ГЛАВА 7,
в коей имеет место колдовство запрещенное, разрешенное и нетрадиционное
Если вас могут понять неправильно, вас непременно поймут неправильно. Даже если вас нельзя понять неправильно, вас все равно…
Жизненное наблюдение, сделанное старшим помощником казначея, взявшим государственные облигации на дом исключительно из служебного рвения и желания сберечь бумаги столь ценные от пагубного влияния сырости и плесеней…
Колдовка снимала квартиру в весьма приличном доходном доме, управляющий которого визиту полиции не обрадовался. Он пытался говорить о правах жильцов и недопустимости вмешательства органов государственных в частную их жизнь, но, уловив пристальный и недобрый взгляд Аврелия Яковлевича, смутился и замолчал.
— Что ж вы, милейший, — Аврелий Яковлевич возложил ладонь на худенькое плечико управляющего, — всякий подозрительный элемент у себя поселяете?
Тот лишь моргнул.
И смутился еще больше, покраснел густо, кончик же носа задергался, точно дорогая кельнская вода, которой щедро облился Аврелий Яковлевич в попытке перебить характерный кладбищенский смрад, доставляла оному носу невыразимые мучения.
— Эт-то вы о ком? — шепотом осведомился пан Суржик.
— О жиличке из осемнадцатой квартиры…
Под окнами дежурила троица акторов, призванная пресечь побег, поскольку в практике Себастьяна случались колдовки сильные, верткие, не брезгующие пользоваться пожарными лестницами. А настроения для бега не было.
Настроения вообще не было.
Крылья зудели под кожей.
Сама кожа шелушилась.
Чесались даже глаза, но стоило потянуться к ним, как тросточка Аврелия Яковлевича шлепнула по руке.
— Не шали, — строго велел штатный ведьмак.
— А может… — Себастьян посмотрел на нежданного напарника с надеждой, — вы того…
— Того девок на сеновале будешь. И без меня.
Это конечно, Себастьян подозревал, что с мудрыми советами Аврелия Яковлевича у него с девками не выйдет, не важно, сколь удобен будет сеновал.
— А ведьмовать над тобой нельзя… еще чары в резонанс войдут. Или взаимоликвидируются. Даром, что ли, я на тебя сутки жизни потратил?
Оно, может, и правильно, но ведь чешется же! И про сутки Аврелий Яковлевич преувеличивает, сил-то он, конечно, положил, но уехал бодрым, веселым даже.
— Сам виноват. — Трость, которую Аврелий Яковлевич прикупил не иначе, как лично для Себастьяна, ткнулась в живот. — Нечего по бабам шастать.
— Так она сама…
Но ведьмак вновь обратил недобрый свой взор на управляющего, с которым произошла разительная перемена. Услышав о восемнадцатой квартире, он побледнел, потом покраснел, но как-то неравномерно, пятнами. Острый подбородок его, украшенный куцею пегою бороденкой, мелко затрясся, а из левого глаза выкатилась слеза.
— П-помилуйте! — воскликнул управляющий, сделав попытку упасть на колени. Однако в последний миг передумал, поскольку лестница выглядела не особо чистой, а брюки были новыми…
— Воруешь? — Себастьян, подавив желание прислониться к стене и почесаться вволю, схватил управляющего за шкирку. И, заглянув в суетливые глазенки, ответил сам себе и с полной уверенностью: — Воруешь, гад ты этакий.
— Помилуйте, господин полицейский. — Пан Суржик не делал попыток вывернуться, но повис безвольно. — Не сиротите деток…
…младшему сыну пана Суржика, значившемуся при доме ни много ни мало — помощником управляющего, еще той весной минуло двадцать пять годочков. Был он велик, медлителен, что телом, что разумом, но в целом безобиден.
— Рассказывай, — велел Себастьян, тряхнув управляющего легонько, для стимуляции рассказу.
И тот, слезливо морщась, залопотал.
По всему выходило, что он, пан Суржик, живет при доме неотлучно, денно и нощно радея за чужое имущество, однако же неблагодарные хозяева стараний верного управляющего не ценят, так и норовят меднем обидеть…
Он жаловался, поглядывая хитро то на Аврелия Яковлевича, с немалым увлечением разглядывавшего позеленевшую бронзовую деву, державшую на плече массивного вида чашу. Сей фонтан, поставленный в холле, вероятно, для услаждения взора и придания дому видимости богатства, давно уже не работал. А красный ковер протерся до дыр… и лепнина, прежде весьма богатого вида, потрескалась. Трещины наскоро замазывали краской, но цвет подбирали дурно, оттого и смотрелись что потолки, что стены грязными.
В доме пахло кошками и сдобой.
— По делу говори, — уточнил Себастьян, вновь тряхнув потенциального подследственного…
…по делу вышло коротко.
Восемнадцатая квартира уже с полгода как пустовала, прежние жильцы, получив внезапное известие о болезни дальней, но весьма состоятельной родственницы, поспешили оной родственнице засвидетельствовать свое почтение. Однако же, рассудив, что в жизни по-всякому повернуться может, за квартиру заплатили загодя.
А и то, отыскать в Познаньске относительно приличное жилье сложно. В доходном же доме квартиры сдавали еще по божеским ценам, хотя, как признался пан Суржик, вновь забиваясь краской, ему случалось брать на неотложные нужды дома.
Уточнять, куда уходили деньги, Себастьян не стал: без него разберутся.
Как бы там ни было, но сам факт пустой, пусть и оплаченной, но неиспользующейся квартиры ввергал пана Суржика в глубокую печаль. Печаль росла, лишая сна и покоя, грозясь несварением, почечной коликой и обострением той болезни, о которой в приличном обществе упоминать не следует. И когда пан Суржик уже почти дошел до состояния депрессии, к нему обратилась некая дама с просьбой весьма интимного толка.
Этой даме требовалась квартира для свиданий…
…нет, не частых, два-три дня в неделю…
И лица оной дамы пан Суржик не помнит. Отчего? Вуаль она носила. А пан Суржик ведь не дурак… нет, можно-то и иначе подумать, но у него чутье имеется, и оно аккурат подсказало, что не стоит за вуаль нос совать…
И при всем уважении к господам полицейским, боле ничем он помочь не способен.
— И когда она должна появиться? — поинтересовался Себастьян, уже понимая, что опоздал.
— Так… — пан Суржик от волнения взопрел, и запах пота смешался с касторовым ароматом мази для роста волос, которую управляющий втирал в намечающуюся лысину дважды в день, как писано было в инструкции, — так она все… на той неделе пришла и сказала, что в последний раз.
…дама поблагодарила за помощь и понимание двумя злотнями, которые пан Суржик весь день носил у сердца, думая единственно о том, как сберечь их от всеведущей своей супружницы.
На той неделе Себастьян получил приглашение и пространное письмецо от панночки Богуславы…
…а еще весточку от отца с настоятельной рекомендацией приглашение принять.
Интересно складывается.
— Убирался? — Отвлекшись от созерцания бронзовых прелестей статуи, Аврелий Яковлевич повернулся к управляющему. И сам себе ответил: — Нет.
Верно угадал.
— Занят был, — попытался оправдаться пан Суржик и был, наконец, отпущен с приказом немедля принести ключ от нехорошей квартиры.
…первым шел Аврелий Яковлевич, решительно отстранив Себастьяна. Он остановился перед дверью и, сняв перчатки из оленьей кожи, сунул в карман. Неторопливо расстегнул пальто, вовсе неуместное при нынешней жаркой погоде, и оправил полы сюртука. Шляпу снял и вручил младшему актору, который этакого высокого доверия не оценил, побледнел и в шляпу вцепился, боясь сразу и помять и измазать ненароком. Ведьмак же, растопырив руки, приник к беленой, самого невинного вида двери.
Управляющий икнул тоненько и был перепоручен тому же младшему актору с указанием глаз с пана Суржика не спускать.
