Глава четвертая
SIC ITURAD ASTRA
Вряд ли можно назвать человеческим жилищем дворец, где почти все стены были из обсидиана или нефрита. По каменным стенам струились символы и письмена, напоминая водоросли, колышущиеся на песчаном дне бурливого ручья. С высоких потолков, украшенных черно-белой мозаикой, свешивались люстры, больше похожие на застывшие слезы. Люстры состояли из сотен свечей, но их никто никогда не зажигал. Вообще этот дворец напоминал странный и немного страшный музей. Такой музей мог бы быть у Смерти, если бы люди додумались всерьез сделать Смерть экспонатом для выставки.
Но для женщины, чье лицо чаще всего напоминало ртутно-серебряную маску, а глаза полны были светом, напоминавшим свет раскаленных звезд, обсидиановый дворец был родным домом. Местом отдыха, раздумий, решений.
А теперь этот дворец принадлежал еще и им. Правда, пока они этого совершенно не осознавали, поскольку были младенцами — слишком задумчивыми, некрикливыми и спокойными.
Младенцев в обсидиановый дворец привезла ртут-нолицая женщина. В гостиной, где всегда царил полумрак и только пламя камина выглядело живым, ртут-нолицую женщину, державшую на руках младенцев, встретила другая женщина. Ее лицо было вполне человеческим, разве что не по-женски жесткая складка залегла у красивых губ да еще волосы серебрились ранней сединой.
— Вот я и привезла их, Лариса, — сказала ртутно-лицая женщина и аккуратно положила младенцев на мягкую низенькую софу. Седоволосая Лариса подошла и опустилась рядом с большим свертком на колени. Снизу вверх взглянула на ртутнолицую:
— Было трудно, Фрида?
— Относительно, — усмехнулась Фрида. — Нет, детей мне отдали даже без разговоров. Кому они нужны там. Сложнее было с их матерью. Она умерла.
— Разве она не была фламенгой?
— Не беспримесной. Но даже небеспримесная не могла бы умереть окончательно.
— Я знаю, — сказала седоволосая Лариса. — Признак фламенги — бессмертие.
— Неуничтожимость, — с улыбкой поправила Ларису Фрида. — Я попыталась воззвать к их матери, чтобы восстановить ее, но, похоже, она слишком глубоко распалась. К тому же ее тело сожгли, а смешение пламени фламенги с обычным пламенем всегда приводит к плохим последствиям. И у меня не было времени разбираться. С детьми на руках. Кстати, взгляни, Лариса! Ну разве малютки не прелесть!
Лариса аккуратно развернула сверток из нищенских больничных одеялец и пеленок. Распеленутые младенцы засучили ножками и недовольно пискнули. Лариса побледнела:
— Они… Сиамские близнецы! О господи!
— Тебя это пугает? Вызывает отвращение? — быстро спросила Фрида, глядя на седую женщину.
— Нет, — покачала головой Лариса, пристально рассматривая младенцев. — Мне жаль их. Они обречены на…
— На что, дорогая Лара? Ты смотришь на них и судишь о них с обычной позиции человека. А тебе пора бы забыть о том, что ты человек.
— Но они, — указала Лариса на детей. — Эти девочки — люди?
— Мне еще предстоит это узнать, — сказала Фрида. — Они родились от фламенги и человека. Чего в них будет больше… Это покажет время. А жалеть их не надо. Здесь они будут обеспечены всем. Будут расти, и любая их прихоть станет исполняться неукоснительно, как воля Всевышнего. Что же касается их так называемого уродства… Ты ведь, кажется, считаешь их уродцами? Отклонением от нормы? Молчи, я знаю, что считаешь. Но вот что я скажу, Лариса: что для обычного человеческого понятия — уродство, то для Истинного Сияния — символ великой силы. Эти девочки будут великими…
— Великими кем! — спросила Лариса.
— Кем — зависит от нас, моя дорогая подруга. А теперь скажи: разве не замечательно, что их двое и в то же время — одна? И ты, и я — мы так мечтали о дочерях, ..
— Ты мечтала о ребенке, Фрида?
— Допустим, мечтала. Иногда. Не перебивай. Мы с тобой очень разные, Лариса. Но в то же время — ты знаешь это — мы с тобой одно целое с тех пор, как я отыскала тебя в сумасшедшем доме и забрала к себе, сюда. Мы ведь тоже сиамские близнецы с тобой, Ларочка, меж нами такая крепкая связь…
— Разве, Фрида?
— А почему же я тогда тебя искала? Почему вытащила из лечебницы, где ты с твоей безумной писательницей медленно, но верно теряли человеческий облик и представляли, что совершили побег и заняты спасением морферов?
— Да, я была уверена, что вернулась в курортную зону «Дворянское гнездо», в руины. И там получила задание похитить Великие Камни у фламенг, чтобы восстановить Последовательность Видов.
— Вот-вот, — кивнула ртутнолицая. — Согласись, с такими галлюцинациями ты протянула бы недолго. Но вернемся к нашим младенцам.
Тут фламенга повела рукой в воздухе, и на ее серебряную ладонь ниоткуда мягко спланировала стопка белоснежных пеленок с кружевной оторочкой и два памперса.
— Сначала их надо искупать, — заявила Лариса. — Посмотри, у них на ручках опрелости!
— Ты наблюдательнее меня, Ларочка. Я хорошо сделала, что оставила тебе человеческие глаза… Что ж. Упомянутых опрелостей мы не можем допустить, — усмехнулась фламенга. Положила пеленки и памперсы на софу и снова повела рукой — теперь посреди гостиной стояла круглая фаянсовая ванна с пузырящейся, чуть пахнущей лавандой водой. — Итак, приступим к совместному купанию наших дочерей, Лариса.
— Хорошо, — согласилась седоволосая женщина. Она взяла голеньких близняшек на руки, поморщилась: — Как ты везла их, Фрида? Они же насквозь промокли!
— Но при этом они не хныкали, — заметила Фрида. — Значит, наши девочки будут терпеливо относиться к таким мелочам жизни, как мокрая пеленка.
— Фрида, надеюсь, вода в ванночке нормальная, без твоих фламенгских штучек?
— Вода как вода. И что ты подразумеваешь под "флангскими штучками»? Давай я помогу тебе.
Женщины осторожно принялись купать сиамских малышек. Крошечные девочки, задремавшие было на софе, проснулись и заревели, причем абсолютно синxpoнно, только одна ревела тоненьким сопрано, а другая заливалась крепким басом. Однако рев не помог избежать им купания, поэтому на фламенгу сердито смотрели серые глаза одной девочки, а на Ларису — густо-карие глаза другой.
— У них разные глаза, — не преминула заметить Лариса. — А, казалось бы, близнецы…
— Как разные? — удивилась фламенга. А потом добавила: — Великое Пламя…
Теперь глаза девочек стремительно меняли цвет. Сначала у той и у другой они стали серыми, затем серый цвет сменился карим, карий — нежно-зеленым, зеленый — голубым…
— Что это значит? — прошептала Лариса. Руки ее, поддерживающие тельце одной из близняшек, задрожали, но она превозмогла себя.
— Похоже, они договариваются меж собой, — сказала Фрида.
— О чем?!
— Кем они будут: людьми или…
I лаза обеих девочек внезапно стали ртутно-сияю-шими, раскаленными, словно солнце…
— Или фламенгами…
Иода в ванночке сама собой начала нагреваться. Лариса вскрикнула и вскинула руки, обжегшись: буквально за считаные секунды вода закипела, а закипев, испарилась со звуком небольшого взрыва… Треснула фаянсовая ванночка, разлетелась на дымящиеся куски. Фламенга своими серебряными руками подхватила девочек, успела спасти.
— Они… — прохрипела Лариса, указывая на младенцев, — они…
— Да, — сказала Фрида. — Правда, немного страшно наблюдать за этим впервые?
