Книга: Мастер и Афродита (сборник)
Назад: 8
Дальше: 6

Часть вторая

1

Рабочий день Министерства культуры закончился. Опустели казенные кабинеты с портретами лысоватого основателя Совдепии вперемешку со Станиславским, Шолоховым и Луначарским. Замолчали черные служебные аппараты, провода которых тянулись в литфонды, худфонды, партотделы и КГБ.
Уборщицы уже протерли унылый, затоптанный паркет коридоров. Здание погрузилось в скучную тишину, и только Зинаида Сергеевна своего кабинета не покинула.
Она ждала звонка из Воронежа и воображала мстительные картины: фреску ненавистного Темлюкова замазывают белым известковым раствором. Нет, сперва соскабливают изображение, а уж затем белят.
Так надежнее: под белилами фреска может открыться вновь, через много лет, когда самой начальницы не будет на свете. Уйдя в тень кладбищенских оград, она окажется бессильна и не сможет влиять на мир живых. Пока она многое может. Терентьева с гордостью оглядела свое рабочее место. Оно нелегко далось.
Только от мысли, что кто-нибудь проведает, какую цену пришлось заплатить молодой провинциалке за кресло на столичном Олимпе, у Зинаиды Сергеевны холодела спина и от самых лопаток бежала струйка ледяного пота.
Она помнила до мельчайших подробностей, как впервые увидела эту старую ведьму. Шукалова приехала к ним с идеологической проверкой. Приехала из столицы. Ее встречали возле вагона представители районного цеха культуры: директриса местной библиотеки, начальник кинопроката, местный поэт Душкин и сам секретарь райкома с двумя замами.
Шукалова вышла из вагона и со всеми поздоровалась.
Когда Терентьеву представили как начальника отдела культуры, Шукалова задержала руку Зинаиды Сергеевны, долго смотрела ей в глаза и чуть улыбнулась. Улыбнулась уголками мясистых накрашенных губ, глаза ее при этом оставались холодно изучающими.
– С вами нам придется познакомиться поближе, – изрекла Шукалова и только тогда разжала пальцы, освободив ладонь Зинаиды Сергеевны.
Столичную гостью пришлось сопровождать весь день. Шукалова вникала во все, что касалось идеологического воспитания масс. Она проинспектировала местную газету, проглядела выборочно с десяток номеров, дала нагоняй главному редактору за слабое отражение образа вождя. Посетила Дворец культуры, где внимательно ознакомилась с планом мероприятий, с фамилиями гастролеров, репертуаром привозимых спектаклей. Директору клуба тоже досталось.
Шукалову пригласили пообедать в столовую райкома. Пригласили одну. В черной райкомовской машине кроме двух замов сидел сам секретарь, и свободное место оставалось только для столичной гостьи.
Шукалова в «Волгу» не села.
– Я бы хотела, чтобы товарищ Терентьева составила нам компанию, – заявила она тоном приказа.
Второму заму пришлось выйти, освобождая место для Зинаиды Сергеевны.
Официальный вечер закончился концертом местной самодеятельности. После концерта директор Дворца культуры Савченко устроил ужин, который проходил в ресторане гостиницы, недавно отстроенной и составляющей гордость райцентра. По случаю приезда Шукаловой в номера дали горячую воду и протерли полы коридора на втором этаже. За столом столичная гостья позволила себе несколько рюмок коньяка, сменила начальственный тон на человеческий и рассказала несколько забавных историй о своем последнем вояже в Париж. В те годы поездка за рубеж являлась событием чрезвычайным, и Шукалову слушали затаив дыхание.
Зинаида Сергеевна отметила, что приезжая время от времени задерживала на ней свой заинтересованный взгляд. В бесцветных глазах старой чиновницы появилась странная томность. Когда ужин подошел к концу, Шукалова, попрощавшись со всеми, тихо приказала Терентьевой:
– Останься. Мне надо поговорить с тобой наедине.
Официант принес по просьбе москвички еще графинчик с коньяком. Шукалова разлила коньяк в две рюмки.
– За тебя, Зиночка. Ты мне понравилась сразу.
Не знаю почему, но очкарики меня волнуют.
Зинаида Сергеевна вдруг покраснела. А Шукалова придвинулась вплотную так, что Терентьева почувствовала ее несвежее дыхание и разглядела пористую кожу напудренного лица, и зашептала:
– Такой разумной девочке не место в этой дыре.
Ты рождена для столицы. Я тебя заберу. Будешь умницей, далеко пойдешь.
Теплая, влажная рука старухи сжала ее ладонь.
Инстинктивным желанием было выдернуть руку из этой влажной массы, но страх перед идеологической начальницей порыв остановил.
К коньяку Шукалова больше не прикасалась, но Терентьевой подливала. Зинаида Сергеевна так много никогда не пила. Примерная студентка-общественница, секретарь школьной, а затем институтской комсомолии, она вела показательный образ жизни старой ханжи. В свои двадцать восемь Терентьева оставалась девицей, а болезненное любопытство к сексу тщательно скрывала. И сейчас, сидя за столиком пустого ресторана, ощущая, как под скатертью рука Шукаловой шарила по ее бедру, проникая все глубже сквозь слои трикотажного белья, она осознала, что начинается первый в ее жизни роман. Роман страшный и непонятный.
Московская начальница олицетворяла мощь системы, которую Терентьева с детства приняла как религию.
Через неделю из Москвы пришел запрос. Терентьеву вызывали в аспирантуру. Поселилась Зинаида Сергеевна в квартире Шукаловой. Та жила одна. По утрам, после глотка кофе, Зинаида Сергеевна, бледная, с синими естественными тенями, направлялась на учебу, а старуха нежилась в постели. Понемногу Зинаида Сергеевна научилась делать вид, что омерзительное тело ее покровительницы ей тоже доставляет радость. Шукалова приободрилась, походка стала тверже. По телефону, когда она говорила со знакомыми, часто раздавался каркающий смех. Шукалова собралась на пенсию.
– Закончишь аспирантуру, займешь мой кабинет, – шептала она Зинаиде Сергеевне, размазывая по маленькой груди Терентьевой малиновую губную помаду.
Идиллию нарушил эпизод, чуть не сломавший будущую карьеру Терентьевой. Аспиранты решили отпраздновать конец обучения. В Москве стоял знойный июль. Компания отправилась прогулочным теплоходом на Клязьму.
Подмосковное водохранилище имело множество островков, пароходик пристал к одному из них. По кучам золы вперемешку с обуглившимися бревнами, битым стеклом и пустыми жестянками от консервов легко определялось излюбленное место отдыхающих москвичей. Терентьева с омерзением обошла загаженный островок, сняла за кустиками платье-сарафанчик и, подняв кулек с платьем и босоножками в руке, поплыла к соседнему островку. Плавала Зинаида Сергеевна хорошо, поскольку ее родной городишко стоял на Оке. Подплыв к острову, она осторожно вышла и огляделась. Островок оказался необитаем. Зинаида Сергеевна исследовала его по кругу и, убедившись, что одна, сняла купальник и улеглась загорать. Она задремала и проснулась оттого, что над ней нависла тень. Открыв глаза, аспирантка обнаружила огромного мужика, который стоял над ней, широко расставив ноги. В руках пришелец держал маску для подводного плаванья, поэтому спрашивать незнакомца, как он "сюда попал, смысла не имело. Терентьева хотела прикрыть себя купальником, но, укладываясь, она сняла свои очки-линзы и не видела, куда купальник положила. Подводник опустился на колени и погладил мокрые волосы Зинаиды Сергеевны. Терентьева замерла. Тогда он взял ее за плечи, приподнял и впился губами в ее губы. Потом она почувствовала тяжесть и боль. Зинаиде казалось, что сейчас кости ее хрустнут и она рассыплется. Но вдруг вместе с этой тяжестью и болью к ней пришло новое ощущение, и Зинаида поняла, что она ждала это ощущение много лет.
По дороге домой, когда аспиранты на палубе распевали комсомольские песни, она сидела внутри на скамейке и, глядя в круглое окошко на кипящую за бортом воду, улыбалась. Наконец к тридцати годам Терентьева стала женщиной. Все внутри Зинаиды Сергеевны ликовало: то ли подводник оправдал свою внешнюю мощь, то ли, после омерзительной близости с противной старухой, нормальный мужик показался ей чудом, – Терентьева и сама не могла этого объяснить. Но ни ужас перед незнакомцем, ни естественный страх от первой физической любви с мужчиной, ничто не помешало ей познать это новое чувство. Познать и забыть обо всем на свете. Таким мелким и ненужным стало остальное: карьера, работа в столичном министерстве, куда она должна была через неделю выйти служить. Терентьева глядела на воду и улыбалась. Пароходик давно причалил к пристани Речного вокзала. Аспиранты, не заметив ее отсутствия, гурьбой скатились по трапу и отправились к метро. А она все сидела и вспоминала.
Когда, погладив ей волосы на прощанье, незнакомец встал, надел маску и, как сказочный витязь, ушел под воду, она махнула ему рукой. Махнула непроизвольно.
Ни одного слова не было сказано между ними. Она лежала на песке, приподнявшись на локте, и глядела в сторону, где он исчез под водой. Без очков она видела плохо и, конечно, не заметила, как ее подводник, выйдя на берег соседнего острова, поднял на руки белобрысых пацанят, и, конечно, не могла услышать, как на вопрос жены: «Почему так долго, мы уж заволновались, не утоп ли?» – ответил: «А чего со мной будет?»
Морячок спустился со шваброй в салон и с удивлением обнаружил тихую улыбчивую девицу в очках-линзах. Терентьева извинилась и пошла к метро.
Через два месяца ее начало тошнить. Пришлось признаться Шукаловой. Бесцветные глаза старухи сузились, она схватила сумку, что оказалась рядом, и сильно ударила Зинаиду Сергеевну по лицу, потом завыла, как раненая волчица, и, наскочив, била уже руками. Зинаида Сергеевна сперва закрывалась, а затем, почувствовав в себе жуткую злобу и ярость, сама набросилась на свою покровительницу. Три дня они не разговаривали. На третий, когда Терентьева улеглась в кабинете на диван и притворилась спящей, Шукалова подошла, опустилась на колени и, приоткрыв ночную рубашку, стала вылизывать ей живот и грудь.
Через месяц старуха умерла. Зинаида Сергеевна давно была прописана в качестве племянницы, поэтому квартира в доме у Большого театра, как и вещи, что в ней были, остались Терентьевой. Шукалова завещала своей любимице все, что имела, в том числе и кабинет идеологической начальницы.
В нем теперь и сидела Зинаида Сергеевна, ожидая звонка из Воронежа. Тогда, через девять месяцев после жаркого московского июля, она родила сына Сергея. Теперь Сережа, вылеченный после страшной болезни, отдыхал в международном болгарском лагере.
Отдыхал вместе с другими дочками и сынками номенклатуры. Престижный отдых сына родительницу тешил. Мысли о сыне отвлекли от ожидания, поэтому, когда телефон зашелся резким междугородным звонком, Терентьева вздрогнула.
Звонил Михеев из Воронежского обкома. Голос начальника отдела идеологии звучал натянуто и раздраженно:
– Вы меня, товарищ Терентьева, чуть в историю не впутали…
– Какое вынесено решение? – перебила Зинаида Сергеевна.
– Фреска Константина Ивановича Темлюкова признана ценным культурным вкладом, – донеслось из трубки.
– Вы что, не поняли?! Это безыдейная мазня! – почти крикнула Зинаида Сергеевна, совсем забыв, что сама фреску не видела и сейчас же может быть в этом уличена.
– Я не профессионал. А вот у наших художников мнение другое.
– Чье мнение? Прошу по фамилиям. – Зинаида Сергеевна приготовила листок.
– Первым высокую оценку дал председатель областного отделения Федор Краснухин. Он, правда, не хотел выступать первым, но все же вышел и понес такие дифирамбы Темлюкову, что я рот разинул.
– Неужели вы не смогли подобрать в совет хоть одного надежного и идейно верного товарища? – не унималась Терентьева.
– Был такой. Живописец Косяков. Он пытался высказать отрицательное мнение, но говорить ему не дали.
– А вы? Человек, отвечающий за нравственную чистоту советского искусства, почему молчали? – крикнула Зинаида Сергеевна, покрываясь красноватыми пятнами.
– Хорошо, что молчал. Раньше меня слово взял Станислав Андреевич Прыгалин из ЦК. Вы меня не предупредили, что приедет такой высокий человек!
– Как Прыгалин оказался в Воскресенском? – побледнела Зинаида Сергеевна.
– Это я у вас, товарищ Терентьева, должен спросить. Прыгалин не только поддержал мнение Краснухина, но и посоветовал мне проводить возле фрески областные семинары работников культуры, чтобы, глядя на композицию Темлюкова, они духовно росли…
– Спасибо, товарищ Михеев, я все поняла, – упавшим голосом сообщила Зинаида Сергеевна.
Закончив разговор, Зинаида Сергеевна продолжала сидеть с трубкой в руках и, не замечая коротких монотонных гудков, смотрела в одну точку. "Почему Прыгалин? Откуда Прыгалин? Как Прыгалин?..
Клыков! Конечно Клыков! Она, старая дура, не учла противника… Она думала только о Темлюкове и вовсе выпустила из головы этого старого лиса. Ну и поделом…" Зинаида Сергеевна выдвинула верхний ящик, достала ручку и на календаре под завтрашним числом написала: «Вычеркнуть художника Краснухина из состава делегации Варшавской выставки». После чего надела габардиновый плащ и, выключив свет, вышла из кабинета.

