Книга: Корни небес
Назад: 32 МЕРТВЫЙ ЛЕС
Дальше: 34 КОТ

33
СВЕТЛЕЙШАЯ

Я просыпаюсь с чувством, будто мне на лоб положили что-то свежее и влажное. Открываю глаза. Алессия сидит сбоку от моей постели, держа в руке смоченную чем-то губку.
На ней больше нет мантии с капюшоном. Ее волосы заплетены в косу.
Когда она видит, что я пришел в чувство, беспокойство в ее глазах исчезает.
— С возвращением.
— С возвращением? Я был где-то в другом месте?
— Это только ты сам можешь мне сказать.
— Как странно…
— Что?
— Я видел тебя во сне столько раз, а теперь, когда ты близко, ты мне не снилась.
— Мы не всегда запоминаем сны.
— Да. Но если бы ты мне приснилась, я бы это запомнил.
— Все священники такие галантные?
Я краснею и чувствую, как вспыхивают мои щеки. Я чувствую и другое: я больше не болен. Трогаю лицо рукой и обнаруживаю гладкую, свежую кожу.
— Хочешь зеркало?
— Да.
Рука Алессии протягивает мне маленькое круглое зеркальце, заржавленное в одном углу.
Я смотрю на себя и не верю тому, что вижу.
— Что со мной случилось?
Девушка забирает у меня зеркало и кладет его в невидимый кармашек.
— Ничего. Ты в порядке. Все нормально.
— Нет, все не нормально. Я был в ужасном состоянии, когда ты меня нашла. От радиации, от усталости. А теперь все так, как будто ничего этого не было. Я чувствую себя лучше, чем когда уехал из Нового Ватикана. А ты говоришь, что все нормально!
— Ты бы предпочел вернуть все, как было?
— Да нет. При чем здесь это? Но мне не кажется, что это нормально, как ты говоришь.
— Важно не то, что я говорю, но то, что есть на самом деле.
Я смотрю на нее, ничего не понимая. Потом задаю вопрос, который мне страшнее всего задать:
— Это была ты?
— В каком смысле? — отвечает она с удивленным видом.
— Ну, например, ты меня вылечила?
— Нет, не я.
— Но тогда… что это было?
Алессия пожимает плечами. В этот момент она кажется совсем девочкой. Ее безразличие к чудесам выглядит искренним.
— Я ждала тебя так долго, — шепчет она.
— Ты ждала меня? Как это возможно?
— Иногда мы снимся, а иногда кто-то снится нам.
— Сколько же я спал?
— Два дня, — отвечает она так, как будто это нормально. — Поднимайся уже. Я должна тебе кое-что показать.

 

Комната, в которой я отдыхал — если «отдыхать» — это правильное слово, — странной округлой формы. Она высокая и узкая, как дымовая труба, на кирпичных стенах — две выступа. На одном из них стоят три зажженные свечи.
Я поднимаюсь, ожидая, что испытаю сейчас чувство тошноты или, по крайней мере, головокружения. Но нет, я поднимаюсь совершенно нормально.
Куда менее нормально то, что я, оказывается, голый.
Алессия закрывает рот рукой, пряча улыбку. А потом отворачивается, как девочка, чтобы не видеть меня.
— Одежда вон там.
На выступе лежат аккуратно сложенные черные брюки, белая рубашка и черный жилет, отороченный золотыми нитками, которыми вышиты сложные геометрические узоры и мандалы.
Никакого белья. И никаких пуговиц. Вместо этого крючки и петли. Чтобы справиться с ними, мне требуется какое-то время. Вместо пояса у брюк шнурок, как когда-то на тренировочных штанах.
— Ты закончил? Я могу повернуться?
— Да.
— Ты сама элегантность. Туфли там.
Это мокасины из черной ткани. Подошва сделана из автомобильных покрышек.
Размер идеально подходит. С другой стороны, у них было два дня на то, чтобы измерить меня.
Наряд дополняет черная мантия без капюшона и матерчатая шапка.
Алессия смотрит на меня удовлетворенно.
— Все в порядке? Тогда пойдем.
За темной занавеской обнаруживается короткий коридор, который через десяток метров заводит нас в другую симметричную комнату, но большего размера. А потом — другой коридор, который ведет в другую комнату, и так далее. Если катакомбы святого Каллиста вызывали у меня клаустрофобию, то что говорить об этом лабиринте помещений, хотя и более просторных, но совершенно одинаковой формы?