Человеческая плоть стекала с девочек, как жидкий крем. Стекала и обнажала иную плоть — из сверкания серебра и ртути, из невещественного пламени и света, недоступного человеческому глазу. И едва это преображение завершилось, выяснилось, что девочки отделились друг от друга. Совсем. И при этом заревели, но как-то не очень уверенно.
— Они фламенги, — сказала Фрида.
— Я заметила, — тяжело сказала Лариса. Ей было не по себе, как всегда было не по себе с той поры, когда она впервые имела честь познакомиться с фламен-гой Фридой. Помнится, тогда Фрида едва не испепелила Ларису — Ларису Бесприданницеву, профессиональную и талантливую отравительницу, красу и гордость преступного мира. А теперь Ларисы для мира просто нет. Для мира она мертва, сожжена, уничтожена. Она живет лишь для фламенги Фриды, которая почему-то прониклась к ней нежными чувствами…
Лариса не была пленницей дворца фламенги, но она не знала, куда ей идти, куда бежать. Да и стоит ли? Мир давно похоронил ее, близких и любимых людей у Ларисы не было… Разве что двоюродная сестра, знаменитая писательница Вера Червонцева… Но вот что забавно, Веры Червонцевой тоже больше нет для всего мира. Есть только женщина, носившая когда-то это имя. Однако нет никакой вероятности, что эта женщина жива. После гибели обители морферов — ку-рортной зоны «Дворянское гнездо» — Лариса оказалась вместе с Верой в психиатрической клинике. В отдельных палатах, разумеется, потому что они были буйными пациентками, одержимыми идеей немедленного искупления вины перед морферами и жаждой вымостить своими костями дорогу для возвращения морферов, этих надмирных сущностей, от которых, как теперь здраво рассуждала Лариса, здешнему миру ни холодно ни жарко. Морферы исчезли. Последовательность Видов возглавили фламенги. И, надо сказать, конец света от этого не начался…
Итак, Фрида привезла полубезумную Ларису в свой дворец и вернула к нормальной жизни. Нормальной с точки зрения фламенги. Прежде всего Фрида перестроила организм Ларисы так, что теперь бывшая отравительница представляла из себя странный симбиоз плоти и плазмы. Фламенга делала Ларису совершенной — такой же, как она сама. Лариса осознавала эти перемены — они не радовали ее, но и не страшили. Скорее было любопытно жить такой жизнью: ясной, но холодной, исполненной знания, но лишенной обыденной радости. Фламенга изменила душу Ларисы, навсегда очистив ее от таких ненужных эманации, как печаль, бесплодные угрызения совести, тоска, жалость… Фрида действительно любила Ларису и желала ей только добра. Своего добра.
Лариса не знала, сколько времени она прожила в доме фламенги с той поры, как Фрида забрала ее из психиатрической клиники. Время в поместье Фриды не имело никакого значения, с ним обращались, как заблагорассудится. В первое ее пребывание у Фриды, Лариса помнила, стояла ранняя осень, сухая, теплая, напоминающая вкус вермута на губах… Это была осень их с фламенгой первой страсти-любви, первого узнавания. Теперь же вокруг поместья фламенги ликовала весна, не похожая ни на одну земную весну, длящаяся вечно, дарящая наслаждение навсегда. Лариса поначалу пыталась считать дни, но минуты, часы, сутки в мире фламенги тоже вели себя игриво, и не было никакой возможности уследить за ними. Поэтому Лариса перестала заботиться о времени. В конце концов, она, как и здешняя весна, не менялась. Седина в волосах — не местный подарок, а наследство времен психиатрической клиники. Лицо же Ларисы засияло бы красотой и молодостью, лишь захоти она того. Но во дворце фламенги не поощрялось ненужное сверкание. Фрида никогда ни в чем не ограничивала свою возлюбленную, но Лариса словно чувствовала, что ей разрешено, а что — нет. Лариса проводила время в обществе редкостных книг из огромной библиотеки фламенги, гуляла по весеннему приволью, а бесконечными ночами, напоенными ароматом свежей травы, она отдавалась неистовым ласкам своей ртутнолицей подруги… И никогда не думала, что жизнь ее может измениться. Но однажды Фрида сказала Ларисе:
— Милая Лара, я на некоторое время вынуждена тебя покинуть. Все поместье в твоем распоряжении, хозяйничай, будь построже со слугами, в мое отсутствие они могут чересчур расслабиться… Что такое? Ты недовольна?
— Нет, — качнула головой Лариса. — Это другое. Я растеряна. Я отвыкла представлять себе мир без тебя. Ты вызываешь зависимость, и тебе это известно, фламенга.
Фрида нежно погладила Ларису по щеке серебряной ладонью, прижалась сверкающими губами к Ларисиному виску, где пульсировала теплая, пока еще человеческая кровь…
— Не расстраивайся, любовь моя. Это ненадолго, надеюсь. Зато я вернусь с подарком, который наверняка сделает тебя счастливой.
— Подарок? Какой? Фрида рассмеялась:
— Ты так на меня смотришь, Лара, что невозможно удержать в себе никакой тайны. Хорошо, слушай, я расскажу тебе.
И фламенга рассказала о том, что издревле она покровительствует общине, в которой, отгородившись от всего мира, живут люди и «нечистые» фламенги. Ее. Фриду, они почитают как божество, потому для поддержания своего божественного реноме она никогда им не показывается. Но в силу своих способности"! Фрида всегда знает, как обстоят дела у вверенной ее попечению горстки людей. Так продолжалось веками, но совсем недавно произошло событие, что называется, из ряда вон.
— Что же это? — спросила Лариса.
— Одна из «нечистых» фламенг забеременела от человека.
— Это считается необычным?
— Нет, как раз это в той общине считается нормальным порядком вещей. Там все женщины — фламенги, «нечистые» фламенги (сами себя они называют пламенгами, правда, забавно звучит?), а мужчины — почти все люди. Дети, рождающиеся от них, становятся еще более «нечистыми» фламенгами, но и людьми в общем смысле они не являются.
— Что это значит?
— То, что эти дети обладают тем, что вы, люди, называете «паранормальными способностями». На са-мом деле сила Истинного Сияния просто таким образом проявляется в этих детях, что они способны, поэтически выражаясь, повелевать стихиями и владеть тайнами времени и пространства. — О.
— Да. Конечно, не в той полной степени, как беспримесная фламенга, но…
— Понятно. Но если такие дети появятся среди обычных человеческих детей, начнется паника…
— А вот этого община не допускает, — сказала фламенга. — Ее дети не покидают родных стен. Точнее, не покидали. До последнего момента. Я выяснила, что некий человек из общины нарушил правило: повез свою беременную жену рожать к людям, в… — фламенга брезгливо оттопырила серебряную губку, — роддом. Этого нельзя допустить. Поэтому я и покидаю тебя. Надеюсь, наша разлука будет недолгой. Я все улажу и вернусь.
Фрида долгим и изнурительным поцелуем приникла к губам Ларисы, а затем неторопливо, наподобие Чеширского Кота, растаяла в воздухе.
… Теперь она вернулась. С девочками-близнецами, на глазах Ларисы преобразившимися из человеческих детей в младенцев-фламенг в ответственный момент первого купания. Фрида улыбалась им. Потом сказала Ларисе:
— Отчего ты испугалась и вытащила руки из ванночки? Тебе же не причинят вреда никакие перепады внешней температуры. Я что, зря твой организм перестраивала?
— Прости, Фрида, — виновато сказала Лариса. — Я все еще не могу привыкнуть к новым способностям своего тела. Мое сознание до сих пор слишком человеческое… Дай мне одну малышку. Пожалуйста.
Лариса бережно взяла в свои руки серебряно-зеркального младенца. Если бы не ощущение, что ты держишь в руках живую ртуть, в остальном это была замечательная девочка, симпатичная, с сапфирно-чисты-ми глазами, смотревшими, как показалось Ларисе, не по-младенчески серьезно.
— Они замечательные, — сказала Лариса, поражаясь тому, что в сердце ее вдруг вспыхивает материнская нежность к ребенку. — Это и был твой подарок, Фрида?