2

Темлюков с носильщиком кое-как пристроили кованый сундук на тележку. Носильщик, удостоверившись, что странный багаж зафиксирован, рванул с места. Темлюков зашагал рядом, а Шуре пришлось бежать, поскольку ходить таким быстрым шагом, каким ходят московские носильщики, она не умела.
Мешали туфли на каблуках и людская толкотня.
Шура придерживала Темлюкова за рукав, боясь отстать и потеряться. Наконец они добрались до стоянки такси. В багажник обыкновенной машины сундук не входил, и им пришлось дожидаться «Волги»-универсала.
Шура смотрела на огни огромного города, на реки прохожих, снующих прямо под колесами, и у нее кружилась голова. Хотелось сбросить ненавистные туфли, но она стерпела.
Ехали недолго. Таксист помог Темлюкову затолкать сундук в лифт. Шура поежилась, когда скрипящая коробочка поползла вверх по этажам.
– Не оборвется? – спросила она с опаской.
– Что не оборвется? – не понял Константин Иванович.
– Ну, этот, лифт. Сундук-то тяжелый, – ответила Шура.
– Не знаю, – серьезно сообщил Темлюков.
Лифт дотащился до верхнего этажа. Темлюков, ругаясь и сопя, долго отыскивал ключи, нашел, отпер двери и, зайдя внутрь, зажег свет. Шура вошла и осмотрелась. Совсем не таким представляла она себе столичное жилье. Где полированная мебель? Где кресла и обязательный, с ее точки зрения, торшер?
Она покрутила головой, отыскивая телевизор, но и его не обнаружила. Деревянные стеллажи, сплошь заставленные холстами, делали помещение в глазах Шуры похожим на амбар или кладовку. Лежанка завалена книгами и журналами. Ее матюхинская постель перед этой выглядела царским ложем. Пол с подтеками масляной краски дополнял неприглядный вид.
Шура с дороги устала и теперь, поняв, что именно здесь ей предстоит обитать, очень хотела сказать художнику все, что она думала. А думала Шура так:
«Стоило для того, чтобы жить в этом сарае, потратить столько сил на старого козла?! Торчать перед ним в разных позах, подначивать и раззадоривать, обстирывать и кормить». Но Шура улыбнулась и, подойдя к стеллажам с холстами, нежно спросила:
– И это все ты намалевал?
– Старье, – ответил Темлюков, раскрывая окна. – Последние работы там. – Он махнул рукой за стеллаж.
– Мне и старые интересно посмотреть. Когда покажешь? – спросила Шура, выдерживая томную заинтересованность.
– Будет время, – ответил Темлюков. – Пьем чай, в душ – и спать…
Шура представила, что сейчас еще придется греть воду.
– С баней поздно начинаться… Пока воду согреешь, рассветет.
– Какую воду? – не понял Константин Иванович, а когда понял – рассмеялся и, взяв Шуру за руку, повел в ванную. – Этот кран с горячей водой, этот с холодной. Чтобы не ошпариться, надо мешать.
В отличие от других помещений, ванная комната имела нормальный городской вид и ослепила Шуру сиянием белоснежного кафеля. Сообразив, что не так уж безнадежно убого живет ее художник, Шура наконец потеплела и тоже улыбнулась:
– Слава тебе Господи, воды хоть таскать не нужно. А то каждый раз с ведрами в твоем лифте замучаешься.
Константин Иванович отладил Шуре душ, а сам принялся разбираться с вещами. Корзинка с гостинцами жены Клыкова оказалась опять кстати: еды в мастерской ни крошки. Холодильник стоял в углу отключенный и чисто вымытый.
Наслаждаясь бесконечным поступлением теплой воды, Шура довольно быстро разобралась с бутылочками на полке и, отыскав шампунь, пахнущий кедром, принялась намывать голову. Теплый душ снял усталость. Шура даже принялась напевать, натирая себя мочалкой. Обретя свежесть, она подумала, что неплохо было бы пропустить стаканчик самогону.
Она любила немного выпить после бани и сейчас жалела, что не прихватила с собой заначку, которую умудрялась так запрятывать в матюхинской баньке, что даже Гришка, имевший на спиртное особый нюх, ни разу ее не отыскал.
С этими размышлениями Шура распахнула дверь и в костюме Евы вышла в мастерскую. Ее встретили восхищенными возгласами человек семь мужиков.
– Афродита! – закричал квадратный бородач.
– Она самая. Из пены морской! – поддержал басом двухметровый великан с детским розовым лицом.
Шура, пискнув, юркнула обратно. За шумом воды и собственным пением она не слышала, как на свет темлюковской мастерской стали подтягиваться соседи-художники. В доме мастерских было еще три, и все соседние дома с мансардами также имели по несколько мастерских. Собратья по кисти, что не перестали бывать у Темлюкова после его разрыва с властями, явились поздравлять мастера с завершением фрески. Непривычно резко зазвонил телефон. Темлюков, отвыкший за время деревенской жизни от обычных городских звуков, снял трубку не сразу. Незнакомый женский голос казенно произнес:
– Константина Ивановича Темлюкова.
– Я слушаю, – ответил Темлюков и сделал знак гостям, чтобы те затихли.
– С вами сейчас будет говорить референт ЦК, товарищ Прыгалин.
Темлюков не успел удивиться, как мягкий баритон поздравил его с завершением работы над фреской:
– Я теперь ваш горячий поклонник. Запишите мой прямой номер и, если возникнет необходимость, звоните, не стесняйтесь. Чем смогу – помогу.
Темлюков записал огрызком карандаша прямо на стене: бумаги под рукой не оказалось. Растерянно поблагодарив референта, Константин Иванович положил трубку.
Звонок из ЦК поднял общую температуру. Компания веселилась вовсю. Появление Шуры вызвало новую волну энтузиазма. Присутствие в мастерской обнаженной женщины само по себе могло бы пройти незамеченным. К этому привыкли. Восторг вызвала красота модели. Художники потребовали, чтобы Темлюков вывел незнакомку и представил им. Константин Иванович отправился в ванную с простыней, поскольку женского халата не имел, а свой не знал где искать. Шура сперва упиралась и смущалась, потом все же решилась и явилась в простынях, словно греческая богиня.
– Здравствуй, Афродита!!! – закричали художники. – Знакомь нас с богиней!
Константин Иванович с небольшой емкой характеристикой представил Шуре каждого:
– Грущин. Пейзажист, прудник и русалочник.
– Сева, – протянул руку Грущин. Шура подала свою ручку лодочкой, Грущин нежно взял ее, встал на колено и, поцеловав Шуре руку, со вздохом сожаления отпустил. – Русалочка! Мечта! Костя, дашь на денек. Я как раз тут композицию затеял, да все модели не те.
– Цыпловский, – продолжал представлять гостей Темлюков, – пишет натюрморты, предпочитает битую птицу…
Цыпловский, квадратный бородач, взяв Шурину руку в свои огромные ладони, сказал:
– Кирилл. Меня тут кличут Киром, однако один не пью. А с вас писать – сказка.
– Дохлую птицу с меня будете писать? – нашлась Шура. Восхищенное внимание стольких мужчин расковало девушку. Художники оценили Шурин вопрос и ответили громким ржанием.
– Деткин, – представил Темлюков двухметрового русого великана с розовым детским лицом. – Деткин не пишет ничего. Готовит себя к шедевру, – сообщил Темлюков.
– Налей девушке выпить, – ответил Деткин басом, – пока всех оговоришь, она от жажды помрет.
Тоже мне ухажер.
Шуре подали стакан. Кто-то налил ей вина, кто-то поднес на вилке кусок подогретой на газу колбасы.
Дальше знакомство происходило по ходу. Шура запомнила не всех. Но одного молодого, бледного, молчаливого парня она приметила. Тот не проронил ни слова, кроме своего имени: Николя, – но глаз от Шуры не отвел весь вечер.
Пили за Темлюкова-победителя и за его прекрасный трофей. Все наперебой предлагали Шуре дружбу и поддержку в новой городской жизни. Наконец, условившись в конце месяца всей компанией ехать смотреть фреску, разошлись.
– Как я пришлась твоим друзьям? – спросила Шура, забираясь под одеяло.
– Еще как! – ответил Темлюков. – Теперь от них отбоя не будет. Станут ходить на тебя таращиться. Мужики что надо, не продали, не отвернулись.
– А что малюет тот бледный парень, который назвался Колей, но как-то не по-нашему? – как бы между делом спросила Шура.
– Николя? Это не художник.
– А кто же он?
– Искусствовед. И очень талантливый искусствовед. Живопись шкурой чует. Что, приглянулся?
– Да нет, просто чудной. Весь вечер на меня пялился…
– Не бойся, он не по вашей части, – успокоил Темлюков.
– Как это не по нашей? – не поняла Шура.
– Голубой он. Его не девочки, а мальчики интересуют.
– фу-ты, гадость какая! А чего ж он тогда пялился?
– Ему интересно, почему я именно тебя привез.
Он на женщин как зоолог смотрит…
– Как зоотехник, что ли?
– Пожалуй…
Шура положила голову на подушку и, глянув в потолок, увидела звезду.
– Ой, смотри, небо!
– Это живописная мастерская. Тут окна на небо выходят. Когда луна полная, в мастерской светло, как днем.
– Хочешь любви или устал? – спросила Шура и потянулась как кошка.
Темлюков хотел…

