Книга: Мастер и Афродита (сборник)
Назад: Часть первая
Дальше: Часть вторая

8

Оставшись один, Темлюков улегся на школьный мат и попытался уснуть. В поезде ему не давал покоя грудной малыш в соседнем купе. Завтра надо побыстрее покончить с формальностями – ив работу… Но сон не шел. Темлюков вспоминал сегодняшний прием у заказчика. Молоденькую румяную Надю. Ее теплый и заинтересованный взгляд он часто ловил на себе. "Славно, что я не остался жить у старика. Приревновал бы к жене. Как пить, приревновал. Хорош старик. Самодоволен, но не глуп. Красный барин. Изнанка социалистического реализма. Вкус барский.
Немного старомоден, но вполне. Дом недурен. Живопись хорошая. Кто бы мог подумать. Наде, конечно, с ним скучновато. А с другой стороны – воронежский инженерик. Денег нет. Квартирка панельная. Кругом убожество. А тут – барыня. Дочка, славная малышка".
Внезапно перед глазами Константина Ивановича встал образ Шуры. Золотистое тело в белой прозрачной ткани, высокая грудь, темный зеленый взгляд из-под ресниц, бронза волос. Она была так близко. Почему ушла? Почему отпустил?.. «Тьфу ты. Дон Жуан с Нижней Масловки». Темлюкову стало стыдно своих мыслей. Но видение вставало снова и снова.
Темлюкову вспомнилась их первая встреча. Шура в запачканной рубахе высоко на лесах, пунцовое, возмущенное его взглядом лицо, ладошка лодочкой.
И опять высокая грудь под белым платьем и отблеск свечей в темном взгляде. Когда же художник по-настоящему владеет женщиной? В тот миг, когда распинает ее на постели, ощущая свою власть физически, когда женщина не может ничего ему запретить, когда все дозволено и хочется чего-то большего?.. Но большего в природе нет. Или когда он на расстоянии холодным, расчетливым взглядом берет себе самые прекрасные и волнующие ее черты? Берет и переносит к себе на бумагу или холст, где она остается принадлежать ему навсегда, не стареющая, не надоевшая.
К ней никогда не наступит пресыщения.
Темлюков не мог ответить себе на этот вопрос. Он страстно любил жизнь. Он хотел всего. Как счастлив он был в последнее время, когда решился наплевать на звания, ордена, фальшивые рецензии в фальшивых изданиях. Как прекрасно, что нет рядом жены, которая хочет все это, не понимая сама, что хорошо, а что плохо. Она жадно ловит отношение к нему этого фальшивого слоя, который измеряет жизнь количеством комнат в квартире, маркой машины и разрешенностью пересекать границы. Как замечательно теперь живет художник Темлюков. Как легко ему стало с женщинами. К нему приходят молодые девочки, позируют, иногда спят с ним. И нет ни пошлости, ни разврата. Есть жизнь. Сколько он открыл нового в живописи, в пластике за те три года, что перестал писать дурацкие партийные и генеральские морды с орденами, нашивками и воротничками. Господи, как поздно пришло прозрение!
Утром Темлюков отправился в правление. Он шел по центральной усадьбе. Вдоль улицы ровными рядами стояли новые кирпичные коттеджи. Из окон сквозь заросли герани Воскресенские бабки пялились на приезжего. У крылечек дремали тощие коты. Возле низких типовых заборов бродили куры.
Рябой петух с тройным гребнем прочертил перед несушкой жестким приспущенным крылом и нехотя исполнил петушиную супружескую обязанность.
Жирные гуси пересекли дорогу прямо перед Темлюковым. Последний гусь, видимо главный, попытался ущипнуть художника за штанину. Несколько баб с расплывчатыми красными лицами, неуклюжие и бесформенные, в синих халатах и домашних шлепанцах, вышли из магазина с сумками, набитыми кирпичами хлеба. Хлебом Воскресенские бабы выкармливали своих поросят. Темлюков посторонился, пропустив трактор. В маленькой кабине гоготали трое молодых мужиков.
Двухэтажное правление находилось в центре поселка. Перед ним через всю улицу висел транспарант:
«Продадим Родине сто тысяч тонн кормовой свеклы».
«Продадим Родине» выделено крупными буквами, и Темлюков сначала прочел «Продадим Родину», потер глаза и только потом понял, о чем говорится в транспаранте.
Кабинет Клыкова размещался на втором этаже.
Директор вышел встретить гостя.
– Я вас в окно увидел. Молодец, встаете по-нашему, рано. В городах привыкли дрыхнуть до обеда. Как спалось на новом месте?
– Спалось. Даже с полным пузом прекрасно. В городе после нашей вчерашней трапезы я бы отходил неделю.
Клыков не обманул. В стеклянных шкафах его кабинета сверкали нетронутым переплетом классики марксизма-ленинизма. Со стены портретом щурился вождь мирового пролетариата. На письменном столе – большая фотография. Сам товарищ Подгорный пристраивает звезду Героя на лацкан пиджака Николая Лукьяновича.
Темлюков расписался на договоре. Получил от кассирши Дуньки аванс и уже хотел уходить, но Клыков его задержал.
– Ко мне сейчас заедет инструктор райкома по сельскому хозяйству. Вон его «Волга» катит, – указал Клыков в окно. – Послушайте. Думаю, вам многое станет понятно в работе сельского труженика.
Темлюков уселся в уголок. В кабинет вошел упитанный молодой человек в темном костюме и галстуке. Косолапо ставя на паркет начищенные полуботинки, он направился к директору здороваться. Потом достал из портфеля бумагу и выложил ее перед Клыковым.
– Ну и что ты, товарищ Федоренко, мне привез? – спросил Николай Лукьянович.
– Разнарядочка пришла, – ответил молодой человек.
– Ну-с, и что нам партия предлагает и советует?
– Райком партии в этом году на основных площадях советует посадить морковь.
– Послушай, товарищ Федоренко, тут морковь сроду не родилась! Зачем ее сажать?
– Этого я сказать вам не могу, – простодушно ответил инструктор райкома. – Пришла разнарядка.
– Партия нам поставила задачу, наше дело выполнять.
Темлюкову показалось, что Клыков ему подмигнул. Потом мужчины поговорили об охоте на Воскресенских болотах. Николай Лукьянович открыл сейф, извлек бутылку коньяка и три рюмки.
– Это мой друг, художник из Москвы, – представил директор Темлюкова.
Закусили яблоками, что лежали в вазе на окне.
Отправив приветы женам, мужчины распрощались.
Клыков сказал Темлюкову:
– Первое действие закончено, переходим ко второму, – и вызвал по телефону своего агронома.
В кабинет вошел сутулый, дубленный солнцем и ветрами агроном Попов. Клыков подвинул к нему бумагу:
– Вот, Петрович, морковь нам велят сеять…
– Как морковь?! – Агроном забегал по кабинету и, только теперь заметив Темлюкова, набросился на художника:
– Да ты понимаешь ли, бумажная твоя голова, что морковь в наших местах отродясь не сеяли?
Что ж я, на старости лет скажу людям морковь здесь сажать? Они меня засмеют. Откуда вы на нас свалились? Неужто мы тут не знаем, что сажать, что нет!
– Ты зачем на художника набросился? Он из Москвы приехал наш клуб украшать. Морковь не по его части.
Агроном плюхнулся в кресло и тяжело задышал.
Его голубые выцветшие глаза выражали растерянность и детскую обиду. Казалось, еще немного, и он заплачет.
– Ты, Петрович, сильно не страдай. Получи семена, возьми третью бригаду. Насыпьте гектара на три реденько. А через неделю дадим в райком телеграмму: «Морковь не взошла, перепахали под картошку».
Вот и все.
Агроном подбежал к директору, несколько секунд стоял, впившись в него глазами. Затем его скрючил приступ смеха. Темлюков тоже не удержался. Мужчины смеялись до слез. Когда доканчивали бутылку коньяка, Петрович сказал Темлюкову:
– Ты уж прости меня, старого дурака. Я тебя за чайкомовскую крысу принял.
– Бог простит. Давно я так не смеялся. Вам бы, Николай Лукьянович, на сцену. В вас прирожденный артист пропадает.
Клыков был явно доволен.
– За подобный спектакль, друзья мои, можно не аплодисменты схлопотать, а даже совсем наоборот.
Поэтому будьте любезны услышанным ни с кем не делиться.
Темлюков, возвращаясь в свой Дом культуры, думал о том, как трудно было все эти годы красному барину Клыкову. Подобные эпизоды в его практике происходили нередко. Но вот зрителей он себе позволить не мог. «Ах артист», – еще раз повторил про себя Темлюков. У него сделалось прекрасное настроение, и художник решил прогуляться.
На Воскресенском рынке торговали творогом, кислой капустой, солеными огурцами и картохой.
Седоусый дед скульптурно восседал на жбане с медом. Одноглазая бабка предлагала редким покупателям веники. Темлюков купил банку меда. Съел пару огурцов. Денег за них с него не взяли. Потом подошел к инвалиду, торговавшему гипсовыми копилками. Копилки были невероятной формы и должны были изображать кошек. Темлюков купил копилку, затем коврик с лебедями. Он знал, кому подарить его в Москве. Обойдя рынок, художник хотел уже уходить, когда заметил в конце базарной площадки старую цыганку. Она сидела за пустым прилавком и не мигая смотрела вдаль. Художник залюбовался старухой в красном цветастом платке, ее точеным, цвета мореного дерева лицом. Темлюков пожалел, что не захватил красок. Он не мог оторвать глаз от лица старой женщины.
– Что смотришь, сынок? – спросила цыганка, не поворачивая головы и не глядя на Темлюкова. – Понравилась?
– Очень ты красивая, – сказал Темлюков.
Женщина медленно повернула голову, долгим взглядом посмотрела на художника и, вздохнув, сказала:
– Зря ты, сынок, сюда приехал.
– Почему, бабушка? – удивился Константин Иванович, продолжая изучать прекрасную модель.
– Я вижу, что ты хорошо на меня смотришь, не смеешься. Совет тебе дам, только ты им не воспользуешься. Поезжай обратно к себе в город. Беги отсюда.
Погибель твоя здесь.
– Бабушка, может, тебе денежку дать, ты мне погадаешь?
– Денег мне твоих не надо. Гадать тебе не буду.
Совет я тебе и так дала. Без денег. Душа у тебя есть.
Не у всех людей душа есть. Я на свете много жила, знаю. А тебе все сказала, ступай.
Темлюков был суеверен. Уходя с базара, он утерял веселое состояние духа, но ненадолго. Когда увидел, как толстая баба с хворостиной гонится вдоль забора за огромной пятнистой свиньей, причем баба голосила, а свинья ехидно хрюкала, то опять развеселился.
Слова цыганки вылетели из головы Темлюкова, и он решительно направился работать.