— Да, милая Лара. Я подумала, что нам с тобой давно пора обзавестись потомством. Как настоящей семье.
«Настоящая семья»? А почему бы и нет! Их можно даже назвать образцовой семьей, потому что этот союз не омрачен ссорами, взаимными попреками, тяготами быта и прочими издержками в виде родственников или безденежья… Фрида фантастически нежна к Ларисе и всегда заботлива с нею. Лариса (хоть и не признается себе в том) действительно любит фламенгу и не представляет себе дня без нее: пока Фрида была в отъезде, Лариса мучилась жестокой ипохондрией и много пила. А теперь у них будут дети. Две девочки, странные, путающие, дивные. Но какова семья — таковы и дети.
Лариса улыбнулась девочке, лежащей у нее на руках:
— Какие же тебе нужны памперсы и пеленки, а, зеркальце мое?
— Самые обычные, — за младенца ответила Фри-ла. — Ты не думай, они снова примут человеческий облик через некоторое время. И видимо, снова срастутся.
— Ох. Почему с ними происходит такое, Фрида?
— Я еще не совсем разобралась с этим вопросом, но, полагаю, организмы девочек с самого их рождения заняты решением одной-единственной задачи: какой сущности отдать предпочтение — сущности человека или фламенги. Во всяком случае, на обычную воду они среагировали именно как фламенги.
— Позволь… Я не знала, что фламенги и вода несовместимы.
— Почему же, вполне совместимы, только в воде фламенга будет именно фламенгой. Она не сможет удерживать в воде своих дополнительных сущностей… Моя девочка проявляет сильные признаки беспокойства, Лара.
— Моя тоже! Близнецы завопили.
— Похоже, теперь они возвращаются в человеческий облик! Их нужно положить рядом, чтобы сращение прошло как надо.
— Фрида, а может, не нужно? Может, они и в человеческом облике смогут остаться разделенными?
— Сомневаюсь! Ты пойдешь на такой опыт? Я — нет. Мне дороги эти дети. Клади девочку, Лара.
Девочек положили рядом на софе. И теперь Лариса увидела обратный процесс — как человеческая плоть наслаивалась на девочек, закрывая серебро и ртуть и одновременно скрепляя младенцев, превращая их в уродцев — сиамских близнецов. Когда процесс завершился, девочки открыли глаза: одна — серые, другая — темно-карие, и синхронно вздохнули.
— Господи! — вырвалось у Ларисы. — Как они вздыхают! Несчастные дети!
— Ну-ну, Лара, мы сделаем их самыми счастливыми. — Фрида погладила подругу по плечу. — Это наша задача на всю оставшуюся жизнь. Сделать их
счастливыми и великими. А пока давай их запеленаем и покормим. И если ты спросишь, чем мы будем кормить наших детей, я отвечу: проверь свои груди.
Лариса, округлив глаза, посмотрела на фламенгу. Молча расстегнула свою блузку, вытащила одну грудь, надавила… Из соска появилось молоко.
— Как ты это сумела? — только и спросила она у фламенги.
Та в ответ усмехнулась. Потом сказала:
— Сейчас твоя очередь их кормить.
— Потому что сейчас они люди?
— Ты схватываешь на лету, Ларочка. Идем, для них приготовлена детская. Чудесная комната, ты оценишь. Ты будешь кормить наших девочек, а я… Есть некоторые вопросы, которое мне незамедлительно нужно решить. Что ты так на меня смотришь?
Лариса уже взяла на руки детей.
— Ну? В чем дело, Лара?
— Какие мы дадим им имена? Фрида улыбнулась:
— Подумаем об этом вечером.
В детской (которая, к слову, выглядела действительно чудесно — как расписное крыло тропической бабочки) Лариса, удивляясь самой себе, покормила близнецов. Они, кстати, обнаружили недюжинный аппетит, сосали жадно, смешно причмокивали, фыркали и морщили свои микроскопические носы. Ларисе было хорошо с ними, но в то же время она и жалела девочек и с брезгливым чувством думала о том, что это — не настоящие дети, а выродки. Мутанты.
«Для чего фламенгам разбавлять свою кровь людской? — думала Лариса. — Чего они добиваются? Ведь теперь, получив оба Камня, фламенги заняли первое место в Последовательности Видов, а значит, и высшую власть над миром… Кстати, я всегда слабо понимала, что подразумевают фламенги под Последовательностью Видов. Лесенку „фламенги, люди, животные, растения, микроорганизмы“? Возможно. Только раньше, до событий в курортной зоне, верхнюю ступеньку лесенки занимали морферы. От которых, впрочем, человечеству ни холодно ни жарко. Как и от фламенг. Помню, мой бывший возлюбленный, морфер Артур, кричал, что фламенги, получив оба Камня, превратят весь мир в сплошной термоядерный ад. Сколько с той поры прошло времени, а ада все нет. Хотя… Я ведь живу не в мире. Я живу вне досягаемости мира. Поместье Фриды — оно везде и нигде… Я сбилась. Так чего же добиваются фламенги? Зачем им люди? Когда-то я задавала себе такой вопрос, думая о морферах. И вот задаю снова… Для чего рождаться таким детям? »
Лариса поняла, что забрела в лес вопросов, из которого не выбраться. Она стала думать о другом: о том, как они теперь будут лелеять этих девочек-близнецов, сколько появится забот — воистину почувствуешь себя матерью. Исполнится самая заветная и давно похороненная мечта — мечта о материнстве… А какие все-таки— у девочек будут имена?
Она поняла, что дети насытились, потому задремали у ее грудей, выпустив из ротиков сморщенные соски.
— Так, — прошептала Лариса. — Баиньки, волшебные детки.
Она уложила близнецов в кроватку, изящную и уютную, как перламутровая створка раковины. Дети ровно сопели.
— Похоже, мы будем не капризными, — сделала прогноз Лариса, глядя на девочек. — Это радует.
Вечером, как выяснилось, девочки пережили еще одно преображение. Теперь их кормила Фрида. Из ее ртутно-блестящих грудей текла полупрозрачная жидкость, даже отдаленно не напоминавшая молоко.
— Что это? — спросила Лариса.
— Тебе нужен молекулярный состав? — усмехнулась Фрида тихонько. Похоже, процесс кормления и в ней пробудил материнский инстинкт. Она разве что не квохтала как наседка над серебристыми чадами. — Думаю, что нет. Считай, что мое «молоко» — это материализовавшаяся энергия. Сила невещественного пламени.
… Поздней ночью, когда близнецы спали в детской, Лариса и Фрида неспешно разговаривали, лежа в одной постели. Постель, как и они сами, казалось, отдыхала от только что закончившегося безумства ласк и апогея страсти. Лариса, положив голову на серебряное плечо фламенги, ощущала, как собственное тело успокаивается, словно из него уходят электрические разряды, стекают в землю, в никуда…
— Фрида, я о детях… Ты сказала, что мать их умерла и потому теперь их родители — мы. А их отец? Ну, тот человек, что был мужем «нечистой» фламенги…
— Я убила его, — спокойно сказала Фрида. — Я направила в него молнию. Это наказание за то, — что он нарушил мою волю, волю их богини. Позволил выйти тайне наружу.
— Ты иногда бываешь очень суровой, Фрида.
— Только не с тобой, сокровище мое. — Фламенга ласково взяла Ларисину руку, прижалась к ней щекой, вздохнула совсем по-человечески: — Дело даже не в наказании, Лара. Он, этот человек, все равно не смог бы воспитать детей. Уж коль даже ты поначалу сочла их уродцами, что говорить о его тупых мозгах, неспособных отличить истинного совершенства от мнимого? Детей наверняка бы поместили в какой-нибудь приют для уродов. Или превратили бы в биоматериал, доноров для косметической хирургии, это у людей теперь самый прибыльный бизнес…
Лариса дернулась, но Фрида успокаивающе прижала ее к себе:
— Все идет как надо, милая Лара. Поверь.