— Что за странное место, — говорю я. — Почему здесь круглые комнаты? Мне не кажется, что это очень практично.
— О, да это не комнаты. Это древние цистерны. Венеция была основана и строилась на соленой воде. Артезианские скважины были редкостью. Снабжение питьевой водой, вплоть до создания в девятнадцатом веке водопровода, основывалось, главным образом, на цистернах, в которых хранилась питьевая вода. Их было огромное количество: перепись тысяча восемьсот пятьдесят седьмого года насчитывает восемьсот общественных и больше шести тысяч частных. Только самые бедные жители не имели своей цистерны. Смотри.
В ее руках оказывается листочек. Он кажется страницей, выдернутой из атласа.
— Видишь? — спрашивает она. — Венеция имеет форму рыбы.
Это правда. Я различаю изображение рыбы: тело, хвост. И даже глаз, в самой светлой части, там, где железнодорожная станция.
Серая карта города украшена красными точечками. Какие-то из них большие, какие-то намного меньше. В некоторых местах их так много, что все пространство оказывается красным.
— Это схема цистерн Венеции.
— Невероятно!
— Как видишь по этому рисунку, их размеры очень варьировались. Были как малюсенькие, так и гигантские. Цистерна монастыря святых Иоанна и Павла, например, имела площадь больше двух с половиной тысяч квадратных метров. С постройкой водопровода в тысяча восемьсот восемьдесят четвертом году все цистерны были заброшены. Но эти пустые помещения остались. Они занимали огромные пространства под городом: примерно как десятая часть всех построек над землей. Достаточно было соединить их между собой, чтобы создать систему подземных жилых помещений. И мы открыли для себя древние колодцы. Их рыли по древним технологиям. Более-менее тем же, которыми мы располагаем сейчас…
Подойдя к деревянной двери, Алессия вытаскивает висящий у нее на шее ключ внушительных размеров, сделанный из бронзы. Она засовывает его в дверной замок. Дверь открывается наружу.
Мне бьет в глаза свет и холод.
— Я не могу выходить в таком виде! Я заледенею! Да и ты плохо одета.
Алессия смеется. Она протягивает мне черную маску со странным длинным клювом. — «Для тебя не страшен зной, вьюги зимние и снег…»
— Это поэзия, а то — жизнь.
Но девушка не отвечает мне. Она выходит, невзирая на мои протесты, и спускается по длинной витой лестнице.
В конце концов, мне тоже приходится спускаться.
Сегодня видимость стала заметно лучше. Хотя на дне канала по-прежнему лежит снег примерно в полтора метра высотой, воздух чист и лишен обычного покрывала серых облаков. Я натягиваю маску, надеваю на голову треуголку и следую за ней.
Воздух, который мне удается вдыхать, несмотря на странный клюв маски, пропитан ароматами растений с солоновато-горьким привкусом. Странный, но приятный.
Как удивительно идти в дневном свете, под смертоносным дождем, который капает на нас, и «не бояться зла», как говорится в Писании.
Я следую за Алессией по длинному и широкому каналу, который извивается, как змея. Впечатление, что это мертвый лес, становится все сильнее. Не все дворцы стоят прямо — некоторые сломаны или сгорели. Но большинство из них еще держатся, горделивые и великолепные, на своих хитроумных опорах.
— Венеция стоит на ста тысячах свай, вбитых в ил. Некоторые из них очень древние. Отсутствие кислорода медленно превратило дерево в камень.
Она показывает на них пальцем — иначе их не увидеть. Венеция — город маскировки и обмана. Там, где глаз сначала не замечает ничего, сконцентрировавшись, ты можешь обнаружить следы жизни, которые спрятаны так хорошо, что стали невидимыми. Часовой, вооруженный пикой и шпагой, отделяется от стены. Цвет его одежды такой же, как у свай, к которым он прислонился. Лицо тоже раскрашено в маскировочные цвета.
Когда он движется к нам, кажется, будто приближается сам город.
Алессия молчит. Между ними происходит только обмен взглядами. А может быть, и что-то еще, но мне не удается это понять. Часовой делает мне знак проходить.
— Я его не видел! — шепчу я, пораженный.
— Как не видел и других, — отвечает она.