9

Шура легла прошлой ночью поздно. Ей нужно было выпустить нервный пар, что скопился от встречи с Темлюковым. Больно долго она ждала этой встречи, долго готовилась. Теперь ей нужна была разрядка.
Шура закрутила и Тоню. Девушки проколобродили полночи. Вдоволь нахихикались, выпили горилки и уснули с первыми петухами. Шурка проснулась рано.
Ей нужно на работу в клуб. Как сегодня вести себя с художником? Пока Тонька Куманец сладко спала, посапывая в подушку, Шурка лежала рядом на большой двуспальной кровати румынского гарнитура и смотрела в потолок. Шурка думала. Пахло вчерашними щами. Окна вознесенцы закрывали наглухо: зимой по привычке, жалея тепло, а летом боялись мух.
Мухи все равно проникали в комнаты. Плохая вентиляция создавала в новых коттеджах спертый избяной дух. К духу этому деревенские привыкали с детства и считали его нормальным. Большая зеленая муха проснулась и медленно поползла по потолку. Шурка, думая о своем, следила за ней. Муха полетела, пожужжала, стукаясь головой о потолок, и смолкла, забившись где-то в щель.
Шурка имела немалый опыт в обхождении с мужиками. Она флиртовала с моряком, приехавшим в отпуск перед дальним плаванием. Шурка просто, чтобы попробовать свои женские силы, затеяла с ним легкий флирт. Моряка звали Димой. Шурка сходила пару раз с ним на танцы. Под музыку девушка специально заводила парня, прижимаясь к нему. Моряк еле сдерживался. Шурка ему нравилась. Он млел от ее бесстыдного зеленого взгляда, медной гривы и торчащей груди. Находясь в плавании, он много месяцев не мог иметь женщину, в теперь на танцульках вся его молодая кровь бешено вскипала, требуя естественного мужского права. Но по дороге домой, когда Дима пытался обнять девушку, Шурка становилась ледяной и неприступной. Через две недели, когда Дима совсем потерял голову, прощаясь возле своей калитки, Шурка как бы невзначай проговорилась, что рано утром собирается в лес за ягодами. Дима всю ночь пробродил по матюхинской дороге, что вела к лесу. Когда Шурка утром в легком платьице с бидончиком в руках встретила парня на дороге, она разыграла сильное удивление. Дима шел за девушкой. Шура чувствовала за спиной его горящий взгляд. Ей самой давно хотелось этого молодого красивого мужика, но девушка никогда не теряла голову. Шура проводила свой женский эксперимент. Сегодня она решила, что пора. Тропинка, по которой шли молодые люди, вовсе не вела к ягодным полянам. Тропинка вела к круглому лесному озеру, про которое знали всего несколько деревенских. Рыбак дед Лексеич, охотники братья Пономаревы и лесник Тиша. Шура знала, что дед Лексеич две недели не встает, скрученный ревматизмом. Охотники Пономаревы не появятся, поскольку сезон еще не открылся, а Тиша в правлении на собрании. Дойдя до озера, Шура резко обернулась, поймала огненный взгляд парня, затем сказала:
Что, моряк, слабо поплавать в колодном озере?
Нет, я пожалуйста… Только плавки не при мне.
Что, испугался?! Зачем тебе тут плавки? Кроме нас, во всем лесу никого.
Дима стал медленно раздеваться. Ему было неловко делать это при девушке, которая и не думала отворачиваться. Дима прыгнул в воду. Озеро наполняли ключевые ручейки. Вода обожгла, но моряк почувствовал себя в родной стихии. Парень прекрасно плавал. Долетев торпедой до середины озера, Дима оглянулся и чуть не утонул, увидев на берегу обнаженную русалку. Моряк рванул к берегу. Шура стояла голая, распустив медную гриву, и загадочно улыбалась. Дима вылетел из воды. Шура прижалась к мокрому, холодному мрамору его тела, увлекла за собой на ковер из мелких лесных незабудок. Потом Дима сидел рядом, смотрел и не мог наглядеться на обнаженную зеленоглазую Шурку, тонувшую в мелких синих цветочках.
– Когда мы поженимся? – спросил Дима, гладя ее грудь и живот.
– Никогда, – ответила Шурка и стала одеваться.
– Почему? Разве тебе было со мной плохо?
– Дурачок, ты будешь плавать по морям, а я ждать? Я жить хочу.
Дима, совсем не ожидавший такого ответа, задумался.
– Хорошо, я уйду с флота.
– Ну и что? Ехать к тебе в общагу на край света?
Нашел дуру! Нет, мальчик, пока ты выбьешься в люди, я состарюсь. А жить в другой дыре, пусть даже на самом океане, я не желаю. Я буду жить в Москве.
Шура, лежа на двуспальной кровати Тоньки Куманец, улыбнулась своим воспоминаниям. Да, хорош был парень. Долго он еще потом ходил за ней, умоляя стать его женой и уехать с ним на Дальний Восток.
Но Шурка осталась непреклонна. Были и еще парни.
И все, кого подпускала к себе Шурка, потом становились ее рабами. Ни разу ни один мужик не бросил ее.
Шурка уходила сама. Но то были простые парни. Кто поразвитей, кто попроще. Теперь случай особый.
Шурка прекрасно понимала, что художник на своем веку баб повидал. Тут жопой крутить бесполезно.
Подставишься, конечно, трахнет. А дальше что? Станет смотреть как на одну из своих вещей. Порисует тебя так и эдак – и тю-тю. Потом в своей столице друзьям расскажет, как деревенскую дуру на время командировки завел. Еще посмеются. Нет, тут надо вести себя ой как завлекательно.
Тонька Куманец, разопрев от жары, разметала одеяло, раскинув ноги. Тонька в любую жару спала в ночной рубахе. Даже когда ложилась со своим Федотовым, рубаху не снимала. Ей казалось, спать голой с мужем – верх бесстыдства. Федотов не раз пытался содрать с жены ночную рубаху. Дело доходило до слез. Задирать хоть до носа, раз муж – пожалуйста, а сымать неприлично. Когда Куманец поделилась этим с Шуркой, та долго хохотала и назвала Тоньку дурой и монашкой.
– Зачем ты тогда замуж шла? Перла бы в монастырь. Там они все в рубахах делают. Далее купаются.
Шурка потянулась, как кошка, прикрыв свои зеленые глаза, и встала. Надо себя в порядок привести.
Надо свою внешность подать с зацепом. Села за Тонькино трюмо. Вчерашний вечер и ночь утомили – выглядела усталой. Умылась холодной водой – щеки немного порозовели. Встала у зеркала, подтянула живот, покрутилась. Одно Шурка точно знала – ложиться к москвичу в койку нельзя. А вот как свое целомудрие объяснить – пока не знала. Выдавать себя за невинную – подумает, дура. Дожила в девках до двадцати пяти. Или сумасшедшая, или больная…
Шура заколола высокий пучок. Надела забрызганную штукатуркой блузку и новые джинсы. Блузка хорошо вырисовывала Шуркину высокую грудь, а новыми джинсами придется пожертвовать. Пусть станут рабочими. Теперь судьба Шурки решается именно на работе. "Вот что… Захочет, пусть рисует.
Стану перед ним в любых позах сидеть, стоять, что скажет. Захочет голой нарисовать, пускай. Немного поломаюсь и соглашусь. А в койку – нет. Поглядим на столичного кобеля. Так ли уж он хитер. Пока еще ни один мужик от меня не ушел". Шурка успокоилась и принялась будить Тоньку.
Куманец уселась в кровати и, бестолковая со сна, испуганно спросила:
– Ничего не бачу! Что, проспала?
– Нечего тебе бачить. Не проспала. Вставай. Пойдешь в контору, спросишь, где работать.
– А в клубе больше работы нема?
– Ты мне пока в клубе не нужна. Я одна к художнику приставлена. Когда он свою картину закончит, тогда и придете. А пока будешь за меня бригадиром.
Куда направят, там и работайте.
Наконец Тонька протерла глаза:
– Дывлюсь я на тебе, Шура. Идешь робить в таких гарных джинсах?
– Не твое дело, подружка. Мои джинсы, куда хочу, туда и надеваю. Ну пока. Спасибо за хлеб, за соль.
А горилка была и вправду «гарная».
Шура вышла из федотовского коттеджа, осторожно обошла злобную дворовую суку с примесью волчьей крови по кличке Тарзан (почему суку назвали Тарзаном, знал только хозяин дома) и смело пошла в клуб.
Шура шла на работу совсем не так, как раньше.
Такой походкой она ходила на танцы. Так ходить Шура училась долго. Она внимательно вглядывалась в телевизор, когда показывали моды. Девушки-манекенщицы ходили особенно. Они не столько показывали костюмы, пальто и платья, сколько демонстрировали свои прелести. Это Шурка сразу поняла.
Сперва у нее получалось смешно: слишком вихляла бедрами. Но постепенно научилась. Деревенские широко шагают, почти по-мужицки, или плетутся, когда гуляют, как старые бабки, мелко перебирая ступнями.
Проходя мимо коттеджа агронома, Шура заметила незнакомого мужика в рубахе навыпуск и тряпочной кепочке. Мужик стоял спиной к улице и с кем-то разговаривал. С кем разговаривал мужик, было непонятно, поскольку, кроме драного пегого кота, что сидел на заборном столбе, никого вокруг не было. «Еще один алкаш в совхозе завелся», – подумала Шура и гордо прошла мимо. Что-то знакомое было в облике алкаша. Шура обернулась и внимательно посмотрела еще раз. Господи! Да это ее художник!
Это действительно был Константин Иванович"
Темлюков, шагая к клубу, заметил кота, который с большим любопытством взирал на приезжего желтыми наглыми глазами.