— Да, но я не о том… Фрида, я все хотела тебя спросить, а как там сейчас?
— Где «там»?
— В том мире. В моем мире. Где я когда-то жила. Он изменился?
— Все меняется, Лара. И все остается неизменным.
— Фрида… Мне хочется подробностей.
— Я знаю, каких тебе хочется подробностей, Лариса. Ты хочешь знать, не превратили ли фламенги весь мир в руины, завладев потенциалом сразу двух Камней и став первыми среди всех живущих на земле. Отвечаю: не превратили.
— Ты очень утешила меня, Фрида.
— Однако люди и без вмешательства фламенг за последнее время активно приближают конец своего мира.
— А именно?
— Локальные войны, религиозный террор, природные бедствия, падение мировых валют, изобретение нового синтетического наркотика…
— Что? Для меня это новость так новость. В моей прошлой жизни у меня был друг… Большой специалист по изобретению наркотических и ядовитых веществ. Я и звала его потому — Нарик. Большого ума был парень… Но, прости, я перебила тебя. Я слушаю. Итак…
— Да, был синтезирован крайне мощный и одновременно дешевый по себестоимости наркотик. Причем в некоторых странах его легализовали в качестве пищевой добавки. От него человек моментально попадает в зависимость, через полгода после начала употребления наркотика полностью утрачивает контроль над своим сознанием. Можешь себе представить толпы людей-зомби, готовых на все ради новой порции наркотика. Причем интересно то, что наркотик разрушает только сознание, личность, а все жизненно важные органы наркомана функционируют прекрасно. Это логично — кому нужны больные и мрущие как мухи рабы…
— Но почему? — Что?
— Почему этот наркотик так доступен?! Куда смотрят правительства и всякие общественные службы?! Что за чертовщину ты мне рассказываешь?!
— Ты просила рассказать о том, каким стал мир. В некоторых странах Южной Америки благодаря новому наркотику узаконено рабство. Почти вся Африка практикует возврат к каннибализму… Государственной религией США стал ислам. Китай… Но, впрочем, тебя наверняка интересует твоя бывшая родина, да?
— Да. Хотя я боюсь, что в связи с изобретением нового наркотика России просто больше нет.
— Ошибаешься. Но красивого там мало. Расслоение общества, вопиющая нищета одних и роскошь других. Рим времен упадка. Но главное даже не это.
— А что?
— В последние годы во всех почти странах мира чрезвычайно активную позицию заняла магия.
— Гм?
— Магия, детка, магия. Колдовство белое и черное, ведьмы, маги, некроманты, вудуисты и прочие из их числа.
— Это несерьезно. Увлечение магией было во все времена, но никто и никогда не относился к этому как…
— К опасности? Да, к этому не относятся как к опасности. Потому что в магии сейчас чуть ли не все человечество видит избавление от насущных бед и горестей.
— Это глупо. Магии не существует.
— Согласна. Однако существует знание о несуществующем. Правда, это странно? Знание о том, чего нет. Огромное знание всего человечества. И это знание может усилием воли несуществующее сделать реальным, настоящим, действенным. Ты улавливаешь мою мысль, Лариса?
— Да. Но что значит наивное увлечение магией по сравнению с тем же рабством или каннибализмом! Или наркотиками!
— Лара, ты судишь об этом как человек, у которого слишком много здравомыслия. — Фламенга слегка коснулась рукой седой пряди Ларисиных волос. — Мыслишь как человек, твердо знаюший, что магии нет. А почему ты знаешь, что магии нет, Ларочка, свет мой?
— Потому что я живу с тобой, Фрида, — ответила Лариса. — И благодаря тебе понимаю, что может быть, а что — просто наивная сказка для людей, пытающихся хоть как-то порадовать себя среди этого печального мира. Я видела и ощущала слишком много, для того чтобы верить в какую-то магию.
— Bravo, mon ange! — воскликнула Фрида. — Тебя не проведешь! Но что же делать тем, кто не видел и не
ощущал, но при этом хочет чего-то… Сверхъестественного? Придется вспомнить о магии, встряхнуть древние фолианты, поверить в ведьм и порчу, в гадание и колдуний, в шабаш и помело, ха-ха! Но как раз этого, mon ange, и нельзя допустить.
— Чего? — переспросила Лариса.
— Того, чтобы магия на самом деле стала реальной
силой.
— Я не думаю, что это возможно, Фрида.
— А я так очень.
— Поясни. Фрида, ты что-то недоговариваешь.
— На самом деле все предельно просто, моя дорогая Лара. Если магию сделать реальной, действенной, настоящей и обыденной, как, к примеру, радио или голография, то произойдет нечто крайне отрицательно влияющее на систему Последовательности Видов.
— Постой, кажется, я понимаю…
— Да. Если становится реальной магия, реальными становятся и ее так называемые носители. К ним — магам, ведьмам, ворожеям, гадалкам и астрологам — будут относиться уже не как к чудаковатым авантюристам либо людям с неадекватной психикой и слишком бойким воображением, а как к тем, кто представляет настоящую Силу. Новую и очень древнюю Силу, ставшую теперь общепризнанной. И эти люди, точнее, не люди, а носители магии, тоже будут представлять вид. Еще один вид. И я могу поставить все свое поместье и памперсы наших девочек в придачу, что носители маши сделают все, чтобы их Вид стал первым в Последовательности. И не только первым. Главным.
— Фрида, неужели ты веришь в это? В такую угрозу?
— Да, моя дорогая Лара. Моя вера — не слепая, она основана на моей способности проникать в структуру бытия и человеческих отношений…
— О…
— Не стану тебя утомлять перечислением своих возможностей. Кстати, солидной частью этих возможностей обладаешь и ты, моя дорогая, но человеческое в тебе все еще очень самодостаточно. Давай сменим тему. На более приятную. Поговорим о наших крошках. Ты, кажется, спрашивала меня, какие мы дадим им имена?
— Да.
— Какие у тебя есть предложения, моя дорогая Лара? Только предупреждаю сразу: пусть имена будут простыми и безо всякой вычурности…
— Елена.
— Ну, это понятно. Я помню, ты мечтала о дочери, которую назвала бы Леночкой. Принимается. А второе дам я. Анна.
— Анна-Елена. Звучит по-королевски.
— Короли отдали бы свои червивые души лишь за одну возможность иметь в своей крови Истинное Пламя фламенги. Впрочем, сейчас не об этом. Душа моя, Лара, мы только что нарекли именами наших красавиц. Это стоит отметить!
— Как? — Лариса приподнялась в постели. — Фрида, не забывай, отныне мы кормящие матери, и пить славное фандагейро нам противопоказано!
Фрида засмеялась и сверкающей стрелой взвилась с кровати:
— Кто говорит о вине? Вино — это лишь вино, а радость и гордость достойны звезд!
Фламенга протянула Ларисе серебряную руку, и они вдвоем поднялись к потолку, прозрачному, про-пускающему лишь бархат ночи и свет звезд. Фрида и Лариса прошли сквозь плотное стекло потолка, не нарушив и не сместив ни единой его молекулы, — прошли и вознеслись в весеннее небо, трепетное, благоухающее, орошенное каплями звезд и расцветающее луговиной Млечного Пути…
— Как тебе эта прогулка? — усмехалась Фрида, и звезды отражались в ее глазах. — Можем подняться в стратосферу, тебе ничто не повредит. Ну, малость загоришь, быть может…
— Мне и здесь… прекрасно. Такой полет и впрямь пьянит лучше любого вина.
— Это еще не все, — сказала Фрида. Положила руку Ларисе на плечо. — Кульминация праздника. Я давно хотела это сделать, но все боялась — готова ли ты… А теперь, полагаю, готова.
— Чего ты хочешь, Фрида? — теряя голос, спросила Лариса.
— Сейчас ты увидишь, услышишь и почувствуешь то, что дано только фламенгам. И тогда ты поймешь, чего не хватает в мире…
— Я… Способна ли?