— А были другие?
— Мы прошли четырнадцать часовых.
Больше она ничего не говорит. Я тоже не спрашиваю. У меня уже и так есть, о чем подумать.
На повороте канала, который когда-то назывался Великим, мы натыкаемся на обломки старой лодки, наполовину вдавленной в сухую грязь. Лежащая на боку, разрушенная водой и бурями последних двадцати лет, она похожа на труп гигантского животного.
— Ты никогда не был в Венеции, — улыбается Алессия; это не вопрос.
— Нет. Но такое ощущение, что был. Наверное, это из-за фильмов, фотографий.
— Это прекрасный город. Даже сейчас, но с водой, наверное, она была невероятна.
— Но как она высохла?
Алессия показывает куда-то далеко, за краем канала.
— Мы этого не знаем. Море отодвинулось на десять километров. Кто-то говорит, что это из-за похолодания. Что сдвинулись полюса. Говорят, что мы вступаем в небольшой ледниковый период.
— Да, я тоже слышал нечто подобное.
Снег доходит до щиколоток. Ветер, который непрерывно дует с дней Войны, мешает ему нарастать толстым слоем. Если бы весь тот снег, что кружится в воздухе, мог осесть, образовался бы слой больше метра, как сказал мне когда-то Максим.
Как хотел бы увидеть этот город раньше! Погулять здесь днем.
Алессия делает мне знак остановиться.
Мы карабкаемся по металлической лестнице, прислоненной к краю «каньона». Чем дальше, тем больше окаменелые обрубки напоминают мертвый лес.
Алессия стучит с замысловатым ритмом в одну из дверей, расположенных ниже уровня фундамента дворцов с фасадами, украшенными мозаикой и резьбой по мрамору, которая придает им такой легкости, как будто они сделаны из стекла. Дверь открывается. Двое часовых в маскировочной одежде отступают в сторону, пропуская нас.
Слегка приторный запах улицы, по сравнению с теми ароматизированными фильтрами, которые, должно быть, вставлены в длинный нос моей маски.
Острый, сладковатый запах.
После небольшого коридора сбоку отодвигается тяжелая черная занавеска, и мы входим в широкое помещение с низким потолком. Кажется, что оно вырыто в глине. Еле видимый свет — от нескольких свечей, висящих по углам.
Но здешним обитателям свет и не нужен.
По стенам развешены мертвецы.
Они свисают с нескольких десятков крючьев, как в лавке мясника.
Когда-то их мумифицировали. Их кожа суха, как пергамент, зубы оскалены в каких-то нездешних, нереальных улыбках. Руки сложены на груди, тела завернуты в полотно, как мумии. Высохшие глаза прикрыты веками, как будто мертвецы спят.
Алессия движется между двумя рядами висящих трупов как ни в чем не бывало.
Я следую за ней — что еще я могу сделать?
Здесь мертвецы всех возрастов. Много детей, расположенных в два горизонтальных ряда повыше. Таблички на груди показывают их имя и возраст.
Пять лет.
Шесть лет и два месяца.
Три года…
Я произношу про себя заупокойную молитву.
Алессия поворачивается ко мне, улыбаясь.
— Послушай, они и так покоятся в мире. Им не нужны молитвы.
Она приближается к мумии одного ребенка, перебинтованной тканью, которая когда-то была красной.
— Вот это моя сестра.
С ужасом я понимаю, что не удивился бы сейчас, если бы мертвая девочка поклонилась, чтобы представиться.
— Она умерла уже давно. Ей было одиннадцать лет, видишь?
— Зачем вы держите здесь своих мертвецов? — спрашиваю я с дрожью в голосе.
— Зачем? А вы что делаете с ними?
Ее вопрос застает меня врасплох.
— Ну, мы погребаем их.
Ее лицо становится серьезным.
— Как это?
— Когда кто-нибудь умирает, государственный отряд погребения приходит за ним и уносит наружу.
— А потом?
— Они хоронят его.
Алессия качает головой:
— Земля промерзшая и твердая, как камень.
Я понимаю, к чему она клонит. Я тоже не раз спрашивал себя об этом. Никто не знает, хоронят ли на самом деле мертвых отряды погребения или избавляются от них каким-то другим способом. Это, как и многое другое в нашей жизни, — всего лишь вопрос веры.
У Алессии грустный вид.