10

Зинаида Сергеевна сидела за письменным столом своего кабинета уже с полчаса, уставившись в окно выпуклыми линзами очков. Начальник отдела монументальной пропаганды вовсе не думала, как поднять Уровень социалистического реализма на новую идейную высоту. Она вообще не думала о работе. У Зинаиды Сергеевны в жизни произошло несчастье. Ее восемнадцатилетний сын Сережа, ее милый, родной сынок, ее гордость и надежда, ее мальчик тяжело болен.
Зинаида Сергеевна об этом узнала вчера. Причем узнала не от Сережи. Ей позвонила Клавка. Эта мерзкая пустая баба, которую Зинаида Сергеевна в грош не ставила, позвонила ей вчера вечером и попросила о встрече. Зинаида Сергеевна всегда разговаривала с Клавкой, еле сдерживая отвращение. Она хотела положить трубку, потому что Клавка набралась наглости позвонить в одиннадцать часов вечера. Зинаида Сергеевна уже отпустила работницу и хотела принять перед сном ванну. Да, как хотелось шмякнуть трубкой о рычаг. Перед этим несколько жестких слов ледяным тоном. Но Клавка сказала:
– Речь идет о здоровье вашего сына.
Зинаида Сергеевна почувствовала, как у нее подкашиваются ноги и поднимается неприятный холод снизу живота. Она согласилась на встречу. Но принять Клавку у себя дома – это уже верх, предел. Есть границы в жизни человека, за которые преступать нельзя. Они встретились на бульваре, хотя жили в одном доме. Даже при свете тусклого бульварного фонаря Зинаида Сергеевна заметила, что Клавка белая как мел. Клавка пришла на встречу без отвратительных румян и без подведенных глаз. Она только немного подкрасила губы. И от этого ее белое лицо с красными губами казалось еще бледнее. Хотя Зинаида Сергеевна шла на встречу полная тревоги, она не смогла отогнать злорадную мысль, что Клавка без марафета просто старая баба.
– Что случилось? – спросила Зинаида Сергеевна, не здороваясь.
– Вы, Зинаида Сергеевна, только не волнуйтесь.
Это теперь лечится. Лечится, я узнавала. И последствий не остается. Если правильно лечить, у мальчиков даже могут родиться нормальные дети.
– Что, черт возьми, случилось?! – вскрикнула Зинаида Сергеевна. Она сейчас готова была убить Клавку, вцепиться в ее рыжие растрепанные волосы.
Она с трудом сдержалась. – Скажешь ты наконец что-нибудь вразумительное?
– Мой Слава и ваш Сережа подхватили сифилис.
– Что значит подхватили! Что это, насморк? Сифилис – венерическое заболевание.
– Они заразились от одной девочки.
Зинаиде Сергеевне не хватило воздуха. Как?! Ее Сережа, невинный, чистый мальчик, и эта страшная болезнь. Клавка просто ее шантажирует. Скорее всего, ее развратный сын действительно болен. И она хочет впутать в эту грязь ее мальчика.
– Ты все врешь, гнусная баба! Ты не знаешь, на кого напоролась! Я завтра к самому министру пойду.
Я тебя сотру в порошок. Нашла с кем шутить шутки! – Зинаида Сергеевна уже не слышала своего громкого истерического голоса. Не замечала, что в окнах дома напротив загорается свет и на улицу высовываются жильцы. Впервые в жизни Зинаида Сергеевна не владела собой.
– Замолчи, что ты орешь, дура! Не хватает, чтобы о нашем деле судачил весь Тверской бульвар.
С Зинаидой Сергеевной сделалась истерика. Клавка влепила ей пощечину. Зинаида Сергеевна замолчала. Только тихонько всхлипывала. Тенор Сигайло из Большого театра, что жил над Зинаидой Сергеевной, вывел своего дога Лорда на прогулку. Тот тянул его к дереву рядом со скамейкой, где сидели женщины. Тенор только что вернулся со спектакля, и бедный Лорд, много часов удерживающий в себе запасы влаги, сильной струей стал мочиться на заветное дерево.
– Здравствуйте, Зинаида Сергеевна, – смущенно поздоровался тенор с соседкой. – Вы уж простите Лорда. Очень, бедняга, натерпелся.
Здравствуйте, Микола Прокопич, – собрав силы, ответила Зинаида Сергеевна.
Вы уж нас извините, – затараторила Клавка. – У нас тут женские материнские секреты.
– Это вы нас с Лордом извините, – попросил тенор и повел Лорда догуливать вечерний моцион.
– Я все равно не могу поверить, – немного собравшись, повторила Зинаида Сергеевна. – Мой мальчик еще совсем дитя. Это все ваш Славка.
– Мой Славка получил сифилис от девчонки вашего Сергея. И случилось это две недели назад, когда вы уезжали в Прагу.
Зинаиде Сергеевне пришлось узнать, что ее сын, когда она уезжает, уже два года приводит в дом шлюх с улицы Горького на деньги, что Зинаида Сергеевна оставляла ему на культурные развлечения. А в последний раз Сережа решил угостить и друга. Они провели ночь с одной девицей. Случилось, что Славу мать хлопотала на лето в спортивный международный лагерь. Для поездки требуются результаты анализов.
Так все и выплыло.
Ночь Зинаида Сергеевна не спала. Она два раза заходила в комнату сына и подолгу смотрела на него.
Сергей тихо спал, а может, притворялся. Но разговаривать ночью Зинаида Сергеевна не стала. Сначала надо определить последовательность действий. Слава не назвал Сергея в диспансере. Поэтому огласки можно избежать. За молчание сына Клавка просит, чтобы она пролечила Славу «наравне» с Сергеем.
В кабинет проник секретарь Миша Павшин. Юноша поглаживал длинные русые волосы и ждал. Зинаида Сергеевна смотрела в окно своего кабинета сквозь толстые линзы очков и ничего не видела. Павшин молчал. Он первый раз застал свою начальницу в состоянии мечтательной прострации и не торопил ее.
Павшин, тонкий, чувственный искусствовед, служил в министерстве по необходимости. Имя его хотя уже и было известно в узких, прилегающих к миру живописи кругах, но прокормиться статьями и наукой Миша пока не мог. После смерти отца на руках Миши остались не приспособленная к жизни мать и младшая сестра.
Зазвонил местный телефон. Зинаида Сергеевна машинально сняла трубку. Люба из буфета сообщила о наличии красной рыбы и финского сервелата. «Как он любил сервелат», – подумала Зинаида Сергеевна о сыне в прошедшем времени.
– Зинаида Сергеевна, Постояльцев вернулся из командировки по Воронежской области. Он в приемной, – сообщил Павшин.
«Надо собраться», – приказала себе Зинаида Сергеевна и вспомнила, как утром жестко обратилась к сыну:
– Я все знаю. Молчи. Не дергайся. Из дома не выходи. Жди моих распоряжений.
Постояльцев долго стоял у двери, ожидая приглашения. Не получив его, нервно потеребил портфель и сделал несколько неуверенных шагов к столу. Зинаида Сергеевна заметила, что возле верхнего кармана у него расплылось чернильное пятно. «Летел самолетом, ручка протекла», – пронеслось в голове. Она указала Постояльцеву на стул. Сама достала из стола лист бумаги и сделала вид, что читает. Внутри все жгло. Утром она изучила в медицинской энциклопедии главу о сифилисе. Она мать. Сидит здесь, ничего не предпринимает, а в это время в прекрасном молодом теле ее сына плодится это хвостатое чудовище – бледная спирохета.
Что нового в воронежских краях, товарищ Постояльцев?
– Что сказать, Зинаида Сергеевна. В основном все идет по плану. Крупные предприятия области на наш сектор выделили на два миллиона рублей больше, чем в прошлом году. С московского художественного комбината на Воронцовом поле отправлено семьдесят бюстов Ленина в одну натуру, пятнадцать в полторы и две максимальных. Лучше пошел Феликс Эдмундович…
«Какой позор! Пусть бы он заболел любой страшной болезнью, о которой не стыдно говорить. Она бы побежала к министру. На ее мальчика сейчас закрутилась бы вся медицинская машина страны…»
– Да, хорошо, что есть прогресс с Феликсом Эдмундовичем. Но вы ничего не сказали о заказах для живописного комбината. Надо подкормить живописцев. Скульпторы и так пока с голоду не умирают.
– Тут тоже дела идут неплохо. Есть крупный заказ для фойе городского театра. Обком партии считает, что была бы уместна картина «Ленин в Разливе».
Можно подумать о триптихе. Например, «Ленин, Крупская. Ленин в кабине машиниста».
– Хорошо, я посоветуюсь с товарищами о кандидатуре художника. Это масштаб лауреата.
"Черт, может, плюнуть. Упасть в ноги. Нет. Потом как приходить на работу?! И огласки не избежать.
У мальчика пятно в личное дело на всю жизнь…"
– Зинаида Сергеевна, должен вам заметить, что руководители сельского сектора стали проявлять самостоятельность. Например, в совхозе «Вознесенский» пишет фреску для Дворца культуры живописец Темлюков. Мне кажется, он в последнее время не входит в число растущих, перспективных мастеров.
Ей со своим горем придется бороться одной, как самой обыкновенной московской матери. Все, чем она владела, все права и привилегии начальника идеологического фронта становятся фикцией. Что там несет Постояльцев? Какое-то слово кольнуло Зинаиду Сергеевну. Проскочило в докладе Постояльцева, то ли имя, то ли фамилия. Зинаида Сергеевна насторожилась. Взволнованная мать уступила место суровому чиновнику. Зинаида Сергеевна сделала казенную стойку и официальным голосом сказала:
– Товарищ Постояльцев, повторите последний тезис. Я бы с этой информацией желала ознакомиться подробнее.
– Да, Зинаида Сергеевна. Мне тоже почудилось, что в данном случае мы имеем дело с вредной тенденцией.
– Я вас внимательно слушаю. Что? Где? Почему?
Постояльцев оживился. Сперва заметив рассеянное, невнимательное отношение к своему докладу, он отнес его к дурному ветру в коридорах лично для его персоны. Почувствовав изменение в интонации начальника, чиновник успокоился.
– В совхозе «Вознесенский» Воронежской области строится крупный для села культурный центр.
Директор совхоза, крепкий хозяйственник старой школы, товарищ Клыков. Для декоративного оформления своего клуба лично пригласил Константина Ивановича Темлюкова. Темлюков известен своими последними демаршами и идейной неустойчивостью.
К тому же он не член партии.
Желтоватые сухие пальцы с коротко остриженными ногтями Зинаиды Сергеевны мелко задрожали.
Ах этот мерзкий Темлюков! Клыков… Где она слышала эту фамилию, Зинаида Сергеевна вспомнила.
Вспомнила дважды Героя в своем кабинете. Неосторожное замечание Павшина насчет мастера фрески Темлюкова. «Вот старый прохиндей, услыхал, запомнил, разыскал. Но мы еще поглядим. Получить такой удар?! Вы, господа, не знаете Зинаиды Сергеевны Терентьевой. Начальник отдела монументальной пропаганды – это вам не девочка-искусствоведка. Вы у меня еще попляшете. Все этот слизняк Павшин. Давно бы выгнала его поганой метлой». Но Зинаида Сергеевна в глубине души прекрасно сознавала, что ничего не смыслит в живописи. Без Павшина ей не обойтись.
«Поганый мальчишка. И всего на пять лет старше сына. Почему не он „схватил“ эту страшную болезнь, а ее Сережа. Как несправедлива судьба». Зинаида Сергеевна встала и за руку попрощалась с Постояльпевым.
– Можете свою командировку, Володя, считать успешной.
Спускаясь по пролетам министерских лестниц, Постояльцев знал, что сегодня ветры в культурном ведомстве дуют ему попутно.