— Способна, — торжественно сказала Фрида, и рука ее на плече Ларисы засветилась силой невещественного пламени.
Лариса узрела.
Услышала.
Почувствовала каждым атомом своего тела!
Это было прекрасней всего на земле!
Нет, просто! Это — было.
А всего остального — не было. Тень, прах и тлен.
Но блаженство узнавания закончилось, и Лариса вмиг словно бы ослепла всем телом. Она скорчилась в пространстве, будто плод в чреве матери и, не находя сил для дыхания, попыталась заплакать. Фрида склонилась над ней, приласкала, привела в чувство.
— Я хочу снова! — провыла Лариса у возлюбленной на плече. — Я больше не смогу без этого жить! Кроме этого, ничто в мире не имеет смысла! Это гармония, это вечность, это чудо, это — Бог! Фрида, зачем?!
— Чтобы ты знала. — Фрида утешала Ларису, как ребенка. — Чтобы ты верила в нас. И готова была защитить нас и Это.
— Защитить? Но кто посмеет?!
— Я не впустую говорила тебе о том, что среди людей магия набирает силу и поднимает свою змеиную голову. Магия — наш враг, Лариса. Враг детей, которых мы взяли нынче себе в дочери. Ты понимаешь это?
— Да.
И Лариса поглядела на такие далекие и близкие звезды, словно давая им клятву вассальной преданности.
То, что не попало в досье ложи. Россия, г. Щедрый, 25 марта 2019 года, смерть Зоей Маковцевой
… А она одна такая — на всю великую Россию!
Как маленький Вольфганг Амадей Моцарт — на всю Австрию.
Так-то!
Да что страны, государства, континенты! Придет время — и она, как и Моцарт, станет такой же — гениальной, дивной, потрясающей души — единственной на весь белый свет!
И ничего, что не исполнилось ей даже четырнадцати лет! Зато голос — редчайший! Так и преподаватель в музыкальной школе говорит, и соседи по дому, и родители, конечно! И даже регент, то есть руководитель
церковного хора при храме Димитрия Солунского, строгая и вечно чем-то недовольная Марфа Ивановна, прослушав Зосино пение, сказала: «Высокий дар от Бога». Голос у маленькой, хрупкой, русоволосой Зоей Маковцевой и звенит, как хрустальная льдинка, и переливается, будто серебристая весенняя вода в ручье, и скользит вверх, вверх, к самым высоким нотам, как жаворонок взмывает в омытое синевой небо!.. Да что там говорить! Такой голос у Зоей с пеленок, она еще малым дитятей была, а потехи ради голосом стаканы разбивала. Бывало, батя с друзьями хорошенько выпьют мутного, как русская печаль, самогону, выйдут во двор, позовут Зосю — поставят перед ней пустой стакан.
— А ну, доча, — смеется подвыпивший отец, — за-спиваемо!
Зося кивает и начинает отцовскую любимую:
Как служил солдат службу ратную, Службу ратную, службу трудную. Двадцать лет служил, да еще пять лет… Генерал-аншеф ему отпуск дал…
И Зося, распевшись, голос свой запускает как воздушного змея — высоко-высоко. А стакан — дзинь! — и на осколочки. Дружки батины тут же дают Зосе «на щиколадку». Но Зося не пойдет покупать себе «щиколадку», она отдаст все до последнего грошика мамочке, потому что знает — в их семье лишних денег нет.
Папа Зоей — инвалид. А раньше он был охотником-промысловиком, ходил в глухие дальние леса, добывал мелкого и крупного зверя, сдавал шкуры в заготконтору. У Зоей из самого раннего детства осталось в памяти: отец вернулся из многодневного своего похода, пахнет крепким табаком, потом и острой, дикой лесной глушью. Отец — бородатый, полузнакомый — зовет маленькую Зосю:
— Гляди, доча, кого я сегодня привез!
И Зося со страхом, пересиливаемым извечным любопытством, рассматривает связки шкур, проводит пальцем по меху — густому, как сливки, струящемуся волной под самым легким движением, под дуновением…
— Вот подкопим деньжат, доча, — говорил отец, — и тебе из таких мехов шубку справим. Не все я на дядю работать буду, поработаю и на свою кровиночку.
Зося молча кивала. Но на самом деле она не хотела шубки — ее пугали те дырочки в мехах, — она понимала, что здесь у зверя были глаза… А иногда ей снились страшные сны: будто шкурки убитых ее отцом зверей оживают и начинают подбираться к Зосиной постельке, и сквозь их дырки от глаз светит жуткий синий свет…
Но это было в далеком и невозвратном детстве. Однажды в дом Маковцевых пришла беда — отца с очередного промысла полуживым привезли товарищи-охотники: напала матерая рысь. Рысь располосовала отцу обе ноги так, что он отныне мог передвигаться только при помощи костылей или инвалидного кресла. Зося, тогда совсем маленькая и глупенькая, даже завидовала отцу: у него есть такое замечательное кресло с блестящими колесами, рычажками — катайся хоть целыми днями! Лишь позже она поняла, какое это горе — инвалидность. Особенно когда постигла она главного кормильца семьи. Маковцевы жили небогато, как, впрочем, и многие жители их захолустного городка. Кормились дарами собственного огорода, да еще мама держала корову и индеек. Но с тех пор, как случилось несчастье с отцом, Маковцевы начали стремительно беднеть, и не помогала тут ни социальная пенсия, ни местный благотворительный фонд. Мима продала корову — все деньги пошли на лекарства отцу, но от лекарств было мало проку, они лишь утихомиривали боль, но вернуть Зосиному отцу были. : силы не могли.
Соседки-доброхотки советовали матери сходить на поклон к местной колдунье Дуняше: дескать, она скажет, не навели ли на семейство Маковцевых порчу, даст каких волшебных травок, водички заговоренной — глядишь, и поднимется больной. Но мама Зоей, веселая, задорная, неунывающая, в колдовство не верила. А в то, что от него польза будет, — тем более.
— Придержите языки, — говорила она соседкам. — Что случилось — не поправить. О другом мне думать надо — как дочку в люди вывести.
Потому мама работала аж на трех работах, уходила из дома засветло, возвращалась — затемно, бледная от усталости. Но все равно готовила ужин, спрашивала у Зоси, как дела, находила для отца ласковые слова (когда он не был пьян и буен), управлялась с домашними делами…
Зося училась сразу в двух школах — обычной и музыкальной, причем музыкальная школа была платной, но с Маковцевых платы не взяли — и семья малоимущая, и голос у девочки уникальный: глядишь, вырастят новую оперную примадонну, она не забудет тех, кто ее в люди вывел, отблагодарит…
Но до примадонны было пока далеко. Сначала надо выучиться. И Зося была прилежной ученицей, понимая: это ее дело, ее будущее. Кроме того, ей нравилось учиться, нравилось успевать по всем предметам и быть за то в фаворе у учителей. Правда, одно-классники (в обычной школе) Зосю называли выскочкой и зубрилой, а в музыкальной к этому нормально относились, поскольку здесь царил дух здорового честолюбия и пробуждения талантов.
А когда Зосе исполнилось тринадцать, она решила, что ей тоже пора вносить свою лепту в скудный семейный бюджет. И пошла к настоятелю церкви Димитрия Солунского с просьбой устроить ее в церковный хор. Настоятель — отец Емельян Тишин — согласие дал, потому что о волшебном голосе талантливой девочки был наслышан, как и многие в городе, а кроме того, положил Зосе такое жалованье, коего не платили даже певчим со стажем. Сделал он это из одного только желания помочь малоимущей семье, но нашлись злые языки, которые отца Емельяна Тишина за это осудили и даже наплели пакостей и намеков насчет того, что настоятель неравнодушен к маленьким девочкам… Но, слава богу, ни отец Емельян, смиреннейшей и мирной души человек, ни сама Зося о слухах таких не ведали.
Зося жила, как пела — звонко, чисто, без фальши. И в людях она ни фальши, ни грязи душевной не видела. Не думала Зося, что станут ей завидовать настолько, что… Но все по порядку.