— От же ж паскудина… — пророкотал Аврелий Яковлевич, перехватывая трость, и янтарные глаза совы нехорошо покраснели. — Себастьянушка, будь так добр, отойди шажочков этак на десять… а лучше на двадцать…
Спорить Себастьян не стал.
Он попятился, тесня и управляющего и младшего актора, который, наплевав на начальственное повеление, за паном Суржиком не смотрел вовсе, здраво рассудив, что деваться оному некуда, а вот ведьмачьи штуки — дело преинтересное.
Аврелий Яковлевич руки встряхнул, пошевелил пальцами, словно бы играя на невидимом инструменте, а после вытащил из нагрудного кармана позвонок на цепочке.
— Изыди, — сказал он и ткнул остистым отростком в личинку замка.
И дверь завыла.
Голос ее, скрипучий, продирающий до самых костей, набирал силу. И Себастьян, не способный управиться с иррациональным страхом, жался к стене…
Дверь голосила.
Дрожали стекла, а грязная дорожка попыталась подняться змеей, но оказалось, что еще в стародавние времена ее для надежности к полу гвоздиками приколотили. Она дергалась, ерзала, хрустела, раздираемая холодным железом.
Расползалась язвами и черным духом древнего капища. Кровью завоняло, резко, люто. И от запаха этого тошнота подкатила к горлу. Себастьян зажал рот руками, велев себе успокоиться. Что это он, старший актор, ведет себя, как гимназисточка?
Подумаешь, дверь голосящая?
Куда двери против Аврелия Яковлевича; тот, перехватив тросточку, ткнул в косяк, вроде бы и легонько, но доски захрустели. Штатный ведьмак, усмехнувшись, сказал в бороду:
— Шалишь.
Дверь зарычала, прогнулась и… рассыпалась серым пеплом. Аврелий же Яковлевич переступил порог. Крылья крупного хрящеватого его носа дрогнули, а в руке появился платочек, батистовый и с кружавчиками, вида пренесерьезного.
— Себастьянушка, — гулким и подозрительно любезным тоном произнес ведьмак, — будь любезен, подойди.
Идти не хотелось.
Из квартиры отчетливо тянуло мертвечиной.
— А может, я тут постою, пока вы там… очистите?
Запах был старым, и не запах даже, а… так, премерзейшее ощущеньице, от которого чешуя на шее дыбом становилась.
— Так я уже, Себастьянушка, — почти миролюбиво отозвался Аврелий Яковлевич, полируя платочком навершие трости. Глаза у совы вновь пожелтели. — Большей частью уже… иди сюда, не робей… под юбку лезть не стану.
— Аврелий Яковлевич!
Ведьмак только хохотнул.
Весело ему, однако… а вот Себастьяна дрожь от этой комнаты пробирает. И вроде ничего-то в ней особенного нет. Обои темно-зеленые, полосатые. Мебель пусть и не новая, но аккуратная. Козетка, креслица под лампою с абажуром, столик с парой свечей, прикоснуться к которым Себастьяну не позволили.
— Человеческий жир-с, — пояснил ведьмак, добавив одобрительное: — Тонкая работа. Видишь, какой оттеночек розовенький? Значит, с невинноубиенных брали…
Буфет с треснувшим зеркалом, на которое набросили старую простыню. Она сползла, обнажив и зеркало, и трещину, и пару потемневших чашек. Пахло… мертвецкой.
— Ну, Себастьянушка, что скажешь?
— Дурно здесь.
— И без тебя знаю, что дурно. Ты мне покажи, где черноты боле всего…
— Что?
Аврелий Яковлевич, занятый тем, что аккуратно укладывал чужие свечки в личный футляр — а и вправду, чего добру пропадать? — просто ответил:
— Вы, метаморфы, место, где волшба творилась, жопой чуете. А у меня, знаешь ли, за столько-то годков нюх притупился. Слегка. — Аврелий Яковлевич вытер пальцы тем же платочком и футляр со свечами во внутренний карман убрал. — Так что, дорогой, не кобенься…
Спорить с ведьмаком было себе дороже, и Себастьян, закрыв глаза, прислушался к комнате.
Мерзкая.
Гнилая.
Вся будто бы плесенью поросшая, такой… влажноватой. И запах, запах попросту невыносим… но надо понять, откуда тянет. И Себастьян двинулся вдоль стены, стараясь не соприкасаться с темными веточками плесени.
Пол вздыбленный.
Под ногами чавкает… мутит-то как… ничего. Круг и еще один, чтобы замереть в полушаге от черной дыры, сам вид которой внушает иррациональный ужас.
— Там, — сказал Себастьян, указав на паркет.
И глаза открыл.
А паркет обыкновенный. Дубовый. Елочкой уложенный в стародавние времена… и Аврелий Яковлевич, опустившись на колени, прислушался к чему-то и кивнул, бросив:
— Выйди… ненадолго.
Уши Себастьян заткнул, но не помогло. Не было воя, но сама комната изменилась, пространство вывернулось наизнанку, затрещало, породив незримую волну, которая прошла под ногами. И Себастьян с трудом сдержался, чтобы не заорать от чужой, но такой осязаемой боли.
— Жив? — Вялые пальцы Аврелия Яковлевича шлепнули по щеке, а в руках оказалась знакомая фляга, в которой штатный ведьмак держал свою особую настойку. — Пей. Давай, давай, а то ж не отдышишься…
Он поднял флягу, заставив Себастьяна сделать глоток. Настойка оказалась… крепкой.
— От то-то же. — Аврелий Яковлевич вынул флягу из ослабевших пальцев. — А теперь пойдем, дорогой мой…
Идти в квартиру не хотелось.
Она стала чище, но…
В паркете зияла дыра, и штатный ведьмак переступил через выломанные, ощерившиеся ржавыми зубами гвоздей, доски.
— Сюда, да не бойся, все уже… связал.
Но к коробке, стоявшей на столе, прикасаться он не спешил.
А коробка знакомая, некогда бледно-голубая с золотой окантовкой и лилией на крышке, фирменной отметкою кондитерской панны Штерн, известной на весь Познаньск. В такие панна Штерн, развернув пласт промасленной бумаги, укладывает жирное курабье, или пахлаву, или духмяную, свежей варки, халву… пирожные с маслянистым кремом…
Аврелий Яковлевич перчатки надел, да не свои, но форменные, из тонкой заговоренной шкуры. Крышку он поднимал аккуратно и, отставив в стороночку, поманил Себастьяна пальцем.
— От колдовка… Хельмово отродье.
В коробке лежало не курабье.
Черный полуистлевший платок, который мелко подрагивал. И сперва Себастьян решил даже, что дрожание это ему мерещится от волнения ли, или же от ведьмаковской настойки, непривычно ядреной, с мягким привкусом кедровых орешков.
Хороша…
— Не бойся, — сказал Аврелий Яковлевич, распростирая руку над платком. — Не бойся…
— Я не боюсь. — Себастьян обиделся даже.
Да, не любит он черной волшбы, так и причины имеет. Он же не виноват, что метоморфы — создания чувствительные? Но чтобы бояться…
— Я не тебе, охламон хвостатый. Выходи… вот так, маленький…
Из бездонного кармана — а снаружи пальто выглядело вполне себе обыкновенным — появилась склянка с плотно притертой крышкой. Ее ведьмак содрал зубами и, вытащив из-за уха длинную серебряную иглу, полоснул себя по запястью. В склянку покатились рубиновые капли крови, которые отчего-то не растеклись, но сохранили форму… будто брусвяники насыпали.
Платок зашевелился.
— Иди, иди… накормлю… голодный небось?
То, что выбралось из складок, если и напоминало человека, то весьма отдаленно. Тонкое, точно из проволоки сплетенное тельце и крупная голова-тыквина, безносая, безглазая, но Себастьян мог поклясться, что создание это способно и видеть и обонять.
Оно было голодно.
И напугано, хотя страх этот был вовсе не человеческого свойства.