11

Работа над фреской шла вторую неделю, а стена в клубе по-прежнему оставалась белой. Темлюков иногда наносил на нее одному ему заметные знаки, а остальное время сидел за картонами. Художник рисовал. Рисовал углем, карандашом, фломастером.
Шурка, замыслив свой план, и представить себе не могла, как мучительно пойдет его воплощение.
Темлюков рисовал с нее много, каждый день. У Шурки затекали и болели руки и ноги, ныла поясница.
Она с трудом сдерживала раздражение, с трудом сохраняла маску безропотной нежности. Когда художник спрашивал, не устала ли она, Шурка готова была запустить ему в лицо все, что лежало поблизости.
– Конечно, нет, – отвечала она с улыбкой. – Я никогда не видала, как настоящий художник малюет.
– Ты прекрасно позируешь, – хвалил Константин Иванович. – Из профессиональных московских натурщиц мало кто выдержит такое напряжение.
Темлюков решил иной натуры больше не искать.
– Я напишу с тебя все двенадцать фигур, – обрадовал он Шуру.
«Чтоб ты сдох, собака!» – пронеслось в голове у девушки, но она опять улыбнулась:
– Велика честь. Только в голову не возьму, чего вы такого во мне нашли?
– В тебе есть сила природы. Я тебя вижу как дикую языческую богиню.
– По-вашему, я на первобытную бабу похожа?
– Господи, глупенькая! – рассмеялся Константин Иванович. – Язычество – одна из прекрасных ступеней человеческой истории. Наши предки жили свободно, открыто природе. Языческая религия – это и есть поклонение людей природе. А что еще на свете заслуживает поклонения?! Они не знали яда власти и денег. Они не ханжили, не скрывали любовь, не стеснялись своего тела. Я потому и задумал эту фреску, чтобы закрепощенным, слепым от предрассудков, злобы и зависти сельским людям напомнить, какими они были.
"Трепись, трепись, – слушала Шура с натянутой улыбкой. – Вот погоди, приберу тебя к рукам, сам будешь возиться со своими язычниками. Держи карман, стану я перед тобой часами поясницу ломать!
Я на тебе, старый черт, отыграюсь!"
С тяжестью физического труда натурщицы Шура еще могла смириться, но спокойное и ровное отношение к ней художника Шуру беспокоило не на шутку.
Темлюков обращался с девушкой ласково, заботливо, но по-дружески. Никаких проявлений мужского волнения Шура не замечала. "Может, он каменный?!
Или члена у него нет? Говорят" в городах полно импотентов. А если отлюбил свое и теперь только кисточкой махать может? Тогда я влипла! Сколько сил угрохала. Мало того, что две толщенные книжки осилила, а теперь сколько мудреных слов заучила – «ракурс», «композиция», «рефлекс», «лесировка»… Голова кругом идет".
По совхозу потихоньку поползли слухи. Слишком много времени Шурка одна проводит с художником.
Разговоры, когда Шурка проходила мимо, смолкали. Девушка понимала, что говорили о ней, и шла, гордо подняв голову. Слухи Шуру не беспокоили. Придет время, и они пригодятся.
Николай Лукьянович услыхал об этом впервые от своего шофера. Васька рулил в райцентр и как бы между делом сказал хозяину:
– Поговаривают, Николай Лукьянович, что у нашей Шурки с москвичом шуры-муры.
– Кто ж, поговаривает? – заинтересовался Клыков.
– Да я от многих слыхал. А чего удивительного?
Художник – мужик не очень старый. Живет один.
Ему без бабы нельзя. Уж, поди, две недели живет.
Столько времени без бабы мужику несподручно.
– Это для тебя две недели без бабы несподручно, – рассмеялся Николай Лукьянович. – Ты, по моему разумению, и дня без бабы прожить не можешь.
– Ну это вы зря, Николай Лукьянович. Сколько мы раз в командировки с вами ездили, я что? Хоть слово сказал?
– Ясное дело, я твоих баб в командировки брать не намерен. Это ты по службе несколько дней продержаться можешь.
Васька обиженно засопел и разговор решил прекратить. Разговор этот мог для Васьки кончиться плохо. Васька помнил, что Валька в сельпо для хозяина не тайна. Некоторое время ехали молча. Потом Клыков сказал, как бы сам себе:
– Вообще-то они люди свободные, да-с… – и опять замолчал.
Клыков завел привычку после работы заходить в клуб. Он видел картоны, нарисованные с Шуры. Видел, как Темлюков увлечен своим делом, поэтому, чтобы не отвлекать, долгих разговоров не вел. Однажды зашел с женой. Надя испекла для Константина Ивановича пирожки с капустой, сильно полюбившиеся художнику. Шура, давно взявшая на себя заботу о нехитром мужицком хозяйстве Темлюкова – стирке рубашек, готовке еды и уборке вокруг спального спортивного мата, – увидав, как жена директора вручает художнику гостинец, сказала, поджав губы: "Надежда Николаевна, вы зря беспокоитесь. Я не безрукая.
Уж Константин Иванович у нас голодным не останутся". Клыков, слышавший этот разговор, сейчас в машине вспомнил ревнивую интонацию Шуры. Это воспоминание и заставило его высказать замечание о том, что Шура и художник люди свободные.
Константин Иванович и сам не замечал, как Шура становится человеком совершенно необходимым. Она не только готовила и стирала, но научилась после работы завинчивать тюбики с краской. Класть мелки и уголь в свои коробки. Научилась отличать ненужные куски картона от рабочих набросков. Константин Иванович воспринимал это как должное, поскольку бытовых подробностей в жизни не замечал. И Шура решила провести опыт.
– У меня папаня захворал. Меня три дня не будет.
– Шура! Как же так? Мне завтра надо рисовать твою спину с поворотом. У меня правая дева с венком еще не решена. Тоже надо поискать. Ты меня убиваешь! – Темлюков был обижен как ребенок.
– Ничего, придется обойтись. Я и так две недели без выходных. Не умирать же теперь папане.
Никакой болезни у Шуркиного папаши в тот день не случилось. Он даже не напивался уже больше недели. Сестра Лариса с домашним хозяйством кое-как справлялась. Шура решила взять тайм-аут, чтобы Темлюков осознал, как ему без нее, без Шуры, живется.
В этот вечер Темлюков лег спать в раздражении.
Вокруг спального места валялись картоны, карандаши, фломастеры. Без натуры работа не шла. Греть самому себе чайник не хотелось. Пожевав всухомятку, художник улегся спать. Темлюков злился: «Еще два дня собаке под хвост». И беспорядок раздражал. Темлюков умел создать вокруг себя за один день такой хаос, на который другому требовалось не меньше недели. Художник любил порядок, но никогда сам не убирался. В мастерской на Масловке всегда кто-нибудь это брал на себя. Если не было учеников и поклонниц, приходила дочка. Темлюков любил бывать с ней вдвоем. Лена училась на искусствоведа в МГУ, и он с удовольствием беседовал с ней о тонких профессиональных вещах. Показывал эскизы, слушал ее оценки.
«Может, вызвать дочуру, – подумал Темлюков. – Нет, Шура прекрасно справляется. Какая Шура замечательная натурщица. А как заботлива. Да, он черствый дурак. Девушка ему ничем не обязана, а он на ее внимание чем ответил? Надо быть добрее к людям».
Темлюков не мог уснуть. Он встал, зажег свечу и стал рисовать цветными мелками Шуру по памяти. Шура на холсте получалась такая, как он ее увидел в первый вечер. Шура, примерившая его сарафан. Вот она стоит с гордым вызовом в зеленом взгляде. Сейчас бросит ему сарафан в лицо и убежит.
Наутро художник отправился в правление. У Николая Лукьяновича была делегация из братской Болгарии. Председатель болгарского колхоза Цонев с агрономом и зоотехником приехали делиться опытом.
Пришлось ждать. Гости приехали надолго, и Темлюков уже хотел уходить. Николай Лукьянович заметил художника и вышел к нему в приемную.
– Что-нибудь случилось, Константин Иванович?
У меня есть для вас минутка.
– У моей помощницы заболел отец. А мне без нее очень трудно работать. Нельзя ли кого послать туда к отцу. Уж простите, что отрываю.
– Гришка Топрыгин болен? – удивился Клыков. – Не знал. По-моему, он тут зарплату получает.
Вы узнайте у бухгалтерши Большаковой. Если вправду болен, что-нибудь придумаем.
Константин Иванович разыскал Большакову.
В день зарплаты вокруг нее толпились работники совхоза. Григорий Топрыгин, по ее словам, полчаса назад деньги получил и на вид был в добром здравии.
Темлюков вернулся к себе в клуб расстроенный.
"Как же так? Выходит, девчонка врет. Зачем бы это?
Возможно, у нее есть другая серьезная причина, о которой говорить не хочет. Ах я старый дурак! Скорее всего, у нее парень. Конечно, девушка у меня безвылазно с утра и до позднего вечера. Старый осел. Все так просто…"
Константин Иванович хоть и объяснил себе поступок девушки, но радости от такого объяснения не получил. Мысль о том, что Шура проводит время с другим мужчиной, почему-то для Темлюкова была неприятна. Художник пытался рисовать фигуру Шуры по памяти в разных позах. Рисунки получались неживые. Схематичные, деревянные фигуры, похожие одна на другую. Художник расстроился и решил пойти гулять.
Вознесенский лес синел остриями елей. Константин Иванович свернул с асфальта и зашагал проседком. Темлюков умел и любил ходить. Через час он уже шел глухой лесной дорогой, обходя вековые лужи. Молодой смешанный лес имел южный оттенок.
Кусты, обвитые ветвями ежевики и терновника, напомнили детство. Темлюков родился в южном городе на берегу моря. Раз в год он обязательно ездил на родину. Ездил не навещать близких. Близких не осталось. Художник ездил навещать родную землю. Без нее он начинал грустить.
– Я там вижу лицо земли, – рассказывал Темлюков по приезде.
Южная русская земля с холмами, перелесками, буераками и вправду не прятала от глаза свое лицо в зубцах и морщинах. Темлюков любил желтовато-охристый колорит сожженной солнцем травы, белесые пятна солончаков, быстрые с водоворотами реки, разрезы меловой породы и голубой глины. До того юга еще ехать и ехать. Но самое начало южного духа велось отсюда, с воронежских земель.
Шагая по лесной дороге, Константин Иванович поймал себя на мысли, что может сейчас в лесу встретить Шуру. Встретить не одну. Он перестал любоваться природой и резко повернул обратно.
Шура появилась на следующее утро. Темлюков так обрадовался ее появлению, что даже забыл пристыдить за обман. Только для порядка спросил, как здоровье папаши.
– Что ему сделается? – удивилась Шура.
– Ты же сказала, что он болен?
– Мало ли что я говорю, – буркнула Шура.
– Вот и сказала бы, что я тебе с твоим парнем не даю встретиться. Я бы понял…
Такого поворота в мыслях художника Шура не ожидала. Она растерянно заморгала зелеными глазами.
– Какого парня?
– Что ж, у тебя парня нет? У такой красивой девушки?
– Вы что? Буду я с этими навозниками романы крутить? И как вам такое в голову пришло? – Негодование Шуры было вполне искренним.
– Тогда зачем потребовала отпуск? Работу мне остановила.
– Ну и свинарник вы тут за один день устроили.
Хорошо, что пришла, а то в своей грязи и утонули бы. – Шура принялась за уборку. – А отпуск попросила по причине женской. Как вам, мужику, еще объяснить. Не могу я при этом деле перед вами выворачиваться и разные позы принимать. Ну, поняли?
– Какой же я болван! – рассмеялся Темлюков. – А я про тебя разные истории напридумывал.
– Небось и не ел ничего? Оставь вас на один день.
Как вы там в Москве без меня жили!
Весь оставшийся день художнику прекрасно работалось. Все получалось легко и талантливо. Рука обгоняла мысль.
Когда Шура собрала ужинать, Темлюков сказал:
– Я вчера в вашем вознесенском лесу гулял. Красивый лес.
– Вы наших красивых мест не знаете. Вот надоест вам в клубе, могу вам такое место показать, которое вы сами никогда не найдете.
– С удовольствием. Только скажи, что в нем такого.
– Озеро там лесное. Про него мало кто из наших знает. Я туда одна гулять люблю.
– Давай хоть завтра с утра. Я тоже выходной себе заработал.
Ночью Темлюкову снилась степь, по которой он гулял в детстве…
Шура пришла рано. Солнце едва проклюнуло краешек огненного блюдца над верхушками Воскресенского леса. Темлюков проснулся. Шура в косынке в горошек, свежая и румяная, встала возле него с корзиной в руках.
– Погоди, я мигом. – Темлюков хотел вскочить со своего спального места, но с удивлением отметил, что ему перед Шурой подниматься с постели в трусах неловко. Пока он думал, как поступить, Шура извлекла из корзины крынку парного молока и краюху домашнего хлеба.
– Вот откушайте, а я пока ваши рубашки замочу. Придем – постираю, а то вы совсем замухратились.
Константин Иванович принял крынку, с удовольствием глотнул еще теплого, пахнущего коровьим дыханием молока и, воспользовавшись тем, что девушка отошла, быстро оделся.
Воскресенцы выгоняли из своих ворот застоявшихся за ночь коров, беззлобно их материли и сдавали в стадо пастуху, который, восседая на пегой кляче, монотонно пощелкивал кнутом и встречал каждую новую рогатую подопечную точным для ее характера эпитетом. Темлюков улыбнулся многообразию оттенков русского мата и, на ходу застегивая куртку, догнал Шуру. Дорожная пыль, прибитая росой, мягко пружинила под подошвами. В лесу, еще по-утреннему сумрачном, чирикали, попискивали и прищелкивали, радуясь новому дню, птицы. Шура в лесу сбавила шаг.
– Ненавижу по селу ходить, все пялются, а в лесу спешить некуда.
– Любишь лес? – спросил Темлюков и сам понял, что задал дурацкий вопрос. Смешно было бы такое спросить у сойки, белки или косули. Лес – это место, где они живут, а не любуются.
– Чего лес не любить? Он добрый. Грибы, орехи дает. Никогда зла не делает. Зло только одни люди делают. И лесу и друг другу.
Темлюков шел по лесной дороге и думал, какая она, Шура, разная: то по-деревенски груба и проста, то нежна и изысканна, словно леди. Рядом с ней покойно и просто. С художником девушка управляется как с непутевым ребенком, которого надо накормить, обстирать и не дать слишком баловаться. Константин Иванович вспомнил причину Шуриного отсутствия, еще раз обругал себя болваном и неожиданно взял девушку под руку. Шура поглядела на него долгим взглядом, но руку не убрала.
– Ты чего дрожишь? Замерзла? – спросил Темлюков, почувствовав легкую дрожь в ее руке.
– Туман еще не поднялся. От сырости немного зябну.
Темлюков хотел снять куртку и накрыть ею Шуру, но та неожиданно высвободилась и, крикнув «догоняй», побежала вперед. Константин Иванович припустил за ней. Бежалось по лесной дороге легко. Темлюков почувствовал себя сильным, молодым и каким-то новым. Пробежав с полкилометра, Шура остановилась:
– Теперь жарко. Иди за мной по тропинке.
Константин Иванович залюбовался, как ловко Шура раздвигает ветки орешника, переступает корни елок. Неожиданно лес расступился, и Темлюков оказался на берегу озерца. Прозрачная вода замерла, вобрав в себя и стволы берез и елей, и синь неба с розовой полосой восходящего солнца, и яркую зелень береговых травинок.
– Отвернись, я искупаюсь, – сказала Шура, и, пока Темлюков сообразил, что она хочет раздеться, девушка уже скинула косынку и платье и медленно пошла в воду. – Холодная, не боишься за мной?
Константин Иванович не ответил. Он стоял, смотрел и видел лесную богиню, спокойно принимающую ванну в своих владениях. Шура поплыла, не оглядываясь. Она пересекла озеро и вышла на противоположный берег. Темлюков глядел и не мог пошевелиться. Потом вдруг развернулся и побежал назад. Он спотыкался, царапал лицо ветками. Тропинка привела к дороге. Константин Иванович продолжал бежать, пока не показались заборы Воскресенского. Он, уже задыхаясь, пронесся по сельским улицам, ворвался в клуб и упал на свой спальный мат. Несколько минут лежал, тяжело дыша, затем резко встал, схватил кисти, краски и, взобравшись на козлы, принялся за фреску. Он теперь знал ее всю целиком, просвечивая внутренним зрением.
Константину Ивановичу больше не нужны были подготовительные холсты, этюды и наброски, которые он готовил. Стена перестала быть белым листом. Он видел на ней и хоровод девушек в языческих одеждах, и мерцание костра, и отблески огня на женских телах. Осталось только выявить все это, чтобы и другие могли тоже увидеть.
Шура, совершенно сбитая с толку побегом Темлюкова, с удивлением обнаружила его на лесах. Константин Иванович кивнул ей головой, словно она выходила на одну минуту в соседнюю комнату, и продолжал творить.
– Одержимый, – сказала сама себе Шура, отметав сумасшедший взгляд художника. – Точно, одержимый. Голую бабу увидел и бежать! Нормальный мужик бы обрадовался, а этот схватил кисти и вперед. Одержимый…
– Давай раствор! Быстро! – крикнул Темлюков. – Там в синем ведре. Сюда. Чего ты копаешься.
Сохнет. Быстро, мать твою.
Шура сперва опешила. Так он с ней ни разу не говорил. Но тонким бабьим чутьем поняла, что обижаться не время, надо исполнять, и подала ведро с раствором.
– Теперь тот угол намочи. Не копайся. Сохнет, мать твою! Дверь закрой. Сквозит. Сквозняк убери.
Что, оглохла? Живей.
Шура закрыла дверь. Метнулась к ведерку с водой И принялась мочить указанное место.
Темлюков с горящими глазами шел по доскам лесов, открывая фигуру за фигурой. Он уже десять часов не отходил от стены. Шура предлагала остановиться на обед, перекусить. Но Темлюков не слышал.
Он требовал то банку с краской, то ведро с купоросом, то большую мягкую щетку. Иногда Шура не понимала значения коротких приказов мастера: в такой операции она ассистировала впервые. Тогда Темлюков сам бросался за ведром, тряпкой или нужной краской. Но чем дольше шла работа, тем понятнее для девушки становился язык художника. Скоро ей стало достаточно и одного жеста. Со стороны могло показаться, что мужчина и женщина исполняют на лесах какой-то магический танец, смысл которого понятен только посвященным.
На улице давно стемнело. Отяжелевшие от молока Воскресенские коровы вернулись в свои стойла.
В сельских окошках понемногу гас свет. А Константин Иванович работал и работал. У Шуры уже стали под" нашиваться ноги, когда она в тысячный раз бежала по лесам исполнять очередную просьбу. В глазах плыли красные круги. Она держалась из последних сил.
К рассвету Темлюков закончил фреску. Он бросил кисть вниз, лег на доски лесов, свесив одну ногу, и уснул. Шура, шатаясь, добрела до школьного мата маэстро и, коснувшись его, отключилась.
В десять утра Николай Лукьянович, закончив часовое совещание своих служб, зашел в клуб и, удивившись тишине, принялся искать московского живописца. Подошел к стене и обомлел. Сквозь козлы и доски лесов светилась и мерцала огромная фреска.
Клыков нутром почувствовал, что ничего подобного он в жизни не видел. Перед ним предстало не декоративное украшение, не картина, а вихрь дикой, поющей, вольной природной жизни. Фигуры не застыли в хороводе, а двигались. От них шла энергия первобытной силы. И неизвестно откуда бралось это внутреннее свечение. Ни одной яркой краски, ни одной красивой, в понятиях Клыкова, вещи нарисовано на стене не было. Тона мягкие, даже несколько жухлые, но свет так и пробивался сквозь штукатурку. Самого костра Темлюков не нарисовал. Блики и отблески на фигурах так сильно передавали танец огня, что, казалось, и костер есть, и пламя есть, только скрыто за хороводом.
Сперва увиденное ошарашило и испугало председателя, но, постояв несколько минут, Клыков начал осознавать, что получил нечто большее, чем даже рассчитывал. Он в своем провинциальном Воскресенском владеет теперь уникальным произведением большого мастера. Произведением не областного, не республиканского и даже не союзного масштаба.
Клыков вздрогнул, когда на лесах что-то зашевелилось. Это спящий Темлюков поднял свисавшую ногу и повернулся на другой бок. Клыков глянул на школьный мат и заметил Шуру, которая так и спала, едва коснувшись головой стеганого края. Постояв еще некоторое время, Клыков на цыпочках покинул клуб и, не заходя в контору, отправился домой, он молча миновал застывшую в вопросе жену (в это время он дома никогда не бывал), прошел в свой кабинет и, открыв бар, достал бутылку армянского коньяка. Усевшись в кресло, глотнул прямо из горлышка. «Талантливо. Теперь надо ждать неприятностей», – подумал председатель и блаженно улыбнулся.
Шура проснулась первой. Голова стала такой тяжелой, что она с трудом ее приподняла. Ноги и руки ломило. Шура не понимала, то ли оттого, что проспала на голом полу, то ли от предыдущих трудов. Она припомнила вчерашние события и пошла искать Темлюкова.
Художник спал на козлах, подложив руку под голову. Шура, с трудом преодолевая лестницы и стропила, приволокла Темлюкову подушку и пристроила под голову. Затем, не взглянув на фреску, отправилась умываться. «Что теперь делать?» – думала девушка. Проклятая фреска закончена. Если этот одержимый будет часто заставлять так работать, на кой черт ей столица? Может, плюнуть, собрать свои шмотки и домой, в Матюхино? Там хоть она хозяйка.
Дома ее боятся. Даже батя последнее время присмирел. Но чтобы столько трудов – и все впустую. Нет!
Она доведет дело до конца.
Шура нашла свою сумку, достала кошелек и отправилась в магазин. Когда Темлюков проснулся, он увидел накрытый на козлах стол. На столе нарезанные томаты, сыр, сало и бутылка водки.
– Идите отмечать, – позвала Шура. – Вы великий художник, и я хочу выпить за вас.
Константин Иванович спустился с лесов, глянул на дело рук своих, затем стал валить козлы. Доски с грохотом посыпались вниз, за ними стойки из брусьев, банки с красками, ведра с раствором. Когда Темлюков, завершив разгром, отошел назад так, чтобы видеть свое произведение, он закричал:
– Шурка! Мы это сделали! – и, подпрыгивая, бросился к девушке, схватил ее на руки и закружил.
Затем, не опуская на пол, поцеловал в губы и бросил на мат.
Шура не сопротивлялась.