Зося стала петь в церковном хоре. Теперь у нее совсем не оставалось времени на игры и вообще то, что называют детством: с утра — пение в церкви на богослужении, потом домой — приготовить завтрак и обед отцу (мама уже ушла), с полудня до трех — занятия в обычной школе, с трех до половины шестого — в музыкальной, а в шесть вечера Зося опять стоит на церковном клиросе и поет, не ведая ни усталости, ни голода. После церкви она идет домой — готовить уроки, возиться по хозяйству — и молится при этом, чтоб
отец был трезвым и добрым, потому что он с каждым годом все больше озлоблялся на судьбу и на двух жен-шин — жену и дочь, терпеливо несущих на себе бремя его доли.
Зося жила без устали — какая усталость в тринадцать лет! Да еще и голос, волшебный ее голос словно давал ей силы, укреплял и возвышал над суетой. Особенно чувствовала это Зося, когда пела в церкви — литургию или всенощную, — тогда казалось ей, что голос возносит ее под самый купол и вместе с ней возносит молящихся, подсвечники с пылающими свечками, иконы, старенького священника… Словно голосу даны ангельские крылья, и он летит прямо к престолу Всевышнего. Марфа Ивановна, регент, за любую ошибку в партии пилившая хористок на чем свет стоит, при звуках Зосиного голоса даже будто преображалась, как кто-то метко сказал, «из волчати в овчати». А еще Зося была самой юной хористкой, потому ее баловали все кому не лень, на клиросе — приносили гостинцы, кое-кто из женщин — одежду своих подросших дочек, словно переместились они все во времена существования общин ранних христиан, где тоже все было без зависти, неприязни, с любовью и заботой о ближнем.
И все было хорошо до тех пор, пока Зосе не начали сниться Сны.
Девочке всегда снились сны — очень яркие и динамичные, что, как говорила их школьный психолог, свидетельствовало о «большом творческом потенциале» ее натуры. Сны всегда были разные, иногда страшные, иногда веселые, иногда смущающие (вроде того, где Зосе снилось, что ее носит на руках десятиклассник Дима Андреев), но они рассыпались в прах, не оставляя в памяти следа, едва девочка просыпалась.
Но иные Сны… Они не уходили и не забывались после пробуждения. Они оставляли во рту гадкий металлический привкус, будто лизнул медную ручку. Они портили настроение и даже голос делали бесцветным и тусклым (это замечала только Зося, другим казалось, что она по-прежнему поет, будто небесный херувим). А еще у девочки появилось неодолимое желание записывать эти свои Сны. Она купила толстую тетрадку в черной клеенчатой обложке и вывела на первой странице:
Зося Маковцева
Мои Сны
И записала свой первый Сон. Только не словами, а нотными знаками, которые словно сами собой выходили из-под ее пера.
Первый Сон был таким. Зосе снилось, будто она глухой ночью (фонари на улицах погашены, кругом стоит мертвая тишина, даже собаки не лают) почему-то идет на улицу Академика Водопьянова, где расположено (она знает) здание Сбербанка России, Щед-ровское отделение. Это двухэтажное, все из стекла и бетона, новое здание тоже погружено в ночную тьму. Но едва Зося поднимается по гранитным ступеням и подходит к дверям, все здание мгновенно освещается изнутри. Только не обычным светом, а светом тысяч и тысяч свечей, но горят они не радостно и торжественно, как в церкви. Горят страшно, мертвенно и нереально. Впрочем, это ведь Сон.
Зосе не хочется входить в здание Сбербанка, хочется, наоборот, бежать от него со всех ног, но двери перед нею открываются, и неведомая сила понуждает сделать шаг, а потом другой в глубину пустого, страшного здания. Зося не раз бывала в Сбербанке с мамой в реальности, днем, и знает, что ничего ужасного в этом
учреждении нет. На стенах, облицованных пластиковыми панелями, висят плакаты и образцы заполнения разных документов, прилавок с рядом окошечек (над окошечками надписи: «Обмен валюты», «Прием платежей», «Контроль вкладов»), совсем обычный, немножко похожий на магазинный, только с него свисают на ниточках авторучки (чтобы клиенты по ошибке с собой не прихватили, объясняла мама). И за окошечками сидят обыкновенные тетеньки, и даже совсем молоденькие, вроде той, что оформляла пенсионный вклад для папы…
Но сейчас, в ее Сне, внутренности Сбербанка выглядят иначе. Из стен, словно корявые ветки, растут черные подсвечники поддерживают сотни тонких, бледно горящих свечей. Да и сами стены изменились: они из глухого, без отблеска, темного камня, наводящего на страшные мысли о смерти и тлении. Пол, тоже черный, выложен мозаикой из кусочков кроваво-красного стекла. Мозаика гласит:
«Оставь надежду, всяк сюда входящий».
Пол ощутимо дрожит. Иногда из щелей меж кусочками мозаики вырывается со свистом вонючий пар или язычок пламени. Зосе страшно на него ступить, но опять невидимая, злая сила толкает ее в спину, и девочка идет вперед, к прилавкам, которые теперь вовсе не прилавки, а нагромождения иссохших, почерневших, слежавшихся человеческих скелетов. Из этих нагромождений кое-где торчат скрюченные руки, зажимающие в пальцах черные таблички с надписями — снова чем-то кроваво-красным. Зося читает и бледнеет от ужаса: «Прием проклятых душ», «Обмен грехов», «Контроль за Сделками» и, наконец, «Оформление Договора».
Сила снова подталкивает девочку, но теперь Зося еще и слышит мертвый, шипящий голос:
— Тебе туда!
И Зося оказывается у таблички «Контроль за Сделками».
Тут же по другую сторону нагромождения из скелетов появляется жуткое существо. Зося вздрагивает: существо выглядит как свежесодранная волчья шкура, а на месте глаз у него две дырки, из которых сияет злой багровый свет.
— Пришла? — спрашивает у девочки волчья шкура.
— Да, — отвечает Зося. — Но я не хочу.
— Твоего желания никто не спрашивает. Ты здесь потому, что нарушила условия Сделки.
— Какой Сделки? — вскрикивает Зося. — Я никаких сделок не заключала! Я ничего не понимаю! Отпустите меня!
Тут волчья шкура превращается в человеческий скелет, в отличие от прочих здешних скелетов — гладкий, белоснежный и словно отполированный. На скелете пламенеет алая шелковая мантия, а глазницы плещутся холодным голубым светом. Скелет скалится:
— Не заключала? Ах какая короткая у нас память, оказывается! Ах как, оказывается, мы умеем лгать и не краснеть в тринадцать-то лет! Постыдилась бы, Зосе-нька!
— Я ничего не понимаю! — в отчаянии повторяет Зося.
— А тут и понимать нечего, — продолжает скалиться скелет. — Ты нарушила условия Сделки. Какой Сделки? А вот какой!
Скелет картинно взмахивает своей пламенеющей мантией, и Зося видит возникшее из ниоткуда, повисшее в воздухе овальное темное зеркало.
— Алле, ап! — говорит скелет.
Поверхность зеркала вспыхивает и издает мелодичный звон. И Зося видит в зеркале себя — совсем маленькую, лет пяти, сидящую перед телевизором и безотрывно глядящую на певицу в длинном академическом платье. Певицу, чей голос невероятно прекрасен, этому голосу вторит симфонический оркестр, а потом — целая буря оваций.
— Вспоминаешь? — говорит скелет теперешней Зосе. — Вспоминаешь, о чем ты тогда подумала?
— Нет, — шепчет Зося, но тут память услужливо подсказывает, а скелет произносит это вслух, так, что в здании страшного банка рокочут стены и дрожат свечи в подсвечниках:
— Я отдам душу, чтобы петь лучше ее! Лучше всех певиц на земле!