— Иди… хороший мой… или ты девочка? Не дали имени… я исправлю… дед Аврелий тебе поможет… — Аврелий Яковлевич говорил ласково, но звук его голоса все одно существо настораживал. И оно замирало, прислушивалось, поводило головой, которая не иначе как чудом удерживалась на ниточке-шее. Однако голод и запах крови были сильнее страха. И пальцы существа коснулись склянки. Оно замерло на мгновение…
— Ну же, не надо бояться… ведьмачья кровь, она сильная… сладкая.
Существо одним движением проскользнуло внутрь. И Аврелий Яковлевич захлопнул крышку, выдохнув, как показалось, с немалым облегчением. Тварь внутри, если и заметила пленение, то возмущаться не стала. Невольник свернулся калачиком на дне склянки и, вытягивая то ли руку, то ли ногу, хватал кровяные шарики, подносил их к безгубому рту…
— Что это? — Только сейчас Себастьян понял, что все это время стоял неподвижно, не дыша, опасаясь проронить хоть звук.
— Кто, — уточнил Аврелий Яковлевич. — Оно все же скорее живое, чем мертвое. Игоша.
Он погладил банку и, поставив на стол, уже без страха раскинул края платка.
— Видишь?
Черный, словно спекшийся комок.
— Сердце это. — Штатный ведьмак вытащил серебряную баночку, в которую сердце переложил.
Маленькое. Едва ли больше перепелиного яйца… и значит…
— Именно, Себастьянушка… давай-ка присядем… твоя колдовка, она… не просто колдовка… утомился я… скажи, пусть чаю принесут горячего, да сахару поболе… и мед, если есть. Стар я уже стал, Себастьянушка, для таких-то игр.
Младший актор распоряжение выслушал и, отвесив пану Суржику затрещину, поинтересовался:
— Все понял?
Жертва полицейского произвола мелко и часто закивала.
Чай подали в высоких стаканах, к которым прилагались серебряные — видимо, из личного, пана Суржика, имущества — подстаканники. К чаю отыскались и свежие ватрушки с медом, и сахар, колотый крупными кусками. Аврелий Яковлевич, взявши один, принялся обсасывать.
Он и вправду выглядел уставшим.
Игоша, доев кровь, свернулся на дне склянки. Он не спал, но следил, и куда бы Себастьян ни шагнул, он чувствовал на себе внимательный недобрый взгляд.
— Бывает, что дурная баба плод травить начинает. Или дите, народив, бросит… а то и вовсе прибьет… и ежели такого младенчика не найти, не похоронить, передав невинную душу в Ирженины руки, то и появится оно…
Безглазое, безносое создание с круглым личиком, черты лица которого Себастьян, сколь ни силился, разглядеть не мог.
— Тварь мелкая и сама по себе не опасная… по материну следу пойдет да будет изводить, силы тянуть. Оттого и полагают игош наказанием за грехи. Иным-то людям от них вреда особого нету, так, разве что плачем попугает.
Игоша растянул узкий рот и захныкал. От голоса его у Себастьяна волосы дыбом встали.
— Тихо, — велел Аврелий Яковлевич, и, странное дело, тварь послушалась. — Это у нас ты нежный, люди-то, они погрубей будут. Но вот ежели отыщет такого младенчика колдовка, да не простая, а Хельмом меченная… чтоб не меньше архижрицы…
Аврелий Яковлевич догрыз сахар и потянулся за новым куском.
— Она возьмет сердце, а с ним и душу невинную, перекроит, переиначит, напоит кровью своей… и с нею получит игоша не только силу, но и голод. Нам повезло, рано нашли. Только-только вылупился, видишь, какой маленький, слабенький…
Игоша скалился.
Он определенно проголодался вновь, но крови больше не было.
— Пара дней, и стали бы люди болеть, а он — сил набираться… пара недель — и первые мертвецы объявились бы… еще неделя, и… и я один точно не сладил бы с ним.
— И что теперь?
— В храм отнесу. Глядишь, милосердницы Ирженины и смогут душе помочь… жалко же дитя. — Аврелий Яковлевич накрыл склянку рукой, и игоша очнулся, заметался, истошно вереща. — Ох, чую, Себастьянушка, неспроста твоя подруженька именно сюда пришла…
Верно.
Больно уж все один к одному сходится.
Хольм и агентка, способная разум наново перекроить… конкурс этот и колдовка, Богуславе приворот на крови продавшая…
— Для Хельмовой жрицы привороты — баловство, — подтвердил мысль Аврелий Яковлевич. — Пустая трата сил.
— Думаете, та же самая?
— А разве нет? Две сильные колдовки в одном городе в одно время? Нет, Себастьянушка… бабы — они дуры… и дуры суетливые. Редко у какой хватит терпения, чтобы науку колдовскую постичь. Это тебе не борща сварить, но если найдется какая, терпеливая да внимательная, вот тут-то мужикам хоть в петлю лезь. Одна она, паскудина. Знает, что за конкурсом приглядывать станут… стережется…
…а и верно.
Что было бы, когда б не встретился сегодня Аврелий Яковлевич? Дежурный ведьмак, конечно, тоже не даром хлеб ест, но слабей, много слабей Старика. Да и вовсе вопрос: почуял бы он странное за квартирой?
И если нет, что стало бы с акторами, которые в квартирку сунулись бы?
Явно, что ничего хорошего.
Аврелий Яковлевич молчал, думал и щипал бороду.
Себастьян ждал, стараясь не глазеть на игошу, который кружился по склянке, то и дело останавливаясь, проводя пальцами-волосками по заговоренному стеклу.
Стекло дребезжало, мутнело и шло мелкими трещинками, которые, впрочем, тотчас зарастали.
— Говорил я, что нельзя запрещать Хельмовы храмы…
— Даже после этого? — Себастьян кивнул в сторону склянки.
— Именно, дорогой мой… именно… вот когда стоит посеред города черная пирамида, когда разит от нее кровью, да так, что человека стороннего, внутрь заглянувшего, наизнанку выворачивает, тогда человек этот десять раз подумает, прежде чем с Хельмом связаться. А еще поглядит, как животинку на алтаре режут… Нет, Себастьянушка, некоторые вещи на виду должны быть в силу их исключительного уродства.
Игоша заскулил.
— Тихо, — погрозил ему пальцем Аврелий Яковлевич. — Да и то, одно дело — жрецы явные, которым скандалы и проблемы невыгодны, они сами за своими присмотрят, больно наглых попридержат… а нет, то и выйти на них легко по Хельмовой дорожке. И другое совсем — когда все втайне, в секретности.
Он вздохнул и, схвативши себя за бороду, дернул.
— И вот вроде все оно правильно, тихо, благостно… а нет-нет да и выплывет из этакой благости жрица-хельмовка… и игоша — малое, на что она способна. Нет, Себастьянушка, вот поглядишь, от баб все зло.
Штатный ведьмак поднялся и сунул склянку в карман пальто, прихлопнул, чтоб улеглась… и улеглась же.
— Идем, дорогой мой…
— А…
— Оставь, квартирку эту чистить ныне придется. А вещички сжечь. — Это Аврелий Яковлевич произнес громко, чтобы пан Суржик, мявшийся у порога, не решаясь, однако же, его переступить, слышат. И тот, охнув, руки к груди прижал… — Заявку на чистку я сам передам, вне очереди сделают. И со всем тщанием, милейший! Слышите? Только попробуйте из этой квартирки хоть пылинку вынести.
Пан Суржик часто закивал, мысленно прикидывая, не пора ли уже упаковать вещички да переехать, скажем, в тихие курортные Кокулки, где, говорят, домов превеликое множество, а в грамотных управляющих завсегда недостаток имеется.
Покинув дом, Себастьян задышал свободно, полной грудью, с наслаждением перебирая ароматы, прежде казавшиеся ему неприятными. В воздухе пахло жареной рыбой, цветами и аптекарской лавкой, двери которой были гостеприимно распахнуты.
— И не думай даже, — остановил Аврелий Яковлевич. — Она не такая дура, чтобы сделать ошибку столь очевидную. Небось без амулетика на улицу она носа не кажет. Так что не видать вам свидетелей… нет, этак ее ловить — смысла нету. Так что едем.