12

Зинаида Сергеевна, начальник отдела монументальной пропаганды Министерства культуры, нашла врача для своего мальчика. И не просто врача, а одного из лучших венерологов страны. В тот первый страшный день, когда она сидела в своем кабинете и мучительно думала, к кому обратиться, чтобы сохранить болезнь ее сына в тайне, она случайно вспомнила, что недавно завернула картину. Зинаида Сергеевна, кроме непосредственной работы по руководству отделом, имела и общественные нагрузки. Одна из них – председательство в комиссии по вывозу произведений искусства за границу. Комиссия собиралась раз в неделю, по средам, и решала, что можно выпустить из страны, а что нельзя. Приходили в основном отъезжающие из Союза евреи. Они пытались вложить свой капитал в вещи, которые можно продать, чтобы на первое время иметь деньги. В прошлую среду по ее настоянию не была допущена к вывозу авангардная картинка Давида Бурлюка. Молодой человек с редкой фамилией Броментул доказывал, что картина подарена родственниками Бурлюка его деду, знаменитому профессору-венерологу.
Зинаида Сергеевна позвонила по местному телефону Тане Малышевой, которая секретарствовала на комиссии в прошлую среду, и попросила принести протоколы заседания. Через десять минут полненькая Малышева приволокла папку. Зинаида Сергеевна отыскала заявление Броментула с резолюцией «отказать». В заявлении имелся домашний телефон. Зинаида Сергеевна минуту поколебалась, затем набрала номер.
– С вами говорят из Министерства культуры.
Мы тут посоветовались и решили, что ваш вопрос имеет смысл обсудить повторно. Музейные работники к картине Бурлюка остались равнодушными.
Я бы хотела, чтобы кто-нибудь из членов семьи пришел сегодня в министерство и написал повторное заявление.
Через полчаса молодой Броментул сидел в кресле возле стола начальницы и старательно писал повторное заявление. Зинаида Сергеевна сумела намекнуть, что у нее есть личный интерес к деду отъезжающего Броментула. Посетитель мгновенно все понял, и в этот же день она с сыном сидела в просторном профессорском кабинете дома на Котельнической набережной.
Семен Юльевич Броментул в тапочках и халате больше походил на театрального администратора, чем на знаменитого профессора. Зинаида Сергеевна уже знала, что по учебникам Броментула-старшего учатся три поколения советских венерологов. Вальяжный старик вскользь заметил, что среди его пациентов немало известных особ, в том числе и деятелей культуры. Имена их держатся в тайне, и Зинаиде Сергеевне даже не стоит этого касаться.
Старик связался с диспансером, и мальчик Зинаиды Сергеевны прошел обследование без записи в регистратуру. После чего профессор стал создавать комбинации препаратов и последовательно вводить их в организм ее сына. Зинаида Сергеевна, не имея ни малейшего представления о способах лечения сифилиса, почувствовала, что попала в верные руки. Через две недели Сережа принес анализы с явным улучшением, а через месяц был совершенно здоров.
Лечением второго мальчика, друга сына, Зинаида Сергеевна себя не озадачила. Клаве пришлось обратиться в диспансер официально. При допросе, который в таких случаях проводится в диспансере, друг Сережу не выдал. Зинаида Сергеевна была в этом уверена, поскольку Славика знала. Клава позвонила Зинаиде Сергеевне, обозвала ее сукой, и на этом тема приятеля сына оказалась исчерпанной.
Темлюкова начальник отдела пропаганды не забыла. Как только стало ясно, что ее Сережа идет на поправку, она начала действовать. Вернувшись после очередного укола от профессора, а она каждый день лично сопровождала сына, Зинаида Сергеевна не пошла в свой кабинет, а постучала в дверь секретаря парткома министерства.
Гаврила Борисович Афонин раскладывал папки с делами членов партии, сотрудников их ведомства, в новом порядке, поскольку получил румынскую мебель из ДСП на смену дубовой отечественной. Секретарь парткома любил порядок и отдавал много времени и сил на его создание и поддержание.
Зинаида Сергеевна предложила Афонину вместе пообедать, и тот с удовольствием согласился. Они давно здесь работали и легко понимали друг друга. Зинаида Сергеевна, как, впрочем, и Гаврила Борисович, имела право пользоваться буфетом министра, но оба чаще ходили в общеминистерскую столовую. Оба любили совмещать процесс насыщения с подслушиванием чужих бесед. В обеденной болтовне часто случалась полезная информация. Сплетнями о коллегах интересовались оба. Афонин по должности, Зинаида Сергеевна по любознательности.
Гаврила Борисович страдал печенью, поэтому долго и внимательно изучал меню. Иногда ходил справляться на кухню о том или ином блюде и только после этого решал, что станет сегодня поглощать.
Зинаида Сергеевна имела здоровье железное, отсутствием аппетита не страдала и количеством еду не ограничивала, поскольку ее худая, плоская фигура не менялась в весе на протяжении последних восемнадцати лет.
Когда их стол принял на себя все, что полагалось на обед в министерской столовой, Зинаида Сергеевна и Гаврила Борисович принялись молча есть. Начальница уже управилась с супом и закусками, Афонин немного отставал, но в конце концов оба поспешили к десертному кофе с фирменной «министерской» булочкой.
– Гаврила Борисович, хочу вашего совета, – начала Зинаида Сергеевна.
– Чем могу, – охотно поддержал Афонин.
– Опасный пример Темлюкова, оставленный без внимания, может принести идеологический вред. Вы понимаете, о чем я говорю?
Афонин прекрасно понимал, о чем говорит начальница отдела.
– Но Темлюков не коммунист. Будь он членом партии, я бы давно принял меры.
Зинаида Сергеевна замечание Афонина пропустила.
– Не место Темлюкову в Союзе художников. Надо что-то придумать.
Афонин доедал булочку и молчал.
– Если подготовить коллективное письмо, под которым подпишется большинство видных художников? Как вы думаете? – предложила Зинаида Сергеевна.
Афонин был мастером составления писем от лица общественности, но сам заваривать кашу не хотел. Гаврила Борисович понимал, что сейчас не тридцать седьмой год и поднимать кампанию против человека, которого, несмотря на экстравагантное поведение, многие художники ценят и уважают, ему очков не прибавит.
– Составить письмо можно, – медленно и раздумчиво сообщил Афонин, – но подписывать мне его не с руки. Почему секретарь должен заниматься беспартийным? У меня со своим народом дел хватает.
А написать можно…
– Вот и замечательно. Ваш опыт и такт – залог успеха, – обрадовалась Зинаида Сергеевна. – А подписи должны стоять самих художников. Ни вам, ни мне его подписывать нужды нет. А вот дельно составить, здесь без вас не обойдешься. У вас на документы талант. Могли бы и книги писать, если бы не ваша скромность.
Слухи о своей скромности Гаврила Борисович распускал сам и очень одобрял, если слышал от других.
Зинаида Сергеевна это хорошо знала. Покидая столовую, она была абсолютно уверена, что письмо дня через два-три к ней на стол ляжет. Но в сроках Зинаида Сергеевна ошиблась. Письмо она получила только через неделю. Зато составлено письмо было мастерски.
Секретарь парткома и на этот раз показал себя с лучшей стороны.