— И живете вы в катакомбах. Древние христиане выкопали их для того, чтобы хоронить покойников рядом с могилами святых. А вы ваших мертвецов выносите наружу, как мусор.
Она поворачивается ко мне спиной. Ее руки вытянуты вдоль туловища, как будто чтобы сдержать раздражение. Я ее такой никогда не видел.
Она гладит по спине мертвую девочку, делая это с трогательной нежностью.
— А вот мы не избавляемся от наших мертвецов. Они всегда с нами.
— Вы их всех храните здесь?
На лице Алессии горькая, почти саркастическая улыбка.
— Всех мертвецов Венеции? Нет, это было бы невозможно. Опыт научил нас находить наиболее подходящие места. Такие, где состояние воздуха и почвы допускают процесс консервации. Для нас важно сохранять контакт с мертвыми.
Она еще раз ласкает мертвую сестру, а потом поворачивается ко мне спиной и уходит по направлению к выходу.
Там еще один коридор, короче, чем первый.
Лестница, вырытая в скале, приводит нас на первый этаж дворца.
Я столько времени жил в полумраке подземелья, что почти забыл, что это за чудо — свет. Какая это драгоценность, даже больше, чем воздух и вода.
Смотреть на предметы, которые светятся, на густые тени, которые они отбрасывают, — это целый спектакль. Как будто я много лет был слепым и мог познавать предметы только на ощупь, а теперь мир открылся мне в первый раз.
— Тебе нравится? — спрашивает она меня; ее глаза смеются.
Ее настроение меняется с невероятной скоростью. Это девушка — как день в грозу.
— Это прекрасно, — отвечаю я ей.
— Но ты же еще ничего не видел.
— Кому принадлежит это здание?
— Это мой дом.
— Этот дворец? Твой дом?
— Да. Пойдем, я покажу тебе кое-что.
Мы поднимаемся по парадной лестнице, темной и мрачной, но даже и она сверкает в лучах солнца.
Я смотрю, раскрыв рот, на потолки, украшенные лепниной, на огромные подсвечники, картины, с которых смотрят строгие лица прелатов, военных в форме и париках семнадцатого века, судей и великосветских дам, — они все провожают меня презрительным и надменным взором.
Поднявшись по лестнице на два пролета, Алессия ведет меня в большой зал с разукрашенным потолком. Вдоль стен же в нем — два огромных буфета с невероятным содержимым.
— Когда-то Венеция славилась своими изделиями из стекла. Здесь был целый остров, Мурано, который производил все это.
На полках — целая коллекция чудес: вазы и бокалы невероятных цветов, украшенные так замысловато, что перехватывает дыхание.
Алессия ведет меня к самой маленькой полке, на которой стоит единственный предмет. Это ампула из полупрозрачного стекла, высотой всего в несколько сантиметров. Она кажется такой легкой, будто сможет взлететь, если подкинуть ее вверх.
— Это очень древняя вещь, — шепчет мне Алессия, как будто не хочет отвлекать меня. — Ее нашли на одном римском корабле. Когда вода отошла от берега, мы нашли много сокровищ. Этому стеклу более тысячи восьмисот лет. Красиво, правда?
Я киваю. Невероятно, что настолько хрупкая вещь может пережить тысячелетия и не потерять свою красоту.
Кажется, будто Алессия снова проникла в мои мысли.
— Мир умер, миллиарды людей — тоже… Целые города превратились в пыль, вся планета — это радиоактивные руины…
Она открывает дверцу шкафа. Это почти сюрреалистический жест, потому что стекло в самой дверце отсутствует и на самом деле ее можно было бы и не открывать. Но она все равно открывает.
Осторожным движением Алессия берет вещицу и протягивает ее мне.
— Хочешь сломать ее? Можешь это сделать.
Мои пальцы тянутся к ампуле. На секунду и вправду я ощущаю желание раздавить это совершенство, расплющить ее так, чтобы ничто, даже чудо Господне, не могло бы ее спасти.
Отдергиваю руку обратно.
— Нет, — говорю я, — это будет неправильно.
Алессия кажется разочарованной.
— Я знаю, что вы убивали людей, чтобы добраться сюда. Я знаю, что ты тоже убивал.