Зося дрожит, закрывает лицо руками, отворачивается, но все равно не может не видеть, как со скелетом происходит очередная метаморфоза: теперь он напоминает чудовищного дракона с рогами и глазами как огненные блюдца. Чудовище шипит:
— Я ведь пош-шел с-с-с тобой на эту С-с-сделку! Я дал тебе голо-с-с-с, чтобы ты пела лучше вс-с-с-сех певиц на земле! А теперь я хочу получить то, что при-читает-с-с-ся мне!
— Я ничего не знаю! У меня ничего нет для вас! — кричит Зося в ужасе, и тут дракон снова преображается. Теперь он выглядит простым стариком в драном и засаленном халате. Только вместо глаз у него черные дыры.
Старик зевает и говорит просто:
— Душу. Отдавай мне свою душу, Зосенька. Долг платежом красен.
— Нет! — отступает Зося. — Ни за что! Я знаю, кто ты. Ты дьявол! Но я не помню, чтобы я… заключала такую сделку! Говорила такие слова!
— Не отдашь, значит, душу? — со скучающим видом говорит дьявол.
— Нет!
— А и не надо! — Он наклоняется к самому лицу девочки и шепчет доверительно: — Знаешь, сколько у меня этих душ-то? Целый Сбербанк, замучаешься сортировать: тут убийцы, тут жулики, тут прелюбодеи, тут политические деятели, тут писатели… И прочие грешники. Так на что мне твоя бестолковая душа? Ладно. Так и быть. Иди отсюда.
Зося всхлипывает и поворачивается к выходу, делает шаг…
— Э нет, так дело не пойдет, — тут же останавливает ее старик, а чернота льется из его глаз, как чернила. — Отдай мне мое. Я тоже не хочу оставаться внакладе.
— Что? — шепотом спрашивает Зося и чувствует вдруг, как в горле у нее что-то скребется — противно и пугающе.
— Голос королевский возврати-ка мне, красавица. Был договор: одна душа — один голос. Нет души — нет и голоса. Так что лучше учись на кондитера, а не песни пой, Зося Маковцева.
Царапанье в горле все усиливается, горло буквально разрывается на части, Зося хрипит и шатается от боли. А старик стоит напротив нее и как будто кого подманивает пальцем:
— Иди, иди…
Зося безумно кричит. Из ее распахнутого в крике рта появляется нечто продолговатое и серебристое, вроде хирургического скальпеля. Только у этого «скальпеля» гибкое тельце и множество крохотных быстрых ножек. Мерзкая тварь скользит по Зосиной груди на колено, спрыгивает на пол и подползает к ногам старика.
— Вот теперь все, — говорит тот, снова став скелетом, а серебристая тварь обвивается вокруг его костлявого запястья, будто браслет. — Теперь ты свободна. Свободна и без голоса…
После такого и прочих, подобных этому, Снов Зося просыпалась сама не своя. И почему-то у нее сильно саднило горло…
Днем Зося была совершенно обычной, жизнерадостной певуньей, отличницей и активисткой маленькой трудоголичкой с голосом ангела. А по ночам Сны уводили ее в страшные бездны, откуда нет возврата. То Зосе снилось, что она один из персонажей иконы «Страшный Суд», висевшей в церкви Димитрия Солунского, — там, в Зосином Сне, адское пламя становилось настоящим, толпы грешников — вопящими от ужаса, а бесы — омерзительными и смрадными. Когда Зося погружалась в очередной Сон, находясь уже вне пределов досягаемости реального мира, ей представлялось, что постель ее окружают мрачные, черные как сажа полулюди-полузвери с багровыми глазами. В этих глазах плещется нечеловеческая ярость, острые, длинные клыки чудовищ скрежещут, как будто хотят разорвать на куски несчастную девочку. Но никто из этих тварей не прикасается к Зосе; вместо этого в их когтистых, покрытых черной, тускло светящейся чешуей лапах появляются какие-то бумажные свитки, вроде тех папирусов, что видела Зося на картинке в учебнике.
— Смотри, Зося, — возникает из ниоткуда голос, холодный и мертвый, как ветер в ноябре. — Вчитайся в эти свитки. Это ведь твои грехи, дитя. Твои дурные поступки, помыслы и намерения. Знаешь, что тебя за них ожидает? Что же ты зажмуриваешь глаза? Боишься? А разве ты не знаешь, что за всякое гадкое дело ты дашь ответ нам? Открой глаза и читай, Зося! Читай!
Зося не может не подчиниться, ее глаза распахиваются, а ресницы опаляет гееннским огнем. Тут же чудовища разворачивают свитки, и на всех свитках написано одно слово, жирно, крупно, красно-ржавыми чернилами:
ГОЛОС
Зося хватается за горло.
— Мой голос — не дурной поступок! — кричит она, а в горле снова скребет и перекатывается колючая боль.
Но чудища не отступают, не прекращают своего ужасного зубовного скрежета. А голос-ветер холодно шепчет Зосе:
— Еще какой дурной… Смотри!
И вокруг Зосиной кровати расплескивается огненное, кипящее лавой озеро. В этом озере то тонут, то всплывают на поверхность люди, чья плоть раскалена, как металл. Эти люди оглашают воздух страшными рыданиями и проклятиями. И проклятия эти звучат… в адрес Зоей!
— Кто это?! — шепчет помертвелыми губами девочка, указывая на мучающихся в озере людей.
— Ты не узнаешь ни одного из них? — спрашивает голос-ветер.
— Нет!
— Это очень печально, Зося, потому что эти люди терзаются в огненном озере из-за любви к тебе. К твоему голосу.
— Я не понимаю, — шепчет Зося, плечи ее поникли под гнетом посылаемых ей проклятий.
— Когда ты выросла, Зося, — продолжает беспристрастно говорить голос-ветер, — ты стала величайшей певицей всех времен. Твой голос завораживал людей и лишал их воли. Миллионы людей покупали записи твоих песен, ходили на твои концерты, готовы были убивать, красть, прелюбодействовать, лишь бы добыть твою фотографию, новый диск с автографом или лоскуток от одного из твоих бесчисленных концертных платьев, которые, кстати, шили тебе лучшие модельеры всей земли. А многие из твоих поклонников приносили себя в жертву тебе — кончали жизнь самоубийством. Из тебя сотворили кумира, Зося. Идола. Новое божество, которому стала поклоняться вся земля. Творить кумиров — большое преступление, Зося, большой грех. Но еще больший грех — быть кумиром.
— Но я не виновата!
— Конечно. Виноват твой голос. Откажись от него, и люди, которые сейчас перед твоими глазами терзаются в огненном озере, никогда в него не попадут.
— Я так хочу петь! — плачет Зося.
— Твое пение погубит сотни людей, — отвечает голос-ветер. — Ты готова убивать людей ради своего голоса, девочка?
— Нет, конечно, нет! — вскрикивает Зося. — Хорошо, я согласна. Я не буду петь. Никогда. Обещаю.
— Одного обещания мало, — сообщает голос-ветер. — Нужно, чтобы ты отказалась от голоса. Чтобы ты добровольно лишилась его. Ну?!
Люди в огненном озере замерли, все как один глядя на Зосю. В их глазах стояло нечеловеческое страдание.
— Я отказываюсь от своего голоса, — шепчет Зося. — Только пусть они больше не мучаются!
— Отказываешься?
— Отказываюсь!
— Вот и правильно, — спокойно, равнодушно шелестит голос-ветер. — Тогда выпей это. И голос у тебя исчезнет навсегда.
Одно из чудовищ протягивает Зосе огромный каменный бокал. Над бокалом курится странный дымок и чувствуется, как от каменных боков бокала пышет жаром.
— Что это?! — вздрагивает Зося от отвращения.
— Расплавленный свинец, — отвечает невидимый собеседник. — Лучшее средство от голоса. Пей, не бойся.
— Нет, я не буду! Я не могу! Не-э-эт!
Зося кричит и просыпается. А рот горит так, словно она и впрямь отведала расплавленного свинца.