13

На лесной поляне возле огромного костра Темлюков праздновал свою победу. Он одел Шуру в языческий костюм, что привез в сундуке из Москвы, и теперь любовался на нее, одетую в прозрачную ткань, и потягивал вино из бутылки. Такого полного, спокойного и уверенного счастья Константин Иванович не испытывал давно. Несколько лет он готовил себя к фреске. Теперь все находки, мучительный поиск красок, что он изобретал и выискивал в старинных рецептах, методики их наложения на штукатурку, необходимая влажность и концентрация – все было в этой неистовой работе. Он победил время. Время, отнявшее у современных художников секреты мастеров Возрождения. И он нашел Шуру. Это она помогла ему сотворить чудо. Ее прекрасное тело стало прообразом языческих танцовщиц. Что же он хотел сказать своей фреской? Конечно, в первую очередь то, что человек может и должен быть органической частью Божьего мира. Не поворачивать реки вспять, не рыть огромные котлованы, не орошать пустыни, а жить с природой, как живут звери и птицы. Бог создал мир, и этот мир нужно сохранять и любить, как нужно любить Творца за то, что он сотворил небо, землю и каждого муравья на этой земле. И еще научиться радоваться тому, что тебе дозволено увидеть все это великолепие и прикоснуться к нему.
Шура думала совсем о другом. Она водила травинки по груди Темлюкова и ждала, что он скажет ей, Шуре. Девушке было немного страшно, потому что она не могла до конца понять этого одержимого москвича. Женские чары и хитрости действовали, как она и предполагала, но случались моменты, когда Темлюков как бы выплывал из поля зрения. Тогда она не понимала, что делать и как его вернуть к себе. Где у него те кнопки, которые она безотказно нажимала у Других? Вот и теперь, когда между ними случилось то, что случается между мужчиной и женщиной, и не просто случилось, Шура почувствовала, что в любовном порыве Темлюков был не проголодавшийся самец, а любящий и нежный. Почему же он теперь молчит? Почему не говорит, что намерен делать? Пригласит ли он ее в свою дальнейшую жизнь? Если да, то как? В качестве кого? В качестве штукатурщицы, чтобы подавала ему краски и стирала рубашки? Нет, не ради этого она мучилась. Ей надо не просто уехать в город. Шура не забывала ту расфуфыренную дамочку с пуделем, что школьницей встретила на ВДНХ.
Вот ради такой жизни она готовила и осуществляла свой план. И штудировала «Муки и радости». Сможет ли она, Шура, полюбить этого чудного художника?
Как мужик он, на удивление, ей показался: "Слава Богу, хоть тут нормальный, нашим деревенским еще фору даст. Внешность плюгавенькая, так это ничего.
Если его помыть и приодеть посолиднее, станет сносным. С деньгами, похоже, у Темлюкова проблем нет.
Завтра Клыков ему куш отвалит. У бухгалтерши Большаковой сама ведомость видала. На такие деньжищи можно пару лет безбедно прожить".
– Ты уедешь, а мне оставаться? Как после того, что с искусством соприкосновение получила, стану стены под побелку штукатурить? – спросила Шура тихим и нежным голосом так, будто она примет покорно любое решение ее повелителя.
Темлюков не сразу понял, о чем говорит девушка.
А когда понял, прижал к себе, поцеловал.
– Теперь мы вместе. Поедешь со мной?
– Хоть на край света! – вырвалось у Шуры, и Темлюков улыбнулся. Он и так считал вопрос решенным. Шура едет с ним, только что он ей может предложить:
– Знай, со мной сладко не будет. Я, нынче у начальства не в почете. Жить будем в мастерской. Пока деньги Клыков даст, а там что Бог…
– Да я с тобой на одном хлебе и воде согласна.
Мне тут от тоски помирать. Лучше с тобой на воде.
Шура обняла Темлюкова. Он положил ее на разложенную телогрейку и гладил, любуясь отсветами костра на ее лице, меди волос, упругой груди, просвечивающей сосками под прозрачной тканью языческого костюма.
– Ты сама как произведение искусства. Я буду писать тебя. Я создам настоящие холсты. Теперь я перешел Рубикон. Я Мастер. И этого у меня никто отнять не сможет.
– Ладно, мастер, что мы тут, в лесу всю ночь будем? Вон комары как жрут. Тебе в брюках ничего, а меня в твоем сарафане до костей обглодают.
– Пошли в клуб. Пора собираться. – Темлюков набросил на Шуру свой пиджачок.
– Зачем в клуб? Я небось не бездомная. Пошли ко мне в Матюхино. Я тебя с батей познакомлю. Хоть и алкаш он у меня, а перед отъездом повидаться нужно. Да и сестре кое-что наказать. А то без меня пропадет еще.
– А не поздно? На дворе ночь, – удивился приглашению Темлюков. Он в своих мыслях вовсе не представлял, что у Шуры есть нормальный деревенский дом с отцом, сестрой и всякой живностью вроде свиней и кур. Это ему показалось очень забавный, и он, посмеиваясь, зашагал знакомиться с будущей родней.
Они вышли на проселок. Солнце давно село, но там, на западном краю неба, от него остался рыжеватый отблеск. Шура забыла свою модельную походку и шагала быстро и по-деревенски размашисто. Темлюков с трудом поспевал за девушкой. Матюхино их встретило полной тьмой и тишиной. Первой затявкала шавка Глафиры. Она гремела огромной цепью и неистово брехала в сторону идущих. За ней загавкали и другие деревенские собаки. Шура отомкнула свою калитку и пропустила Темлюкова во двор.
– Погоди тут, – произнесла она шепотом. – Сейчас свет зажгу.
Скрипнула дверь, и через минуту из трех оконцев полился желтый уютный свет, обозначив забор с крынками, сохнущими на кольях, скамью под рябиной и темные силуэты сарая и летней кухни. Темлюков огляделся. Чем-то далеким, знакомым с детства повеяло от всего, что он видел. Константин Иванович опять улыбнулся и подумал, как сегодня хорошо на душе. Неужели он влюбился?
Протирая спросонья глаза, босиком вышел из дома отец Шуры, Гришка. Шура растолкала и спящую сестру.
– Накрывайте стол. Тащите все, что есть. Завтра уеду от вас, отоспитесь! – весело крикнула Шура, уже начав хозяйские приготовления. – Чего во дворе, заходи в дом, ты теперь тут хозяин, – сказала она Темлюкову, чмокнув его на ходу.
Сонные, не до конца понимая, что происходит, Гриша с младшей дочерью принялись помогать Шуре.
Почувствовав, что без выпивки не обойдется, Гриша быстро оживился и, суетясь, забегал в погреб и обратно, вынося к столу соленья. Младшая сестра Шуры Лариса, раздувая самовар, кидала любопытные взгляды в сторону Темлюкова и думала, что сестра нашла себе древнего старика. Наконец уселись за стол. Темлюков огляделся и, заметив в углу образа, перекрестился.
– Ты чего, верующий? – удивилась Шура.
– А почему тебя это удивляет? – не понял Константин Иванович.
– Мне казалось, что городские в Бога не веруют.
Это наши, и то больше старухи, – пояснила Шура, разливая потайной самогон из большой старинной бутыли.
– Это зависит не от того, где живешь, – ответил Темлюков и поднял граненый лафитник.
– Со знакомством, – икнул Гриша и дрожащей рукой запрокинул свой стаканчик в рот. Темлюков заметил, как мелко заходил его острый кадык, пропуская внутрь жгучую влагу. Шура выпила махом и положила на тарелку Темлюкова ломти сала и краюху черного хлеба:
– Закусывай, а то завтра до конторы не дойдешь.
А тебе расчет получать.
Темлюков захрустел крепким соленым огурцом и подставил свой лафитник для повторной порции. Шура подняла стаканчик и, обведя свое семейство строгим взглядом, заявила:
– Мы с Костей завтра уедем. Теперь он мне хозяин. Что скажет, то и сделаю. Вы живите дружно. Если батька станет напиваться и тебя, Лариса, забижать, я приеду и голову ему откручу. Меня знаете.
За чаем Гришка спросил Темлюкова:
– А в Москве тоже с одиннадцати дают или раньше?
– Чего дают? – не понял Константин Иванович.
– Ну, этого, бормотуху, – пояснил Гриша.
– Тоже, – рассмеялся Темлюков. – Но кто хочет и раньше находит.
– Ну это само собой, – ухмыльнулся Гриша.
Спать сестру и отца Шура положила в сарайчике и летней кухне, а себе с Темлюковым постелила в доме на двуспальной родительской кровати с никелированными шишечками. Константин Иванович лег и провалился в пуховые глубины перины. Шура запалила маленькую керосиновую лампу. Выключила электрический свет и не торопясь разделась. Потом подошла к трюмо и, отраженная в трех его створках, медленно расчесала водопад своих медных волос, оглянулась и, заметив жадный взгляд Темлюкова, пошла к нему, не отрывая от глаз Константина Ивановича своего зеленого взгляда. Темлюков приподнялся, чтобы обнять ее, но Шура не далась. Она уложила его голову на подушку:
– Не спеши. Я сама…
Сперва он видел сквозь бронзу ее волос темнеющие в углу образа и фотографии на стенах в деревянных рамках, затем изображение потерялось, замутилось, и он стал уплывать, забывая и себя, и свою фреску, и все то, что живет и держит в реальном мире.
– Ты теперь мой, – шептала Шура. – И никуда от меня не денешься, потому что лучше меня тебя никто любить не сможет.
Темлюков краем сознания слышал ее шепот, ощущал ее горячую нежную грудь, обнимал за узкий перехват талии и почему-то все яснее видел лицо старой цыганки, что встретилась ему на базаре в Воскресенском.
– Беги отсюда! – крикнула цыганка. – Погибель твоя здесь.
– Никуда не денешься. Мой, – шептала Шура и целовала его своими жадными губами, и тело ее становилось все податливей и прекрасней.