3

Контр-адмирал, в парадном костюме неловко притулившись в кресле, тупо глядел в одну точку. От непривычного напряжения лицо его наливалось кровью.
Шумову приходилось добавлять в палитру кадмий.
Эта дорогая масляная краска огненно-алого цвета для передачи покраснения натуры была необходима. Народный художник СССР, лауреат Государственной премии Иван Иванович Шумов на лицо модели много времени не тратил. Он быстро брал сходство, легко и грамотно строил голову. Основное время и силы уходили на ордена, нашивки, погоны и орденские ленты.
Шумов знал, что именно эти атрибуты, ювелирно выписанные и детально проработанные, вызывают основное восхищение его заказчиков. Контр-адмирал Спесивцев, давний знакомый Шумова, не был исключением, поэтому он совершенно напрасно напрягал голову и шею, стараясь не шелохнуться, в то время как живописец потел над погоном на правом плече. Но Шумов не давал натурщику расслабляться. Он давно заметил, что сановные модели остаются особенно удовлетворены сеансом, если их изрядно намаешь. Это с артиста или коллеги художника можно писать легко, развлекаясь во время работы трепом и лишь изредка возвращая модель в нужную позу. А сановник должен всей тушей ощутить каторжный труд живописца, поэтому Шумов, усадив сановную жертву, требовал полного замирания.
Внимательно поглядев на красное лицо контр-адмирала, живописец решил, что на сегодня хватит: не дай Бог, с натурой приключится удар.
– Павел Андреевич, имеешь право расслабиться. Сегодня мы с тобой неплохо продвинулись.
Взгляни. – И Шумов ловким жестом развернул мольберт.
Адмирал сперва не понял и от неожиданности быстро заморгал глазами, затем, сообразив, что его мучения подошли к концу, благодарно улыбнулся, а взглянув на свое изображение, где за сегодняшний сеанс отчетливо проступили все знаки его адмиральского величия, и вовсе растянул рот до ушей.
– Вставай – ив столовую. Мария Ивановна накрыла и давно ждет нас с обедом.
– Неловко, Иван Иванович. Я без цветов и вина, а хозяйка беспокоилась… – просипел адмирал.
– Отставить! Ты на моем корабле. Тут я капитан.
Марш в столовую! – скомандовал Шумов.
– Есть в столовую, – ответил адмирал и, с трудом восстанавливая кровоснабжение затекших членов, покинул кресло.
Столовая живописца с полированным овалом большого стола, инкрустированного темным деревом по светлому, полукреслами, обитыми гобеленом, цветным хрусталем графинов, бокалов и рюмок больше смахивала на генеральскую столовую, чем на трапезную представителя богемы. Адмирал чувствовал здесь себя по-домашнему легко.
Мария Ивановна подала гуся. В разгар обеда появился незваный гость.
Миша Павшин стоял в дверях и, неловко переминаясь, смущался за вторжение. Референту министерства культуры на порог не покажешь. Иван Иванович Шумов встал и, сделав хлебосольную улыбку, пригласил парня к столу.
– Нет, я на минутку. Мы могли бы где-нибудь поговорить? – спросил молодой человек.
– Милости просим ко мне в кабинет, – предложил Иван Иванович и, обратившись к жене, добавил:
– А ты, мать, займи адмирала. Я недолго.
Иван Иванович указал гостю на кресло возле письменного стола, за который уселся сам. Тот садиться отказался и, отомкнув кейс, достал из него большой конверт. Подавая конверт Шумову, Миша старался не глядеть в лицо Ивана Ивановича и опускал голубые глаза. Иван Иванович взял конверт, извлек письмо и, открыв ящик стола, нащупал там футляр с очками. Картины писал он без очков, а вот читать предпочитал в них.
По мере прочтения письма выражение лица Шумова менялось. Сперва он вскинул одну бровь, изображая недоумение и удивление, затем брезгливо оттопырил губу и, дочитав, двумя пальцами, словно держал не лист бумаги, а зловредное насекомое, убрал письмо обратно в конверт.
– Что требуется от меня? – спросил он Мишу.
– Подпись, – ответил тот.
– Я не совсем понял, от кого исходит этот документ? – пристально глядя на Павшина, протянул Шумов. – Если от группы художников, то я не вижу подписей. Я эту мерзость не писал и подписывать ее первый не намерен. Почему вы, Миша, пришли с этим ко мне?
– Я выполняю поручение Зинаиды Сергеевны Терентьевой. Могу вам сказать откровенно, что поручение это мне омерзительно. Но я на службе… – ответил Павшин.
– Тогда спрошу так. Почему Зинаида Сергеевна выбрала меня первым? Я похож на мерзавца? – Иван Иванович ждал ответа.
Ответа Миша не знал. Он краснел, и Шумов видел, что мальчишка готов расплакаться. Иван Иванович относился к Павшину неплохо, хотя тот, делая критический обзор весенней выставки на Кузнецком мосту, о Шумове упомянул вскользь и без особого энтузиазма. Иван Иванович не обиделся. Он про себя знал все сам. Четырехкомнатная квартира, дорогая мебель, машина, дача – искусством этого не заработаешь. Да, он выбрал ремесло. Он ремесленник, и ремесленник крепкий. За свой товар Шумову не стыдно. Художники не очень жалуют его портреты, но Шумов не претендует на роль гения. Да, мог бы, как и Темлюков, добиться высот, если бы позволил себе творить для души и сердца. Но ремесленник и подлец – совсем не одно и то же.
Поразмыслив таким образом. Шумов вернул конверт.
– Передай уважаемой Зинаиде Сергеевне, что я не пойду против коллектива и, если письмо подпишут все, я присоединюсь, но ни первым, ни вторым, ни третьим я его не подпишу.
Миша благодарно кивнул и, убрав конверт, протянул руку для прощания. Душевным движением Шумова было руки Мише не подавать, но после небольшой паузы Иван Иванович улыбнулся и пожал дрожащие пальцы Павшина.
Проводив референта, Иван Иванович вернулся в столовую.
Адмирал, покончив с гусиной ножкой, рассказывал Марии Ивановне полуприличный анекдот. На тарелке Шумова поджаристая гусиная плоть выглядела аппетитно, но Шумов есть расхотел.
– Мать, принеси армянского бутылочку, того, что Ашот привез, – попросил он жену, усаживаясь за стол.
– Отец, ты чем-то расстроен? – спросила наблюдательная супруга.
– Не приставай, мать. Дай сперва выпить. У меня чувство, что в нужник провалился.
Адмирал только закончил с анекдотом и теперь, услышав про нужник, хотел рассказать еще один, связанный с этим словом, но, увидев армянский коньяк, оживился и подставил свой хрусталь.
– Давай, адмирал, выпьем за хороших людей! – предложил Шумов. – Их у нас куда больше, чем дерьма.
Адмирал против тоста не возражал и с удовольствием глотнул армянского коньяка. Мария Ивановна успела подставить поближе к гостю вазу с фруктами.
Адмирал отщипнул виноградинку и ловко забросил ее себе в рот. Шумов выпил рюмку целиком, как пьют водку, и зажевал лимоном.
– Скажи, Павел Андреевич, вот у вас на флоте гниды встречаются?
Адмирал задумался.
– На кораблях – редко. Среди сухопутных морячков по штабам отыскать можно. А на корабле гниде каюк. Там коллектив с таким жестко поступает.
Коллектив мудрый воспитатель. А что ты, Иван Иванович, вдруг о дряни заговорил?
– Мальчишка из Министерства культуры настроение испортил.
– Такой сопляк мэтру? Настроение? Не пойму.
Объясни, если не секрет. – Адмирал вытер губы салфеткой и достал портсигар. – Мария Ивановна, подымить позволите?
– Курите на здоровье. Сейчас пепельницу подам, – вскочила со своего стула хозяйка.
– Я этот портсигар неделю назад зарядил. Одну сигарету в день позволяю. Врачи заели: не кури, не ешь жирного, не пей… А для чего тогда жить? – Адмирал медленно достал сигарету, помял ее, пошарив по карманам, извлек золоченую зажигалку. – Вот она, моя подружка. Лет двадцать ей, с колесиком, теперь таких не делают. Ронсон. Мне ее английский адмирал в Мурманске подарил. (Мурманск адмирал произнес по-морскому, с ударением на "а".) На юбилей порта на своем флагмане к нам в гости пожаловал.
Старый моряк. Еще в Мурманск в войну караваны с подмогой приводил. Студебеккеры, тушенка, шоколадик… Башкой рисковал… Ну, что там у тебя, Иван Иванович? Чем мальчишка расстроил?
– Есть у нас начальница. Воблой мы ее зовем.
Мальчишка от нее письмо мне приволок. Хочет Вобла одного художника из Союза выпихнуть. Вот и прислала письмецо мне на подпись. Понимаешь, Павел Андреевич, первому. Выходит, я подлец из подлецов, если с меня такое дело она решила начать. Обидно мне.
– Чем же этот художник провинился? – Адмирал смачно затянулся сигаретой и, подержав в утробе табачный дым, с сожалением выпустил его тонкой струйкой.
– Кого из Союза гнать надумали? – напряглась Мария Ивановна. Жена Шумова знала почти всех живописцев, их жен и детей. Помнила и бывших жен, оставленных художниками, и всегда поздравляла тех с рождениями и именинами, пыталась помочь, если у женщин случалась какая нужда.
– Темлюкова Константина Ивановича.
– Вот те раз! Доигрался батюшка. Беда, мужик-то больно хороший…
– Так что же натворил этот хороший мужик? – поинтересовался адмирал. – Погоди, Темлюков? Я же его знаю. У тебя на рождении в прошлом, нет, позапрошлом году был. Такой сухонький, моложавый.
– Он самый. – Иван Иванович налил себе и адмиралу. – Давай еще по одной махнем. – И, не дожидаясь поддержки, глотнул снова полную рюмку. – Темлюков, конечно, дел наделал. Я, Павел Андреевич, Темлюкова не поддерживаю и поступок его не одобряю, но одно дело это, а другое – то…
– Так объяснишь ты наконец, что же натворил этот Темлюков. – Адмирал с сожалением затушил чинарик в хрустале пепельницы и уставился на Шумова.
– Тут в двух словах не расскажешь, – задумался Шумов.
– Расскажи в трех, – посоветовал адмирал.
– Художник Темлюков большой, что и говорить. Бог ему не пожалел, отвесил таланту щедро.
И удача была. В двадцать шесть лет – член Союза.
Мастерская, заказы. Космонавтов писал, правительство. Шел как по маслу. И вдруг – заява: соцреализм – фальшивое учение, вся моя предыдущая жизнь пустая. И понеслось. На своей персональной выставке это заявил: перед народом, перед всей прессой. Министерство, конечно, отреагировало.
Заказов у Темлюкова больше нет. А ему и не надо.
Иностранцы к нему валом. Сам Генрих Дорн у него картинки покупает. Вот и живет отшельником. Друзья от него отвернулись. Я тоже к нему не хожу и к себе не зову. И не потому, что боюсь начальства, мне, Павел Андреевич, он своей заявой в душу плюнул.
Выходит, он теперь настоящий, а я так, халтурщик соцреалистический. Я этого Темлюкову простить не могу. Я честно работаю и халтурщиком и дураком себя не считаю.
– Да лучше тебя, Иван Иванович, я художника и не знаю. Потому и портрет решил у тебя заказать. Для внуков портрет, не для меня. Мне похожесть нужна.
А ты как напишешь, так напишешь. Один в один.
Нет, лучше тебя в Москве никто не может…
Провожая нетвердой походкой адмирала к лифту, Шумов обиду от министерской дамы почти забыл. Искренняя лесть заказчика бальзамно улеглась на душу живописца.
– Прошу, – улыбнулся он, открывая дверь лифта, но адмирал дверцу придержал:
– Слыхал, с других за портрет по две тысячи давно берешь. Почему с меня полторы?
– Друзьям не набавляю, – хмыкнул Шумов. – На рыбалку в Астрахань на своем самолете свозишь.
Тут мой интерес и состоится.
Адмирал погрузился в лифт и, мелькнув парадом орденов и лент, поплыл вниз.
– Я тебя и так свожу, – донесся из глубины шахты его удаляющийся сиплый голос.
Шумов повернулся к своей двери, но в этот момент из второго лифта выкатился круглый и румяный генерал Ямцов. Иван Иванович оглядел парадный прикид генерала, машинально подсчитал количество орденов и нашивок и широко улыбнулся, распахнув дверь в квартиру. Ямцов в друзьях живописца не состоял, и парадный портрет кисти Шумова обходился ему в две с половиной тысячи. Усадив модель на уже знакомое кресло в мастерской. Шумов забежал в ванную, подставил голову под холодный душ, фыркнул, изгоняя лишние алкогольные градусы, и, вернувшись уже твердой походкой в мастерскую, сказал:
– Очень просил бы вас, товарищ генерал, зафиксировать себя в этой позе и по возможности не шевелиться.