Я хотел бы что-нибудь возразить. Но, конечно, возразить мне нечего. Я лишь качаю головой:
— Я делал то, что должен был делать, чтобы доехать сюда. Моя миссия…
— О да. Твоя миссия. Вот что важно. Только это и важно. И что ты готов сделать ради своей святой миссии?
— Все, что потребуется, — отвечаю я ей с горечью в сердце.
— Ты мог бы даже убить меня ради своей миссии? — спрашивает она, возвращая древнюю драгоценность на место и снова закрывая дверцу шкафа.
— Нет, — отвечаю я ей, — тебя бы я никогда не смог убить.
— Почему же?
Что я должен ей ответить на это? Что я могу ответить?
Изо рта у меня вылетают слова, которых я и сам от себя не ожидал:
— Потому что это место прекрасно. И ты принадлежишь к этому месту. Я никогда не смог бы причинить вам зла.
— Даже если от этого зависел бы исход твоей экспедиции?
— Даже если и так. Нет, я никогда не смог бы стать твоим врагом.
Алессия кажется разочарованной.
— Никогда — это важное слово. Никогда означает — «очень долго».
Я размышляю над ее словами. Она права. Никогда — это и правда очень долго.
Но я не боюсь повторить свою клятву.
Алессия улыбается.
Неожиданно ее мрачность улетучивается, и она снова становится той девушкой с легкой походкой, что пленила меня во сне.
— Посмотри на это, Джон. Тебе нравится? Они называются goti de fornasa, «стаканы для печи». Мастера, которые выдували стекло, делали их для себя, как обычные стаканы. Это было единственное стекло, которое не предназначалось для продажи. Потом все изменилось, но это оригинальные стаканы. Им больше пятидесяти лет. Больше, чем тебе.
В ее последней фразе сквозит шутливая нотка, а тон насмешливый, почти заговорщицкий.
Это обычный флирт, словесное фехтование между женщиной и мужчиной. Но не между женщиной и священником.
Я должен сказать ей об этом.
Но почему же я не говорю?
Почему я улыбаюсь и отвечаю ей:
— В этом новом мире осталось мало вещей, которые старше меня?
Алессия ведет меня в другие комнаты, тоже наполненные сокровищами.
— Нам пришлось поставить предметы искусства в самые темные комнаты. Некоторые здания обвалились после того, как вода отошла. Другие — на грани разрушения.
Она показывает мне картины, свертки дорогой ткани и другие вещи, которые мне самому кажутся всего лишь старым хламом: кукла Барби без руки, колода потрепанных игральных карт…
Алессия движется с чарующей легкостью, и я завороженно наблюдаю за каждым ее шагом.
Я никогда не был страстным мужчиной. По природной склонности я всегда предпочитал интеллектуальные удовольствия телесным. Обет целибата всего лишь официально оформил то, что и так имело место.
Нет, то, что привлекало меня в этой молодой женщине, — это красота сама по себе, ничем не отличающаяся от красоты той вазы, которую она только что показывала мне. Такая красота, которой мне даже не хочется владеть, которая не может иметь веса в чьих-то руках.
И все же…
И все же, в глубине души я чувствую, что лишен чего-то. Меня тревожит знание того, что эта женщина никогда не будет моей, как никогда не вернется мое прошлое, дни, которые ушли безвозвратно.
— Ты грустный, — шепчет она.
— Да.
— Ты не должен грустить. Это город радости. Сегодня ночью мы устраиваем большой праздник в твою честь.
При этих словах у меня сжимается сердце. Я вспоминаю кошмарный праздник в Римини. Смерть стольких невинных.
— Прекрати это, — упрекает меня Алессия. — Ты не должен чувствовать себя виноватым за грехи всего мира.
— Ты права. И моих собственных хватит, чтобы раздавить меня.
— Твоих собственных? И что же это? В чем ты виноват? Не ты призывал к войне. Не ты разрушил ваш мир. Мы никогда не узнаем, кто это был. Но точно не ты.
— Не в этом дело. У меня есть и другие грехи. Личные. Эта экспедиция была ошибкой. Мы оставили за собой длинный след смерти, и я не могу убедить себя в том, что это не моя вина. Не наша вина.
— Глупо даже думать об этом.
— Да, я глупый. И было ошибкой доверить мне эту миссию.
— Ты не хочешь рассказать мне о ней? Я ничего об этом не знаю.
— Но ты же можешь читать мои мысли…
— Конечно же нет.