14

Федя Краснухин сидел на скамейке во дворе своего дома и, потягивая из стакана мутную влагу огуречного рассола, стругал палку. Палка Краснухину была особенно ни к чему, но занять себя путным делом председатель областного отделения Союза художников по причине слабости организма не мог. Вчера, после открытия городской выставки, как полагается, затеялся банкет. Живописцы хвалили друг друга, и речи их по мере выпитого становились раз от разу все умильнее и восторженнее. Краснухину, как лицу выборному и представляющему цех коллег, похвал досталось изрядно. Федя к своим пятидесяти годам сознавал, что Леонардо да Винчи он не стал и навряд ли станет. Но теплые слова в адрес своего таланта принимал с удовольствием. Черный кот, оригинально прозванный Краснухиным Барсиком, потерся о штанину, выбрал момент и сиганул на колено хозяину, но, почувствовав сильный перегарный дух, спрыгнул на землю и, задрав хвост, отправился восвояси. Краснухин оглядел свой добротный дом, глухой дощатый забор, что отделял вотчину художника от остальной окраинной воронежской жизни, сплюнул, отложил палку и решил, что настал момент идти за пивом. Рассол сам по себе вылечить не сможет. Но не успел Федя встать, как из дома на крыльцо вылетела его супруга Наталья и громким надрывным голосом закричала:
– Федь, к телефону! Москва! Из министерства!
Краснухин вскочил, чуть не утеряв равновесия, и, спотыкаясь о собственные шлепанцы, боком засеменил в дом.
– Федор Михайлович, Министерство культуры искренне поздравляет вас с успехом на городской выставке, – начальственным женским голосом прозвучало из трубки.
Федя откашлялся, поблагодарил. Голос Терентьевой он узнал. Хотя начальник отдела монументальной пропаганды по телефону оказала ему честь впервые.
Мы две ваши картины отберем на международную выставку в Варшаве. Вы не бывали в братской Польше?
Федя в Польше не бывал, а посетить Европу, пусть и братскую, да еще с выставкой, ему льстило.
– Вот и замечательно. Покажем панам, что у нас живописцы не только в столицах проживают. А у меня к вам дело.
– Слушаю, Зинаида Сергеевна, – сказал Краснухин и облегченно вздохнул, потому что имя и отчество начальницы из головы вылетело, а вот в нужный момент вспомнил.
– В Воскресенском новом клубе работает московский живописец Темлюков. Он пишет фреску, а возможно, уже написал. Моральный и идейный облик художника вызывает у нас сомнения, и его работа может оказаться опасным примером вторжения чуждой культуры в нашу советскую глубинку. Организуйте выездной художественный совет и разберитесь на месте. Если наши опасения не напрасны, смело принимайте меры вплоть до решения об уничтожении фрески. В работе выездного совета примут участие представители обкома партии. Их мы уже проинформировали. Желаю успеха.
А как там у вас с заграничным паспортом?
– Паспорт пока не просил, за границу не собирался… – растерянно ответил Краснухин.
– Возникнут проблемы, звоните. Поможем, – начальница продиктовала номер министерского телефона и положила трубку.
Федя Краснухин стоял возле своего телефона. Желание залить организм пивом мгновенно исчезло. Жена, застав мужа побледневшим, с остановленным на одной точке взглядом, потрогала Федю за рукав:
– Федюша, что случилось?
Федя не ответил, но так глянул на супругу, что та мышкой шмыгнула из комнаты. Разволновался Краснухин неспроста. Темлюков был хорошо известен.
Слухи о его демарше давно ходили темными кругами.
Между собой художники московскому мэтру симпатизировали. Неслыханный факт отказа от всех радостей большой карьеры в среде провинциального мирка выглядел невиданным геройством. Кроме того, на союзных выставках Темлюков всегда имел шумный успех у коллег, поскольку кроме официоза выставлял талантливые картины. В его полотнах собратья замечали поиск большого мастера.
Краснухин, не будучи ловким интриганом, все же без труда сообразил, что ему предложили шанс вырасти из обыкновенного областного живописца, которых в стране сотни, в персону союзного масштаба. Цена за такой переход – подлость. Когда они неделю назад за бутылкой водки с Пашей Скотниковым как раз обсуждали перипетии московского живописца, поскольку в области уже знали, что Темлюков пишет в Воскресенском фреску, то им в голову не пришло, что так повернется. Одно обсуждать столичные дела в теньке под воронежской яблонькой, совсем другое – участвовать в них.
«На кой черт я согласился на председателя?! – пронеслось в голове у Феди. – Жил себе спокойно, писал знатных доярок. Чего не хватало?!» Краснухин еще немного постоял, затем открыл шифоньер, достал зачем-то свой выходной костюм, надел его, сунул ноги в драных носках в новые штиблеты и вышел из дома.
Паша Скотников жил через две улицы, но из-за моста, который связывал части города, к нему приходилось добираться через центр. Краснухин постоял на остановке, рядом с молодухой, которая ловко лузгала семечки, затем, увидев зеленый глазок такси, шагнул на проезжую часть.
Паша, как и он сам, маялся после вчерашних возлиянии и на друга в парадном костюме уставился как на привидение:
– Ты, Федь, чего?
– Что чего? – не понял Краснухин.
– Вырядился чего? Хоронишь кого, что ли?
Скотников был абсолютно уверен, что костюм надевают самостоятельно в трех случаях: первый – на собрание в обкоме партии, второй – на свадьбу, третий – на похороны знакомых. Четвертый, на собственные похороны, надевают уже помимо твоей воли.
О свадьбах в семьях обоих друзей знали заранее, а вот внезапная смерть дальнего родственника могла случиться. Поэтому Скотников и предположил похороны.
– Разговор есть, – сообщил Краснухин, шагнув в пенал панельной квартирки друга.
Скотников свою однокомнатную секцию, как называли квартиры в Воронеже, держал под ателье и для отдыха в тех случаях, когда организм в отдыхе нуждался. В семье знали, что отец рисует картину и ходить к нему нельзя. За картины Скотникову иногда платили, поэтому семья к творческому процессу имела уважительное отношение. Комната Скотникова меблировалась простым диванным матрасом на коротких ножках, креслом, затянутым потертым кожзаменителем, двумя мольбертами и навалом холстов в подрамниках.
Писал Павел поля с подсолнухами, просто подсолнухи, молодиц и подсолнухи и еще автопортреты, где подсолнух тоже присутствовал, но в качестве далекого фона. От живописи желтых семенных голов в комнату шел веселый свет, и квартира-мастерская казалась улыбчивой и наивной. Сам Скотников – белесый, конопатый и квадратно бесформенный – органично вливался в свои произведения и словно растворялся в мастерской.
Пригласив Федю на кухню. Скотников открыл холодильник и гордо извлек две бутылки «Жигулевского». Реакции Краснухина не последовало. Гость машинально взял бутылку, машинально отколупнул металл крышки и, сделав большой глоток, уселся на табурет. Скотников садиться не стал. И не потому, что табурет был один, возле стола он приспособил под сиденья еще два ящика от стеклотары. Просто поведение друга так озадачило живописца, что он с неоткупоренной бутылкой застыл у двери, прислонив свой белесый облик к дверному косяку.
– Дела, Паша, дрянь, – начал Краснухин. И не очень членораздельно, повторяясь и забегая вперед, поведал другу о столичном звонке. Скотников потер пятерней белобрысый затылок, открыл пиво, долгими глотками вытянул все из бутылки и сказал:
– Помозговать надо.
– Затем и пришел, – согласился Краснухин и тоже опустошил бутылку.
– Раз в обкоме знают, от выездного совета не уйти. Тебе очень в Польшу охота? – как бы между делом спросил Паша.
– Хрен с пей, с Польшей! – Краснухин даже обиделся на вопрос. – Ты пойми, тут не Польшей пахнет.
Если я откажусь, могут не только из председателей, из Союза попереть. А это сам знаешь: заказы, деньги.
А у меня семья. Наташка и двое. Мать в деревне двадцать пять рублей пенсию получает.
Ничего, она с этой пенсии еще и вас сметанкой и яичками подкармливает.
Ты погоди, – остановил друга Краснухин, – совет собирать придется. Но надо туда ребят подобрать. Давай думать – кого.
А чего думать. Лотовского Генку, Константинова, Ефремова. Косякова нельзя. Подхалим и гнида. ею жизнь Ленина на броневике осваивает, да никак с Ушами не может справиться, вечно наперекосяк уши.
Составив список выездного совета, друзья вышли на улицу и, выпив еще по кружке бочкового на углу, распрощались.
Вернулся домой Краснухин поздно, заглянув в спальню и заметив гладкую коленку спящей жены, которая, разомлев от тепла, откинула во сне одеяло", тихо прикрыл дверь и ушел спать на свой топчан в мастерскую. Утром позвонили из обкома партии.
– Список выездного совета у вас готов?
– В общих чертах, – ответил Федор Краснухин.
– Зачитайте.
Краснухин залез в карман выходного пиджака, извлек обрывок газеты и зачитал фамилии.
– Почему Косякова нет? – спросили в трубке. – Косякова включите обязательно. Человек надежный, партии преданный.
– Конечно, товарищ Михеев. Уже включил, – ответил Краснухин и, дав отбой, матерно выругался.

15

Известие о том, что из областного центра в Воскресенское едет выездной художественный совет с представителями из обкома, для Клыкова не стало неожиданным. С первого раза, когда Николай Лукьянович оглядел работу, еще не высохшую, сквозь доски строительных лесов, он понял, что заварухи ему не избежать. В тот же день председатель еще два раза наведывался в клуб. Художника и Шуры он не застал и долго в полном одиночестве разглядывал композицию московского живописца. И теперь, сидя в кабинете, мучительно думал, что предпринять, чтобы сохранить фреску. Злоба московских чиновников от культуры к персоне Темлюкова стала ясна Клыкову еще в Москве. Он помнил, какой ненавистью сверкнули глаза плоской дамы в высоком министерском кабинете при одном упоминании фамилии Темлюкова. Но Клыков и сам был непрост. «Поглядим, кто кого», – пробурчал он себе под нос и позвонил в Москву в ЦК партии. Заместитель сельскохозяйственного отдела ЦК Громовой, хороший знакомый Клыкова, неглупый мужик с деревенскими корнями, довольно быстро понял, что от него хочет Николай Лукьянович.
– Переговорю с Фоминым, он у нас курирует культуру. Перезвони завтра.
– Парамоныч, дело спешное. Завтра может быть поздно. Сам знаешь, как после драки кулаками махать, – предупредил Клыков.
Звонок из Москвы последовал через час.
– Уговорил самого Прыгалина к тебе ехать. Прыгалин – кандидат в ЦК, а не просто инструктор. Он по культуре для Политбюро все речи готовит. Но ты уж, Лукьяныч, не подведи. Прими человека по его разряду. Сам понимаешь, такие люди свободного времени не имеют. Встречай его завтра утром.
Клыков потер руки и вызвал в кабинет бухгалтершу Большакову.
Вот что. Валя, – начал председатель, указав Большаковой на стул возле себя. – Ты мне художника рассчитай. Ему надо уезжать. Он тут лишним будет. И еще договорчик проверь, чтобы без сучка, без задоринки. Подписи, сроки… Ну что тебе говорить, сама знаешь. Договорчик не раз под проверку может лечь. Вот и гляди…
Отпустив Большакову, Клыков вызвал снабженца Друнина и наказал ему ехать в город за деликатесами.
Бери все самое-самое. Вот тебе записка на базу.
Балык, осетринку. Стерлядку хорошо бы, да раков не забудь. Раков привези живыми. Чтоб как черти крутились. Дохлых и вялых притащишь, пеняй на себя.
Водки экспортной ящик. Коньяка не бери. Ты в нем не смыслишь, а у меня личный запасец имеется. фруктов разных, само собой. Икру попробуй. Так не бери. Слишком соленая мне ни к чему. Паюсную попроси. У них есть, только жмутся.
Отправив снабженца, Клыков вызвал шофера Ваську. Васька сидел с утра в приемной возле секретарши Клыкова Вари и тихим голосом говорил ей скабрезные вещи. Варя краснела, чем доставляла Васе видимое удовольствие. Василий мог проводить время с большей пользой, но служивое чутье подсказывало, что он сегодня хозяину может понадобиться в любой момент, и не ошибся.
– Звали? – спросил Вася, хотя спрашивать смысла не имело, раз в кабинете, значит, звали.
– Вот что, – начал Клыков, с ног до головы оглядев своего водителя, – не знаешь, куда художник запропастился?
– Откуда мне знать. Я при нем не состою. Вы велели помочь им обустроиться. Я помог, а дальше он и сам с усам.., – не слишком уверенно сообщил Василий.
– Ты, того.., не крути. Уж ты, черт, в Воскресенском обо всем знаешь. Чего темнишь? – Клыков нарочно пытал Ваську. Ему давно доложили, что москвич со вчерашнего дня гостит в Матюхине у Шуры.
И что роман художника и штукатурщицы теперь главная новость всего Воскресенского, Клыков тоже хорошо знал.
Такая девка в деревне не засидится. Девка хороша. Темлюков не дурак. Штукатурщицу, конечно, жаль, да Клыков и не такие потери переживал. Все эти соображения быстро промелькнули в голова, пока Васька нерешительно переминался с ноги на ногу и думал, как подать информацию. Сразу или еще набить себе цену.
– Ладно, ты того, езжай в Матюхино и привези мне художника. Шурку не вези. Я с ним должен по-мужски поговорить. Скажи, дело срочное. Давай гони… – Клыков махнул рукой, отпуская Ваську и не желая больше от того никаких слов.
В кабинете сделалось тихо, и стало слышно, как большая зеленая муха долбится о стекло окна, пытаясь обрести свободу. Клыков медленно поднялся, взял с окна партийный циркуляр о необходимости посадки моркови, подошел к окну и ловким ударом прекратил существование насекомой жизни. Отряхнув циркуляр от остатков мушиной плоти, он прошелся по кабинету, остановился возле книжного шкафа. Постоял немного, затем вынул несколько свежих томов Карла Маркса, извлек припрятанный за ними справочник ЦК партии, печатанный только для узкого круга пользователей, и уселся с ним за стол. В скромной серой книжице значились фамилии и телефоны работников ЦК. К фамилии прилагалось несколько строк с краткой характеристикой каждого; Николай Лукьянович отыскал отдел «Идеология и культура».
Провел пальцем по списку до фамилии Прыгалин и надел очки.
«Прыгалин Станислав Андреевич род. 1929. Старший референт ЦК по вопросам культуры. Закончил филфак МГУ и Высшую партийную школу. Защитил Докторскую по теме „Социалистический реализм в обществе развитого социализма“. Автор книг: „Буржуазный модернизм“, „Классики социалистического реализма“, „Советский человек в литературе и живописи“. Кандидат в ЦК, кандидат АН СССР. Член КПСС с 1954 года».
– Сойдет, – удовлетворенно отметил Клыков и, на всякий случай выписав служебный телефон Прыгалина, запрятал справочник на прежнее место.