— Я больше так не могу, — говорит себе Зося. Черная клеенчатая тетрадь заполнена до последней страницы — нотные знаки словно устроили в ней черно-белую метель…
Но кому расскажешь об этом? О Снах, которые пугают так, что не хочется жить. Отцу? Он то пьян, то зол на весь свет, когда трезв. Маме? Нет, только не это. Мамочке и без того хватает забот, как она еще держится. Решено: родителям ни слова. Для родителей Зося останется прежней озорной, талантливой и трудолюбивой певуньей. Но желание раскрыть кому-нибудь свою тайну, исповедаться нестерпимо… Исповедаться?
Это мысль.
Зося приходит на исповедь к настоятелю храма Димитрия Солунского, протоиерею Емельяну. Зося никогда не считала себя особенно верующей, хотя и пела в церковном хоре. Но после своих Снов ей хочется верить, что Бог — за нее и Он поможет ей.
— Здравствуйте, батюшка, — говорит Зося, робко подойдя к аналою, у которого идет исповедь.
— Здравствуй, Зосенька, — привычно ласково говорит отец Емельян и смотрит внимательно: — Исповедаться решила? Похвально это, за душой следишь, за чистотой ее… Слушаю тебя, не смущайся. И помни — ты не мне грехи исповедуешь, а Господу, я же только свидетель и посредник и сохраню все в тайне, как положено.
Зося кивает, она знает это.
— У меня есть грех, — говорит девочка. — И он меня мучает. Этот грех… Это мой голос.
Отец Емельян смотрит на Зосю с удивлением.
— Не понимаю, — мягко говорит он. — Голос не может быть грехом, деточка. Как и телесная красота, как и талант всякий благой — это дано Господом человеку как венцу творения. Другое дело, что человек часто начинает гордиться чересчур своими талантами, красотой, умом, становится тщеславным, самолюбивым, эгоистичным, на других людей смотрит свысока, как будто они неполноценные. Вот это и есть грех — самовлюбленность, тщеславие, гордыня.
Зося качает головой:
— Я не горжусь своим голосом, батюшка, честно! Я к нему привыкла — есть и есть… Но мне сказали, что как раз мой голос и есть великий грех.
— Кто сказал? — хмурит пушистые седые брови отец Емельян. — Кто?
И тогда Зося рассказывает священнику свои Сны. Рассказывает отрешенно, спокойно, без дрожи сердца и слезинок в глазах.
— Мой голос повредит очень многим людям, батюшка, так мне говорят в Снах, — произносит Зося печально.
— Деточка, — говорит отец Емельян. — Снам своим не верь. Это у тебя, может, от переутомления. Или ты фильмы какие ужасные смотришь на ночь…
— Нет! — тихо качает головой Зося. — Я фильмов не смотрю.
— Значит, от переутомления. Послушай меня, девочка, сны — они и есть сны. Правды в них нет. А уж тем более смешно и неразумно верить снам и строить свою жизнь в соответствии с ними.
— Я понимаю, — кивает Зося. — Но что делать, если они снятся? И поэтому мне иногда… не хочется жить!
Отец Емельян свел брови:
— А вот об этом и думать не смей! Самоубийство — великий грех, самый страшный, потому что самоубийца отчаялся в жизни и милосердии Бога. Вот что, Зосе-нька, ты только не унывай, молись своему ангелу-хранителю, чтобы охранял тебя во время сна. И я стану за тебя молиться. И еще… Пожалуйста, деточка, будь осторожнее.
— Хорошо, — покорно кивает Зося.
Отец Емельян вздыхает, привычным жестом кладет на склоненную голову девочки епитрахиль и произносит разрешительную молитву, прощающую и отпускающую грехи.
— Не унывай, Зося, — повторяет отец Емельян. — Не верь своим снам. Гони их прочь. Голос твой — талант от Бога и не несет никакой погибели.
После этого разговора у Зоей посветлело на душе, да и Сны не снились больше. И дни позднего марта Дарили неожиданное тепло, заливали беспечным солнечным светом город, растапливали слежавшиеся сугробы, заставляли плакать сосульки… Старушки, торговавшие семечками, теперь продавали тугие букетики полураспустившихся подснежников и тепличных крокусов. И Зосе впервые с тех пор, как ей перестали сниться Сны, захотелось петь. Просто так, без аккомпанемента, без зрителей, в одиночестве, чтоб слушала ее только весна… А по местному радио часто крутили одну песню, Зося запомнила слова и незатейливую мелодию:
Здравствуй, весна, вот и я. Ты меня не ждала? Я возвратилась к тебе по дороге метельной, Я возвратилась счастливой, великой и цельной, Даже не вспомнив, какого исчезла числа. Здравствуй, капель, вот и ты! Начинается март. Жизнь продолжается, и пробуждаются травы. Солнечный свет, драгоценный, лихой и лукавый, Вон изгоняет из сердца последний кошмар…
Эта строчка особенно нравилась Зосе, и пела она ее с особым чувством, твердо веря, что и ее Сны больше не вернутся к ней. А вокруг все словно вторило девочке: жизнь налаживалась, отец бросил пить, ему повысили пенсию по инвалидности, а маме повысили зарплату сразу на двух работах — чудеса просто! И у Зоей все ладилось — и в обеих школах (оценки — загляденье!), и в церковном хоре, где она репетировала песнопения к приближающемуся празднику Пасхи…
А потом она купила букет подснежников — решила сделать маме подарок. Но зачем, зачем, зачем она купила несчастные цветы у той старухи?!
Старуха выглядела как все старухи — сидит на раскладном стульчике в старой вытертой шубе из искусственной норки, голова повязана черным, лоснящимся от ветхости платком, на носу очки в некрасивой старой оправе. И кульки с семечками, и ведерко с подснежниками были перед ней самые обыкновенные. Зося выбрала себе букетик, вручила старухе пятнадцать рублей и тут услышала:
— Спишь-то как, детонька? Спокойно ли? Сны не снятся?
Зося замерла с букетиком подснежников в руках, теперь невинные цветы казались ей тяжелыми, будто каменными…
— Я… ничего, — пробормотала Зося, хотела идти, но слова старухи словно приварили ее к месту:
— Детонька, я ведь не простое зрение имею, ты меня послушай, беды избежишь…
— Я вас не понимаю! — простонала Зося.
— Понимаешь, детонька. Ты тока не бойся. Зовут меня баба Ксана, ясновидящая я. И вижу я над тобой беду неминучую, Зосенька.
— Откуда вы знаете мое имя?
— Так я же ясновидящая, — усмехнулась старуха. Усмешка у нее была совершенно волчьей. — Вижу я, что кто-то завидует тебе сильно, детонька. Ненавидит люто. А потому порчу на тебя насылает. И видишь ты оттого страшные сны, что тебе жить спокойно не дают.
— Я вам не верю, — сказала Зося. — Нет никакой порчи. А чтобы не было плохих снов, я молюсь своему ангелу-хранителю.
— Молитвы одной мало, надобна тебе моя помощь, — сказала баба Ксана. — Сниму я с тебя порчу, и не станут сны тебя мучить. Согласна?
— Нет, не надо мне! — выкрикнула Зося. — Отстаньте! Отстаньте от меня!
Она, всхлипывая, отшвырнула поникший букетик подснежников и побежала куда глаза глядят. Губы ее шептали что-то бессвязное и жалкое.
А ночью ей снова приснился Сон. Вероятнее всего, что приснился. Зося не занесла его в свою черную тетрадь. Не захотела или не успела.
Потому что утром она не пошла, как обычно, в школу. Она утопилась в реке, что только освободилась ото льда и несла талые воды к далекому неизвестному морю.
Никто не хотел думать, что это самоубийство. Архиерей города Щедрого разрешил отпевание тела Зоей, и другая девочка с ангельским голосом пела заупокойную службу над Зосиной могилой.
Черную тетрадку, испещренную нотными знаками, мать Зоей хранила с прочими ее вещами как память. Она полагала, что так дочка записывала мелодии придуманных ею детских песен.