— Куда?
— Как куда? — Аврелий Яковлевич застегнул пальто и воротник широкий, бобровый, поднял. — Ко мне, Себастьянушка. Будем тебе невинность восстанавливать. Иль позабыл, что до конкурса пара дней осталась?
О таком разве забудешь? И Себастьян, совершенно по-собачьи отряхнувшись — мнилось ему, что прилипли к коже темные эманации колдовского мха, — поинтересовался:
— А это не больно, Аврелий Яковлевич?
Штатный ведьмак взмахом руки подозвал бричку и ответил:
— Первый раз оно завсегда больно, Себастьянушка.
Гавел наклонился еще ниже, едва ли не в колени лицом зарывшись. Пусть бы и скрывал лицо потрепанный плащ возничего, доставшийся в комплекте с бричкой и страхолюдной линялою лошадкой всего-то за два сребня. Конечно, на время…
…услышанное краем уха заставляло нервничать.
Гавел надеялся, что ошибается в худших своих подозрениях, однако же жизнь приучила его к тому, что аккурат такие подозрения чаще всего и сбывались.
— Ничего, дорогой. — Аврелий Яковлевич развалился вольно, опершись локтем на борт, и на улицы, прохожих взирал с характерною ленцой, которая появляется после многих лет бездельного существования. — Я ж, аккуратненько… винца выпьем, расслабимся.
Лошадка пыхтела, стучала копытами по мостовой.
— Вы это… как-то нехорошо говорите, — ответствовал Себастьян.
И в голосе его Гавелу слышалась неуверенность, прежде для ненаследного князя нехарактерная. Впрочем, штатный ведьмак ничего не ответил.
Молчал он до самого дома, расположенного не в Кладбищенском переулке, давным-давно облюбованном ведьмаками, алхимиками, звездочетами и прочим людом, к волшбе привычным, а на Белой стороне. Аврелий Яковлевич владел солидным особнячком. Выстроенный по моде прошлого века, дом был обильно украшен лепниной, портик поддерживала шестерка колонн, увитых мраморным виноградом, а сверху, поглядывая на нежданных гостей с презрением, примостилась пара пухлых горгулий.
К счастью, тоже мраморных.
И выглядели они не в пример дружелюбней своих собратьев из Королевского зверинца, в котором Гавелу случалось бывать… исключительно по служебной надобности, но о том визите он вспоминать не любил. Хотя, оказывается, обо всем, что со службою связано, он вспоминать не любил.
Бричка остановилась у ворот, приличных, кованых, которые распахнулись; и Аврелий Яковлевич, спрыгнув на землю, подал спутнику руку.
— Прошу, дорогой. Не смущайся. Чувствуй себя как дома.
Ведьмак хохотнул.
И от звука его голоса ненаследный князь откровенно поморщился. Все-таки, что бы ни затевалось, Себастьяну Вевельскому это явно было не по нраву. Колебался Гавел недолго, страх перед ведьмаком боролся с внутренним голосом, который за многие годы беспорочной службы обрел у Гавела немалый авторитет. И ныне говорил, что там — за красивою кованой оградой, за забором — ждет Гавела сенсация…
…и не простит он себе, ежели ее упустит.
В ворота Гавел не полез, чай, не дурак, обошел вдоль ограды и увидел неприметную дверцу, а подле нее — девицу в сером платье. В руках она держала плетеную корзину, из которой выглядывали горлышки глиняных кувшинов.
— Молочко? — поинтересовался Гавел, улыбаясь дружелюбно.
Девица кивнула.
— И сметанка… и маслице… и… — Невысокая, рябоватая, она была красива той спокойной красотой, которую не всякий разглядит. И робкая улыбка преобразила широкоскулое лицо ее…
Камера успела вовремя.
…хороший снимок получится, жаль, что бесполезный. Этаких у Гавела целая коробка набралась. Одним больше, одним меньше…
…старуха эту коробку называла бесполезною…
…и еще пеняла, что он, Гавел, зазря на пустяки разменивается.
— Что вы делаете?! — В голосе не было возмущения, одно лишь любопытство.
— Снимок. На память. Вы к Аврелию Яковлевичу?
— К нему…
…ее звали Маришка, и лет ей было двадцать девять. И не девица она вовсе, вдова, правда уже давно, оттого и сняла траур. От мужа ей остались хозяйство и три козы ляховицкой молочной породы. Козы доились исправно, молоко давали жирное, из которого Маришка взбивала и маслице, и сыры делала, и творожок… продавала, на то и жила.
И к пану Аврелию она принесла обычный его заказ, но…
Не подумайте, пан Гавел, Маришка не такая трусиха, чтобы Аврелия Яковлевича бояться, он — человек добрый, только ж ведьмак, сам того не желая, сглазить способный. В прошлый-то раз парой словечек перемолвились, а козы Маришку два дня к себе не подпускали. И еще на руках бородавки выросли.
Кто ж у молочницы с бородавками молоко купит?
…а обижать пана Аврелия отказом тоже не хочется. Он же не виноватый, что ведьмаком уродился.
Пан Гавел может корзинку до дома донесть?
Нет, сребня много… пан Аврелий завсегда вперед платит и еще потом набавляет, приговаривая, что, мол, на клевер для коз, дескать, молоко от клевера жирнее; но Маришка покупает отруби, козам они боле по нраву… да, идти прямо по дорожке и до кухни. Там уже встретят…
Дверь она открыла сама.
И благодарила долго, улыбаясь этой своей спокойной улыбкой, от которой Гавелу становилось неуютно. Давным-давно уснувшая совесть вдруг очнулась. Нехорошо пользоваться чужою добротой. Девушка доверчива. И разве что дурное Гавел сделает? Он же не грабить ведьмака собрался, а только поглядеть… может, и зря все, и ничего-то интересного он не узнает?
Против ожидания, за забором не обнаружилось ничего-то ужасающего или необычного. Лужайка зеленая, вида самого что ни на есть мирного. Дорожки, желтым камнем вымощенные. Прудик с горбатым мостом… цветники… кусты жасмина…
Корзинку Гавел оставил на виду. Кувшины, как говорила Маришка, заговоренные самолично Аврелием Яковлевичем, и значит — не прокиснет молоко до вечера. А за день, глядишь, и наткнется кто.
Совесть требовала отправить корзинку на кухню, как и обещал, а разум твердил, что если Гавел попадется на глаза, то будет немедля выставлен за ворота…
…нет, ну что у него за жизнь такая?
…а все старуха… от полученного гонорара пара монет и осталась; ей же все не можется, целыми днями стонет, плачет, что на склоне жизни вынуждена влачить жалкое существование. И все-то у ней плохо, даром что осетрину намедни уплетала за обе щеки.
С преогромным аппетитом.
И при больной-то печени. Еще жаловалась, что, дескать, осетрина-то не первой свежести, что брал Гавел ту, которая подешевше: сэкономил на материном здоровье… и бесполезно рассказывать было, что стоила эта осетрина по злотню за махонький кусочек…
Вздохнув, Гавел опустился на карачки и, быстро перебирая руками и ногами, пополз в жасминовые заросли. Нет, видать, старуха — кара его, Вотаном насланная за грехи…
Нужное окно Гавел отыскал быстро. Оно было приоткрыто, и меж створок полотняным языком выглядывал край гардины. Белой. В лиловые пионы.
Пионы с Аврелием Яковлевичем увязывались плохо, но…
— А может, не надо?! — раздался капризный голос ненаследного князя.
— Надо, Себастьянушка, надо… ну что ты ломаешься? Раздевайся.
Бас ведьмака сложно было спутать, и Гавел затаился.
— Что, полностью?
— А как ты хотел? Давай, не тяни, пока я в нужном настрое, а то ж дело такое…
У Гавела зарделись уши.
Нет, определенно подобного он не ожидал и… и погладил подаренный начальством кристалл. Включить? Или ведьмак почует… он-то, конечно, занят, но ведь чары на дом сторожевые навесил… в том-то и дело, что чар навешано множество, глядишь, и незамеченной останется искорка кристалла.
