (то есть Домовушка) собственноручно распустит кожушок и свяжет из этих ниток носки для Лады.
Я же, захлебываясь и кашляя, потому что из глаз, из носа и даже из глотки моей непрерывно извергалась штага, говорил, что нет, Домовушечка, что я буду, буду носить кожушок, что я – неблагодарная скотина, и что я это только сейчас понял, и что меня никто не любит, кроме него, Домовушечки, а я это не ценил, но теперь понял свою ошибку – нет! Преступление! Потому что это преступление – не ценить то обстоятельство, что ты любим! Я понял, и раскаиваюсь, и всегда буду слушаться Домовушечку, и ценить его, и уважать, и, конечно, любить…
В общем, сцена получилась очень сопливая.
Вернувшийся с прогулки Ворон некоторое время наблюдал за нами с брезгливым интересом, потом хрипло прокаркал, что это у меня обычная реакция на психологическую перегрузку и что Лада была, как всегда, права, когда настаивала на строгом режиме и сокращении, вернее, дозировке учебных часов. Домовушка сердито посмотрел на Ворона, сказал ему, чтобы летел к себе в кабинет, потому как все, что случилось, случилось по его, Ворона, вине. («Все через тебя, птица ты беспощадная, меры не знающая, Коток-то наш слабенький, так ведь ему и надорваться недолго, так что лети-ка ты, наимудрейший, к себе и не тревожь наши раны. А то как бы тебе не досталось».) Ворон пожал плечами, то есть крыльями, и удалился. А мы с Домовушкой, вконец примиренные, обнялись, поцеловались и еще немного поплакали. Теперь уже спокойно поплакали, без истерик. И надо вам сказать, что слезы эти принесли мне неимоверное облегчение. Я словно испытал моральное, нравственное очищение. И теперь, чистенький, я всех любил, всех, без исключения, в нашей квартире и за ее пределами, даже мою врагиню, кошку-бродяжку. И раскаивался в том, что прежде думал о ком-либо плохо, с раздражением и осуждением. Даже нездоровое с изрядной примесью злорадства любопытство Жаба не злило меня сейчас – я понимал, как мало у него иных развлечений, ведь он, Жаб, лишен многих и многих удовольствий, не только человеческих, но и доступных мне, коту. Он не мог, как я, выходить на прогулку, когда ему захочется, ему не чесали (из опасения повредить нежную кожу) спинку и шейку, ел он то, что дают, и не мог, как я, иногда разнообразить свой стол… А то, что чужие переживания вызывали у него нездоровый интерес – ну что же, он не виноват, ему просто не хватало интеллекта, чтобы развлекаться как-то иначе. Чтением книг, например.
С прогулки пришел Пес. И его, нашего Пса, верного друга и защитника Лады, любил я тогда и понимал, как никогда прежде, всю глубину его неразделенной любви и весь смысл его бескорыстного служения даме своего собачьего сердца… Да, я любил его в тот момент, но, как выяснилось чуть позже, я несколько погорячился То есть возлюбил его преждевременно.
Не успела Лада прийти с работы, как Пес настучал на нас с Домовушкой. И не только (и даже не столько) на нас, сколько на бродячую кошку, которая, по его словам, одна только и была виновата в моей истерике.
Лада, с ее горячим нравом и привычкой немедленно реагировать на всякого рода неприятности и рубить сплеча при решении любых проблем, если эти проблемы не были связаны с ней лично, призвала меня пред свои светлые очи.
– Что я слышу, Кот! – воскликнула она, снимая курточку и шапочку (Пес наябедничал так скоропалительно, что она даже раздеться не успела). – Что мне рассказывают? Тебя, оказывается, обижают в нашем дворе? Тебя не любят? Почему ты мне ничего не говорил?
– Потому что это мое дело, – пробурчал я. – Потому что я не имею привычки жаловаться. Потому что я справлюсь сам…
– Если эта твоя проблема нарушает мир и спокойствие в нашей семье, она не только твоя, она наша общая…
– При чем тут наша семья? Со своими кошками я как-нибудь сам разберусь…
– Со своими? – удивленно подняла с недавних пор подщипанные бровки Лада. – А я так поняла, что эта кошка – твой враг. Во всяком случае, у меня сложилось такое впечатление…
– У тебя! – фыркнул я. – Это у Пса сложилось такое впечатление! Уж кому-кому, а ему я не позволю совать свой длинный нос в мои дела!
И я решительно вышел из комнаты. Я распушил хвост и усы. Надулся, как индюк. Я кипел, как переполненный чайник. Чаша гнева – вот что представлял я из себя в тот миг, когда, разъяренный и взбешенный, влетел в кухню в поисках Пса.
Я забыл о его огромных зубах, о том, что стоит ему только раз раскрыть пасть, и от меня останется мокрое место и клок черной шерсти, что не мне, с моими силенками, лезть в драку с этим Голиафом…
Пса в кухне не оказалось. Пес принимал ванну. Но тогда я об этом не знал.
– Где он? – зашипел я. – Где этот шелудивый стукач? Где это паршивое отродье? Я разорву его на кусочки. Мелкие…
Но в этот момент все случившееся сегодняшним днем прокрутилось в моем сознании. Я вспомнил приятное пробуждение, и как сгоряча обидел Домовушку, и как низко готов был пасть, когда собирался ударить кошку, и как приятно было раскаяние, и как я любил всех, в том числе и этого предателя, и как я дал себе слово ничего и никогда не делать сгоряча.
И успокоился.