— Не лги.
— Я никогда не лгу.
Я вздыхаю. Как могут лгать такие глаза? Юные, куда более юные, чем этот мир со всеми его грехами. Темные, почти черные глаза, и в то же время — с невероятным сиянием.
Прежде чем я успеваю подумать, у меня вырывается:
— И все же я уверен, что ты читаешь мои мысли.
Алессия прикрывает рот рукой. Ее глаза смеются.
— Да нет же! Неужели ты и правда так думаешь? Нет, я не могу читать твои мысли. Никто не может этого делать, кроме Патриарха…
Я шокирован, услышав это слово.
— Так Патриарх существует?!
— Конечно, существует. Почему тебя это удивляет?
— Потому что…
Я колеблюсь какое-то время. В конце концов, решаюсь соврать ей:
— Потому что я думал, что он легенда.
— Совсем нет. Ты увидишь его сегодня вечером на празднике. Пойдем, я покажу тебе твою комнату.
Известие о том, что Патриарх на самом деле существует, переполняет меня радостью. Моя миссия почти выполнена. И все же все впечатления отступают перед чудесным зрелищем этого дворца, его сокровищ и, прежде всего, самой Алессии.
Я молча следую за ней.
Мы идем по длинным коридорам, сквозь другие комнаты, все время в полутьме. Кое-где вижу людей, которые спят на полу, но, пытаясь поспеть за быстрым шагом Алессии, не успеваю разглядеть их как следует.
В одном из коридоров на стенах висят пустые рамы.
— А куда же делись картины? — спрашиваю я ее.
У нее на лице появляется странная гримаса, но быстро исчезает.
— Не знаю.
Проходя рядом с одной из рам, я вижу какой-то блеск. Наклоняюсь, как будто чтобы завязать шнурок.
То, что застряло в углу рамы, было кусочком стекла, покрытого сбоку серебром.
В рамах были не картины, а зеркала.
Алессия делает нетерпеливый жест, она уже дошла до следующей комнаты. Я подбираю крошечный кусочек стекла и кладу его в карман, завернув в свой грязный и ветхий носовой платок, после чего догоняю мою провожатую.
Комната, в которой она ждет меня, огромна. В катакомбах святого Каллиста такой не было, наверное, даже у кардинала Альбани. Похоже, что в ней раньше стояла столь же огромная кровать, так как на паркете остались следы ее ножек. Но теперь ее там нет, и только в центре комнаты лежит что-то вроде японского футона, и рядом — сложенное одеяло, безупречно чистое полотенце и блюдце с маленьким кусочком мыла.
Сбоку, от пола до самого потолка, возвышаются стопки книг, самых разных размеров, от карманных, на дешевой бумаге, до томов семнадцатого века. Однако все они лишены обложек. Вернее, обложки сгружены стопками у противоположной стены. Как будто кому-то пришло в голову снять с книг шкуру, как с пушных зверей.
Алессия улыбается:
— Когда голод диктует свои условия, все, что угодно, может превратиться в еду. Сначала сварили бульон из пары кожаных обложек. Потом кто-то понял, а может быть, где-то прочитал, что можно варить клей, и из него получается съедобная субстанция. И так все книжные обложки были сняты, чтобы сварить из них сироп, который превращается во что-то вроде карамели.
Я киваю. Максим рассказывал, что в Ленинграде, во время блокады, делали то же самое. Его родители только так и смогли выжить.
Я дотрагиваюсь до обложки книги. Читаю название. «De Phaenomenis in Orbe Lunae», 1612. Текста нет. Он, конечно, в той куче у противоположной стены.
— Книги, сложенные у стены, спасают от холода, — объясняет Алессия.
— Можно использовать книги и получше, — вздыхаю я.
— Конечно. Но это не поможет тебе выжить.
Я смотрю в окно, туда, где когда-то был Гранд-канал. Прикасаюсь рукой к щеке. Не считая трехдневной щетины, я не могу нащупать ни гнойничков, ни рубцов, которые должны были образоваться после того, как я столько времени провел на открытом воздухе. Больше того, я должен быть не в силах поднять руку. Возможно, я должен быть уже мертв.
— Как вы защищаетесь от радиации? — спрашиваю я Алессию, с восхищением взирая на ее совершенную кожу.
— Так же, как мы защищаемся от холода и от голода. Наш Патриарх заботится обо всем, ты еще увидишь.