…а материал-то такой, что без доказательств опубликуешь — засудят.
…а с доказательствами — затравят.
…но и платят за такой щедро. Небось старухе на осетрину хватит… глядишь, и заткнется хоть бы ненадолго, позволит дух перевести.
И Гавел решился.
Он сжал кристалл, прикинув, что сорока минут заложенного ресурса должно бы хватить. Меж тем из приоткрытого окна доносилось натужное пыхтение.
— Себастьян! — рявкнул Аврелий Яковлевич. — Хватит возиться. Сымай подштанники! И задом поворачивайся… да что ты мнешься, как гимназистка на сеновале! Можно подумать, я чего-то там не видел.
Гавел замер не дыша, смутно осознавая, что если будет обнаружен, то вовек останется в этом вот дворике, где-нибудь под клумбой с хольмскими мраморными тюльпанами сорта «Прелестница» по семнадцати сребней за луковицу…
…старуха такие возжелала минувшей весной.
Правда, не взошли.
И снова Гавел виноватым оказался.
— Аврелий Яковлевич, а чем это вы меня мажете?
— Розовым маслицем, Себастьянушка. Заметь, наивысшего качества… для тебя, дорогой мой, ничего-то не жаль.
…нет, Гавелу на своем веку случалось всякого повидать, но чтобы штатный ведьмак… о нем сплетничали, дескать, Аврелий Яковлевич к женскому полу с великим предубеждением относится, однако о противоестественных склонностях никто и никогда…
Боялись?
А князь что же? Он ведь мужчина со вкусами обычными — Гавелу ли не знать… Гавел на княжеских любовницах, можно сказать, карьеру сделал, а тут…
Он испытывал странное чувство, с одной стороны — несомненное разочарование в человеке, в общем-то постороннем, оттого и должным быть безразличным Гавелу. С другой — сочувствие.
Не верилось, что Себастьян Вевельский сам на подобное решился.
Склонили?
Заставили? Заморочили? Он ведь собой хорош и… и жалость — жалостью, а работа — работой.
— Ой! Больно!
— Терпи, Себастьянушка, дальше оно легче пойдет. Вот обопрись… и расслабься, кому сказал!
— Может, мне еще удовольствие получать от этого… процесса?
— Это уже сам решай…
— Знаете, Аврелий Яковлевич, от вас я такого не ожидал, — ворчливо произнес Себастьян, но голос его сорвался, а затем донесся тяжелый, нечеловеческий просто, стон. И Гавел рискнул. Отодвинув гардину, он сделал снимок… и еще один… и замерший палец вновь и вновь нажимал на спуск.
Камера щелкала.
А Гавел думал, что ему, верно, придется взять отпуск… и вовсе переехать на месяцок-другой, пока все уляжется… не то ведь и вправду закопают… не одни, так другие…
…скандал выйдет знатный.
Он видел просторную и светлую комнату, с обоями по последней моде, тиснеными да лакированными, облагороженную тремя зеркалами в массивных рамах. И в зеркалах этих отражалась низенькая софа с презаковыристыми ручками, шелковая расписная циньская ширма, а также обнаженный Себастьян, в стену упершийся. За ним же стоял Аврелий Яковлевич, не то обнимая, не то прижимая худощавого князя к груди. Грудь была голой, медно-красной от загара и покрытой кучерявым рыжим волосом.
На мускулистом предплечье ведьмака синела татуировка — пара обнаженных русалок, что сплелись в объятиях женской противоестественной любви.
Русалок Гавел заснял отдельно.
— От же ж холера… — с огорчением произнес ведьмак, почти позволяя своей жертве сползти на пол. — И в кого ж ты такой малахольный?
Гавел беззвучно отступил от окна.
…и на карачках попятился прочь, не обращая больше внимания ни на пахучий жасмин, ни на влажную землю, которой брюки измарались. Кое-как добрался до заветной дверцы и вышел, сам не веря своему счастью.
Он прижимал к груди драгоценную камеру.
И кристалл с записью.
В редакцию он успеет, вот только… Гавел не был уверен, рискнет ли главный редактор с подобным материалом связываться. Статейку писал быстро, буквально на колене; и против обыкновения слова находились легко; а перед глазами так и стояло искаженное мукой лицо ненаследного князя.
Главный редактор, пробежавшись глазами по статье, глянув на снимки, к ней приложенные, вздохнул тяжко-тяжко:
— Умеешь ты, Гавел, находить сенсации на свою задницу…
Собственная задница главного редактора была надежна защищена тремя юристами и карезмийцем-телохранителем, ибо владелец газеты пана Угрюмчика весьма и весьма ценил за небрезгливость, деловую хватку и нюх.
— Не пускать в номер?
— Пускать… конечно, пускать… только отпуск возьми. Исчезни куда-нибудь… вот. — На стол лег кошель, весьма пухлый с виду. — Главное, продержись первые пару дней, пока шумиха пройдет.
Это Гавел и сам понимал.
Кошель он припрятал, а тем же вечером, забившись в «Крысюка», кабак дрянной, но известный в округе дешевизной, напился… жалко ему было старшего актора. Хоть и князь, а все одно — не заслужил он подобного…
…без помощи Аврелия Яковлевича Себастьян на ногах не устоял бы.
Аура?
Да, ощущение такое, что не ауру с него сдирали, а шкуру по лоскуточку, а потом, освежевав, на еще живого, дышащего, солью сыпанули.
Стонал, кажется.
Скулил даже, мечтая об одном — вцепиться в глотку разлюбезному ведьмаку с его шуточками, что сперва поболит, а потом ничего, притерпится… и Евстафий Елисеевич хорош, знал, на что обрекает старшего актора… знал и промолчат.
Нет ему прощения.
Не то чтобы Себастьян отказался бы от процедуры столь неприятной — кровная клятва заставила бы исполнить приказ, — но всяко отнесся бы к ней с должным пиететом. А тут… ладони, упершиеся в стену, скользили, руки дрожали, колени тоже… хвост, и тот мелко и суетливо подергивался, норовя обвиться о ногу ведьмака.
— Дыши, Себастьянушка, глубже дыши, — наставлял тот, не переставая мучить.
Горела шкура.
И знаки, вычерченные на ней тем самым розовым маслом высшего сорту, запах которого хоть как-то да перебивал вонь жженого волоса, врезались под кожу. Тоненькая темная косичка, из трех прядок сплетенная, горела на подставке, и струйки дыма приходилось глотать. Горячими змеями свивались они в желудке, проникали в плоть, чтобы выйти с кровавым потом.
Но Себастьян стиснул зубы.
Выстоит.
— Вот и молодец. Держишься? Уже немного осталось… а что ты думал, Себастьянушка? Аура тебе, чай, не кителек, который вот так запросто скинуть возможно… она — та же кожа, хоть и незримая…
Это Себастьян уже прочувствовал сполна.
А боль постепенно отступала, завороженная монотонным бормотанием Аврелия Яковлевича, прикосновениями волосяной метлы… и вряд ли сделанной из волоса конского…
Расползались по паркету знаки, вычерченные белым мелом, буреющей кровью. И затягивались тонкие разрезы на запястьях.
Срасталось.
И все одно, даже когда боль стихла, Себастьян ощущал себя… голым? Нет, раздеться пришлось, но эта нагота, исключительно телесная, была в какой-то мере привычна, несколько неудобно, но и только. Сейчас же он странным образом ощущал наготу душевную.
А с ней страх.
— Присядь, — разрешил Аврелий Яковлевич, и Себастьян не столько сел, сколько сполз и сел, прислонившись саднящею спиной к холодным обоям.
…семь сребней за сажень, ручная роспись и серебрение…
…матушка подобные присматривала, намекая, что в родовом имении, равно как и в городском доме, давно следовало бы ремонт сделать, да вот беда: финансы не позволяли. При этих словах она вздыхала и глядела на Себастьяна с немым укором.