4

Миша Павшин сидел на скамейке во дворе дома номер семь по Беговой улице и плакал. Плакал навзрыд, растирая слезы кулаком по распухшему лицу.
Такого унизительного, жуткого для себя дня искусствовед Павшин не мог представить даже в кошмарных снах.
После живописца Шумова по приказу начальницы ему предстояло посетить еще три мастерские.
В первой хозяина он не застал. Монументалист Глунин монтировал свое панно в одной из республик Прибалтики, и в Москве его ждали не раньше чем через неделю. В мастерскую к Неглинкину, что стоял следующим в списке Терентьевой, Павшин отправился без охоты. Неглинкин специализировался на портретах чекиста Дзержинского. Портреты основателя политической полиции Советов его кисти украшали кабинеты специальных ведомств по всей стране.
В среде художников к нему относились с брезгливой неприязнью и с привкусом страха. Неглинкин считался стукачом. Доказано это не было, но сам художник часто упоминал о своих знакомствах в органах и явно этими знакомствами гордился. Ателье он держал в центре, в переулках за Покровским бульваром. Про это ателье ходили разные слухи, но сам Павшин там ни разу не был. Позвонив в глухую, обитую дерматином дверь и не дождавшись ответа, Миша собрался было уходить. Он уже сделал шаг, когда дверь. начала медленно открываться. Павшин повернул обратно и столкнулся с черной, худой девицей. Одежды на ней, кроме длинных сапог, не наблюдалось, но девица оставалась совершенно невозмутимой.
– Мальчик, ты к кому? – спросила она томно.
Павшин покраснел и в первый момент сказать ничего не смог.
– Мальчик, ты к кому? – так же томно повторила девица, не дождавшись ответа на свой первый вопрос.
– Мне нужен Георгий Степанович Неглинкин, – наконец выдавил из себя Павшин.
– Жора, к тебе мальчонка, – с той же интонацией сообщила девушка в глубь помещения.
После чего Павшин увидел перед собой голого Неглинкина. Тот облокотился на девушку, обняв ее бледной волосатой рукой, и, медленно оглядев Павшина, спросил, растягивая каждое слово:
– Я тебя не помню. Ты кто? – Неглинкин, с трудом удерживая равновесие, покачивался сам и покачивал девицу.
– Я Павшин, референт Министерства культуры, – сообщил Миша.
– Агата, веди его в наш салун, – проговорил Неглинкин и исчез в темноте своей мастерской.
Агата взяла Павшина за руку и повела, оставив дверь открытой. Оглянулась, медленно затворила дверь. После чего опять взяла Павшина за руку.
В затемненном помещении мастерской на кушетке, креслах и просто на полу сидели еще три голые девицы и один молодой человек очень маленького роста и удивительно пропорционального сложения. Приглядевшись к юноше, Павшин понял, что молодой человек или кореец, или китаец, или японец. К своему стыду, Павшин в определении восточных национальных признаков был слабоват. Юноша смотрел на Павшина невидящими глазами, рот его улыбался. Павшину стало не по себе.
– У меня к вам дело, – сказал он Неглинкину, с трудом обнаружив его на софе.
– У тебя ко мне дело? – ничего не выражающим голосом переспросил хозяин мастерской.
– Да, – подтвердил Павшин. – Но, кажется, я не вовремя.
– Ты куришь? Пьешь? Или нюхаешь? – поинтересовалась Агата, обнимая Мишу. И, не дождавшись ответа, попросила:
– Поцелуй мне грудь.
Миша отшатнулся.
– Он ширяется, – вяло ответила за Мишу пепельная девица.
– Еще один импотент, – проговорила особа с короткой стрижкой и большой грудью.
– Я лучше пойду, – неуверенно промычал искусствовед, но выполнить задуманное не успел. Девушки, проявив необычайную прыть, кинулись к нему и повалили на пол.
– Что вы делаете? – закричал Павшин.
– Они собрались тебя трахнуть, – бесстрастно сообщил Неглинкин, не поднимая головы с подушки.
Павшин хотел заорать, но большая грудь стриженой особы плотно прикрыла рот искусствоведа. Три Другие пытались расстегнуть ему брюки. Только один китаец, кореец или японец продолжал молча улыбаться страшной улыбкой. Павшин невероятным усилием оттолкнул девушек и сшибая по дороге мольберты, маленькие столики и стулья, рванул к выходу.
Запутавшись в драпировках, разбросанных на полу, он упал. Миша был готов биться до конца, но на него больше никто не нападал. Девицы, как прежде, развалились каждая на своем месте и не обращали на Павшина никакого внимания. Он судорожно встал, оглядываясь в поисках выхода.
– Подними Феликса, – услышал он голос хозяина.
– Что? – не понял Павшин.
– Феликса Эдмундовича подними, – голос принадлежал Неглинкину, сам хозяин оставался на софе и глядел в потолок. Только теперь Миша заметил поваленный им мольберт с портретом на подрамнике.
– Не обижай Феликса. Подними, – еще раз попросил хозяин, не поднимая головы. Но на этот раз в его голосе появились новые и, как показалось искусствоведу, зловещие нотки.
Павшин трясущимися руками исполнил просьбу и, долго и неумело борясь с замком, наконец оказался на лестничной площадке. Он оглядел себя и, смущаясь, принялся приводить в порядок свой туалет. Покончив с этим, вышел на улицу и, словно лунатик, побрел в сторону бульвара. Прохожие с любопытством его оглядывали. И только когда две молодые дамочки, посмотрев на искусствоведа, прыснули в кулак, он понял, что в его облике не все в порядке. Шмыгнув в кафе, Павшин уставился на себя в зеркало возле гардероба и ахнул. Его лицо покрывали полосы губной помады разных цветов и оттенков. Умывшись в туалете и убрав следы посещения последней мастерской, Миша посмотрел на часы. Пяти не было, и дисциплина требовала совершить еще один заход. На очереди стоял живописец Каретников. В дом на Беговой Павшин попал около шести. Дверь Каретникова оказалась незапертой, и Павшин, постучав и не получив ответа, осторожно вошел. Опасаясь сюрпризов и в этой мастерской, Миша двигался очень медленно. Стае Каретников в матросской тельняшке пил водку с друзьями. Два друга, рабочие из соседнего магазина, пребывали сильно навеселе. Увидев Мишу, Каретников встал и, покачиваясь, направился навстречу гостю.
– Во дела! Сам искусствовед пожаловали! – закричал живописец и, обнимая Павшина, быстро продолжал:
– Картину только кончил, мужиков позвал!
Пьем вот… Надо же кому-то показать. Работа непоказанная душу распирает. Гляди, цени. Васютка, налей искусствоведу, – обратился Каретников к одному из дружков. Васютка долго упрашивать себя не заставил, а вскочил и, плеская мимо стакана, налил водки Мише.
– Я не пью, – сказал Павшин. – Пожалуй, я приду в другой раз. У меня дело…
– Как это в другой? – заорал Каретников, зверея. – Ты искусствовед, я художник. Смотри, критикуй, отрабатывай свой хлеб. Не будь нас, художников, на хрена все твое искусствознание?
Паша вскользь глянул на картину. Типичный заказной сюжет. Два сталевара. Ручей расплавленного металла, на втором плане цех, мелкие фигурки с тележками, баба в красном платке – все, как положено. Миша отметил, что картина еще очень сырая.
Писать ее надо долго. Скорее всего, не меньше месяца. Цвет Каретников чувствовал: в банальном заказном сюжете имелись удачные находки. Каретников хорошо вписал в пар от горячего металла интерьер Цеха. Белая дымка позволила обобщить план, уйти от деталей.
– Стае Филиппович, картина ваша в работе. Закончите, поговорим. А пока я пойду.
Каретников после слов Павшина успокоился и примирительно заявил:
– Тебя, брат, не проведешь. Молодой, да ранний.
Ты уж не обижайся, говори, с чем пришел. Не думай, я в себе… – И, повернувшись к дружкам, добавил:
– Завтра зайдете.
Когда рабочие, пошатываясь, покинули мастерскую, Каретников пожаловался Павшину:
– С них сталеваров приходится писать. Натурщиков вторую неделю не шлют. Черт знает что у них там за порядки. А с этими какая работа? Притащат водки из магазина. Водка у них дармовая, а выпить негде.
Вот они двадцать минут позируют, два часа пьют. Ну и я с ними, чтоб не отрываться от народа…
Павшин достал конверт и протянул Каретникову.
– Зинаида Сергеевна велела прочитать и подписать.
Каретников читал медленно. Закончив, он уставился на Павшина.
– Ты с этим ко мне?!
Больше слов Каретников произносить не стал, а схватил Мишу за шиворот, подтащил к двери и, раскрыв ее ногой, вышвырнул Павшина, как щенка, на лестницу. Миша, ударившись о железную сетку шахты лифта, слышал, как Каретников захлопнул свою дверь и повернул ключ.
Павшин пешком спустился с девятого этажа, вышел во двор, сел на скамейку, и у него началась истерика…
– Гляди, искусствовед расстроился.