Канал почти полностью покрыт снегом. Немного есть его и на крышах дворцов. В конце блинного каньона виднеются темные контуры чего-то непонятного.
— Что это? — спрашиваю я, показывая на один из них Алессии.
— Это обломки кораблей. Не больших кораблей, а маленьких лодок, которые остались на отмели и потом сгнили. В них нет сокровищ. Сокровища мы находили в других местах. В Арсенале, например. Или в Венецианском заливе. Это еще одно место, кроме побережья Лидо, где можно найти удивительные вещи.
— Сколько вас? — спрашиваю я, перебивая ее.
Алессия опускает ресницы и не отвечает.
— Это несложный вопрос, — настаиваю я.
Она поворачивается к окну. Солнце освещает ее лицо, преображая его.
Сейчас, больше чем когда-либо, мне приходит в голову идея нетленного тела. Того, что мы обретем после воскресения: похожее на наше физическое, но другое — тело, которое может питаться и дышать, но которое больше не подвержено болезням и смерти. Тело, которое может свободно двигаться между небом и землей, перемещаясь в один момент из одного места в другое, как Иисус после воскрешения. Тело, похоже на человеческое, но во всех смыслах более совершенное.
Я приближаю руку к ее плечу, и на какое-то время свет играет со мной шутку. Ее тело становится прозрачным, и у меня ощущение, будто если я вытяну руку еще немного, она пройдет его насквозь.
Затем Алессия поворачивается, и я в который раз оказываюсь околдован магией ее глаз.
— Ты можешь потерпеть еще немного? Прошу тебя. Когда ты встретишь Патриарха, ты все поймешь. А сейчас тебе нужно отдохнуть. Важно, чтобы ты чувствовал себя хорошо, когда встретишь его. Поспи немного, хочешь?
— Как я могу спать в таком месте? Это как попросить ребенка уснуть перед походом в Диснейленд…
Она кивает.
— Ты не спрашиваешь меня о том, что такое Диснейленд?
Алессия отводит взгляд в сторону. Она долго смотрит на канал за окном, в котором такие чистые стекла, что кажутся сделанными из воздуха и света. Стекло, которое ничего не отражает. Которое, наверное, ничего не помнит.
— Я знаю, что такое Диснейленд. Что это было такое.
— Но тебе же не может быть больше двадцати лет. Как ты можешь знать, что такое Диснейленд?
Алессия улыбается. Затем произносит несколько слов на языке, которого я не знаю. И смотрит мне прямо в глаза.
— Ты поклялся, что, прежде чем судить, постараешься понять. А прежде чем понять, постараешься открыть разум.
Я делаю шаг вперед, становлюсь рядом с ней. Какое-то время мы смотрим на пустой канал, и я пытаюсь представить, как он выглядел, когда был заполнен водой, а на берегах было полно людей, поскольку сейчас они пусты, как разрушенная церковь.
— Наверное, она была очень красивая, — шепчу я. — А теперь, посмотри…
— Quomodo sedet sola civitas…
— Ты знаешь латынь.
— Совсем чуть-чуть. Я знаю, что означают слова, которые я только что произнесла: «Как пустынен город, некогда полный людей»…
— Но ты не знаешь, сколько вас.
— Я не сказала, что не знаю этого. Я сказала, что я не хочу тебе это говорить. Ты должен подождать. Сегодня вечером все узнаешь. А сейчас приляг, отдохни.
— А ты куда идешь?
— В другое место.
— Почему же ты не останешься здесь?
Меня самого поражает значение этих слов. Я чувствую, что краснею.
— Ты взрослый мужчина, — отвечает она безо всякого стеснения.
— А еще я священник, — спешу уточнить я.
Алессия ничего не отвечает. Она смотрит мне в глаза, и ее собственные глаза кажутся еще больше, еще чернее.
Она смотрит до тех пор, пока я не чувствую, что у меня подгибаются колени и я падаю на пол. Отделившись от стен, ко мне ползут тени. Сон становится большой чашей, в которой я тону. Чьи-то сильные руки — не рискну предположить, что это руки Алессии, — кладут меня в спальный мешок, застегивают молнию. Мешок пахнет плесенью, и это последнее, что я помню.
Назад: 32 МЕРТВЫЙ ЛЕС
Дальше: 34 КОТ