…об обоях думалось легко.
…и еще о бронзовой статуе ужасающего вида, которую матушка для Лихослава присмотрела, хотя Себастьян в толк взять не мог: зачем Лихо — бронзовый конь… ему бы живого жеребца да хороших кровей… Себастьян переправил бы, да ведь не примет.
Гордый.
…помириться надо бы… письмо написать… Себастьян писал в первый год, а потом бросил… и зря бросил… надобно снова, глядишь, и остыл младшенький.
…за столько лет должен был бы… но первым не объявится — гордый. И Себастьян гордый, только умный… и голый изнутри, оттого и лезет в голову всякое.
Аврелий Яковлевич, крякнув, развел руками. А ведь ежели подумать, то презанятнейшее выходит зрелище. Раздевшийся до пояса ведьмак был кряжист и силен, перекатывались глыбины мышц под медною, просоленной морскими ветрами шкурой — а прошлое свое он не давал труда скрыть, ничуть не стыдясь ни того, что рожден был в крестьянской семье седьмым сыном, что продан был, дабы погасить долг отцовский, что служил на корабле матросом…
О прошлом он рассказывал охотно, не чураясь крепких словечек, а порой Себастьяну казалось, что нарочно Аврелий Яковлевич выставляет себя того, крепко уже подзабытого, дразня благородных своих собеседников и нарочитою простотой речи, и фамильярностью, каковая заставляла кривиться, морщить нос, но держаться рядом с ним, Стариком, из страха ли, из выгоды неясной…
Ведьмак замер.
Он дышал тяжко, прерывисто, а на плечах, на могучей шее проступили крупные капли пота.
Розовые.
— Вот так вот, Себастьянушка, — сказал он, смахивая красную слезу, которая по щеке сползала. — Этакие кунштюки задарма не проходят. Ты-то как?
— Жив, — не очень уверенно ответил Себастьян, хвост подбирая.
— От и ладно… от и замечательно, что живой… с мертвым возни было бы больше… скажу больше, мертвый актор — существо, конечно, исполнительное, но к творческой работе годное мало. Ты сиди, сиди, сейчас закончим уже.
Он отошел, ступая босыми ногами по прорисованным линиям. И Себастьян видел, как прогибается под немалым весом Аврелия Яковлевича незримая твердь иного мира.
Держит.
И с каждым шагом все уверенней ступает он.
Ведьмак исчез за циньскою ширмой, расписанной черепахами и аистами, а вернулся спустя минуту. Он нес на ладонях облако перламутра…
— Красиво, верно?
Красиво.
Белый. И розовый… и голубой еще, сплелись тончайшие нити, удерживая солнечный свет, столь яркий, что Себастьян отвернулся.
— Видишь, значится… смирно сиди.
Ведьмак подцепил облако двумя пальцами и встряхнул.
…не было чуда, только ощущение наготы, хрупкости душевной, исчезло.
— Все, — сказал Аврелий Яковлевич, без сил опускаясь на хрупкого вида резной стульчик. — От же ж… кураж есть, а годы, годы… не те уже годы. Вот помру — что без меня делать станете?
— Дядька Аврелий, — из-за ширмы выглянула круглая детская мордашка, — а я могу уже бегчи?
— Беги, Аленушка…
— А мамке чегось сказать? Пущай накрывает?
Девчушка кинула в сторону Себастьяна быстрый взгляд, лишенный, однако, любопытства. Видать, навидалась всякого.
— Пущай, — согласился ведьмак. — На двоих, скажи… а рюмка — одна.
— Я бы тоже выпил. — Себастьян попытался сесть к девчушке боком и дотянуться до подштанников, которые висели на стуле.
— Ты уже свое отпил, Себастьянушка. На ближайший месяц — так точно…
…разговор продолжили за столом. И следовало сказать, что стол этот был накрыт весьма щедро. Подали винную полевку с пряностями и лимонной цедрой, терпкую, чуть сладковатую и замечательно согревшую. А Себастьян понял, что замерз, притом так, как не замерзал и в лютые морозы.
Следом пошел кабаний цомбер с кислым соусом из боярышника, зайцы, в сметане тушенные, утка по-краковельски, фаршированная смальцем и лисичками… были и блины, и малосольные крохотные огурчики, поданные в глиняном жбане, и холодные раки, к которым Аленка, уже сменившая полотняную рубашонку на сарафан, вынесла квас…
Аврелий Яковлевич ел неторопливо, смакуя каждое блюдо, и Себастьян поневоле сдерживал голод.
— Оно так обычно и бывает, — произнес ведьмак, снимая хрустальную пробку с обындевевшего графина. Налив стопочку малиновой ратафии, он поднял ее, держа за тонкую ножку двумя пальцами. — Ну, за успех!
Себастьян тост поддержал, хотя ему по непонятной пока причине пришлось довольствоваться медовым квасом. Впрочем, жаловаться он не спешил. Аленка вертелась рядом, норовя подвинуть поближе деду Аврелию то одну тарелку, то другую.
— От егоза, — с умилением произнес ведьмак, погладивши смоляную девичью макушку. — Ну иди, иди уже…
Убежала.
— А она… — Себастьян проводил девочку взглядом, вспоминая, что чувствовал, когда с самого ауру сдирали.
— Ну что ты, Себастьянушка. — Зачерпнувши щепоть лисичек, Аврелий Яковлевич отправил их в рот. — Я ж не злыдень какой… дал настоечки, она боль и сняла…
— Настоечки?!
— Дите ж невинное — чего ее зазря мучить?
— А я…
…настоечки…
— А ты не дите и был бы невинным, мы б тут не маялись, — резонно возразил ведьмак, пальцы облизывая. — Да и надобно мне было, Себастьянушка, чтоб ты понял: каково это — ауру менять. Или думаешь, мне оно легко? Я-то настоечкой защититься неспособный, все чуял… и твое и ее.
Стыдно стало. Немного.
Стыд Себастьян заел раковыми шейками, в миндальном молоке запеченными.
— Прежде-то я добрый был… сам терпел… да только быстро понял, что терпения моего надолго не хватит. Вам-то объясняешь, объясняешь словами, ан нет — не доходит. Думается, если один раз Аврелий Яковлевич сумел помочь, то и в другой сделает.
Теперь ведьмак лисички выбирал, выкладывал на черном хлебе узоры, перемежая с рыжими горошинами запеченного сала. Поесть он любил, выпить тоже.
— Поэтому на своей шкуре ты, Себастьянушка, и запомнишь, что пить тебе ничего, крепче красного вина, не можно. И про баб забудь.
— Как забыть?
— Совсем, Себастьянушка. Я-то подмену сделал, но чужое — не свое. Так что ты удовольствие получишь, а мне потом сызнова обряд проводи…
Себастьян кивнул, вспомнив кровавые слезы. Все ж таки нелегко далась волшба Аврелию Яковлевичу. А будь он послабее…
— И понимаешь, что не единорога тебе страшиться надобно, он — животина пакостливая, конечно, но в целом незлобливая. В отличие от хельмовки… это-то отродье настороже будет. Потому, Себастьянушка, прояви благоразумие.
— Проявлю, — пообещал Себастьян, втыкая вилку в толстый ломоть цомбера.
— Вот и ладно…
— И часто вам приходится… невинность восстанавливать?
— Ее? Первый раз. А так… бывает всякое… от, помнится, одно время сейфы делали на ауру владельца… надежно считалось… еще вот полная смена личины была…
Где была и кому требовалась, Себастьян благоразумно уточнять не стал. Все ж таки Старик не только полицейскими делами пробивался. Аврелий же Яковлевич, хмыкнув, сменил тему:
— Давай-ка лучше поговорим о деле. Все довольно просто. Хельм служек своих метит. А значит, будет у нее на коже пятно в виде бычьей головы. Ось такое. — Аврелий Яковлевич нарисовал на тарелке соусом круг с парой рожек. — Величиной со сребень. Где стоит — тут я тебе не скажу…
Пятно? Метка? Тогда все становится проще некуда… раздеть красавиц и осмотреть.