Миша протер глаза и увидел Васютку, с жалостным участием взирающего на него. Приятель Васютки мочился за скамейкой, на которой сидел Миша.
После того как получил облегчение и аккуратно застегнул брюки, он ответил:
– Видать, Каретников обидел. А ты не переживай, он парень крутой, но справедливый.
Поскольку Миша не отвечал, а лишь продолжал всхлипывать, приятели переглянулись, словно раздумывая, как помочь человеку. Лекарство от всех недугов, и физических и духовных, они знали одно – водка. Это лекарство никогда еще их не подводило. Приятель Васютки достал из кармана спецовки стакан, Васютка бутылку. Нацедив половину стакана, Васютка протянул ее Павшину:
– Выпей, полегчает.
Миша кинул на друзей ненавидящий взгляд голубых глаз, неожиданно для себя взял стакан и залпом влил в глотку.
Водку Павшин пил почти первый раз в жизни. Вино иногда потягивал, но не больше одного бокала за вечер.
А водки не пил никогда. Лет в двенадцать на рождении матери, когда гости разошлись, Мишу мучила жажда, он взял тонкий стакан с прозрачной жидкостью, что стоял на неприбранном столе, и, решив, что это вода или боржоми, выпил. Родители, отец тогда был жив, полчаса откачивали мальчика. После того случая Павшина при виде водки передергивало. Совершив сейчас столь неожиданный поступок, Миша покраснел лицом, немного закашлялся, но ужас детства не повторился.
– Закусить надо человеку, – сказал Васютка.
Его приятель снова отправил пятерню в брючный карман, поелозил там и извлек шоколадную конфету «Ласточка». Конфета от тепла организма сильно подтаяла, но Васютка сумел ее аккуратно развернуть и прямо с бумажки протянул Мише. Тот конфету слизал, да так ловко, что приятели снова переглянулись, а Васютка восторженно изрек: , – Искусствовед…
Миша, хоть и был не в себе, но, услышав одобрительную оценку своим профессиональным качествам в связи с «Ласточкой», не смог сдержать улыбку. Заметив, что парень перестал реветь и улыбается, Васютка обрадовался:
– Гляди, Петруха, помогло…
На что приятель ответил без всяких эмоций:
– А ты думал? Водка!..
– Тебе душевный разговор нужен, – сказал Васютка Павшину. – Мы бы с тобой с нашим удовольствием, но сейчас машина у магазина. Надо сгружать.
Дунька – баба строгая.
– Вась, давай его к Олегу в котельную запустим.
Пусть поговорят, – предложил Петруха.
– Не оставлять же человека на улице, – согласился Васютка и добавил:
– Ты, искусствовед, не сумлевайся. Олег – мужик образованный, не чета нам. Поэт. Стихи сочиняет. Он тебя поймет.
Павшин, согретый внутри непривычной дозой спиртного, не возражал. Свет из мрачного черного постепенно розовел в его глазах. Поэтому он, ничего не спрашивая, с улыбкой поплелся за Васюткой и Петрухой. Те подвели его к лесенке, ведущей в подвал. Васютка спустился первым и сильно три раза ударил каблуком башмака в дверь. Через минуту дверь приоткрылась, и из нее высунулся длинный субъект с бритой головой, в грязном фартуке из рогожи. Васютка что-то тихо сказал субъекту, ткнув пальцем в сторону Павшина, и, получив согласие" крикнул:
– Петруха, давай сюда искусствоведа.
Сдав Павшина и получив удовлетворение от завершенной миссии, приятели отправились разгружать водку и коньяк с прибывшей машины. Миша же оказался на топчане возле железного горнила, пышущего огнем и жаром. Олег, так звали хозяина котельной, подбросил в топку несколько лопат угля, после чего закрыл чугунную дверцу горнила и присел на табурет.
– Выкладывай свое горе. В силах – помогу, а нет, на нет и суда нет, – сказал он Павшину, закуривая папиросу. Пачки с «Беломором» валялись в разных углах котельной.
Мише сделалось уютно и тепло, и он сам не заметил, как рассказал долговязому парню, в какую историю влип. Рассказал и про больную мать, и про подростка-сестру, что осталась на его руках после смерти отца…
– Ты по шею в дерьме, – сообщил Олег, выслушав рассказ Павшина.
– Знаю… – согласился Миша.
– Знаешь, так чего сидишь? Министерство культуры – филиал КГБ. Там стукачам место, а нормальным людям там делать нечего. – Олег сплюнул окурок «Беломора» и ловким движением башмака ввинтил его в бетон пола.
– Оклад двести. А у меня две души на руках…
В музее больше сотни не дадут. Вот и сижу.
– Из-за тугриков, – презрительно подытожил Олег.
– Не только. Моя работа дает возможность за всем новым наблюдать. Отслеживать искусство, так сказать, в его развитии.
– Какое искусство?! – Олег как пружина разогнулся во весь свой рост и застыл над Павшиным.
– Наше. Референту все мастерские открыты…
Ходи – смотри. – Миша задрал голову, чтобы видеть лицо Олега, но увидел только острый кадык и презрительно сжатый рот.
– В твоем министерстве искусством и не пахнет.
Каретникова я по-человечески понимаю, он с тобой не сдержался. Но сам каков?! Я один раз к нему в мастерскую зашел, и баста. Меня туда больше на веревке не затащишь. Пишет ударников труда с алкашей. Рожи им румянит, лозунги вокруг вешает. Здоровый мужик, не стыдно?
– На хлеб зарабатывает, – неуверенно заступился Павшин.
– На хлеб, говоришь? Шел бы вагоны разгружать. Силы-то не занимать. Тебя вон как приложил.
Нет у вас там никакого искусства. Искусство у нас по подвалам. Сидят мужики, орденов и денег у коммуняк не просят и творят. Искусство в России под землей надо искать. О таких и писать надо…
– Ты о диссидентах? Так они рисовать не умеют.
Дилетанты… – пожал плечами Павшин.
– Запомни, искусствовед. Пройдет время, и по этим дилетантам о душе России судить будут. Они останутся, а все ваши Лактионовы и Иогансоны сгинут.
Олег схватил лопату и нервно подбросил угля в топку. Один угольный булыжник отскочил и чуть не задел Мишин башмак.
– Талантливый кич, может, и войдет в историю искусства, но художник без школы ничего путного сделать не может. – Павшин трезвел от остроты вопроса, – и голос его становился громким и уверенным.
– Не может?! – закричал Олег и забегал по котельной. – А Ван Гог? А Руссо? А Пиросмани? Знаешь, сколько сейчас стоят их работы на мировом рынке? Сотни тысяч! Какой же ты искусствовед после этого. Трусы вы и мразь! Если ты с ними, так чего плачешься в жилетку? Утри сопли и беги дальше со своим письмом. Твой Темлюков разобрался, что к чему.
Топите его, бейте. Он вам теперь как бельмо на глазу.
– Темлюков – другое дело. Он мастер. У него рука железная. Темлюков – художник. – Павшин тоже встал с топчана и, заложив руки за спину, зашагал по подвалу.
– Выходит, обрыдла ему железная рука, раз ею начальственные морды румянить пришлось. Стыдно за свою железную руку стало. Вот вы его и топчете…
Олег поджег очередную папиросу.
– Я не топчу, – тихо ответил Миша и остановился перед Олегом. – Мне от этого дела тошно, а как поступить – не знаю.
– Чего тут знать. Пошли свою начальницу и живи как человек. Вот у меня сменщика нет. Иди ко мне в смену. Сутки уголек покидаешь, два дня пиши свои эссе. И деньги будут, и совесть сохранишь.
– А сколько денег? – неуверенно спросил Павшин.
– Двести пятьдесят. Побольше, чем в твоей конюшне. Водка дармовая. Мужики из магазина принесут. И времени свободного полно…
– Я не пью, – заявил Миша и покраснел, вспомнив, с каким трудом спустился по ступенькам котельной. Но Олег не обратил внимания.
– Сам не пьешь, друзей угостишь, девушку…
У тебя девушка есть?
Павшин задумался. Девушка, с которой он проводил много времени, была. Звали ее Ксенией. Ксения заканчивала Институт культуры. Но с ней Павшин не спал. Они часами говорили на разные темы, с ней было легко и не скучно, но любовного томления Миша к Ксении не испытывал.
– Есть, мы дружим, и все…
– Тогда это не девушка, а приятель. О приятелях я тебя не спрашиваю. Они у каждого есть.
Олег вынул из кармана портмоне, извлек из него карточку и протянул Павшину:
– Кирка, зазноба моя. Видимся редко.
– Почему? – не понял Миша, разглядывая озорное конопатое лицо приятельницы Олега.
– Она в Ленинграде, я в Москве. Как три дня выпадает, я к ней. Потому в котельной.
– А я думал, ты в котельной стихи пишешь… Мужики доложили, что ты поэт, – сказал Павшин, возвращая снимок.
– Стихи – это мое… Мое несчастие. Стихами я злость к жизни выражаю.
– Печатать пробовал? – поинтересовался Павшин.
– Я в психушку не хочу… У меня для них стишки зловредные.
– Прочти, – попросил Павшин.
Олег подошел к стене, отложил два кирпича и извлек из тайника ученическую тетрадку. Полистал, вытянулся во весь свой долговязый рост и, остановив взгляд, громко объявил:
– «Номенклатуре».
Затем отодвинул тетрадь на расстояние вытянутой руки и монотонно, поставленным голосом начал:

 

Оставьте блуд, вранье и умиленье,
Рожденные в грехе, забывшие завет,
Вы за собой несете запах тленья,
Запомните, для вас прощенья нет!

 

Павшин еще не понял, а только почувствовал, что перед ним сейчас происходит что-то страшно крамольное и опасное. Он втянул голову в плечи и зажался, как перед ударом. Олег ничего не видел. Он был весь в своем стихе и в грязной котельной, в драной, черной от угольной пыли спецовке обличал режим:

 

Ханжи, в броне фальшивых идеалов,
В загоне для скота растите вы детей,
Надеетесь себе вы вырастить вассалов,
Но знайте, вырастите палачей.

 

Страх Миши уступил место любопытству. В кругу Павшина крамольные речи случались нередко. Но это были обычные разговоры интеллигентов, которые подсмеивались над системой, сносно с ней уживаясь. А Олег призывал к борьбе. Он обличал, пугал носителей власти;

 

Они придут, циничные и злые,
Сметая рухлядь ваших алтарей,
Как саранча, как полчища Батыя,
Без веры в Бога, черта и царей.

 

Голос истопника окреп и звенел, отражаясь низкими сводами котельной, он отбросил тетрадку и продолжал по памяти:

 

И с плеч покатят ваши головенки,
Обрызгав кровью сапоги сынов,
За проституток, джинсы и дубленки
Они со смехом продадут отцов.

