Превращение
Когда Бьорк позднее в тот же день переступила порог квартиры в Скансене, они с дедушкой обменялись лишь тремя фразами.
— Вот что, — сказала Бьорк, положив руку на руку Аскиля, — он больше не вернется.
— Кто? — спросил Аскиль.
— Доктор Тур, — ответила Бьорк, — он показывает какие-то дурацкие фокусы.
После этих слов Тур Гюннарссон, известный также под именем «Датчанин» из-за своего исключительного обаяния, исчез из официальной истории семьи. Одиннадцать лет он потратил на то, чтобы волшебным образом вытаскивать монетки из волшебных ушек Бьорк, одиннадцать лет потратил, чтобы вытаскивать кроликов из своего черного цилиндра, хотя в мечтах он хотел вызывать восторг Бьорк совсем иначе. Но в отличие от моего дедушки он не умел говорить о самом себе и о своем прошлом с той загадочностью, которая оставляет окружающим место для воображения, а Аскилю удалось приобрести некую ауру — ауру, которую можно найти в самых великих историях любви, ауру, которая позднее превратится в затхлый запах перегара и горечи, но об этом Бьорк даже не подозревала в тот день, когда сидела в гостиной в Скансене, украдкой поглядывая на тощего Аскиля. Ей очень важно было рассказать ему, что она действительно ездила в Осло, чтобы навестить его в следственном изоляторе.
— Не будем больше об этом, — ответил Аскиль, после чего в разговоре возникла короткая пауза, которой воспользовался Круглая Башка, наконец-то пришедший в себя после пережитого им разочарования.
— А ты правда видел этого Гитлера?
— Нильс! — воскликнул папаша Нильс, и Круглая Башка испуганно взглянул на своего седого дедушку с большими кулаками. На мгновение в воздухе повисла угроза затрещины, но тут Аскиль нарушил молчание:
— Нет, но я видел его собак-ищеек, малыш, я, черт побери, видел его ищеек.
Круглая Башка с восхищением посмотрел на незнакомого ему дядюшку, которого он неоднократно пытался себе представить, и все семейство вдруг осознало, что Круглая Башка — тот единственный человек, которому Аскиль вообще может что-либо рассказать. «Прекратите мучить меня», — ничего другого никто из домочадцев от него не слышал, так что все просто-напросто зареклись расспрашивать его о чем бы то ни было, возложив ответственность за это на Круглую Башку.
— Ну-ка спроси Аскиля, он что, был только в Заксенхаузене, — шептали женщины на кухне, — спроси-ка его, почему он так поздно вернулся в Норвегию, ну иди же, спроси дядюшку.
Круглая Башка шел в гостиную задать дядюшке все эти вопросы, а потом возвращался на кухню и сообщал, что Аскиль сидел по шею в дерьме и что он, похоже, кормил гитлеровских собак крысиным ядом, но им это не нравилось, им гораздо больше нравился сам дядя Аскиль.
— Пресвятая Дева Мария! — восклицала матушка Ранди, которая после ареста Аскиля обратилась к Богу и каждую среду в местной церкви принимала участие в вечерних занятиях библейского кружка для жен ушедших в плавание моряков — под твердым руководством пробста Ингеманна. С тех пор она регулярно поминала Деву Марию. Она не была католичкой; просто эти слова как-то особенно пришлись ей по душе.
— Да что там у вас? — послышалось из гостиной. — Нельзя ли потише? Я вообще-то пытаюсь заснуть.
— Извини, мой милый, — прошептала матушка Ранди, войдя в комнату, чтобы укрыть его пледом, ведь ему нужно вздремнуть после обеда, и неожиданно поймала себя на том, что напевает одну из тех колыбельных, которые пела Аскилю, когда он был маленьким.
Если бы Круглая Башка не знал, что мужчины не могут плакать, он бы поклялся, что сидящий в кресле-качалке дядюшка плакал, когда матушка Ранди напевала колыбельные, а Бьорк сидела, глядя прямо перед собой отсутствующим взглядом, потому что возвращение Аскиля оказалось вовсе не таким, каким она его себе представляла. Даже несмотря на то, что она уже с третьей ночи спала вместе с ним в спальне свекра и свекрови — папаша Нильс и матушка Ранди перебрались в комнату для гостей: в первые месяцы после возвращения они были готовы ради него на все. Само собой разумеется, Аскиль и Бьорк должны были пожениться, как только он немного пополнеет, чтобы прилично выглядеть на свадебных фотографиях, но тем не менее Бьорк ощущала, что чего-то в их отношениях не хватает.