16

Шура носилась по двору, забегала в дом, снова выскакивала. Ей надоели шлепанцы, что, слетая с ног, мешали движению, и она, сбросив их, продолжала беготню босиком. Гришка и Лариса стояли во дворе и с некоторой растерянностью наблюдали за происходящим. В очередной раз сбегая с крыльца, Шура метнула сестре свою кофту:
– Держи, теперь твоя. В ней в Москву приедешь.
Я тебя скоро вызову. Со своим кобелем разберусь и вызову. Гляди мне! Ухажеров гони палкой. Я тебя в" столице замуж выдам. А ты, папаня, чего уставился?
Иди воду грей, мне в дорогу помыться надо, а то я при сборах взопрела, как кобыла на пашне.
Гриша пошел исполнять наказ, Лариса примеряла кофту. Шура собиралась в Москву. Вещей она много с собой решила не брать. Хорошего выходного у нее было одно платье, а барахло незачем тащить. Потом подумала и платье оставила сестре, как и кофту.
Уложив в горнице небольшой чемоданчик, Шура плюхнулась на кровать. Пружины, покачав ее, со звоном затихли. Шура припомнила, какую на этой родительской кровати устроила Темлюкову ночь, и засмеялась. «Теперь будет от меня снова ждать. Да не скоро дождется. Сперва пускай приоденет по-городскому, в театры сводит, друзьям представит…»
Девушка оглядела родительскую горницу с чувством, что видит ее в последний раз. Без нужды возвращаться в Матюхино Шура не собиралась – если только папаню схоронить. Мысль о смерти отца сердце дочери не растревожила. Гришку она не любила, приписывая ему вину за гибель матери и свое с сестрой неухоженное из-за его пьянства детство.
Глянула на темные лики образов, на давно потухшую лампаду в виде стеклянного голубка, на засиженные мухами снимки предков. Заострив внимание на фотографии деда и бабушки, поднялась с пружин кровати и подошла поближе. На карточка бабушка сидела в высоком кресле, дед в наглухо застегнутом кителе, при усах и бороде, стоял возле, облокотив руку на спинку кресла. Круглолицая бабушка со страхом уставилась на фотографа. Дед деланно улыбался. У их ног в бочке произрастал гигантский фикус, видимо служивший фотографу декорацией. На соседнем фото, где двоюродный дед Алексей в тельняшке и бескозырке чадил трубку, Шура внимания не задержала. Алексей погиб в первые дни войны, когда их сняли с корабля и в одних тельняшках погнали на врага. Тогда вместе с ним полегло пятьсот морских душ.
Свадебный снимок отца с матерью Шура со стены сняла, отогнув гвоздочки на почерневшей рамке, вынула карточку и, отыскав ножницы, отстригла Гришку от матери. Половинку с матерью бережно подсунула под вещи, оставшуюся часть вместе с рамкой бросила в печь. Закрыв чемодан, высунулась в дверь.
– Папаня! Вода скоро?
– Готова, – сипло отозвался Гришка из летней кухни, где на газу из баллона, соединенного с плитой тонким резиновым шлангом, закипал чан с водой.
Аккуратно взявшись за ручки чана, отец с дочерью потихоньку сняли его и отволокли в баньку. Ведра с холодной водой дожидались на почерневшей от сырости и пара деревянной лавке. В одном из ведер плавал алюминиевый ковш. Шура заперла за отцом дверь, скинула платье и, намешав из чана и ведра в шайке, окатила себя с головы до пят. Пискнув для порядка от ощущения, намылила пеньковую мочалку и, морщась от ее царапающих прикосновений, покрыла себя густой мыльной пеной. Ничего не видя от щиплого мыла, на ощупь снова намешала в шайке и снова окатилась. Повторив процедуру несколько раз, растерлась драной, но чистой простыней, извлекла заначенную за полкой бутылку с самогоном и блюдце с капустой. Изрядно глотнув из горлышка, бросила жменю капусты в рот и, надев платье, отправилась в горницу. Убрала в шкаф новые юбочку и свитерок.
В них она завтра отправится в Москву, а сегодня и ситцевое платьице сойдет. Поглядевшись в зеркала трюмо, закрутила бигуди и, накрывши голову косынкой, вышла во двор.
На скамейке под рябиной тосковал Гриша и чадил «Приму». Завидев дочь, состряпал жалобное выражение:
– Хоть бы ради отъезда поднесла.
– Подожди. Хозяин мой из конторы явится, тогда получишь.
– А когда он заявится? – продолжал ныть Гриша.
– На то и хозяин. Когда захочет, тогда и придет.
Ты, чем зря бездельничать, взял бы топор да словил куру…
Гришка нехотя поднялся и направился в сарай.
Там послышалось громкое кудахтанье, затем пяток несушек, хлопая крыльями и поднимая пыль, выскочили из приоткрытых ворот. За ними появился Гришка. В его кулаке, роняя с шейного обрубка кровавые пенные капли, покачивалась пестрая куриная тушка.
– Ларис! Ты где? Куру ощипи, – крикнула Шура, хрустя зеленым яблоком.
Лариса вынесла из сарая худой тазик, осторожно, чтобы не запачкаться кровью, положила в него еще теплое куриное тельце и уселась щипать. Но не успела. За калиткой загудела машина, и Темлюков с Васькой Большаковым внесли во двор корзину и несколько картонных коробов.
После чего Вася вернулся к матине и, сильно косолапя, осторожно вынес ящик водки. Гришка, заметив спиртное, оживился и побежал помогать. Из Васькиного «газона» во двор перекочевал кованый темлюковский сундук и его же тощий рюкзачок.
– Чегой-то вы приволокли? – подбоченясь и глядя на короба, водку и корзину, тоном недовольной хозяйки поинтересовалась Шура.
– Для прощанья закупил. Надо же твой отъезд из деревни отметить, – улыбнулся Константин Иванович. – С гонорара… Можешь соседей позвать.
– Зачем деньги тратить? – покачала головой Шура, но чмокнула Темлюкова в губы.
– Вроде все… Поеду, – оглядев внутренность «газона», сообщил Вася.
– Нет уж. Оставайся. Ты у меня по морде получил, кто старое помянет… Сегодня гостем будешь, – Шура в упор посмотрела на Васю.
За рулем, – буркнул тот и отвел глаза.
Ничего, место найдем – уложим.
Жена вломит. Не предупредил.
А ты вези жену к нам, – предложил Темлюков.
Тяни свою бухгалтершу, – подхватила Шура.
Угу, – согласился Вася и, уже залезая в кабину, добавил:
– Все равно вас на зорьке к поезду везти.
Сам велел…
Из подручного материала во дворе скоро вырос огромный стол, и, как в сказке, скатерть-самобранка заполнила его вином и закусками. Шура пошла по деревне звать людей. Понемногу народ начал подтягиваться. Сперва неловко переминаясь у калитки, матюхинцы смелели и приближались к столу.
Еще солнце не успело закатить свой шар за поросший лесом матюхинский бугор, а во дворе Шуркиного дома полным ходом шла гульба. Степан, что жил через дом от Шуры, в молодости гармонист и гуляка, заявился с трехрядкой. Заведенная гармошкой тетка Глафира тонким голосом затянула частушку. Пропев куплет и не удержав порыва, вышла в круг. За ней молодухи, Наташка и Зойка. Толик, единственный парень на всю деревню, привыкший дергаться на теперешних танцульках, под гармошку плясать не умел и неуклюже переминался и притаптывал между девками и бабами.
Шура увлекла Темлюкова, и он, на удивление компании, отплясал лихо и со знанием дела. Васька привез супружницу. Бухгалтерша поначалу поджала губки и держалась в стороне. Но, выпив стаканчик, сбросила туфельки на каблуках и, выхватив платочек, утицей поплыла по кругу. После танцев снова вернулись к столу. Глафира предложила выпить за отца Шуры. Стали высматривать Гришку, но тот давно упился и похрапывал в сарайчике.
Откушав и выпив, народ запел. Темлюков сидел рядом с Шурой и, наблюдая за гулянкой, думал, как бы хорошо взять кисти и запечатлеть прощальную деревенскую Шуркину ночь. Но, понимая, что тоску этих песен, переливы трехрядки кисть не возьмет, пожалел о том, что его живописное искусство имеет свои границы.
Шура же, наблюдая за соседями, думала совсем о другом: «Ну и рожи! И я прожила с ними всю молодость! А жрут сколько! Нам бы этой жратвы на месяц хватило. Больно щедрый мой художничек. Придется брать хозяйство в свои руки…»
Спать так и не ложились, только Ваську Большакова пристроили в горнице, чтобы водитель успел немного отдохнуть – ему спозаранку за руль.
С рассветом притомленные гости потихоньку разбрелись по домам. Степан еще проводил молодух по деревне, но скоро и его трехрядка смолкла. На смену гармошке утреннюю перекличку начали матюхинские петухи. Шура растолкала Ваську, уложив на его место бухгалтершу. Большаков протер глаза, умылся и пошел греть движок своего «газона». В машину погрузили сундук живописца, его невзрачный рюкзачок и маленький Шуркин чемоданчик. Провожать Шуру на станцию поехала одна Лариса. Упившегося Гришку привести в чувство никто и не пытался. Ему еще неделю предстояло «болеть», опохмеляться и снова «болеть». И только в конце недели Гришка мог войти в ту тягостную норму своего трезвого бытия, что наблюдалась у него вчера днем.
Билеты на поезд для Темлюкова и Шуры Вася взял еще накануне. Поезд на разъезде Воскресенского стоял всего две минуты. Вася помог внести в тамбур знакомый для него своим весом сундук и выскочить.
Поезд уже дернулся, когда из председательской «Волги» вышла супруга Клыкова Надя и бегом в последнюю минуту закинула Темлюкову корзину со своими домашними гостинцами. Клыков лишь успел помахать рукой. Когда поезд показал сцепки последнего вагона, председатель усадил жену на заднее сиденье, но с места не тронул. Через двадцать минут с московским поездом он встречал кандидата ЦК партии, главного референта по вопросам культуры, кандидата АН СССР Станислава Андреевича Прыгалина. Клыков сам себе будет шофером, ему предстоит успеть за двадцать минут дороги интимно подготовить московского гостя.
Поодаль, под деревцем притулился «рафик». Колхозный микроавтобус ожидал членов выездного областного совета. Они прибывали из Воронежа тем же поездом, что и высокий московский гость.
Темлюков ехал в Москву, а в Воскресенском клубе, пустынном и отмытом от следов его присутствия, на фреске, ожидающей суда, вели свой дикий хоровод языческие девы, и в каждой из них, если приглядеться, можно было признать местную штукатурщицу Шуру.
Назад: Часть первая
Дальше: Часть вторая