 

Олег подошел вплотную к Павшину и последнее четверостишие выкрикнул, глядя искусствоведу в глаза, как будто он, Павшин, и был тем самым ненавистным представителем номенклатуры, обличенной и раздавленной подпольным поэтом:

 

И будете вы в панике звериной
Беззубой пастью слезно вопрошать,
Как дети стали бешеной скотиной,
Но будет поздно слезы проливать…

 

Закончив свое пламенное чтение, Олег без всякого перехода, обыденно взял совковую лопату и кинул в топку новую порцию угля. Затем подобрал с полу тетрадку и аккуратно убрал ее в тайник, заложив его кирпичом.
– А ты спрашиваешь, печатаюсь ли я? Меня напечатают, когда коммунизма уже не будет. И, скорее всего, меня тоже…
– Не боишься? – тихо спросил Павшин.
– Их? – в свою очередь спросил Олег. И, не дожидаясь реакции Миши, ответил сам:
– Эту мразь не боюсь. В психушках сейчас лучшие люди. Хотя на воле, чего говорить, куда лучше.
– Когда на работу выходить? – спросил Павшин.
– На какую работу? – не понял Олег.
– К тебе в сменщики, – улыбнулся Павшин.
– К восьми. Послезавтра. Да одежонку захвати подходящую. У меня на тебя спецовки нет. Выпишу, а дадут через месяц, когда сезон начнется…
– А сейчас что?
– Сейчас – пробная топка, но без работы не останешься. Будем уголь разгружать, котел чистить.
Миша полез в карман за записной книжкой, чтобы записать в нее время новой службы, и наткнулся на мятый конверт с письмом министерства.
– Вот это письмо. Хочешь, прочту?
– Зачем пачкаться? – фыркнул Олег и открыл печь. – Предай его огню.
Миша на минуту задумался, потом решительно подошел к огнепышущей дверце и, обжигаясь жаром, отправил пасквиль в гудящее пламя.
– Господи, как хорошо стало, – удивился новому чувству искусствовед и крепко пожал руку своего нового друга. – Как я рад, что тебя встретил.
– Хороших людей в нашей стране по подвалам искать надо, – ухмыльнулся Олег. Пошарил в карманах и протянул Павшину листок. – Почитай на досуге. Это про нас, про истопников…
Миша вышел на улицу. Серый пасмурный день показался ему солнечным. Увидев отходящий трамвай, он догнал его и на ходу вскочил на подножку. Трамвай шел мимо Нижней Масловки. Миша поднялся в мастерскую Темлюкова. Дверь оказалась заперта.
Павшин написал Константину Ивановичу записку и прикрепил на дверь. Затем уселся на ступеньку перед мастерской и прочитал стихотворение Олега, что тот сунул ему на прощание. На ученическом листке твердыми печатными буквами подпольный поэт вывел:

 

Я истопник и туши ваши грею,
Чтоб вы заснули в чистеньком тепле,
От сажи и от копоти зверея,
Поддерживаю я огонь в котле.

 

В подполье мне приходится стараться,
Кидая в топку черный уголек,
Вам черти по ночам с моим лицом не снятся,
Они придут и спросят свой оброк.

 

За то, что вам мила полусвобода,
За то, что стережете свой обман,
За то, что нету Бога у народа,
За то, что к миру перекрыли кран.

 

Павшин дочитал и вприпрыжку понесся вниз по лестнице, повторяя про себя: «Я истопник и туши ваши грею…»