— Не торопись. — Аврелий Яковлевич погрозился столовым затупленным ножом. — Думаешь, самый умный тут? Все просто, однако же… представь, какой разразится скандал. Одна шпионка, а остальные? Семь шляхеток, дочка главы купеческой гильдии… дочка гномьего старейшины… карезмийская наследница. Представляешь, какой вой подымут? И смотреть-то самому придется, потому как человеку простому хельмовка глаза отведет…
Он замолчал. И Себастьян не торопил ведьмака.
Дело не в скандале.
Можно было бы выдумать способ, но…
— Колдовка такой силы много бед натворить способна, Себастьянушка. А нам надо взять ее тихо, бескровно. И живою. Потому как не на пустом месте она появилась.
Он крякнул и запил огорчение на сей раз квасом, бороду отер.
— Я «Слезу Иржены» дам… поймешь, которая, — растолки… подмешай… не важно куда, но… капля одна всего. Не ошибись, Себастьянушка.
— Метка, значит…
…как найти?
Придумает. Мужчиной было бы проще… или нет? Шляхетки, купчиха… дочка гномьего главы… карезмийка из Старшего рода… нет, тут обыкновенный его способ, мнившийся простейшим, не пойдет.
Этак и женят, не приведите боги.
— Дюжина… — пробормотал Себастьян, отгоняя кошмар с женитьбою.
…он и от одной невесты с трудом избавился, чего уж о дюжине говорить.
— Поменьше, — поправил Аврелий Яковлевич, выбирая из бороды хлебные крошки. — Во-первых, гномку можешь сразу вычеркнуть: их кровь Хельма не приемлет. И ту, которая эльфийка наполовину… у купчихи слабый целительский дар имеется, а значит, она посвящение в храме Иржены проходила. То же с панночкой Заславой… карезмийка же под знаком Вотана рождена, а это вновь-таки не годится. Я тут прикинул, Себастьянушка, и остались пятеро… вот о них мы с тобой и побеседуем. Ты, дорогой, не спеши в тоску впадать, кушай, от… попробуй-ка чирков, Марья их в белом вине томит с травками, чудо до чего хороши…
Чирки и вправду удались.
Аврелий Яковлевич говорил, и глухой монотонный голос его убаюкивал, Себастьяна охватила престранная истома. Он уже не сидел — полулежал, сжимая в руке трехзубую вилку, на которой маслянисто поблескивал маринованный гриб, и думал о чем-то донельзя важном… сознание уплывало.
И когда кто-то сунул подушку, Себастьян с благодарностью уронил на нее враз отяжелевшую голову. Спал он спокойно, уютно и во сне продолжал слушать наставления Аврелия Яковлевича. Тот же, закончив излагать, устроился в низком кресле, принял тытуневку, набитую пахучим табаком, и, подпалив, вдыхал горький дым, который топил горькие же мысли.
Неспокойно было ведьмаку.
Думал он о нехорошем доме, вычищать который придется от самое крыши до подвала… об игоше, переданном жрицам-милосердницам… о томном ядовито-болотном запахе, который существовал единственно для него, запахе болезненно знакомом.
Родном.
И запах этот будил воспоминания, от которых Аврелий Яковлевич открещивался уже не первый десяток лет. И сердце от этого запаха, от памяти очнувшейся вдруг засбоило.
— Шалишь, — сказал ему Аврелий Яковлевич и для надежности прихлопнул рукой. Заскорузлая ладонь, отмеченная Вотановым крестом, сердце уняла.
Ничего, как-нибудь да сладится.
Себастьян проспал без малого сутки, что в общем-то было нормально. И за эти сутки Аврелий Яковлевич окончательно убедил себя, что нет никакой надобности в том, чтобы посвящать старшего актора, во сне выглядевшего умилительно-беззащитным, в подробности той давешней и, как ведьмак надеялся, крепко похороненной истории.
…запах?
…как еще может пахнуть от посвященной Хельму, как не кровью и болотными белоцветами, ночными, блеклыми цветами, что единственно возлагались на алтари Слепого бога?
Первым, кого Евдокия увидела в Познаньске, был Аполлон. Он стоял у вагона, широко раскрыв рот, и озирался. Вид притом Аполлон имел лихой и слегка придурковатый, что, как поняла Евдокия, в целом было для ее несостоявшегося жениха весьма характерно.
— Дуся! — воскликнул он и, раскрыв руки, поспешил к ней. Подхватив Евдокию, Аполлон стянул ее с железной лестнички. — Дуся, что ты там все возишься?
От него пахло чесноком и немытым телом, а еще самую малость — медом.
— Что вы тут делаете? — Евдокия не без труда вывернулась из медвежьих объятий.
— Тебя жду.
— Зачем?
— Так ведь Познаньск, — сказал Аполлон, взмахнувши рукой.
— Вижу, что Познаньск.
Местный вокзал был велик. Выстроенное в три этажа здание сияло белизной и сусальной позолотой. С крыши его, украшенной медным паровозом, аки символом прогресса, свисало знамя. По позднему времени — на часах, подсвеченных изнутри газовым фонарем, было четверть третьего ночи, — вокзал радовал тишиной.
Спешили выбраться на перрон поздние пассажиры. И одинокий дворник в форменном белом фартуке бродил вдоль путей, вздыхая. Время от времени он останавливался, прислонял древко метлы ко лбу и застывал, погруженный в свои тягостные мысли.
Прохладно.
И стоит над вокзалом характерный запах угольной пыли, дыма и железной окалины. Выдыхает «Молот Вотана» белые пары, позвякивают смотрители, проверяя рельсовые сцепки. Нелюди — призраки.
— Дык я подумал, что вместе нам сподручней будет. — Аполлон подкинул на плече тощую торбочку. — Чай, не чужие друг другу люди.
Лютик выбрался на перрон первым и помог спуститься Аленке, которая отчаянно зевала, но со сном боролась.
— Доброго вечера, пан нелюдь, — вежливо поздоровался Аполлон и изобразил улыбку. — И вам, пан офицер.
Лихослав помог спуститься сухопарой даме неясного возраста и обличья. Дама, облаченная в желто-бурое полосатое платье, придававшее ей сходство с огромною осой, мялась и жеманничала, заслоняя лицо шляпкой — с чего бы, когда ночь на улице? Но все же она позволила себе опереться на крепкую мужскую руку. Еще одна перспективная наследница?
— Доброй ночи, господа. — Лихослав поклонился, и Лютик ответил вежливым же поклоном.
— Ой, и вам, — оживилась Аленка.
Все-таки следовало с ней поговорить… предупредить…
…и вежливые витиеватости офицера, заставившие спутницу его нервничать и суетливо размахивать веером, глядишь, прошли бы мимо Аленкиных острых ушек. Она смеялась, отвечала, и беседа — пустая, нелепая, — затягивалась.
Лютик уставился на вокзал, видимо в странных формах его черпая вдохновение: что-то у него там не ладилось с моделью женской ванны… главное, что от него помощи в защите Аленкиной чести ждать не следует. И Евдокия, пнув Аполлона, велела громким шепотом:
— Скажи что-нибудь!
— Что? — также шепотом ответил он.
— Сделай даме комплимент.
— Чего?
— Ты же поэт. — Евдокия подвинулась ближе, и маневр этот не остался незамеченным.
Лихослав приподнял бровь и, смерив ее насмешливым взглядом, поинтересовался:
— Панночка Евдокия, вижу, и вы не остались без ухажера.
— А то! — оживился Аполлон и на всякий случай Евдокию под локоток подхватил. Во-первых, для собственной солидности, во-вторых, потому как в чужом месте ночью было страшно.
Никогда-то прежде ему не случалось бодрствовать в столь поздний час. Маменька аккурат после вечерней дойки укладывала, потому как организма человеческая для ночных бдениев не предназначена. У нелюдей оно, может, и иначе все, Аполлонушка же весь иззевался. А еще расстегаи, купленные на утрешней станции, наверняка были несвежими, всего-то пять штучек съел, можно сказать, без аппетиту, но в животе урчало и плюхало. Ко всему, Аполлон опасался, что с коварной невесты — ладно, пусть и не невесты, но почти же — станется сбежать, бросив его на произвол судьбы.