В первую ночь, когда они остались вдвоем, она попросила Аскиля не делать, ну-сам-знаешь-чего, до того, как их благословит священник. Аскиль серьезно кивнул и с тех пор неизменно укладывался спать, даже не предпринимая попыток к сближению. Но это было еще не самое страшное.
Страшнее всего было то, что он не хотел ничего рассказывать о проведенных в Германии годах, и она вынуждена была довольствоваться, мягко говоря, бессвязными показаниями шестилетнего племянника.
К тому же Бьорк страстно желала поделиться с Аскилем многими своими размышлениями, ей, например, хотелось рассказать ему, что она прекрасно знает о его контрабандных аферах. Деньги она хранила в коробке под кроватью и несколько раз даже пыталась заговорить об этом, но все ее попытки заканчивались неудачей. Аскиль и слушать не хотел о том времени, когда он был контрабандистом. Он был так озабочен желанием начать все сначала и навсегда похоронить прошлое, что уже почти забыл, какие чувства возникали у него при виде юной Бьорк, кутающейся в розовый плед под березами на Калфарвейен.
Первые несколько недель после возвращения он неохотно покидал квартиру в Скансене, но всякий раз, когда все-таки отваживался выйти на улицу, удивлялся своему волшебному превращению. Мальчишки роились вокруг него, словно он был вернувшимся с войны героем.
— Вон идет Плотник, — кричали они, — покажи нам, как ты треснул немца, покажи палкой!
Слухи о контрабандисте и преступнике Аскиле Эрикссоне испарились как роса на солнце; когда дедушка шел по Бергену, к нему были обращены дружелюбные взгляды, он видел восхищенные улыбки, повсюду его встречали с уважением и пожимали руку — он был сыном своего народа и освободителем. «Добрый день, господин», «Добро пожаловать, господин», — раздавалось со всех сторон. И вскоре мирная делегация из трех участников теперь уже свободно патрулирующих местность сил гражданской обороны постучала в дверь домика на Скансене, чтобы вручить моему ошеломленному дедушке повязку Движения сопротивления Норвегии в знак признания его патриотических настроений и бескорыстной отваги.
Летом в животе у Бьорк зашевелились два больших уха. Два отвислых уха, хлопавших как крылья, от чего внутри Бьорк все урчало, и, наконец, откладывать уже больше было нельзя — над Бергеном и окрестностями зазвенели церковные колокола. Круглую Башку сделали шафером Аскиля, а Эйлиф, приехавший из самого Бёркершё, повел Бьорк к алтарю, заговорщически подмигивая старому другу и собутыльнику, который теперь уже набрал в весе достаточно, чтобы прилично выглядеть на свадебных фотографиях.
Услышав колокола, папа Торстен встал с кровати и вышел из дома, после чего упал посреди дороги, где его и подобрала шумная свадебная процессия. Забыв про прошлые обиды, новобрачный сам отнес его в постель. Теперь он не держал на Торстена зла. Бьорк улыбалась своему нареченному, согреваясь теплом его душевного величия, и свадебная процессия отправилась дальше на Скансен, и все пели и танцевали, и Германия была где-то далеко, далеко от них…
Собственно говоря, очень даже неплохое начало новой жизни, если бы только не превращенный в пыль Свиное Рыло и не полный ужаса Герман Хемнинг, которые каждую ночь в течение многих лет вместе со сворой воющих собак-ищеек продолжали будить Аскиля в половине четвертого, превратив тем самым дедушку в безнадежного «жаворонка». «Ну, давайте же», — кричал роттенфюрер Майер, — «los Ihr Schweinhunde», — кричал рядовой, и Аскиль вскакивал с постели, потом завтракал в темноте, а Бьорк в спальне сетовала: «Ложись в кровать, Аскиль! — кричала она. — Иди сюда, или ты мне не муж?» — потому что, конечно же, есть границы человеческому терпению. Два года в концентрационном лагере, но все-таки…