5

Шура впервые проснулась не от криков матюхинских петухов, а от дребезжания московского трамвая.
Солнце вовсю лупило в потолочное окно, заливая мастерскую лучами непривычного верхнего света. Темлюков постель покинул. Шура обнаружила его в ванной, когда пошла умываться. Константин Иванович мочил под душем бумагу, натянутую на подрамник.
– Чего это ты бумагу купаешь? – удивилась девушка.
– Ватман мочу. Акварель с тебя решил написать, – ответил Темлюков, трогая влажную бумагу ладонью.
– Опять сидеть? Нет уж, дудки. Я первый день в Москве, и ты меня в город поведешь. Хочу на Кремль смотреть, по Красной площади протопать. А вечером хочу в театр. В Большой хочу. Я в Большом в жизни не была. А с меня еще нарисуешься, время будет.
Темлюков вздохнул и, поставив подрамник с бумагой на стеллаж, позвонил Соломону Берталю. Тот оформил несколько постановок в Большом театре и имел возможность помочь с билетами. В Большом давали Сусанина, а на сцене Дворца съездов гастролировал зарубежный балетный коллектив. Берталь посоветовал балет.
– Договорился. Вечером поведу тебя на балет аж в самый Кремль, поэтому днем мы туда не пойдем.
А Москву я тебе покажу. Мою Москву, которую, люблю и знаю.
– А в чем же мне в театр идти? У меня ни платья, ни туфель таких нет. Позориться неохота, – пожаловалась Шура.
– Пока гулять будем, все и купим, – ответил Темлюков и полез в свой рюкзак, где в банковских упаковках валялись тысячные пачки клыковского гонорара. Девушка побежала доумываться, и через полчаса они, миновав гостиницу «Советскую» и перейдя мост у Белорусского вокзала, очутились на улице Горького. Шура крепко держала Темлюкова под руку и, стараясь ступать красиво, разглядывала все вокруг. Более всего ее притягивали витрины, что тянулись бесконечными стеклами вдоль тротуара. Но, зайдя внутрь, она терялась и не знала, что выбрать.
Платьев висело много, но когда продавщица снимала их с вешалки и протягивала Шуре, та примерять их отказывалась. На советский ширпотреб она насмотрелась в Воскресенском.
– Кость, помоги выбрать, – попросила девушка.
Темлюков терпеть не мог магазины, и разборчивость Шуры его начала раздражать.
– Знаешь, я тут тебе не советчик. За дамской модой не слежу.
Потом, что-то сообразив, взял Шуру за руку и быстро вытащил из магазина:
– Сейчас нам помогут.
В Доме моделей возле Пушкинской площади работала знакомая Темлюкова Вера Седлецкая. Прекрасный художник-модельер с большим вкусом. Вера оказалась на месте. Оглядев Шуру с ног до головы, как цыган оглядывает лошадь, Вера пригласила их на второй этаж.
– Деньги-то у тебя есть? – спросила она Темлюкова.
– Сегодня я богат, как персидский шах, – ответил Константин Иванович.
Подмигнув Темлюкову, Вера куда-то скрылась и минут через десять вернулась с кипой разноцветных платьев.
– Раздевайся, – приказала она Шуре.
– Прямо здесь? – не поняла девушка.
– Прямо здесь. Да побыстрее. Я спешу. – Вера вынула из кипы легкое, бежевого шелка индийское платье, приложила к Шуре:
– Ничего. Примеряй.
– Ой, а как? – смутилась Шура, вертя платье в Руках и не соображая его конструкции.
– Ты что, ее прямо из леса приволок? – спросила Вера.
– Почти, – ответил Темлюков.
Вера выхватила платье из рук Шуры и, протянув через голову, моментально надела.
– Из леса, говоришь, – повторила Вера, разглядывая наряд. – Колдунью нашел? Уж не вторая ли это Марина Влади… Сойдет, как думаешь?
Темлюков поглядел на Шуру и замер. Вместо красивой, но по-деревенски простенькой молодицы перед ним стояла красавица с полотен Гейнсборо. В Шуре появилось нечто английское, словно от породистой лошади. Такой он себе Шуру не представлял.
– Хороша скотинка, – усмехнулась Вера. – Вкус у тебя, Темлюков, есть.
– Ты сама колдунья, – ответил Темлюков Вере. – Платье берем. Только научи ее это платье надевать.
А то придется тебе жить с нами.
– Обучится. Чему-чему, а тряпки носить любая баба обучится. А жить мне с вами проку нет. Я тебя один раз попробовала. Мужик ты ничего, но нам, двум медведям, в берлоге тесно. Ты свои фрески, я – тряпки. Пусть колдунья тебя терпит…
– Спасибо тебе. Вера, – понимая, что модельер спешит, стал прощаться Темлюков. – Заходи к нам.
– Чего спасибо? Твою кобылку подковать надо.
Пошли за мной.
Темлюков с Шурой, едва поспевая, спустились за Верой на первый этаж. Вера снова исчезла и появилась на сей раз не одна, а с полной пожилой брюнеткой. Та, быстро оглядев Шуру, опять вышла и вернулась с тремя коробками. Шура примерила три пары туфель, и каждая пара ей оказалась точно по ноге.
– Откуда вы мой размер знаете? – удивленно спросила она брюнетку.
– Я твою лапу деревенскую за версту вижу. Какие берешь?
– Эти, – ответила за Шуру Вера, указав на темно-коричневый лак. – Итальянские?
– Они самые, – ответила брюнетка. – Пятьдесят пять.
Темлюков отдал деньги и, взяв Шуру под руку, попрощавшись, вышел. Они брели по Пушкинскому бульвару, и Константин Иванович не мог отвести от Шуры глаз. Даже походка у девушки изменилась.
«Хороша пара, – подумал Темлюков. – Леди с полотен Гейнсборо и шпана в ковбойке. Придется и себя в костюм одевать, а вообще, так даже интереснее».
– Чего пялишься? Влюбился, что ли? – спросила Шура. – Давай где-нибудь пожрем. Жрать охота.
Есть тут забегаловка какая-нибудь?
Темлюков выпучил глаза: так не вязалось заявление Шуры с ее обликом. Он ухмыльнулся.
– Ему смешно, а у меня живот с голодухи сводит. Сперва накорми, а потом пялься, – обозлилась Шура.
– В таком наряде в забегаловку не ходят. Придется тебя в ресторан вести, – с трудом справляясь с приступом смеха, ответил Константин Иванович.
Они вернулись на Горького и, спустившись вниз, оказались возле ресторана «Центральный». Швейцар поклонился Шуре и, с недоверием оглядев Темлюкова, пропустил их в холл. Молодой чернявый официант указал на маленький столик у окна и, оставив им книжицу меню, отошел. Темлюков подал меню Шуре, затем спохватился и взял себе.
– Давай блины с икрой есть, – предложил он.
– Блины на поминках едят, – удивилась Шура, – а икры я отродясь не пробовала. Нет, пробовала, но только щучьей.,.
Девушка в белом фартуке возила между столиками тележку с цветами, возле Темлюкова остановилась:
– Купите букет вашей красавице.
Темлюков вынул из ведерка букет из пяти коралловых роз.
– Сколько?
– Всего десять рублей… – ответила цветочница.
– Сколько, сколько? – переспросила Шура.
– Червонец, – пояснил Темлюков, доставая деньги.
– Что? Десятку за пять цветочков?! Да она спятила. Засунь ей эти розы в жопу… – Шура от негодования вскочила с места.
– Такая красивая барышня, а так лаются, – испуганно пробурчала цветочница и, схватив деньги, быстро укатила свою тележку.
– Да знаешь, сколько мне за червонец надо стены раствором закидать?! – не унималась Шура.
– Успокойся. Сегодня мы с тобой гуляем. Это твой первый день в Москве. Пусть он тебе запомнится и этими розами.
– Спасибо, Костя. Мне никогда никто роз не дарил. Да больно дорого просят. Вот я и не сдержалась.
Дура деревенская. – Шура взяла букет. – Мне цветы к лицу?
– Тебе все к лицу. Ты у меня сегодня самая красивая девушка в Москве. Я тебя люблю.
– И я тебя люблю. Сегодня самый счастливый день в моей жизни.
Вечером на балете в кресле Дворца съездов Темлюков заснул. Бинокль из его рук вывалился и по уступам партера поскакал вниз. Шуре тоже хотелось спать, но она глядела на сцену, где в полумраке белые нимфы принимали всевозможные позы, и думала о платье, что выбрала для нее модельер Вера. Почему она напялила на нее эту жухлую тряпицу? В кипе, что Вера принесла для примерки, было очень красивое платье с блестками. Оно так и било в глаза золотыми и серебряными искрами. Шура, конечно, выбрала бы его. А они радуются на эту линялую дрянь. Видно, непросто будет ей с москвичами.
Нимфы вышли на поклон, в зале дали свет. Громкие овации разбудили Темлюкова. Он для порядка тоже немного похлопал, после чего они с Шурой пристроились в поток зрителей, тянущихся к выходу.
Возвращались на метро.
– Во красотища, – сказала Шура Темлюкову, проходя мимо бронзовых фигур Площади революции.
– Помпезное убожество и безвкусица, – ответил Темлюков, угрюмо оглядывая бронзового матроса с гранатой.
– Ой, тебе не нравится?
– А что здесь может нравиться? – насупился Темлюков.
– Ну и набалованные вы, москвичи! У них и автобусы, и троллейбусы, и метро, словно дворец, а им все не так. Вот из Матюхино в Воскресенское не то что троллейбуса или метро, телеги не дождешься. Все пехом.
– У вас такая благодать, что грех в транспорт лезть. Ходи, дыши да любуйся, – ответил Темлюков, подводя Шуру к эскалатору.
– Боюсь. Ой, боюсь, не войду, – забеспокоилась Шура, упираясь возле самодвижущейся лестницы.
Темлюков улыбнулся, взял Шуру на руки и, как ребенка, занес на эскалатор.
– Ты чего? Люди же смотрят, – смутилась Шура.
– Пусть смотрят, – ответил Темлюков, ставя девушку на ступени. – Держись за меня.
Шура уцепилась за рукав Константина Ивановича и замерла. В конце лестницы Темлюков снова поднял Шуру и вынес в холл станции. Выйдя на Ленинградский проспект, Темлюков огляделся. Все киоски давно закрылись. Сигарет оставалось несколько штук, но теперь уже не купишь. Еды в мастерской – только пирожки Нади Клыковой. В продовольственный магазин они так и не зашли. Весь день было не до того, а сейчас все закрыто.
– Придется чай с пирожками пить, – грустно заметил Темлюков, мечтавший о куске хорошего мяса.
– А я бы выпила. Надо первый день отметить. Но у вас все закрыто, – пожалела Шура.
– Водки сейчас добудем, – ответил Темлюков и направился к стоянке такси.
– Зачем на такси деньги тратить? Мы же почти дома! – воскликнула Шура. Она помнила, что до метро Динамо они шли минут пять. Темлюков не ответил. Подойдя к машине, он о чем-то поговорил с водителем. Тот вышел, опасливо огляделся по сторонам, после чего открыл багажник и быстро сунул в руку Темлюкову бутылку «Столичной».
– Ты о чем с ним говорил? – полюбопытствовала Шура.
– Водки взял.
Темлюков показал Шуре торчащую из кармана бутылку…
– С вами, москвичами, не соскучишься, – засмеялась Шура.
Отмыкая ключом дверь мастерской, Темлюков, заметил приколотую кнопкой бумажку. Развернув, прочел: «Константин Иванович, позвоните мне в любое время». Дальше шли цифры телефона и подпись:
«Михаил Павшин». Темлюков, размышляя, что бы могла значить эта просьба, решил зажечь свет, но передумал. Сегодня гостей он не хотел, поэтому вместо света зажег свечку.
– Электричества нет? – удивилась Шура.
– Электричество есть. Давай вдвоем посидим.
А на свет сбегутся.
– Художники твои?
Шура села в кресло и скинула туфли: новая обувь за день утомила, да ей и не приходилось раньше так долго ходить на каблуках. Темлюков смотрел на Шуру при свете свечи и вспомнил их первый вечер в клыковском клубе.
– Надень мой языческий костюм. Помнишь, как ты его в первый раз примеряла?
Шура помнила. Ей вовсе не хотелось снова раздеваться-одеваться, но она сдержалась и, сняв новое бежевое платье и уверенно открыв темлюковский сундук, отыскала языческий сарафан.
– Может, и волосы так же распустить?
– Умница. Все понимаешь, – одобрил Константин Иванович.
О своей фреске Темлюков с того самого момента, когда ее закончил, ни с кем не заговаривал. На вопросы пожимал плечами:
– Надо смотреть. Как можно рассказать живопись?
Но фреска жила в нем. Он помнил о ней каждую минуту. Даже когда думал о другом, где-то в подсознании стучали маленькие звонкие и радостные молоточки. Они отбивали: «Сделал, сделал, сделал». И от этих ударов Темлюкову становилось хорошо и спокойно. Он может заниматься чем угодно, а там на стене ведут свой танец его богини. Он умрет, а они будут так же кружить свой бесконечный хоровод, и отблески невидимого костра так же будут озарять их лица и тела. И одна из этих богинь теперь с ним. Живая, немного испуганная огромным городом, но сказочно красивая.
Темлюков чувствовал, что с каждым часом все больше влюбляется в Шуру. Ему нравится смотреть на нее. Сегодня день потерян, но завтра он начнет серию картин. Он будет писать ее обнаженной и одетой в разные ткани. Он будет писать ее в полный рост и портреты. Руки чешутся работать. Ему еще никогда так не было жалко потраченной минуты. "Господи!
Почему в сутках только двадцать четыре часа? Господи, почему половина из них без солнца?!"
Шура, как и тогда в клубе, расстелила на столе свою косынку, поставила тарелку с пирожками и, поняв, что Темлюков думает о чем-то своем, сама откупорила бутылку и разлила по стаканам.
– Полетал сокол мой под небесами, теперь лети ко мне.
Темлюков подошел к Шуре, взял из ее рук стакан, выпил, глядя девушке в глаза, вытер рукавом губы, обнял, крепко и долго поцеловал.
– Мой милый, кажется, приплыл. Пошли в твою опочивальню. Помнишь ночь в Матюхино? Сейчас тебе будет еще лучше. Я сегодня на любовь добрая, – сказала Шура и повела Темлюкова за собой. Он хотел обнять ее, но Шура не далась. – Не спеши, я сама. Неси сюда свечку.
Темлюков пошел за свечой, а когда вернулся, увидел обнаженную Шуру. Темлюков поставил свечку на пол у ног девушки и принялся целовать ее колени, бедра. Шура взяла Темлюкова за плечи, сняла с чего рубашку, погладила грудь и, расстегнув ремень, опустилась на колени.
Темлюков имел женщин предостаточно. Жизнь художника и моделей происходит гораздо свободнее, чем принято у добропорядочных обывателей, но так хорошо, как с Шурой, ему не было. Может, было, но Темлюков этого не помнил. Откуда эта деревенская девчонка знала столько слов в непростой азбуке физической любви? Большой практики у нее быть не могло. В деревне каждая встреча мужчины и женщины фиксируется. В Воскресенском Шуру уважали, а гулящих девок на селе презирают. Выходит, по женскому чутью, заложенному самой природой.
Темлюков ничего не видел и не слышал. Он брал женщину и не мог насытиться. Казалось, что и сил больше нет. Он откатывал к стене, видел медную гриву, зовущий алый рот и всю ее такую бесстыдную и манящую, и желание приходило снова.
– Ну и кобелина же ты, – сказала Шура и, пошатываясь, направилась в душ. – Вроде старый, плюгавый, откуда берется? Или вы все художники такие кобели?
Темлюков не ответил. У него не было сил. Он улыбнулся и заснул. Шура приняла душ, выйдя из ванной, взглянула на спящего Темлюкова, покачала головой и открыла окно. Ветер гнал по Нижней Масловке опавшие листья. В Москве начиналась осень.
Назад: 8
Дальше: 6