Одного.
В чужом-то городе… ночью.
— Не познакомите?
— Это… Аполлон. — Если бы не тень презрения в синих этих глазах, Евдокия смолчала бы. Но какое право имеет этот человек, который сам ни на что не способен, насмехаться над Аполлоном? И над нею тоже… — Очень талантливый поэт… поэт-примитивист. Народник.
— Да что вы говорите?! — всплеснула руками дама.
— Ага, — подтвердил Аполлон, выпячивая грудь, ну и живот тоже, который, ко всему, заурчал прегромко.
— Быть может, зачитаете чего-нибудь из… своего?
— Ночью? — Евдокия высвободила руку, с тоской подумав, что тонкие штрипсовые перчатки можно было считать испорченными. Что бы Аполлон ни ел, это было жирным, а следовательно, трудно выводимым.
— А по-вашему, стихи следует читать исключительно днем? — Лихослав откровенно издевался.
Вот гад.
— Брунгильда Марковна вот с удовольствием послушает… она вдова известного литератора и в поэтах толк знает…
Аполлон же, наивная душа, окинул Брунгильду Марковну пылким взором, выпятил грудь больше прежнего и громко продекламировал:
— Однажды в горячую летнюю пору… корова нагадила подле забору… а над кучей летают мухи, словно духи.
На перроне воцарилось тревожное молчание, дворник и тот, будучи поражен силой Аполлонова таланта, метлу из рук выпустил. Метла накренилась и, соприкоснувшись с рельсой, издала звук глухой, неприятный.
— Инфернально! — очнувшись, воскликнула вдова известного литератора. — Какая точность! Какая чувственность…
— Где? — Лихослав и Евдокия задали вопрос одновременно и, переглянувшись, поспешно отвернулись друг от друга.
— Летом… — смакуя слово, произнесла дама, вытащив из рукава платочек черного колеру, вероятно, символ тяжкой утраты, — лето, символ середины года… страды… и тут же есть забор, представляющийся мне образом преграды… корова-кормилица — воплощение крестьянских добродетелей, остается по ту сторону наедине с…
— Навозом, — подсказал Аполлон розовея.
— Вот! И тонкая аллюзия на хтоническое значение мух в данном контексте…
Аполлон краснел и смущался. Он знал, что талантлив — мама сказала, — но вот чтобы настолько… он, конечно, понимал не все, но трепетным творческим сердцем чуял — хвалят.
— …и острый социальный подтекст… обличение неравенства… так смело, откровенно… позвольте пожать вашу руку!
На всякий случай Евдокия отодвинулась от Аполлона. Он же маневра не заметил, увлеченный новой поклонницей, которая вилась вокруг, восхищаясь, трогая Аполлоновы руки, шею, кудри…
…Брунгильда Марковна явно знала толк в поэтах.
— А я еще другое могу… во! У бабы Нади рожа в шоколаде!
— Экзистенциально! — Вдова великого литератора вцепилась в Аполлонову руку, увлекая его за собой. — Какое меткое, точное разоблачение тяги местечкового панства к стяжательству… к пустому накоплению материальных ценностей, когда главное… душевное… остается позабыто.
Почему стяжательству, Евдокия не поняла. Она провожала престранную пару взглядом.
— Вы не имеете права молчать!
— Так я это…
— Мы должны донести до народа, что на небосклоне отечественной поэзии воспылала новая звезда.
Дребезжащий голос Брунгильды Марковны разносился далеко, и редкие нетопыри, которые приспособились ночевать в часовой башне, разлетались, видимо опасаясь быть опаленными сиянием оной звезды. Она же покорно шествовала, завороженная светом будущей своей славы.
Лихослав закашлялся и, покосившись на Евдокию, произнес:
— Знаете… неудобно как-то получилось, но если вам поэты по душе, я вас с братом познакомлю. Он у меня тоже… примитивист…
— Про коров пишет? — осторожно уточнила Евдокия, понимая, что двух поэтов-примитивистов зараз не выдержит.
— Нет, про любовь. И про кровь.
— Про кровь не надо. Крови не люблю…
— Я передам…
Этот затянувшийся день закончился в прохладном номере «Метрополя», где поздних гостей встретили со всей любезностью дорогой гостиницы, самый простой нумер в которой стоил злотень за ночь. С точки зрения Евдокии, маменькин выбор был пустой тратой денег, да и то дело, можно было бы на два дня остановиться в месте куда менее пафосном, но Модеста Архиповна уперлась, что называется, рогом. Однако сейчас Евдокия даже радовалась матушкиному упрямству.
Вежливый мажордом.
И улыбчивый коридорный, уверивший, что за багажом панночек пошлют немедля.
Прохладные покои, горячая ванна, мягкий халат, поздний легкий ужин и чашка горячего шоколада, окончательно примирившая Евдокию с действительностью. Забравшись в постель, она вдохнула пряный аромат свежего белья и закрыла глаза.
Заснуть не дали.
— Рассказывай, — потребовала Аленка, взобравшись на кровать. — Конфету хочешь?
— Есть в постели?
— Дуся, не занудничай. Шоколадная.
— Тогда хочу. — Евдокия вздохнула, понимая, что отделаться от сестры не выйдет. — Что рассказывать?
Шоколадный трюфель, обернутый золоченой фольгой, слегка подтаял, но оттого стал лишь вкусней.
— Про тебя и Лихослава.
— Что?
— Он в тебя влюбился. — Аленка облизала пальцы.
— С чего ты взяла? — Ее предположение было столь нелепо, что с Евдокии сон слетел.
— Там, на вокзале, он кидал на тебя такие взгляды…
…издевательские, Евдокия помнит.
— А когда с Аполлоном увидел, его вовсе перекосило!
— От смеха.
— Он не смеялся.
— Сдерживался. Вот и перекосило. — Евдокия разгладила фольгу и вздохнула: шоколад, как и все хорошее в жизни, имел обыкновение быстро заканчиваться. — На самом деле ему нужна ты. Точнее, твое приданое. Второй сын шляхтича, род беднеет, вот и решили поправить дела, подыскав богатую невесту. Ты ему показалась подходящей.
— А ты? — расставаться с мечтой о замужестве сестры Аленка не собиралась.
— А я… он думает, что я твоя компаньонка.
— Кто?
— Компаньонка, — повторила Евдокия. — Оберегаю твою честь от таких вот… умников.
Аленка задумалась, впрочем, ненадолго:
— Знаешь, по-моему, это будет очень романтично… он влюбится в тебя, и…
— С чего ты взяла, что он в меня влюбится? — Порой ход Аленкиных рассуждений ставил Евдокию в тупик. — Максимум снизойдет до легкого романчика, и вообще… он офицер.
Это было аргументом, который, впрочем, Аленка отмела с привычной легкостью.
— Дуся, — сказала она, выбираясь из-под одеяла, — нельзя же из-за одной сволочи всех военных ненавидеть?
С этим утверждением Евдокия могла бы и поспорить, но в пятом часу утра спорить у нее желания не было. В пятом часу утра все желания сводились к одному — выпроводить драгоценную сестрицу за дверь и заснуть наконец…
— Вот посмотришь, Лихослав совсем не такой! — сказала Аленка, вытаскивая из кармана еще один трюфель.
— Ну да… особенный. Есть сладкое на ночь вредно.
— Лови.
Второй трюфель упал и затерялся в складках пухового одеяла. Ладно, иногда женщина может позволить себе вредные мелочи… главное, норму знать. И уверенная, что уж она-то норму знает, Евдокия сунула трюфель в рот и закрыла глаза.
В сон она провалилась моментально, и был тот сладким, ванильно-шоколадным, слегка приправленный сладким сдобным ароматом… хороший, в общем, сон.